Я ВСЕХ ВАС БЕЗУМНО ЛЮБЛЮ

Часть I. Театральный дивертисмент

(Сочинения в 2-х частях)

КАКОФОНИЯ

Вот так жили вы, жили, и вдруг попали в театр.

Вошли в зал, нашли своё место, сели.

Оркестр настраивает инструменты.

Из общей какофонии вы пытаетесь выделить отдельные инструменты: «Это скрипка-альт, это гобой, это виолончель, это… А что же это?.. Нет, уже не слышно…».

Трубач пытается лихо исполнить сложный пассаж. Не получается. Пробует ещё раз — опять неудача.

Долго и нудно тянет одну ноту контрабас.

«Ах, вот опять тот же звук! Кажется, это валторна… Да-да, валторна».

Вы в уютном кресле, в ожидании новых ощущений, эмоций, впечатлений, рассматриваете ложи, занавес, публику.

Вам рассказывали об этом спектакле, но мнения ваших знакомых о нём оказались прямо противоположны.

И автора вы не знаете, хотя кое-что вам о нём говорили, но опять-таки, единого мнения не было.

«А с чего это он вдруг начал сочинять? Непонятно. Небось, решил мир удивить. Ну-ну, посмотрим, послушаем…»

Вам пересказывали сюжет и оказалось, что некоторые эпизоды вы уже где-то слышали или видели. Как культурный человек, вы прекрасно знаете, что все сюжеты со времён Шекспира, и даже гораздо раньше, со времён создания Евангелия, переходят из одного произведения в другое. Различие лишь в том, как они изложены, в какой тональности, с каким аккомпанементом. Одним словом, вас интересует лишь музыкальное сопровождение.

Именно музыку вы собираетесь оценить со всей строгостью знатока, современника, очевидца, а может быть, и участника представляемых событий.

Что ж, в добрый час!..

* * *

— Это хорошо.

— Это плохо.

— Это великолепно!

— Это бездарно!

— Это прекрасно!!!

— Это ужасно!!!

— Сам дурак!..

— От дуры слышу!..

Разговор об искусстве.

* * *

— Который час? — спросил председатель месткома, и его ловкие руки замелькали над столом.

— Двадцать три ноль две, — ответил молодой актёр.

— Славненько, славненько. Сегодня мы раненько засели, — пробасила толстая актриса, член худсовета. — Ну, что? Полсотни?

— Да ну-у-у, — протянул молодой. — Тридцаточку.

— Эх ты, молодёжь!.. — осуждающе посмотрел на него председатель месткома. — Время-то ещё детское…

— Да, — поддержала его член худсовета. — В наше время до утра за столом работали, а потом ещё дневной спектакль играли или репетировали. Ну, ладно, пиши «сороковку». Чьё первое слово?

— Моё, — отозвался молодой.

— Кричи… — скомандовал председатель месткома.

Молодой грустно прошептал:

— Пас…

Председатель месткома бодро крикнул:

— Пика!

— Ну, поехали в пику, — пробасила актриса и подмигнула молодому.

* * *

Разговор после спектакля в фойе Красноярского театра.

Один из немногочисленных зрителей, явно приезжий, обращается к контролёру-билетёру:

— Спасибо огромное! Великолепный спектакль! Такое удовольствие получил!.. Но что же это у вас публика такая, некультурная, грубая?..

Контролёр-билетёр, интеллигентная пожилая женщина, со вздохом отвечает:

— Эх, дорогой вы наш зритель, чего же вы хотите?.. У нас ведь почти все, кто здесь срок отбывал, давно разъехались. Остались только те, кто их охранял да воспитывал…

* * *

— Из автобуса выходить по одному, медленно! Без вещей! Руки за голову! Становиться лицом к стене — вот к этому забору! Ждать! Не оборачиваться!

— Обыск, что ли будет?..

— Обязательно! И не возражать! Это вам не бирюльки, а тюрьма! Ждать, пока я не вернусь!

На вахте зоны строгого режима в комнате дежурного сидят замполит, начальник караула, старший опер. Они ждут артистов.

— Здравствуйте!..

— Здравствуйте! Очень рады…

Рукопожатия.

— А где ж артисты?

— Здесь стоят. Идите, принимайте. По описи… Вот список, паспорта.

Они выходят на крыльцо вахты.

От увиденного их лица вытягиваются, глаза расширяются, нижние челюсти опускаются.

Артисты, монтировщики, костюмеры, радист — стоят, как приказано: руки за голову, лицом к стене, не поворачиваются.

Первым не выдерживает замполит. У него начинаются судороги, из перекошенного рта вылетает только громкое:

— А-ах!.. А-ах!.. А-ах!..

Опер хватается за живот, приседает и издаёт звуки, похожие на визг поросёнка:

— Й-и-и!.. Й-и-и!..

Начальник караула громко хохочет, запрокинув голову.

Стоящие у стены не поворачиваются.

Звучит строгая команда:

— Руки держать за головой! Нале-е-во! На вахту бего-ом-м ма-арш!

Но они не побежали. Они всё поняли, и… набросились все сразу.

Кто-то держал за руки, кто-то колотил ладонью по спине, кто-то дёргал за бороду.

— Люди добрые! Спасите!.. Убивают!.. В карцер меня! Спрячьте в камеру! Убивают!.. Прошу политического убежища!..

Потом все смеются, здороваются, проходят в зону.

— Ну, ты придумал!..

— Ну и шуточки у тебя!..

— Тут и так от страха помереть можно, а ты ещё…

— А что мне оставалось делать? На вас же на всех лица не было. Испуганные, как будто вас в тюрьму везут не спектакль играть, а срок отбывать. Нужна же была какая-то разрядка. А теперь вот все улыбаются. Нормально?

— Нормально…

— И зеки совсем не страшные, вон в строю стоят, нас ждут. Не страшно?

Хор весёлых голосов:

— Нет!..

— Вот и хорошо. Теперь можно и работать…

* * *

Самый урожайный период в жизни актёра — Новый год, точнее новогодние утренники в детских садах и школах. Начинаются они примерно с двадцать пятого декабря и длятся почти до конца школьных каникул.

Судите сами, в те времена, когда зарплата среднего актёра была 120−150 рублей, за один утренник в садике платили — 20, в школе — 25. В день бывало по три, а то и по четыре утренника. А уж те, кто в Новогоднюю ночь «морозил» в ресторане для взрослых, получали за эту ресторанную ёлочку целую месячную зарплату. Редко кто из актёров мог отказаться от такого соблазна.

Самая большая неудача для актёра, который «морозит», — попасть в новогоднюю сказку в театре. Это значит, что большинство утренников просто пропадёт. Приходится годами наработанные «точки» кому-то передавать, с кем-то договариваться. И неизвестно ещё, вернётся ли к тебе эта «точка» в будущем году.

Можно, конечно, срочно заболеть, но это опасно и чревато последствиями. Всё равно ведь узнают, что «морозил». Узнают и где «морозил», и сколько, и за сколько. Всё узнают. Это же — театр.

Тем, кто попадал в новогоднюю сказку, приходилось в самую горячую пору метаться между театром и детскими садиками. Иные умудрялись между сказками, начало которых в десять и в тринадцать, отыграв первую, съездить на такси в садик, «отморозить», и вернуться к началу второй. Поэтому сказки на зимних каникулах игрались обычно весело и, главное, быстро. У такой игры даже название появилось — «шахматка». Это когда на сцене не весь текст рассказывается, а как бы в шахматном порядке. Иногда из страницы текста оставались две-три, а то и одна фраза, а спектакль, который обычно шёл час двадцать, игрался минут за сорок.

А что оставалось делать?

Как говорится, тяжела и неказиста жизнь советского артиста.

* * *

На заседании партбюро театра актёра принимают в члены КПСС, задают множество вопросов по истории партии, пытаются выяснить его моральный облик, насколько он верен идеалам коммунизма.

Принимаемый отвечает уверенно, бодро.

В самом конце экзекуции звучит последний вопрос:

— Скажите, пожалуйста, а почему вы всё-таки решили вступить в партию?

Предполагается высокопарный ответ о непоколебимости ленинского учения, неизбежности победы коммунизма и т. п.

Кандидат на высокое звание коммуниста простодушно отвечает:

— Понимаете, я хочу стать директором театра, а если я не буду членом партии, меня никто директором не назначит. Поэтому приходится вступать.

Члены партбюро в шоке: у кого-то отвисла челюсть, кто-то закрыл лицо руками, кто-то многозначительно вертит пальцем у виска, давая понять принимаемому насколько верен и мудр его ответ.

Тем не менее, актёра благополучно принимают в члены КПСС. Партийные ряды становятся на одного человека теснее.

* * *

Давно известные истины:

«Актёр не профессия, а диагноз»,

«Все актёры дети, но сукины дети»,

«Театр — террариум единомышленников»

и т.д., и т. д., и т. д.

* * *

Почему в драматических театрах уже давным-давно нет живого оркестра?

Понятно… Разумеется… Конечно… В наше-то время… Звёзды эстрады «под фанеру» рот открывают, а тут…

Хоть бы этим несчастным, которые на сцене и за кулисами потеют, жалованье вовремя выдать. Да ещё декорации за какие-то шиши сгородить надо, да костюмы пошить, да ту же фонограмму записать. А вы предлагаете ещё и оркестр содержать? Такую ораву? А управлять ими, а интриги, а КЗОТ, а больничные, а материальная помощь, а отпуск по беременности, а сессии заочников?..

Так они же при этом ещё и половину спектакля, а то и больше, без дела сидеть будут. Театр-то всё-таки драматический! Зарплата идёт, а у них пауза на целый час. Кому ж это выгодно? Кто ж на такую глупость согласится?

Ну, а если всё же рискнуть? Если всё же попробовать? А?..

Так, чтобы не актёр по тактам фонограммы мизансцену распределял, а музыканты, глядя на него, ему же помогали. Да скрипка лишнюю четвертинку ноты потянула, а может быть, и целый такт, если у актёра сегодня пауза пошла и проживает он её не так, как вчера, а так, как сегодня душа потребовала. Да литавры тремоло забили сегодня потише — актёр не в голосе, а завтра уж на полную мощь, да со всей страстью. А геликон живой в детской сказке прогудел — тут уж и без грима понятно: слон или медведь на сцене.

Конечно, можно и под фонограмму. Конечно, дешевле. Конечно, проще. Тем более все уже, как будто, привыкли.

Но ведь актёра зритель не только видеть и слышать должен, но и чувствовать. Актёра не только одевать, гримировать надо, но и помогать ему. Помогать чувствовать. Живьём чувствовать.

Разумеется, встречаются актёры, которые и чувствовать-то не могут, а могут только себя показывать: вот, мол, я какой — весь в белом! Такому и партнёры не особенно нужны, и музыку он слушать не будет. Но такого-то как раз живым оркестром и прикрыть можно. И музыканты, если они действительно музыканты, прочувствуют всё за него и через музыку зрителю передадут.

Конечно, это дороже. Конечно, забот и хлопот… Но ежели всё-таки ТЕАТР? Ежели всё-таки по большому счёту? А?..

* * *

— Ну-с, господа артисты, против кого дружить будем?

* * *

Долго.

Долго настраивается оркестр.

Пора бы уже начинать, да что-то затягивают.

* * *

Случай, можно сказать, уникальный: в самые, что ни на есть советские времена (семидесятые годы), при самой, исключительно руководящей и направляющей роли коммунистической партии, в городе, где один единственный театр, — главный источник идеологического воспитания трудящихся, коммунистической агитации и пропаганды социалистического образа жизни, — руководители храма искусств (оба!), — и директор, и главный режиссёр — не члены партии! С ума сойти! Поверить невозможно! Но именно так и было.

