ТРАНСФИНИТ. ЧЕЛОВЕК ТРАНСФИНИТНЫЙ

(Роман)

Оставить комментарий

* * *

И кое-что им из Кантора, Геделя и Моисея Маркова, не обращая внимания на их легкое раздражение (профан учит спеца!) и усталую сдержанность (они это все проходили в высших учебных заведениях).

Ах, эти бесконечности не просто во все стороны — они оборотны.

8

Оборотность, претворение Мира было одной из главных ипостасей моих выступлений, — чуть не сказал: проповедей, — перед студентами.

Меня пригласили преподавать, мне нужно было захватить внимание юных оболтусов, сдвинуть их мысль. Мне нужно было их раскачать. Насмешки, парадоксы, неожиданное — все шло в ход.

Жизнь, смерть. Бог. Классики. Быт. Детективы. Анекдоты. Евангелие.

Знаешь, как я тогда жил? То в полной оторопи: «Ничего не понимаю, даже и то, что только что понимал», а потом: «Господи, я такое знаю, что мне уже ничего не страшно — ни прошлое, ни будущее». И какая бы ни была тема моего занятия, именно сейчас я должен сказать им, потому что все подождет, мысль подождать не может.

О, этот апостольский рык:

— «Вот я говорю вам, а вы не можете вместить», — сокрушался Господь. Это гнев, а не констатация факта. Не мочь вместить — грех, такой же, как грех смертности. Да-да, не смертный грех, а грех смерти. Грех куцей конечности, грех ограниченности. О нем притча Набокова «Приглашение на казнь» — о грехе тюрьмы, которая не вне, а в нас. Грех, то есть огрех, ошибка. Смертный грех — он изнутри, в неверном знании. Вы предпочли мелкое знание, дурацкое ваше знание, которое вы примитивно вмещаете в себя, как яблоки в живот, как белье в чемодан, как книги в книжный шкаф.

Вы поверили в свою малость. «Человек мал, а это велико», — говорите вы. У вас ложное знание большого и малого, великого и ничтожного, возможного и невозможного. Вы не можете вместить несовместимое, вы не вмещаете противоречие. «Это разрывает мне душу», — говорите вы. А ваша душа только и жива этим напряжением меж несовместимым. Больше того, душа там же, где несовместимости, они одно и то же.

Софистика, игра слов? Черта с два!

У вас примитивная топология. В вас нет выворотности, оборотности — как выворачивается перчатка, так что левое становится правым, а последнее первым, так что из пустого извлекается многое, а из многого еще большее, которое ничто. Вы смертны потому, что поверили в смерть. Вы смертны потому, что поверили в нее лишь наполовину. Вы видите ее только в конце, а она все время тут же — ею вы живы. Вы не живете, пока в вашу жизнь не вошла смерть. Вы не знаете выворотности жизни и смерти, выворотности вероятного и невероятного, возможного и невозможного.

Вы обожаете иерархии. Иерархий не получается — ни количественных, ни качественных. Бог знает только особенное, а это несоизмеримо — в этом месте в расчеты математиков вскакивают бесконечные величины.

Кто, я фокусничаю? Это не я, наивные мои, — фокусничает гениальное пространство-время!

Ну-ну, как же по-вашему? Ага, шарики в шариках: сначала микромир — он в шарике макромира, а тот уже в шарике, простите, — в сфере Вселенной. И все это не в нас, а перед нами, в схеме, в картинке, мы же — сознание, которое сбоку припека.

А что вы скажете о неевклидовой сфере, которая для внешнего наблюдателя микроскопична, внутри же — вселенна? Из таких вселенных, — но Брюсов тут не при чем, — состоит микромир и вообще Мир. Только вот «состоит из» — не матрешечно, а выворотно.

* * *

Я уже не очень точно могу теперь разграничить, что говорил мне Филипп, что я читал у Моисея Маркова или у философов, а что думал и говорил моим студентам я и в какой это было последовательности.

Не то же ли самое, что студенты, твердил я Филиппу у цветистого поля смерти: «Не могу пройти, не могу охватить, я — один, а это неохватно». Я ведь был как летописец, который изнемогает в стремлении охватить все, что видел, что знает, в ужасе, что никогда ему не смочь, никогда не успеть, десяти жизней не хватит на это. Я был, как Фолкнер перед неохватностью мгновения и дня, как Томас Вулф перед неохватностью жизни. Невозможно. А юный мой доктор говорил мне нечто странное: «Попробуйте обратное».

— Мир, Вселенная принципиально непознаваемы! — Какой, однако, радостью звучали эти слова в устах юных моих оппонентов. Опасливые вольнодумцы. Комфорт признания себя малым, с которого нечего спросить. Невозможность, которая снимает тяжесть и риск усилий.

Филипп — мне:

— Вы не умеете вывертывать гнет величайшим его напряжением — в свободу. Накладывайте одну невозможность на другую, множьте невозможности. Выворачивайте наизнанку тяжесть. Знаете, что делал Менделеев? Он накапливал бесконечности и хаос, а хаоса все еще было мало, чтобы сократиться в истину. И что делал юный Флоренский, все укрепляя и укрепляя закон? Верно, наращивал невозможность. Накладывайте одну невозможность на другую, повторяйте: не могу. Шарик будет мчаться по кругу, по канавке меж тульей и высокими полями. Шарик мал, а края высоки. Однако, Бог изощрен, но не злонамерен. Края высоки, но они пульсируют и имеют предел. Провалятся ли на мгновенье границы, разгонится ли шарик, но когда-то он вывернется из той канавки, в которой, описывая мотоциклетные круги, все соскакивал вниз.