* * *

Выражение удивления в Таганроге:

— Тю-ю!.. Гля!.. Ты шо?..

* * *

Из выступления художественного руководителя МХАТа Олега Николаевича Ефремова на одном из таганрогских театральных фестивалей:

«Спасибо таганрожцам за то, что они сохранили город таким, каким он был при Чехове!»

Похоже на комплимент. А если вдуматься? За сотню лет так ничего и не изменилось? Те же персонажи, те же сюжеты, те же проблемы.

Да не комплимент это вовсе — истина!

* * *

О названьицах.

Театр Шекспира, или Королевский Шекспировский театр, — это понятно. Театр имени А.С. Пушкина, Театр имени А.П. Чехова, Театр имени Н.В. Гоголя — тоже как будто ничего.

А вот Театр имени Ленинского комсомола — это уже как-то не того. Ну, как это, театр имени организации? Пусть большой организации, пусть всесоюзной, но всё-таки театр — имени организации? Что-то здесь не так, что-то здесь подвохом попахивает.

И уж совсем интересные названия получились: Театр имени Моссовета, Театр имени Ленсовета. Театр имени Совета — это как же понять? Причём тут Совет и причём тут театр? Или, если дословно понимать, то в этом театре должны делать исключительно то, что им советуют?

И ведь прижилось, и ведь привыкли.

Воистину не только могуч и велик язык русский, но и терпелив он. Впрочем, как и вся Россия-матушка.

* * *

Актёр новую роль просматривает:

— Так, здесь понятно, тут аплодисменты, в этом месте я поплачу, здесь опять аплодисменты, тут можно будет посмешить, опять аплодисменты… В общем, всё ясно, лишь бы костюмчик сидел.

* * *

Наконец-то перед сценой из оркестровой ямы выросла полуфигура дирижёра.

Какофония прекратилась.

Тишина.

Ну, слава богу!

Дирижёр взмахнул палочкой, и — поехали…

УВЕРТЮРА

А писать, простите, как и писать,

нужно, когда уже не можешь.

М.М. Жванецкий

Для чего в театре вахтёр?

Для того, чтобы не пускать посторонних.

А зачем посторонним в театр? А чёрт его знает, мало ли… На всякий случай вахтёр нужен. Как же без него?

Для чего в театре технические цеха, всякие там декораторы, реквизиторы, портные, костюмеры, гримёры, монтировщики, осветители, радисты, бутафоры, и прочие работники закулисья?

Для создания оформления спектакля и его обслуживания.

Если это не понятно или не интересно, закрывайте книгу и топайте в ларёк за пивом. А мы продолжим.

Кроме оформления, в спектакле есть еще актёры. Без них обойтись нельзя. Пробовали — не получается.

Можно, конечно, довести число актёров, занятых в спектакле, до минимума и сделать, скажем, «Ромео и Джульетту» по Шекспиру всего с одним актёром или актрисой. При этом, справедливости ради, в афише придётся хотя бы мелким шрифтом напечатать малопонятное для непосвящённых слово — моноспектакль. Но вряд ли вы после этого дождётесь аншлагов, жутких оваций с криками «браво» и всемирной славы, потому что когда один актёр, или актриса, играет и того, кто любит, и того, кого любят, и того, кто мешает этой любви, да и всех прочих — это уже не то. Даже если гениально играет, всё равно уже не то. Бывает, что как будто и неплохо получается, но всё-таки… Публика у кассы не толпится, лишнего билетика не спрашивает. Собираются, конечно, в зале любопытные, но в основном знакомые, знакомые знакомых, персональные поклонники или случайный зритель, который, уходя, ещё и ворчит, что его обманули: обещали спектакль, а показали одну актрису.

Поэтому моноспектакли ставятся, как правило, на малой сцене, в фойе, в буфете, под лестницей… В общем, чёрт знает где, лишь бы места для зрителей оставалось как можно меньше.

В основном же публика на зрелищность клюёт, на массовость и всякие эффекты. Зрителю больше нравится, когда приходит он в театр, садится в уютное кресло, а перед ним эдак человек сорок часа три выкаблучиваются. И еще зритель хочет, чтобы все эти артисты, то есть все поголовно и без исключения, непременно были «звёзды», и чтобы все были красивые, даже злодеи, и чтобы все страшно талантливые, и чтобы все очень хорошо играли, и чтобы все они…

В общем, многого хочет зритель, даже очень многого.

Порой так обидно бывает, когда он своё недовольство высказывает. Актёров в спектакле — почти вся труппа, в декорацию бешеные деньги вбуханы, костюмы все новые пошиты… Еще, извините за выражение, на сцене этому зрителю даже голую задницу показали. А он всё недоволен, всё ему что-то не так. Да что там говорить?!

Попробовал бы сам выйти, и хотя бы «кушать подано» как положено сказать, или, опять-таки, извините за выражение, показать чего-нибудь. Так нет же, сидит в зале, отдыхает, обёртками шоколадными шелестит, да ещё и нос воротит.

Ну, не нравится, так не ходи! Сиди дома, плюхай семечки, пей пиво, нюхай…

Стоп! Это уже что-то не то получается, это уже куда-то в сторону занесло.

Ведь без зрителя в театре тоже не обойтись. Для кого же тогда всю эту бодягу разводить? Кто ж тогда в ладоши хлопать будет, цветочки подносить, автографы выпрашивать и целковые за билеты отстёгивать?

Нет, без зрителя никак нельзя. Без зрителя совсем ничего не выходит. Пробовали, конечно, и без зрителя, но это уже не театр получается, а совсем чёрт знает что.

Поэтому, несмотря на все трудности, приходится администрации театра, в угоду этому самому зрителю, содержать целый штат в меру талантливых, порой не очень красивых, но непременно и поголовно больных «звёздной» болезнью (не той болезнью, от которой «звёздочки» на теле, а той, при которой каждый считает себя «звездой» звездее других) актёров.

Но сами по себе актёры, оказывается, ещё ничего не могут сделать. То есть каждый из них в отдельности на кое-что, конечно, способен, но собери их вместе, дай им хорошую пьесу, допустим того же шекспировского «Гамлета», и если через некоторое время придёшь посмотреть на результат, то ни одного Розенкранца или Гильденстерна не увидишь. Даже Полония не найдётся. О могильщиках и тени отца уж и говорить не приходится. Все окажутся исключительно Гамлетами и Офелиями, независимо от возраста, фактуры и наличия таланта. Правда, показывать их в этом случае можно будет только на очень малой сцене, и только каждого в отдельности, и только своим же братьям актёрам, да и то не всем.

Поэтому для того, чтобы не позволять второму могильщику лепетать на сцене текст главного героя, чтобы заставить каждого актёра выучить текст только одной конкретной роли, чтобы удержать его потом в том месте сценического пространства, где он должен стоять, сидеть, скакать, кувыркаться, и даже ничего не делать; и ещё для того, чтобы собрать, слепить, склеить их всех вместе, втиснуть в декорацию, привязать к музыке, освещению, реквизиту, костюму, гриму и всему прочему, необходим в театре режиссёр-постановщик.

Ничего себе работёнка, не правда ли? Не желаете попробовать?

Кстати, как там насчёт пива? Не пора ли бежать, забросив книжку?

Это я к тому такие вопросы задаю, что если вы ожидаете найти на этих страницах захватывающий сюжет или острую интригу, то ничего у вас не получится. За сюжетом лучше к Сидни Шелдону обратиться, а интрига под пиво у Агаты Кристи неплохо идёт. Здесь же речь о маленьком провинциальном театре. Впрочем, не только о нём.

Короче говоря, продолжаем.

Но и режиссёр-постановщик в театре — это ещё не всё, это ещё далеко не всё.

Из многолетней практики и опыта предыдущих поколений выяснилось, что актёры народ очень беспомощный, болезненный, жутко ранимый и без посторонней помощи ни одного шагу ступить не может. Каждого актёра необходимо и одеть, и обуть, и парик ему принести, и на актёрскую голову этот парик напялить, и костюмчик погладить, и комплимент сказать, и даже на сцену вовремя вытолкнуть. То есть, в буквальном смысле. И это далеко не полный перечень хлопот, которые доставляет всем окружающим актёр, выходящий в спектакле на сцену, то есть актёр играющий. Что же касается актёров не занятых в спектакле, и не выходящих на сцену, то есть неиграющих и ненужных режиссёрам, но согласно функциональным обязанностям, ежедневно появляющихся в театре, то они доставляют всем окружающим хлопот гораздо больше, и хлопоты эти не менее серьёзны. Но об этом ниже, об этом вот так сразу нельзя, к обсуждению этой темы читателя нужно подготовить. Поэтому сначала обратим свой взор на актёров играющих и тех, кому волею судьбы приходится с ними возиться.

Поскольку без постоянной опеки и надзора актёр не в состоянии ударить палец о палец, необходим в театре помощник режиссёра. Он (или чаще она) даёт звонки в фойе и за кулисы перед началом спектакля и после антракта, объявляет по внутренней, закулисной, трансляции о том, что на сцене начинается новая картина или эпизод, и орёт по этой же трансляции благим матом во все гримёрки, если не видит актёра в кулисах перед тем, как тот должен появиться на сцене. Ещё она (или он) пишет докладные на актёров, которые опоздали на выход, сказали на сцене не тот текст или сделали что-то не так, как должно было быть. Кроме того, помощник режиссёра пишет докладные на всех, кто работает за кулисами и как-либо нарушает закулисную дисциплину или самовольно что-то изменяет в спектакле. То есть он должен (или должна) это делать. Но если бы помощник режиссёра писал обо всех мелких и крупных нарушениях, происходящих на сцене и за кулисами во время спектакля, и если ещё допустить, что по всем этим нарушениям администрация принимала бы соответствующие меры, то театр давным-давно превратился бы в юридическую контору, в агентство по служебной переписке или в отдел сырьевого снабжения деревообрабатывающей фабрики (Дуб дерево крепкое!).

Поэтому докладные пишутся довольно редко и только в исключительных случаях.

Правда, если бы помощник режиссёра вообще не писал докладные, без него за кулисами всё равно не обойтись. Кто же тогда будет кричать в микрофон, создавать естественные шумы за сценой, шипеть на актёров, выгонять их из курилки и вообще олицетворять начальство во время спектакля?

Но всё это закулисье крутится, вертится, бегает, прыгает, кувыркается, стоит, сидит, пыхтит, кричит, шумит, дымит, сверкает, выскакивает, выходит, вываливается на сцену, и иногда, в конце концов, получает аплодисменты зрителей, только тогда, когда спектакль уже готов.

А сколько всего происходит, прежде чем зритель придёт в зал, сядет в кресло и подумает: «Ну?..».

Ещё задолго до этого момента, в самом начале работы над спектаклем, актёры, получившие роли, усядутся вокруг стола, посмотрят на режиссёра и точно так же подумают: «Ну?..».

Но ещё раньше, ещё до того, как они получат свои роли, даже ещё до того, как эти роли распечатают, кто-то должен определить, какую же пьесу нужно сегодня ставить, кто в ней будет играть (а кого из актёров к ней и близко допускать нельзя), о чём будет эта пьеса (о чём там писал драматург, в театре не имеет никакого значения), и вообще ради чего ежедневно под одной крышей собирается около сотни людей, суетятся, ссорятся, радуются, огорчаются, курят, едят, пьют, плетут интриги, в общем — работают.

И вот тут ничего умнее не придумали, как поручить всё руководство этим сложным организмом одному человеку и назвать его главным режиссёром или художественным руководителем. Именно этот человек является высшей инстанцией в театре. По крайней мере, должен таковой инстанцией являться. Есть, конечно, ещё и директор, но…

В любых производственных организациях существует должность главного инженера, а самый главный в них директор. Но театр — это же не пивзавод, не ткацкая фабрика, не рыболовецкая артель, не кооператив по выпуску резиновых изделий. В театре должность директора, при всей её ответственности и предоставленных правах, вторична, и по сути существует лишь для воплощения замыслов и прихотей главного режиссёра. Ну, может быть, ещё для того, чтобы ставить автографы на приказах, расходных ордерах и банковских чеках. Поэтому директор в театре обычно существо малозаметное, тихое, и, в большинстве случаев, добродушное. Если, конечно, театр работает нормально, а не живёт в предвкушении очередной внутренней революции.

Что значит внутренняя революция?

Дело обычное, и практически постоянно готовящееся или происходящее в театре. Революция — это поедание, выдавливание, низвержение, изгнание существующего главного режиссёра и замена его другим, по мнению какой-то части коллектива, более талантливым, близким по духу, а проще говоря, своим.

Так вот, в революционной ситуации директору приходится принимать исключительно важное, и что самое ужасное, самостоятельное решение: на чьей же стороне быть, и кто в итоге окажется прав: те, кто «за», или те, кто «против». Ведь от этого решения зависит и его дальнейшая судьба. Ни провал спектакля, ни невыполнение плана, ни даже измена Родине, ничто так не влияет на дальнейшую судьбу директора театра, как выбор верной позиции в революционной внутритеатральной ситуации.

Если тем, кто жаждет крови главного режиссёра и его скорейшего низвержения, удача не улыбнётся, и главный режиссёр останется на своём месте, а директор был с теми, кто шёл в атаку, то какие-то меры, дабы навести в коллективе порядок, приниматься вышестоящими организациями всё равно будут. И в этом случае первым кандидатом на снятие окажется он — директор. У него же в первую очередь совершенно справедливо спросят: куда он смотрел и почему такой бардак допустил?

Если же он будет на стороне тех, кто строил баррикады против жаждущих крови, а главный режиссёр не удержится, то вместе с ним, опять-таки, может полететь и директор. Ведь у начальства обязательно возникнет совершенно справедливый вопрос: как же он мог с такой сволочью работать и почему вовремя не принял меры?

Даже нейтралитет в этой борьбе не спасает, потому что любая победившая сторона обвинит его в бездействии, тайном пособничестве врагу, во всех смертных грехах и потребует немедленного снятия.

Мудрость и опытность директора в том и заключается, чтобы точно предугадать развязку и держать нос по ветру.

Иногда, правда, встречаются некоторые индивидуумы, которые, находясь в должности директора театра, опрометчиво хватаются за художественное руководство, лезут во все творческие дела, имеют неосторожность заявлять, что главный режиссёр в театре вообще не нужен и даже позволяют себе повышать голос на актёров. Такие особи происходят в основном из бывших несостоявшихся актёров или из работников вышестоящих культурных организаций, за тяжкие грехи снятых с тёплой высокой должности и «брошенных» (впрочем, зачем здесь кавычки?) на укрепление (а вот здесь бы они не помешали) храма искусств. С самого начала, занимаясь прежде всего укреплением собственного авторитета, они начинают писать кучу приказов об усилении дисциплины творческого и технического состава, о персональной ответственности каждого работника за вверенный ему участок творческих работ, о жестоких наказаниях за мелкие грехи, а также творить прочую кабинетную белиберду.

Хотя, если уж говорить о руководстве театром, кто только не руководил, а тем более не пытался им руководить. От незабвенного, приснопамятного партийного руководства до секретарши директора. Случай действительный, когда на время командировки главного режиссёра и директора исполняющей их обязанности, официально, по приказу, оставалась секретарша. И ничего, театр до сих пор стоит. И, что интересно, до сих пор работает.

Ещё, как оказалось, в прежние годы у нас во всём диктатура была. И в творчестве тоже. Зажимали творчество. Пьесы, которые нравились, ставить не разрешали. Каждый спектакль комиссия просматривала на предмет: нет ли там чего такого-эдакого, чуждого советскому человеку. Или наоборот, нет ли там чего, что очень уж близко советскому человеку, но в свете последних постановлений от этого родного и близкого надо советского человека средствами искусства отучать. Например, в спектакле Новый год отмечают, а в стране в этот момент борьба с пьянством и алкоголизмом. Будьте любезны, господа хорошие, покажите правду жизни, а не то, что вы там насочиняли. Шампанское со стола убрать, чай можно оставить. И отмечали персонажи на сцене Новый год с самоваром на столе, и тосты произносили, держа в руке чашку чая, и закусывали этот чай солёным огурцом или селёдкой. А куда деваться, если у автора про селёдку и огурец в тексте написано? И ещё написано, что по пьянке герои ссорятся, буянят и в милицию попадают. И ссорились, и буянили, и с ног валились, и в милицию попадали непонятно по какой причине.

В общем, действительно, зажимали искусство, подрезали крылья творчеству. Но при этом почему-то и в мыслях не было, чтобы театр без главного режиссёра оставить.

Получалось, что, кроме вахтёра, помощника режиссёра, осветителей, гримёров, монтировщиков, актёров и всех прочих низкооплачиваемых тружеников идеологического, культурного и эстетического фронта, главный режиссёр в театре фигура полезная и даже в некотором смысле не лишняя.

Потом вдруг демократию объявили, и постепенно стало выясняться, что главный режиссёр…

Впрочем, всё по порядку.

В театре, или, как принято говорить среди профессионалов, на театре, подразумевается, что главный режиссёр должен быть не только руководителем, организатором, хозяином, но и творческим лидером. То есть всё, что делается в этой конторе, он должен знать и уметь лучше всех остальных. А как же? Ему ведь не только руководить, но и спектакли создавать надо, и своим творческим чутьём каждого актёра прочувствовать, и вообще весь творческий процесс, как говорится, пропустить через себя и создать, в конце концов, высокохудожественное произведение.

Именно этим и отличается главный режиссёр театра от главного инженера деревообрабатывающей или ткацкой фабрики, рыболовецкой артели и кооператива по выпуску резиновых изделий.

И ещё на театре подразумевается, что все работники, и актёры в первую очередь, должны не только доверять главному режиссёру, но и уважать его, и самое главное — любить. Именно любить, потому что на одном уважении и доверии в творческом процессе далеко не уедешь. Разумеется, эта любовь должна быть взаимной. То есть все любят одного, а он один любит всех. И всем от этой любви хорошо, прежде всего, театру.

Всё это настолько просто и понятно, что даже углубляться в эту тему как-то неловко. Но для особо одарённых, которые до сих пор ещё не рванули за пивом, поясню дополнительно. К общепринятым прежде формам выражения любви, как то: вздохи, томные взгляды, держание за ручку и т. п., а также к современному понятию «заниматься любовью», эта любовь не имеет никакого отношения. То есть не должна иметь отношения. Разумеется, на практике бывает по-всякому и бывает всё.

Надеюсь, особо одарённые удовлетворены.

Что же касается всех остальных читателей, то признаюсь честно и откровенно: не углубляться в эту простейшую и понятную, на первый взгляд, тему не могу, не имею права. Проще говоря, не могу молчать (см. эпиграф к этой главе).

Поэтому, чтобы разобраться с этой любовью, предлагаю читателю поиграть в театр и почувствовать себя в роли основных персонажей.

Для начала представьте себя актёром. Разумеется, если не гениальным, то, по крайней мере, как вам кажется, очень талантливым. И вот подходите вы к доске приказов, а там висит приказ о распределении ролей в новом спектакле. Прежде всего, вы смотрите на правую половину страницы, туда, где значатся фамилии актёров, и с удивлением обнаруживаете, что вашей фамилии в первых строках этого списка нет. Нет её и в середине, и даже в конце списка, там, где значатся вторые могильщики, «кушать подано» и прочие, особо содержательные, роли.

Что с вами происходит?

А ведь вы и пьесу почти наизусть знаете и, можно сказать, всю жизнь в ней сыграть мечтали, разумеется, главную роль. Но в приказе вас нет.

Этот бездарный идиот… (Стоп! пока ещё этот любимый и уважаемый главный режиссёр) пропустил своё счастье, не дал вам главную роль, которая практически для вас написана.

Какой в этом случае может получиться спектакль?

Разумеется…

Но вы, конечно, не показали своего отношения к этой вопиющей несправедливости, вы скушали эту пилюлю, вы промолчали. Вы решили дождаться премьеры. Уж тогда-то всем всё станет ясно.

Впрочем, можно и не дожидаться. Кое с кем из близких, ну, самых близких друзей, можно поделиться своими мыслями и до премьеры. Так, на всякий случай, чтобы они просто имели в виду.

Нельзя сказать, что эту премьеру вы ждёте с нетерпением, но если вдруг выясняется, что времени на выпуск спектакля, как всегда в театре, не хватает, и кто-то предлагает перенести священный день премьеры на более поздний срок, вы, естественно, не можете молчать. Вы громогласно возмущаетесь, активно пытаетесь докопаться до истины, кто же в этом безобразии виноват, и убеждённо доказываете, что нельзя обманывать зрителя, который уже готов купить все билеты именно на премьерный спектакль.

Премьеру не откладывают.

Вы в предвкушении торжества справедливости, вы готовитесь к ней. То есть не к самой премьере, — что в ней может быть интересного и значительного? — а к её обсуждению.

Обсуждение спектакля — обязательная театральная процедура для каждой премьеры.

И вот — наконец-то!

Но и тут вас ждёт разочарование. Все выступающие на обсуждении почему-то говорят о том, что было на сцене, а не о том, что могло быть (если бы, разумеется, вы играли главную роль). Мало того, кроме перечисления многочисленных недостатков спектакля, в некоторых выступлениях звучат абсурдные умозаключения о его достоинствах.

Это уже вообще ни в какие ворота не лезет!

Правда, кто-то всё же упомянул, что с самого начала было сделано не совсем верное распределение ролей.

О, разумеется!

Он, конечно, имел в виду вас. Просто из-за мягкости характера не назвал вашу фамилию. Но ведь по сути он бесконечно прав. Вот об этом-то и надо говорить!

В принципе, вы остаётесь довольны обсуждением (разумеется, не спектаклем). Если не брать во внимание некоторые подхалимские высказывания в адрес режиссёра, этот бездарный спектакль и его так называемые создатели получили по заслугам.

Вы с нетерпением ждёте следующего распределения ролей.

И — о, ужас!

Происходит то же самое. Вас нет в приказе.

Как вы после этого относитесь к любимому и уважаемому главному режиссёру?

Естественно…

Но мало того, вскоре вы совершенно случайно узнаёте, что назначены на одну из «особо содержательных ролей» в конце списка, в неизвестной вам пьесе, которую будет ставить новый, молодой, никому неизвестный, очередной режиссёр, и начнёт он над ней работать только через два месяца.

А что же вы будете делать эти два месяца?

Это уже можно принять за личное оскорбление.

И вот, после долгого, бесполезного, ежедневного хождения в театр в течение этих двух месяцев (как назло повесили очередной приказ об ужесточении дисциплины и обязали всех актёров являться ежедневно для ознакомления с расписанием, и даже расписываться о явке в каком-то журнале), вы, наконец, приступаете к работе над ролью в спектакле очередного молодого режиссёра.

Но странное дело, этот молодой, в общем-то, неопытный режиссёр становится вам интересен. Во-первых, он говорит вам всякие приятные вещи о вашем профессионализме, творческом подходе к роли и тому подобное, а иногда даже ставит вас в пример другим актёрам. Во-вторых, оценив ваш талант, в процессе работы он советуется с вами, и уже неоднократно намекал, что распределение ролей получилось не совсем удачное (ведь он практически не участвовал в этом распределении, как подсказал главный, так он и сделал), что вы вполне подходите на более серьёзную роль, пусть даже в этой пустой пьесе. И, наконец, в-третьих, этот молодой режиссёр просто симпатичный творческий человек, вам очень интересно и легко с ним работается, и вот если бы он был главным, тогда…

Стоп! Ещё не всё, ещё не время.