Я думал о своем, я думал о кругах истории: самое ужасное, думал я, что эта пошлость все повторяется и повторяется.

— Эдипу предсказано, — говорил Филипп, — потому что еще не завершилось, но уже есть, уже сошлось в черную дыру. Сколько ни теребит Эдип узел, тот только туже затягивается. Узлы не развязываются, не разрубаются — они распадаются, когда исполнится срок. Как? Этого и боги не знают. Имманентно. Изнутри тебя самого. Человек свободен. Он может все. Если угадает, как.

Да, мне уже не вспомнить, что говорил мне Филипп, а что, забыв на долгое время сказанное им, развивал в своем сознании я.

Мы вступали с Филиппом в мир неразрешимых задач, и он предлагал мне странные вещи. Что-то вроде одного моего сна.

На знакомой во сне площади имени какого-то полка грузовик перевозит громоздкую, высокую мебель. Я — в кузове, придерживаю какие-то шкафы, серванты, секретеры. Передо мною сбоку в площадь вливаются две широкие улицы. Упирается же площадь в три узких, вдобавок низких, с нависающими сверху деревьями, балконами, балками, улицы. Мой грузовик с высокой, тяжелой мебелью никак не может въехать ни в одну из них. Но я принимаюсь тут же снимать и складывать шкафы в детскую коляску, которая весьма кстати оказывается на том же грузовике. И уложив их все, толкая перед собой коляску со всеми шкафами, сервантами и секретерами в ней, спокойно въезжаю меж низкими легковушками в зеленый тоннель узкой улочки. Так изящно и просто.

Как с девочкой, для которой все вокруг шуршало мертвой бумагой — и небо, и даль, все было нарисовано, а Филипп — ей: «Все, говоришь, бумажное? А ты разрежь, вот и ножницы». И пока я невольно слушал их за дверью, в голове у меня мелькало: не нарисована ли в самом деле вся наша реальность нашими же знаниями для нас?

Этот мальчишка плюнул на псевдореалии, работал как сказочник, как Кэролл.

Я говорил ему:

— Там тысячи полегли, и каждый был человеком. Невозможно вместить это ни в одну книгу, ни в одну голову. Невозможно заново через это пройти.

А он:

— Не можете пройти через луг? А зачем вам идти? Пусть луг проходит через вас, сквозь вас, как проходит море сквозь каракатицу и осьминога, толкая вперед.

Или:

— Успокойтесь, профессор. Вы пропустили через себя уже океаны жизней и книг, а все твердите: невозможно.

* * *

Я расшатывал их решетки, — кристаллические или тюремные, все одно, — для сверхтекучести расшатывал. Расшатывал решетки таких еще юных, заключенных в тюрьму привычных, освященных временем слов. Почти никто не желал идти из тюрьмы. Так боится мечтавший годы о воле заключенный реальной свободы. Так боится мечтающий о смерти меланхолик перехода через улицу, а также сквозняка и осы. Размякший костяк, который держит корсет режима: тяжкая жизнь, но легче тяжкого труда умирания в неведомое.

Слово, в сущности, ничто, — объяснял я им. Речь ведь не о звуке, не о полиграфии, ибо не они — слово. Они средство, они условный перевод слова на язык вещества, перевод непереводимого. Как осуществляется перевод непереводимого? Только выворотностью и многосмыслием. Слово — ничто. Потому-то оно и мощно. Не будучи ни предметом, ни вещью, оно — присутствие, а присутствие весомее вещей. Слово может говорить о Бытие только потому, что оно оборотно, многосмысленно и творяще. Демонстрирую. Ab ovo. Следуйте за мной.

«Все люди смертны. Гай — человек. Следовательно, он смертен».

— Кстати, — вопрошал я настороженную аудиторию, — как правильнее выразиться: «все люди смертны» или «всякий человек смертен»?

В аудитории смешки, разрядка:

— Что в лоб, что по лбу — все равно помирать!

Я выкладываю свою козырную карту — набоковское: «Всякий смертен. Но я не всякий. Да, все умрут, но я — не все».

И тут же мои студенты, безсомненно (здесь «без» сохраняется, не трансформируясь в «бес», ибо «без сомнения» и «бес сомнения» — две большие разницы, как говорят одесситы) полагающие, что кратчайшее расстояние между двумя точками — прямая, немедленно прыгали в эту точку: «А что, Набоков считал, что бывает бессмертие, что люди бессмертны?» Но так как той точки, в которую они прыгали, на том месте уже не было, то они в сущности приземлялись в той же точке, из которой прыгнули. Я же возвращался к Гаю — собственному имени каждого человека:

— Итак, всякий человек смертен. Гай — человек. Следует ли из этого, что Я смертен?

Всякий человек смертен. Но Я — не всякий. Значит ли это, что Я бессмертен?

Всякий… Но есть ли вообще на свете всякий? Что же тогда смерть?




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.