Через месяц вы получаете второстепенную роль в спектакле главного режиссёра. И он совершенно не советуется с вами во время творческого процесса, лишь говорит куда пойти, что взять, как сказать текст и тому подобное. При этом он ещё и позволяет себе делать вам замечания!

Какие светлые мысли зреют в вашей творческой голове?

Но ведь вы человек трезвый, практичный, опытный, и понимаете, что молодому талантливому режиссёру ещё рановато быть главным. Ну, просто рановато. Хотя вы уже почти готовы в него влюбиться. Но он ещё не потянет. Вот если бы вы были с ним настолько дружны и близки творчески, чтобы он не только прислушивался ко всем вашим советам, но и не слушал никого другого, тогда стоило бы всерьёз обдумать эту идею, а пока… Пока ещё иногда случается, что он кроме вас послушает то одного актёра, то другого. И даже не важно в чём, и даже не важно хорошо ему советуют или плохо. Важно, что он прислушивается не только к вашему мнению.

Нет, рановато ему быть главным, ещё рановато. Лучше пусть поработает пока очередным.

Но ведь главный-то уже совсем!.. И труппу рационально, разумно не может в репертуаре задействовать (вы же в его спектаклях практически не играете), и спектакли у него какие-то неинтересные, однобокие получаются, и вообще он творчески себя уже исчерпал практически полностью.

Что же касается человеческих качеств…

О! Вчера, например, вы вошли в зал во время репетиции, а он даже не поздоровался с вами, не остановил репетицию, а продолжал что-то втолковывать этой бездарности (актёру, играющему у него главную роль), делая вид, что просто не замечает вас. А на последнем банкете, когда вы решили попытаться наладить с ним контакт, растопить, так сказать, лёд, и подсели к нему со своим бокалом, он просто нагло, по-хамски не стал вас слушать. Пробурчал какие-то извинения и вышел из-за стола.

А ведь поначалу, ещё не так давно, когда он только пришёл в ваш театр (вы-то уж, слава богу, столько лет в этом театре работаете!), такой вежливый был, обходительный, и выслушивал вас, и поддакивал, и даже главную роль вы у него играли, но потом словно подменили человека.

В общем, надо с ним что-то делать. Пора.

И ведь не один (одна) вы такой (такая).

Вот сегодня он, кажется, этому (этой) что-то не так сказал. А ведь вы с этой (этим) уже столько лет… И не просто знакомы. Когда-то что-то даже было между вами, похожее на легкий романчик, есть что вспомнить.

Может быть, обсудить с ним (с ней) эту тему?

И обсудили.

Вот и всё! Машинка завертелась.

— Против кого дружим, ребята?

— Против главного.

— А что с ним?

— Подлец и бездарность.

— Да? Уже? Тогда я с вами…

А как же любовь? А от любви до ненависти сколько? Правильно, гораздо ближе, чем за пивом.

Ну, хорошо, прошла любовь, завяли помидоры, развод и девичья фамилия. А что же ответчик? Или истец? Кто теперь в какой роли? Здесь who is who (перевод для полиглотов: «кто есть кто», по-русски звучит: «ху из ху») и определить не так-то просто. Поэтому давайте переоденемся и сменим грим.

Представьте, что вы приглашены на должность главного режиссёра. Именно приглашены руководством города, а не просто присланы министерством, и приглашены по просьбе самого театра. Именно вас ждут, именно вас хотят, именно на вас надеются.

Новый город, новые люди, новая жизнь!..

Это для вас здесь всё новое. Они-то, те которые пригласили, здесь уже, слава богу, о-го-го…

Вы полны творческих планов. Вы давно уже не глупый, необстрелянный мальчик, мечтающий о славе и аплодисментах. Вы давно уже искушённый, знающий, опытный режиссёр-постановщик. Вы в совершенстве владеете этой профессией. Кроме того, у вас за плечами многолетний актёрский опыт. Вы знаете душу актёра, понимаете её. У вас уже немало режиссёрских постановок в разных театрах, достаточный опыт закулисных интриг, побед и поражений. Вам ведь самому уже не раз приходилось «дружить».

Это вы так о себе думаете.

Ещё о вас хорошо отзываются в министерстве, о ваших спектаклях писали в центральной прессе, и возможно, что у вас уже достаточный опыт главного режиссёра, а приезжаете вы из другого театра, которым руководили и который оставили, разумеется, по собственному желанию, из-за кучки бездарностей, начавших писать кляузы и плести интриги. Вы уже тёртый калач в этом деле, знаете, как себя вести, знаете, как избежать интриг и кляуз.

Это вы так думаете.

Вы прекрасно понимаете, что, прежде всего, нужно всех актёров загрузить работой, всем дать роли, чтобы не осталось у них свободного времени на дурные мысли, чтоб некогда им было витать в облаках, плести интриги, заниматься самокопанием. Вы, конечно, понимаете, что сделать это нелегко, так как с труппой вы уже знакомы. Возможно, вы уже поставили здесь один спектакль в качестве приглашённого разового режиссёра, и спектакль этот прошёл «на ура», после чего, собственно, вам и предложили пост главного. Вы прекрасно знаете, что талантливой молодёжи в труппе нет, да и вообще никакой молодёжи практически нет. Вы знаете, что семьдесят процентов труппы это женщины, мягко говоря, среднего и выше среднего возраста, что среди мужчин нет ни героя любовника, ни социального молодого героя, ни трагика, ни приличного комика, а есть в основном социальные злодеи, в меру благородные отцы и не очень лирические маловыразительные резонёры.

Но, тем не менее, вы полны планов и надежд. В вашем портфеле ни один десяток пьес, которые прекрасно разойдутся на весь творческий состав, и каждая из них может стать украшением репертуара любого уважающего себя театра.

И вот вы вступаете в должность главного режиссёра.

С надеждой и благоговением на вас смотрят около тридцати пар актёрских глаз. Эти глаза подобострастно ловят ваш взгляд не только на собрании труппы, где вы говорите свою тронную речь, но и после собрания за кулисами, и в коридоре у вашего кабинета, и в туалете, и на улице.

С надеждой и уважением на вас смотрят городские власти. Они уже изрядно устали от проблем, периодически возникающих в театре. Они очень надеются, что уж вам-то, наконец, удастся разрешить все внутренние противоречия этого культурного учреждения и избавить их от лишней головной боли. При этом вам, конечно, обещают создать все условия для продуктивной творческой работы (в том числе предоставить квартиру в ближайшее время) и всяческую поддержку во всех ваших начинаниях.

Да, ещё!..

Если вы приезжаете с семьёй, а жена ваша, естественно, актриса (кем же ещё она может быть!), это хуже, потому что большая часть труппы, относящаяся к так называемой прекрасной половине человечества, никогда не увидит в ней вашего союзника, доброго друга, и талантливую актрису. Даже если она действительно безмерно талантлива (как вам кажется), в театре она может восприниматься только как интриганка, бездарность, грубиянка, серость, бескультурщина, уродина, грязнуля, жадина, дура, мымра, халда, …, …, … В общем — соперница. Естественно, всё это с первого же дня, и на весь период вашего пребывания в должности главного режиссёра, рикошетом будет отлетать в вашу сторону.

Если же она будет пытаться с самого начала произвести на всех хорошее впечатление и обзавестись подругами в новом, но уже родном коллективе, к вышеуказанным эпитетам добавятся ещё: лицемерка, подлиза, кривляка, лгунья, подстилка, …, …, … В общем, не стоит этого делать. Хотя бы потому что, благодаря вашему положению, инициатива добрых, доверительных, душевных, близких, и чуть ли не родственных отношений, будет исходить от всех особей женского и мужского пола, находящихся в вашем подчинении. Вследствие этой инициативы вы можете совершенно случайно и неожиданно наткнуться на подобострастный, полный надежд, кроличий взгляд актёрских глаз на собственной кухне уже через день после приезда. И не исключена возможность, что ваша верная жена, ваша талантливая спутница, представит вас своей новой лучшей подруге и коллеге по работе, как Вовчика, Шурика, Бориску, Юрчика и т. п. Ведь в домашней обстановке ваше имя вполне может прозвучать ласкательно-уничижительно, по-семейному, хотя это никак не будет соответствовать вашему представлению о взаимоотношениях творческого руководителя с его подчинёнными.

Даже если вы категорически запретите своей половине переходить грань чисто профессиональных взаимоотношений, это всё равно абсолютно ничего не изменит. Для всех, и на всё время её пребывания в этом театре (исключая, разумеется, вариант вашего шумного семейного скандала с последующим разводом), она останется красной тряпкой, дразнящей разъярённого быка. Или, что ещё хуже, благодаря её слабостям, а может быть, и усилиям, в роли быка, с его естественными черепными принадлежностями, можете оказаться вы. Потому что не родилась ещё та женщина, которой удалось бы устоять перед неизбежной лавиной нежных, ласковых, высокопарных слов, восторгов, комплиментов и прочих наиприятнейших вещей, обрушивающихся из профессиональных актёрских уст на хрупкие плечи (уши и т. д.) жены главного режиссёра.

Из всего вышеперечисленного явно следует, что лучше всего приезжать в новый театр одиноким холостяком. Наличие где-то далеко законной супруги, если она, конечно, не собирается к вам переехать (об этом нужно заявить сразу), только повышает ваш авторитет.

При этом поиск ваших личных слабостей, использование их, порой даже незаметное для вас самого, начнётся сразу же с того момента, когда вы переступите порог театра. Если вы нормальный здоровый мужчина, ваши физиологические потребности не останутся неудовлетворёнными. Даже если вы приверженец высокой морали, даже если исповедуете чистоту и верность супружеских отношений, природа и доступность земных благ непременно возьмут своё.

Слаб человек, велика сила искусства… Простите, в данном случае, скорее, искушения. Что, впрочем, сути совершенно не меняет.

Однажды в приватной дружеской беседе главного режиссёра спросили:

— Зачем вы даёте хорошие роли этой актрисе? Вы же умный талантливый человек. Вы ведь понимаете, что она плохая актриса и просто проваливает ваши спектакли.

— Понимаю. Но и вы меня поймите. Если я не буду давать ей роли, она перестанет меня кормить. Вы же знаете, что я с ней живу. Готовить я не умею, а у меня больной желудок…

Но, допустим, вы человек абсолютно здоровый, вы умеете готовить, вы стойкий, мудрый, бескомпромиссный.

Это вы так думаете.

Вас интересует только искусство, творчество, работа. Вы даже предусмотрительно (и, разумеется, совершенно случайно) познакомились в новом городе с женщиной, не имеющей к театру никакого отношения. С одной стороны это, конечно, плюс, но с другой стороны… Как только это станет известно в театре или, не дай бог, вы будете иметь неосторожность представить её кому-нибудь из труппы — всё! С этого момента вы обречены на роль распутного супруга, изменившего всем вашим актрисам вместе взятым и каждой в отдельности. Не говоря уже о вашей далёкой, собственной супруге, которой при первой же возможности (даже если она за тридевять земель и никто не знает её адреса) многочисленные доброжелатели и блюстители морали обязательно сообщат о вашем развратном поведении.

Впрочем, как бы ни сложилась ваша личная жизнь в новом городе, она в любом случае станет предметом обсуждения, недовольства, зависти и поводом для обвинения вас во всех смертных грехах.

И вот вы приступили к работе. Вы посмотрели все идущие спектакли и личные дела всех ваших гениев (разумеется, гениев без кавычек, пока ещё). Конечно, если быть совершенно честным перед самим собой, нельзя сказать, что вы сразу во всех влюбились. Но, в конце концов, со временем это придёт. Должно прийти…

После долгих мучений, сомнений и компромиссов (ах, уже компромиссов? не рано ли?) вы, наконец, составили репертуар предстоящего сезона и готовы к его воплощению.

Вы постарались учесть все слабые и сильные стороны каждого актёра, вы постарались предоставить возможность каждому из них проявить себя, показаться в лучшем свете. Вы даже учли перспективы их творческого роста. Ведь вы знаете, как от этого, в общем-то, не идеального актёрского материала, добиться полной отдачи. Вы уверены, что ваши будущие спектакли будут сверкать талантами, а пройдёт совсем немного времени и ваши подопечные сами откроют в себе новые грани актёрского таланта. И свершится тогда великое чудо любви, единения, созидания, творчества, искусства…

Это вы так думаете.

Вы с нетерпением ждёте первые репетиции, и вот наконец-то!..

Внимательные глаза заглядывают вам в рот и выражают готовность совершить невероятное, чуткие уши ловят каждое ваше слово. При этом актёрская инициатива радует вас обилием предложений и подхлёстывает вашу фантазию.

Творческий процесс набирает обороты. Спектакль рождается на глазах. Правда, от некоторых актёрских предложений приходится отказываться, но ведь это творчество, это коллективное рождение одного гениального произведения. Ну, пусть не гениального, просто талантливого, хотя…

Конечно, порой, отвергнув очередное предложение, вы замечаете на актёрском лице кислую мину. Им так хочется, чтобы вы принимали всё, что они предлагают. Ну что ж, иногда можно и согласиться. Пусть это не совсем то, чего хотелось бы вам, и совсем не то, что нужно для вашего спектакля, но, в конце концов, вот в этом конкретном случае можно сделать и так, как предлагают. И в этом случае тоже, ведь в принципе сути это не изменит. Иногда можно, и даже нужно, пойти на маленький компромисс (ах, компромисс?). Ведь это коллективное творчество, это рождение спектакля.

А вот с декорациями проблема. Оказывается, тот материал, который придумал художник, не смогли достать, но его можно заменить другим, если немного перекрасить.

С вами советуются, ждут вашего решения. А какое у вас может быть решение? Ну, если этого материала нет, конечно же, его нужно заменить. И все рады, что вы согласились, что вы приняли мудрое решение.

Владимир Станиславович Цесляк, бывший одиннадцать лет главным режиссёром Таганрогского театра, как-то рассказывал:

«Однажды я понял, чем хороший режиссёр отличается от очень хорошего. Это было, когда Ерёмин* ставил в Таганроге «Чайку». Он говорит:

— В этой картине на сцене должен лежать настоящий ковёр. Большой хороший ковёр, метров десять на двенадцать.

Ему отвечают:

— Юрий Иванович, таких ковров нет. Их просто не делают. Мы бортовку распишем под ковёр, и будет хорошо.

— Нет, — говорит он, — вы не поняли. Здесь нужен настоящий, большой, хороший ковёр.

— Но зачем? Из зала ведь всё равно не видно, настоящий он или нет.

— Это не важно. Его будут видеть и чувствовать актёры. Он должен быть настоящий.

— Но такого ковра не будет. Его просто не существует в природе.

— Значит, не будет спектакля.

И всё!

Поехали на фабрику, заказали ковёр специально для спектакля. Заплатили бешеные деньги. А куда деваться?

Я же, главный режиссёр, прошу сделать какую-нибудь мелочь, ерунду, задник другой повесить или другой стол на сцене поставить, а мне говорят: «Нет. Другого стола нет, а задник перевесить это очень сложно».

И я понимаю, что да, действительно, наверное, это сложно, и другого стола нет. И делаю спектакль из того, что есть.

С актёрами то же самое. Ерёмин может сказать: «Этот актёр меня не интересует. Можете его не выгонять из театра, но в моих спектаклях он играть не будет».

И все это понимают, и даже не возражают. А я так сказать не могу. Я же понимаю, что он всё-таки актёр, пусть плохой, но актёр, и ему надо работать. И я даю ему роль, и получается плохой спектакль. И он же потом меня обвиняет в том, что я с ним, таким хорошим, сделал такой плохой спектакль. И я соглашаюсь, ведь спектакль действительно плохой. Но ведь объяснять ему, почему спектакль плохой, бесполезно.

Поэтому Ерёмин теперь главный режиссёр в Москве, а я вот докатился до очередного в Жданове…".

___________________________________
* Ерёмин Юрий Иванович, в конце семидесятых главный режиссёр Ростовского областного театра им. М. Горького, с 1981 главный режиссёр Центрального театра Советской Армии, ныне главный режиссёр театра им. А.С. Пушкина, г. Москва (прим. 2004 г.).

Но вы не такой человек, вы твёрдый, принципиальный, бескомпромиссный, творческий и ради творчества готовый на всё. Вы не боитесь для кого-то оказаться жестким, может быть, даже жестоким. Ради дела вы готовы пойти и на конфликт. (Так, так, так… Уже готовы?) А как же? Всё ради искусства, а искусство, как всем известно, требует жертв.

Но разве кто-нибудь добровольно, без сопротивления, согласится стать жертвой? Пусть даже жертвой искусства. Значит, придётся… Ведь премьера-то уже на носу, а спектакль ещё не готов, совершенно не готов, то есть ни гу-гу, конь не валялся — ни декораций, ни костюмов, а с актёрами…

Мало того, вы случайно узнали, что для сцены бала в вашем спектакле будут шиться костюмы только на главных героев. Остальные будут одеваться из подбора, из старых списанных спектаклей. А вы-то выстроили такие великолепные мизансцены, представляя какой шикарный и красивый получится бал. Оказывается, массовку в нём нужно было не выставлять напоказ, а прятать. Вы ведь знаете, что такое костюмы из подбора. Но переделывать такую громадную сцену уже некогда. Значит, всё летит к чёрту?

Постойте, ведь вы готовы бороться за святое искусство? Уже готовы! Значит, надо убедить, настоять, заставить. В конце концов, и кулаком по столу, и…

А вы не забыли, что это только ваш первый спектакль? А сколько их ещё впереди? Попробуйте угадать.

Ничего! Победителей не судят. Дождёмся премьеры, посмотрим, кто был прав.

И вот — дождались.

Точнее не дождались, а нагрянула она, как обычно, не вовремя. То есть сроки, разумеется, были известны в самом начале, но…

Теперь бы только и приступить к настоящей работе, к оттачиванию мастерства, к разработке нюансов. Да куда там! Завтра премьера, а сегодня вы, наконец, увидели все декорации, но совсем не те, что были на эскизе художника. Актёры одеты полностью, но их костюмы из разных эпох, разных расцветок и фасонов. И ваш бал больше похож на построение пациентов психиатрической лечебницы, чем на…

Да о чём тут говорить!..

Вы, естественно, возмущаетесь, бьёте кулаком по столу, но вам совершенно резонно и спокойно отвечают, что вы сами давали согласие на замену материала для декораций, прекрасно знали, что часть костюмов будет из подбора и т. д., и т. п.

Ладно, чёрт с ним, с этим оформлением, но актёры! актёры!.. Что же они вытворяют?! Необходимо ещё несколько репетиций! Хотя бы парочку!.. Хотя бы одну!..

Но зритель уже в зале. Спектакль уже родился.

Премьера!!!

После премьеры вас поздравляют все знакомые и незнакомые, говорят столько восторженных, приятных слов, что, право, становится даже неловко от такого внимания, от такого понимания, от такого впечатления, какое произвело ваше творение. И только вы один знаете насколько оно ещё несовершенно и как далеко ему до того идеала, который вы хотели получить. Но вы вовсе не собираетесь заканчивать работу над этим спектаклем. После премьеры вы обязательно будете продолжать репетировать и, в конце концов, доведёте спектакль до ума.

Это вы так думаете.

Возможно, вам удастся провести ещё одну или даже две репетиции, на которых актёры с удивлением будут выслушивать ваши замечания и доказывать, что именно так, как вы говорите, они и делают в спектакле. Вы попытаетесь что-то улучшить в декорациях, и получите совершенно резонный ответ, что спектакль уже сдан, смета закрыта, дополнительные расходы не предусмотрены, и вообще репетировать уже некогда, да и незачем. У вас самого появляется ощущение, что вы начинаете придираться, требовать лишнее. И вам ничего не остаётся делать, как смириться, согласиться, уступить.

Но уступаете вы только в этот, первый, раз. В дальнейшем вы никогда не будете выпускать сырой спектакль, не будете идти ни на какие компромиссы. Вы приучите их всех к своему стилю работы, вы добьётесь взаимопонимания, и сегодняшний успех, сегодняшняя, можно сказать, слава, ничуть не повлияют на вашу требовательность к себе и окружающим, на ваше отношение к святому искусству.

Это вы так думаете.

Следующий ваш спектакль будет рождаться точно так же и после премьеры будет то же самое. Мало того, уже работая над вторым спектаклем, вы заметите, что некоторые актёры (и актрисы), на которых вы особенно рассчитывали в самом начале своей деятельности, и приложили столько усилий, чтобы открыть в них новые качества, эти нераскрытые до вас гении, те, кому вы поручили столь важные роли в вашем следующем спектакле, в расчете на их творческий рост под вашим чутким руководством, ничуть не оправдали ваших надежд, а наоборот, работают ещё хуже, чем вы могли предположить. Вы даже готовы признать этот, второй, спектакль своей творческой неудачей, хотя он также вызвал массу положительных откликов и восторгов. Особенно у тех самых гениев, которые в нём заняты и так ужасно работают.

Вы приходите к совершенно логичному выводу, что кое-какие коррективы в намеченном репертуаре просто необходимы. Прежде всего, это касается распределения ролей в будущих спектаклях. Принципиальных изменений вы, конечно, делать не собираетесь, но кое-что изменить вы просто обязаны. Например, вот этот актёр (или актриса) был занят у вас в обоих спектаклях, причём в совершенно разноплановых ролях и, несмотря на все ваши усилия, сыграл их совершенно одинаково; и если быть откровенным, не очень хорошо, а если быть уж совершенно откровенным, то просто плохо. Придётся его в дальнейшем заменить. Правда, он уже несколько раз бывал у вас дома, и завязались практически дружеские отношения, но дружба дружбой, а работа есть работа.

И эта актриса (или актёр)… Ей, конечно, кое-что можно поручить, но совсем не то, что вы собирались.

Вы кладёте перед собой список актёров и долго, мучительно перераспределяете роли в намеченном репертуаре.

Вскоре выясняется, что за эту пьесу (или даже несколько пьес) нет смысла браться. По крайней мере, в этом сезоне. В первоначальном составе она идти не может, а в новом тем более, потому что это будет уже не спектакль, а какой-то балаган.

Вы решаете отложить эту пьесу. Пока отложить, на какое-то время. Ведь ваши актёры будут творчески расти, и вскоре вы к этой пьесе непременно вернётесь, но в данный момент…

Вы начинаете искать другую пьесу, и оказывается, что в вашем толстом портфеле такой пьесы нет. Вы идёте в библиотеку, теребите завлита, который (или которая) оказывается человеком пассивным, предлагает вам либо глупые, бездарные новинки, на чтение которых уходит уйма времени, либо такое старье, о котором вам и слышать не хочется. Вы пишете друзьям и знакомым в другие города и просите их прислать вам самые лучшие пьесы, вы просматриваете газеты и журналы в надежде узнать о столичных новинках, вы перебираете в памяти всю известную вам классику…

Вы недосыпаете, недоедаете, становитесь нервным, рассеянным и утешаете себя лишь тем, что у вас хватило разума, режиссёрского чутья на то, чтобы не объявить в самом начале кто и что в этом сезоне будет играть. Такой соблазн был, но вы, слава богу, удержались. Правда, кое-кому (как раз именно тому актёру, который бывал у вас дома и которого вы решили заменить) вы, кажется, что-то говорили, но придётся объяснить. По-дружески, по-домашнему.

И вы надеетесь, что вас поймут?

В конце концов, вы находите пьесу, которая в принципе расходится на тех, кого вам нужно занять.

Чувствуете разницу? Дело уже не в спектакле, не в творчестве, вам уже просто нужно занять актёров. Не оставлять же их без работы. А то ещё, не дай бог, от безделья начнут интриги плести.

Конечно, выбранная пьеса расходится только в принципе, но это лучшее из всего, что вы перелопатили.

Вам, разумеется, приходится объяснять буквально всем и каждому, почему вы берётесь за пьесу, которой не было в репертуаре. Но вы же мудрый человек. Вы объясняете это свежестью и оригинальностью пьесы, которая как будто специально написана для вашего театра. Правда, в это почему-то мало кто верит. Вы всё чаще встречаете взгляды, выражающие сомнение, недоверие, недоумение…

Да, да, да! Ведь уже всё! Машинка-то завертелась. А вы, кажется, ещё и не начали серьёзно работать. Вы ведь пока ещё только… Вы ведь хотите, как лучше.

Вот и получите.

Во-первых, вами уже недовольны все актёры, то есть буквально все. Даже те, кого перемены в репертуаре никак не коснулись. Но они-то об этом не знают. Ведь вы же не объявляли, кто и что будет играть в этом сезоне. Они-то думают, что именно в той пьесе, которую вы заменили, их ждали самые лучшие роли. А как к вам относится тот актёр (или актриса), который уже почти стал вашим другом и который знает, чего он лишился? Разумеется, он продолжает ходить к вам в гости, он кивает, он всё понимает, но…

А как к вам относится завлит, который считает, что из всех пьес, которые он (или она) предлагал и которые существуют в мире, вы выбрали самую пустую, бездарную и совершенно неподходящую для вашего (пока ещё) театра. А ведь завлиту по должности положено уметь красиво и убедительно писать. И написать она (или он) может о вас не только хвалебную статью в местной газетке, но и…

А художник, который уже придумал декорации к той пьесе, которую вы отложили? Он тоже кивает и как будто понимает, и как будто верит, что пьесу только отложили, и что она непременно будет поставлена в недалёком будущем, и именно с его гениальными декорациями, но…

Он ведь тоже не дурак, и прекрасно знает, что машинка-то уже завертелась, что вы можете просто не успеть поставить эту пьесу. Тем более что свою подпись под коллективным письмом, сочинённым завлитом, он на всякий случай уже черканул.

Но вы человек сильный, мужественный, опытный. Вы же понимаете, что ничего страшного ещё не произошло, и вы знаете, как переломить ситуацию. Более того, вы даже знаете, как эту, казалось бы, неблагоприятную ситуацию использовать на благо театра. Тем более что об этом благе заботитесь не только вы, но и городское начальство, которому, собственно, и было адресовано это злополучное письмо. Да если его внимательно прочесть, не такое уж оно и злополучное, и страшного для вас в нём по сути ничего нет. И начальство с понимающей улыбкой отдает вам это письмо, предлагает разобраться и самостоятельно навести порядок в вашем коллективе. (Ну, разумеется!) Правда, на вопрос об обещанной квартире это начальство почему-то загадочно улыбается, отводит взгляд и говорит, что придётся ещё немного подождать.

И что же вы намерены делать?

Правильно, именно то, что вам посоветовало начальство, то есть разобраться и принять меры, а точнее, разрешить два извечных русских вопроса: кто виноват? и что делать?

Теперь представьте, что вы по своей сути человек добрый, ранимый, честный, справедливый, благородный, одним словом, обладающий качествами классического русского интеллигента. Ну, пусть не всеми, хотя бы некоторыми.

Кто у вас будет виноват?

Разумеется — вы.

И что вы намерены с собой делать?

Ну, в конце концов, не стреляться же! Нужно просто исправлять допущенные ошибки.

Отчего все ваши мучения? Отчего вам пришлось менять репертуар, искать новую пьесу? Отчего появились недоверчивые, настороженные взгляды актёров? Почему они перестали вас любить? В чём, в конце концов, вас обвиняют?

В том, что вы не захотели ставить плохой спектакль с плохими актёрами?

А почему вы не захотели его ставить?

Потому, что не хотите работать в плохом театре.

А разве все они (или хотя бы кто-то из них) хотят работать в плохом театре?

Конечно, нет.

Но ведь именно вы не только можете, но и должны, как главный режиссёр, определять, что для вашего (пока ещё!) театра лучше, а что…

Значит (так, так, так…), нужно определить, кто мешает вам работать в хорошем театре, кто мешает вам из плохого (пардон, из хорошего!) театра сделать очень хороший и принять соответствующие меры. Вот и письмецо это пригодилось, в нём напротив каждой подписи и фамилия указана. Не зря же, в конце концов, вам его отдали, да ещё с такой улыбочкой.

Так, так, так!..

Ну-ка, попробуйте, попытайтесь, или хотя бы заикнитесь, о своих намерениях. Только прислушайтесь к доброму совету: сначала попейте пивка, и хорошенько всё обдумайте. И если наутро после этого ваши намерения не изменятся, для начала попробуйте, просто в порядке эксперимента, уволить хотя бы вахтёра.

Как можно уволить вахтёра без достаточных на то оснований, если он не прогулял, не появился на работе пьяным, не приговорён судом к лишению свободы? Даже не из театра уволить, из любой организации.

А профсоюз? А коллектив? А племянник, работающий здесь же? А дядя, работающий в вышестоящей организации? А зять, а брат, а сват? А просто друзья и знакомые?

Если вы руководитель огромного завода, где работают десятки тысяч, вы этого вахтёра хоть в лицо не знаете. Провинился, не провинился, вам разбираться некогда — уволить, и всё. Пусть потом сам через суд доказывает свою правоту. А когда в организации всего-то сто человек? И все, как одна семья, то есть все всю подноготную друг друга знают.

Так это — вахтёра!

А актёра (или актрису)?

Их же во всём провинциальном городишке и тридцати человек не наберётся. Их же всех в лицо знают. Ну, пусть не весь город знает, но уж городскому начальству точно каждое лицо знакомо. Ведь все они не первый год здесь работают, все они здесь не только повзрослели, возмужали, но и состарились. А уж как сработались! В смысле — против кого дружим, ребята!

Кроме того, вахтёр, если его уволить, и обжаловать ваше решение не будет, он в другое место вахтёрить пойдёт: на завод, на фабрику, в школу, в магазин, в библиотеку. Ему ведь всё равно, что охранять.

А актёр?

Театр-то в городе один. И кроме этого дела, он ведь ничего больше не знает и не умеет. И это тоже не умеет, но кроме этого — совершенно ничего.

Куда ему идти?

Правильно! Только в кабинеты начальства со своими жалобами.

И ведь не один пойдёт. Не первый год у них дружба.

Что же вам делать?

Начальству хорошо говорить: наведите порядок. А как? Начнёшь шашкой размахивать, так тебя же первого той же шашкой и порубают. На глазах у того же начальства.

Вот и думайте, гадайте.

А может — ну его к чёрту (Как?! Уже?!)? Может, лучше очередным при каком-нибудь главном камикадзе остаться? Только, конечно, не в этом театре. И пусть другой главный лбом о стену бьётся, в открытую дверь ломится, а вы, как у Антона Павловича написано: «Запритесь себе в свою раковину и делайте своё маленькое, богом данное дело… Это теплее, честнее и здоровее…».

Но ведь и так не получится. При всём желании — не получится. Как только этого главного кушать начнут, даже ещё докушать не успеют, так вас непременно либо на его место прочить и подталкивать начнут, либо вы на тот же стол для съедения под любым соусом попадёте. Аппетит-то во время еды приходит.

А может, лучше вообще в безработные тунеядцы податься, в свободные художники, на разовые постановки? Приехал в театр, поставил спектакль, получил, что полагается, и дальше поехал. Разве плохо?

И многие режиссёры к такому выводу пришли. Так и живут.

А как же любовь?

А чем влюблённость хуже любви? Но даже если и влюблённости не получилось, можно просто на какое-то время понравиться друг другу, и… уж что-нибудь получится.

Если провести аналогию с тем, как это между мужчиной и женщиной происходит, — разницы никакой. Приехал в Москве на Тверскую или в Таганроге на Греческую, выбрал, кто понравился, сделал своё дело, и свободен. Причём деньги в этом случае гораздо большие получает и режиссёр, и, естественно, аналогия.

В Таганроге давным-давно, мода не мода, традиция не традиция, в общем, струя такая пошла, чтобы к юбилеям и фестивалям спектакли ставили столичные режиссёры. Ещё с тех пор, когда и главные, и очередные в штате числились. Но свои, штатные, вроде бы как не того, лицом как будто не вышли, не то, чтобы таланта у них не хватало, а просто… В общем, так повелось.

Перед одним из фестивалей приехал московский режиссёр. Относительно молодой, ещё и пятидесяти нет, но уже, как говорится, матёрый. Никто его не заставлял, не присылал насильно. Просто предложили и он, как будто, согласился. Из любви к Чехову, к русской классике. Почему бы не поставить спектакль на родине великого драматурга и писателя?

А он буквально перед тем, как в Таганрог на переговоры и для знакомства с труппой приехать, только из Нью-Йорка вернулся. И вовсе не отдыхать туда ездил, а работать. На Бродвее спектакль ставил. И не с нашими актёрами (откуда на Бродвее наши актёры?), и даже не с нашими эмигрантами, а с обычными американскими актёрами, которых там, разумеется, хоть пруд пруди.

Много интересного этот режиссёр рассказывал. Благо было время поговорить, потому что он, по нашим меркам, чересчур добросовестным оказался, привык там, в Америке. Прежде чем спектакль ставить, ему, видите ли, всю труппу посмотреть надо, а потом ещё пьесу подобрать не ту, которую предложат, а такую, чтобы для всех персонажей актёры подошли.

Чувствуете разницу? Ни пьеса на актёров разошлась, а актёры на роли подобрались. Ну, как в Америке.

Вот он добросовестно несколько дней и смотрел все спектакли. Для него и репертуар специально подверстали, чтобы побольше посмотреть успел, и видеокассетами со спектаклями завалили. И он честно, добросовестно всё от корки до корки несколько дней просматривал. А уж в перерывах между просмотрами о работе на Бродвее рассказывал.

В самом начале, говорит, к нему продюсер с просьбой обратился, чтобы он одного молодого актёра на главную роль взял. Дело понятное: родственник, наверное, или знакомый. Это он по нашей, русской наивности, так подумал. От прямого положительного ответа увильнуть попытался: сначала, мол, познакомиться надо, посмотреть, может, он и не подойдёт на главную роль.

Оказалось, что вовсе никакой этот актёр не родственник, и даже не знакомый. Оказалось, что это новая «звезда» бродвейского небосклона. Молодой, но уже знаменитый и жутко дорогой. В общем, новое американское Диво. И если это Диво согласится участвовать в проекте (спектакле), то успех практически обеспечен.

Продюсер так и объяснил.

Привели этого молодого актёра для знакомства. Девушка с ним, красавица. Оказалось, не просто девушка-красавица, а референт-переводчик.

Наш режиссёр попросил его показать что-нибудь, стихи почитать, монологи.

— Нет, — говорит актёр, — показывать я вам ничего не буду. Это глупо. Лучше скажите, кого вы мне предлагаете играть.

— Вы пьесу знаете?

— Нет.

— Ладно. Характер героя можно сравнить примерно… Вот у Достоевского в «Идиоте»…

— Я не читал.

— Ну… Тогда в «Войне и мире» у Толстого…

— Не читал.

— Странно… Ещё у Чехова в «Иванове»…

— Не читал.

Мучается наш режиссёр, подыскивает примеры, как бы объяснить этому гению суть образа, а тот ничего не понимает, не знает, не читал.

— Хорошо, — говорит, наконец, актёр, — давайте на сегодня переговоры закончим. Я два дня буду думать, потом позвоню.

— Что ж… Хорошо…

Через день подносят нашему режиссёру телефонную трубку:

— Вас.

Приятный женский голос — та красавица, которая референт-переводчик.

— Извините, — говорит, — у меня проблема. Вы при нашем первом разговоре назвали семь произведений. Дело в том, что мой босс со вчерашнего дня в публичной библиотеке изучает их. Но шесть названий я записала, а седьмое не успела. Не могли бы вы назвать ещё раз?

Долго вспоминал наш режиссёр, какие ж он произведения называл. Слава богу, вспомнил. Референт очень обрадовалась, режиссёр очень удивился.

Ещё через день звонит сам молодой актёр:

— Я прочёл то, о чём вы говорили. Думаю, понял, чего вы от меня хотите. Мне это интересно. Я согласен участвовать в проекте.

И всё. Так просто договорились.

И ещё эпизод из американской жизни нашего московского режиссёра.

Спрашивают у него:

— Какого оттенка должен быть половик?

Удивился он, потом задумался, наконец, ответил:

— Серого.

— Это понятно. Эскиз у нас есть. А какой оттенок?

Протягивают ему два альбома с образцами серого цвета. На каждой странице по несколько кусочков образцов приклеено. Все серые, все разного оттенка.

Полистал для приличия. Не говорить же, что всё равно какой, лишь бы серый. Ткнул пальцем наугад:

— Вот этот.

— Понятно.

Через какое-то время опять подходят с теми же альбомами.

— Извините, вы указали материал для половика. Мы подсчитали и решили обратиться к вам с вопросом. Скажите, нельзя ли заменить тот материал на вот этот? Качество то же, оттенок тот же, но отлив несколько другой. Дело в том, что этот материал гораздо дешевле. Это намного сократит расходы фирмы.

Полистал режиссёр альбом, сделал вид, что задумался. Попытался вспомнить и найти тот, на какой прежде указывал, чтобы хоть сравнить разный отлив одного оттенка. Но сам не нашёл, не вспомнил, а спрашивать не стал, постеснялся.

— Ладно уж, — говорит, — можно заменить.

Обрадовались американцы, долго благодарили.

Понятное дело — экономия. Хотя сказал бы он, что нельзя заменить, никто бы и возразить не осмелился.

Ещё эпизод.

Придумал режиссёр сцену, в которой актёры продолжают что-то делать, а вся декорация тем временем как-то трансформируется и передвигается. И всё это под музыку, и всё должно быть точно рассчитано, чтобы к концу музыкальной фразы все передвижения закончились. Рассказал, что и как должно двигаться, запланировал техническую репетицию с актёрами, чтобы всё это разметить, подогнать, выверить. Ну, как у нас обычно делается. У него, правда, спросили к какому аккорду всё должно остановиться и как стоять. Он рассказал.

На следующий день пришёл на техническую репетицию чуть пораньше.

Ему говорят:

— Вы не могли бы до начала репетиции посмотреть перемену декорации?

— Да, конечно. Я для этого пораньше и пришёл.

Показали.

— Всё хорошо. Теперь давайте попробуем под музыку.

— Пожалуйста.

Показали под музыку. И всё точно сошлось, тютелька в тютельку.

Удивился. Может, случайно получилось?

— Давайте ещё раз.

— Пожалуйста.

И опять всё точно.

Зачем техническую репетицию назначал? У нас на эту процедуру не одна репетиция ушла бы, а здесь, как в сказке.

Выразил своё восхищение менеджеру. Менеджер ответил:

— Всё очень просто. Дело в том, что твоё время нам очень дорого обходится. Поэтому техникой у нас занимаются другие. Ты занимайся спектаклем. А за то, что ты сегодня лишнее время работал, спасибо, но ни на какую дополнительную оплату не рассчитывай.

И ещё о времени.

За всё время работы ни один человек, ни на репетицию, ни на выход во время репетиции ни разу не опоздал, но и…

За три минуты до конца репетиции младший менеджер, сидящий в зале, поднимает вверх руку и показывает три пальца. За две минуты то же самое с двумя пальцами, ещё через минуту — с одним. А по истечении последней минуты он молча поднимается и выходит из зала. Как только он встал, актёры поворачиваются и уходят со сцены. Неважно, доиграл он эпизод, не доиграл, говорит ли ему в это время что-нибудь режиссёр или вращается вокруг него декорация. Всё — репетиция окончена.

Наш режиссёр долго не мог к этому привыкнуть. Вначале даже возмутился:

— Постойте, я ещё не закончил…

— Дополнительное время компания не оплачивает, — сказал менеджер. — Ты можешь попросить их остаться, но уже за твой счёт. — И предупредил: — Они могут не согласиться. В их контрактах дополнительное время не предусмотрено.

Правда, потом, уже перед самой премьерой, иногда оставались. И бесплатно, просто из уважения.

Менеджер был удивлён.

Но всё это там, далеко, за океаном, в Нью-Йорке, на Бродвее, а у нас…

Честно, добросовестно просмотрел столичный режиссёр всё, что можно было, и сказал (не всем, разумеется, сказал, а в очень тесном кругу):

— Насчитал я у вас, ребята, из всей труппы шесть человек актёров, с которыми можно работать. Разумеется, на мой взгляд. То есть, с кем я стал бы работать. Должен сказать, что для провинциального городского театра это довольно много. К сожалению, ни одна чеховская пьеса на такой состав не расходится. Мне понравился город, очень понравилось помещение театра, я с удовольствием поработал бы здесь, но сами понимаете… Мне нет смысла ставить плохой спектакль. А просто поучаствовать в фестивале, пусть он был бы даже во много раз престижнее, для меня это уже пройденный этап. Таким способом зарабатывать имя мне уже не нужно, по крайней мере, здесь. Так что с удовольствием приеду, когда вы сможете сформировать нормальную труппу, а пока уж извините…

И уехал.

Он-то уехал, а вы, если вы главный режиссёр, остались. И что вам остаётся делать?

Правильно. Работать, работать и работать. Формировать труппу, воспитывать актёров, добиваться строгой, жесткой дисциплины…

Это на кухне за ужином, за пивом хорошо об этом рассуждать, а на деле…

Если посторонний человек, не имеющий к театру никакого отношения, захочет попасть в храм искусства в неурочный час без всяких на то оснований, просто потому что ему захотелось, пустит его вахтёр или нет?

И калитку открывать не станет.

А если вы актёр этого театра и вам среди ночи, после обильного возлияния, захотелось показать театр своим друзьям-собутыльникам? Что сделает вахтёр?

Но может и не пустить.

А если вы работаете в этом театре уже не один год и в приятельских отношениях с вахтёром, и он даже восторгается вашим талантом? Может он вас не пустить?

Ещё бы, пусть попробует!

И причём здесь инструкции, и причём здесь самые строгие приказы о распорядке дня, трудовой дисциплине и пребывании в театре посторонних? Да и за что тут вахтёра наказывать? Ну, зашли, ну, походили, посмотрели, ну, посидели в гримёрке. Пили не пили — неизвестно, может, те бутылки ещё с прошлого банкета там валяются. Может, это реквизит для спектакля. За что наказывать? Все свои люди. Ведь ничего не случилось. Зачем зря людей обижать? Ведь так они и любить вас перестанут.

А если вы актёр, и вам во время спектакля, когда вы на сцене полны чувств, и весь зал, затаив дыхание, следит за вашими переживаниями, вместо положенной в определённом месте шестой сонаты Бетховена включили рок-н-ролл?

Как вы себя почувствуете?

Но радист, который включил не тот магнитофон, ваш хороший товарищ, и вы вчера так прекрасно покутили, и договорились сегодня продолжить? Конечно, потом, между рюмками, вы что-нибудь скажете ему по этому поводу, но непременно будете защищать его перед помощником режиссёра и уговаривать не писать докладную. Ну, в конце концов, ошибся человек, с кем не бывает. Да и помощник режиссёра после спектакля с вами, за тем же столом.

А то, что вы из-за этого рок-н-ролла не доиграли сцену и провалили её, а из-за неё полетел в тартарары весь спектакль, и зритель ушёл, так ничего и не поняв?

Но причём тут зритель? Это дело внутреннее, закулисное. Зрителю об этом и знать не нужно. Не его это (собачье) дело, что там должно было быть и чего не было.

Но уж если вы, допустим, не любите, презираете, ненавидите своего партнёра, считаете его полной бездарностью, обузой для театра и вообще прихвостнем главного режиссёра, а вдруг во время спектакля, как будто с его стороны перегарчиком потянуло. Так, так, так… То ли он клея много намазал, когда бороду клеил, то ли действительно?

Оставите вы без внимания такой случай? Ведь и так сволочь, а ещё и пьёт! Куда помреж смотрит?!

Нет, тут уж без докладной не обойтись. Тут должна восторжествовать справедливость!

И пусть потом доказывает, что запах не от него, а от клея. Докажет, не докажет — не важно, тут оба варианта хороши.

Если реакции со стороны руководства на этот вопиющий, можно сказать, случай не будет никакой, то есть ни приказа о наказании, ни публичного побивания камнями, значит, покрывает главный режиссёр своих любимчиков. Что же тогда получается? Одним всё дозволено, а другие должны терпеть такое безобразие? Несправедливо!

А если будет строгий приказ, принародное покаяние виновного, гром и молнии главного режиссёра — тоже неплохо. Значит, не творчество для него важнее, а то, что вокруг этого творчества происходит. Ему бы в казарме за дисциплиной следить, а не в театре искусством заниматься.

Если же главный режиссёр ещё и защищать этого лизоблюда начнёт, мол, ничего не было, вам просто показалось — совсем прекрасно. Всем видна будет его низменная, бездарная режиссёрская сущность. Наглядно будет, что не только творческий процесс, но и дисциплину напрочь развалил в театре. Окружил себя пьяницами, о творчестве думать некогда. Да и вообще, какой он после этого будет главный? Он же просто — главнюк.

А что? У нас теперь, слава богу, демократия.

А если бы вы в подобной ситуации оказались на месте главного режиссёра? Разве чужды вам человеческие эмоции? Разве не хочется иногда откровенно врезать по морде (по лицу) или хотя бы поступить, как у Антона Павловича: «…устроить себе какую-нибудь гнусность, подлость, чтоб не только мне, но и всем противно стало… Все подлы, и я буду подл…»?

Ну, как там пиво? Ещё не пора? Это я теперь к тем обращаюсь, кто с театром знаком только со стороны фасада, то есть проходил как-то мимо и случайно узнал, что это за здание.

Ведь не придумано, сам не раз сталкивался, первый раз ещё в советские времена, когда культуру чуть ли не насильно в массы двигали.

В Таганроге сажусь в такси:

— К театру, пожалуйста.

— К какому? — невозмутимо спрашивает таксист.

Удивляюсь:

— У нас в городе, к сожалению, только один театр.

— Тю! Ты шо?.. — что-то среднее между удивлением и возмущением.

— Извините, а сколько же?

Идиотам сложные истины объясняют мягче:

— Много. «Рот-фронт», «Октябрь», «Комсомолец», «Смена»…

— Так ведь это кинотеатры.

— Ну!..

— А мне к театру. Драматическому театру имени Чехова.

Он подозрительно:

— И где оно такой?

Именно «оно» и «такой»!

— Рядом с КГБ.

Таксист хмурит брови, почти с обидой и уже «на вы»:

— Так бы сразу и сказали, что в КГБ везти.

Повторяю, не придумано это. Слово в слово записано. Но как символично, но как показательно.

А сколько раз приходилось быть свидетелем или участником следующих диалогов:

— Вы в театре давно были?

— Ой, давным-давно.

— А что смотрели?

— Ой, не помню.

— А когда последний раз были?

— Ой… Кажется, ещё когда в школе училась. Водили нас… Хотя нет, после школы вроде тоже была…

— Ну, хоть что-нибудь запомнилось? О чём был спектакль или кто-нибудь из артистов, или какой-нибудь эпизод…

— Нет, не помню. Кажется, пиво в буфете пили…

Вот потому-то здесь о пиве и речь.

Впрочем, если до сих пор книгу не закрыли, значит, потопаем дальше. До конца главы немного осталось, терпите.

Раньше считалось, что оптимальный срок работы главного режиссёра в одном городском театре четыре года. Уж из каких расчётов это получилось, не знаю. Может, были такие научные расчёты, а может, в результате практических опытов выяснили. Но продержался ты главным режиссёром в одном театре четыре года — всё нормально, значит, можешь, значит, тянешь на главного. Можно и в министерство приехать, и другой театр тебе предложат, и всё заново начнёшь. Если же тебя раньше «скушали», то и в министерстве на тебя косо смотрят, и другой театр попросить у самого язык не поворачивается. Могут, конечно, предложить, но уж либо где-нибудь у чёрта на куличках, в такой тьму-таракани, что света белого не взвидишь, либо уж такой театр, где коллективчик похлеще прежнего. Поезжай, мол, продержись четыре года, реабилитируйся. Если продержишься, честь тебе и хвала, работай дальше, а если опять не получится, извини, брат, лучше веники вяжи.

Вот такой, можно сказать, естественный отбор был.

С другой стороны, если вспомнить об аналогиях, как будто и неплохо каждые четыре года партнёра или партнёршу менять.

А, мужики? Как вы к этому делу?

Впрочем, об этом чуть ниже. О любви потом.

Так вот, главный режиссёр провинциального театра должен был выпускать в год не менее двух своих спектаклей, а театр, под его руководством всего семь-восемь. И получалось, что за четыре года ставил главный режиссёр всего семь-восемь спектаклей, то есть практической работы с актёрами набегало всего лишь один год. Так ведь ещё не во всех пьесах тридцать два действующих лица. Бывало, что, за четыре года работы главного, некоторые актёры ни в одном спектакле с ним так и не поработали. И не потому, что плохие актёры. Просто руки не дошли, времени не хватило. Не дождались актёры своей роли, упорхнул главный в другой театр. А из другого театра новый главный прилетел. Теперь опять жди.

Потом и эти четыре года стали необязательны. Продержись сколько сможешь, всё равно министерство тебе уже не помощник. В смысле поиска работы. Времена поменялись. Теперь уже не прикажешь, не пошлёшь тебя в театр, не дашь команду городским властям по телефону грозным голосом, теперь другие заботы. Ты уж как-нибудь сам мыкайся, ищи, где приткнуться.

Редко теперь встретишь провинциальный театр, где есть главный режиссёр. Встречаются художественные руководители — это такую должность для ведущих актёров придумали: сам играю, сам руковожу; есть даже творческие, то есть актёрские коллегии, руководящие театром (кто бы объяснил, как в искусстве можно коллегиально руководить!), а вот главные режиссёры, да и вообще режиссёры, в большинстве своём либо профессию поменяли, либо одноразовыми постановками кормятся.

А что у нас ещё одноразовым бывает? Правильно, шприцы, да, извините за выражение… Прежде изделие № 2 называлось. И очень похоже получается. Можно сказать, полная аналогия. Сегодня укололись или …, а назавтра, кроме ломки или воспоминаний, ничего не осталось. Да и воспоминания-то не всегда.

А где же дети?!

Конечно, поставить в театре спектакль может мало-мальски опытный актёр. Иногда это получается даже неплохо. Конечно, стремиться и пытаться руководить театром может не только актёр, но и директор, и его секретарша, и вахтёр, и вообще кто угодно, но всё-таки…

Известное выражение: все актёры — это дети, но сукины дети. А театр с этими детьми получается вроде бы, как семья. И если роль отца в этой семье больше подходит директору театра, то роль матери, конечно, главному режиссёру. Без него любой театр, как ни крути, — сирота.

А вот теперь — стоп. Теперь уже без пива. Теперь о главном.

Конечно, актёра надо, необходимо любить. Любить сильно, самозабвенно и всей душой. Любить, несмотря ни на что. А разве может актёр не любить режиссёра? Ведь только в результате взаимной любви что-то может появиться на этот свет. А уж что там появится… Но ведь хочется, всем хочется, чтобы появилось непременно что-то хорошее.

Но если актёр плох, бездарен, если он интриган и кляузник, можно его не любить?

Угадайте с одного раза.

Если режиссёр тупой диктатор, не имеющий ни одной собственной идеи, копирующий чужие спектакли, часто и крепко пьёт, грубит актёрам и упивается собственной властью; или наоборот, слаб и мягкотел, декларирует массу идей, порой исключающих друг друга, но не одну не может довести до ума. Его можно не любить?

Угадывайте.

А вахтёра, который позволяет нарушать, и сам нарушает распорядок?

А радиста, не разбирающегося в аппаратуре и не способного включить магнитофон точно на реплику?

А таксиста, который всю жизнь прокатал по городу, но так и не знает, что существует в городе театр?

Да-да, и его можно ли не любить?

А того, кто давным-давно захлопнул эту книгу и ушёл за пивом?

Да-да-да! И таксист, и тот, кто ушел, и все остальные, сюда же относятся, к тому же вопросу. И если вы до сих пор думаете, что всё написанное выше только о театре, то ничего вы ещё не поняли.

Древняя, избитая, банальная, примитивная до глупости истина: весь мир — театр! Но, рассматривая театр в окружающем его мире, нельзя не заметить, что сам театр является уменьшенной моделью страны, государства, в котором он находится. Как глядя на маленький макет декорации будущего спектакля можно увидеть концепцию режиссёрского решения и даже основные мизансцены, точно так же, рассматривая жизнь одного театра, можно увидеть всё, что происходит в государстве. Все процессы, происходящие в стране, не только влияют на деятельность любого театра, но и с поразительной точностью повторяются в масштабе небольшого творческого организма. Иногда некоторые события происходят даже раньше и, анализируя их, вполне можно предсказать, что завтра, или в ближайшее время, произойдёт в масштабе всей страны: смену правительства или главы государства, какие люди придут к власти, а каких ожидают, если не полная дискриминация, то унижение, нищета и забвение.

Повторяю: социальные и даже природные катаклизмы можно не только проследить, но и предсказать, рассматривая жизнь одного маленького провинциального театра. Просто нужно увидеть это и понять.

Казалось бы, что особенного в одном, в общем-то, незначительном эпизоде, когда ортодокс-коммунист, бывший «солдат партии», уехавший в Израиль и проживший там не один год, вдруг возвращается в Россию? Да ничего особенного. Просто потянуло старика перед смертью в родные пенаты, одолела ностальгия. И на первый взгляд, нет здесь никакой связи с тем, что после некоторого затишья, после осуждения, и чуть ли не запрещения, вдруг возрождается с новой силой, активизируется и уже составляет абсолютное большинство в Государственной Думе Коммунистическая партия. И причём тут Государственная Дума, и причём тут политика, когда этот ортодокс в своё время был лишь обыкновенным рядовым членом многомиллионной партии и политикой никогда не занимался, а теперь, на старости лет, ему и вовсе не до политики?

Простое совпадение, не более. Но, зная этого коммуниста и общаясь с ним на протяжении многих лет, смею утверждать: не простое это совпадение и есть тут определённая связь. Пусть не прямая, пусть опосредованная, пусть даже фатальная, но есть. И уж никак не случайная.

Или когда рабочий трубопрокатного цеха вдруг становится директором театра и занимается в первую очередь строительством нового шикарного кабинета, созданием собственного имиджа, а не делами театра. Разве это не социальное явление? Разве по всей стране, при катастрофическом её обнищании, не появляются шикарные офисы с евродизайном и кричащими иностранными названиями?

А бывший актёр, который был первым героем в труппе, которого знал весь город, и который сегодня торгует на рынке турецкими батонами? Разве это проблема одного театра или одного города?

А режиссёр, спектакли которого помнят зрители даже спустя четверть века, и который умирает в одиночестве и забвении?..

Против кого дружим, ребята?!

Главное, чтобы костюмчик сидел!

И тут выхожу я, весь в белом!

Мы артисты, наше место в буфете!

И т.д., и т. п.

Разве это только о театре?

Но повторяю главный вопрос: можно ли их всех не любить? И тех, кто в буфете, и тех, кто в белом, и тех, кто дружит. Именно любить, а не жалеть, сострадать и т. п.

Нет-нет, это я не к вам обращаюсь, не к тем, которые уже всё поняли. Это я у особо одарённых спрашиваю. Ведь их, особо одарённых, тоже необходимо любить, и они тоже хоть кое-что понимать имеют право. Вот я у них и спрашиваю: можно ли не любить тех, кто не с вами, кто против вас, кто вообще к вам никаким боком, всех этих актёров, режиссёров, вахтёров, таксистов, бывший и не бывших коммунистов, и вообще всяких там -оров и -истов.

Не слышу ответа!

Хорошо! Упрощаем задачу!

Можно ли не любить собственную жену?

Ответ неверный.

Уважение, привязанность, привычка — это всё детский лепет. Я спрашиваю о Любви.

Ах, что конкретно я имею в виду? После всего вышесказанного, вопрос, конечно, интересный.

Ну, хорошо, зачем вам любовница? Ведь у вас есть жена, которую вы уважаете, к которой вы давно привязались, привыкли, с которой вас многое связывает, и вы совершенно не собираетесь с ней расставаться.

Уже теплее.

А теперь отложите на минуту книгу и ответьте сами себе на один единственный вопрос: чего вы сами хотите в этой жизни?

О-го-го-го!..

Да не об этом же я! Квартира, машина, дача, карьера, деньги и даже, в конце концов, независимость — это всё не то. В себя загляните, туда, в самую глубину. Чего там не хватает? И все эти блага, о которых вы мечтаете, для чего они вам? Глубже, глубже смотрите!

Не получается? Не видно?

Да! Это не просто. Это сразу может и не получиться. Хорошо, попытаюсь помочь.

Да единственного вы желаете. И вы, и он, и она, и все они, и я тоже. Единственного — чтобы вас Любили. И лишь для этого стараетесь добиться всего остального, лишь ради этого происходят и вся мышиная возня в этой жизни, и все глобальные катаклизмы.

Самоутверждение?

Ради чего? Только ради одной, той же самой, цели. И попробуйте не согласиться.

Когда незнакомый человек приходит в детский дом, в каждом взгляде детских глаз, смотрящих на него, есть что-то особенное, что-то очень важное. Не сразу можно понять, что таится в этом взгляде. Но, присмотревшись, поражаешься собственному открытию: в этом взгляде — ожидание Чуда.

Человек может оказаться сантехником, пришедшим отремонтировать кран, фотографом или новым вахтёром, но первый детский взгляд на него — ожидание Чуда.

«А вдруг этот человек выберет меня, заберёт в свою семью, у меня появятся новые, добрые, хорошие родители и они будут Любить меня».

Такое случается неимоверно редко, но этого ждут всегда и все обитатели детского дома. Ведь если это хоть когда-то случается, значит, есть надежда, значит, Чудо может произойти.

Ведь Любовь — это не только чувство, это редкостный величайший талант, это целая наука, это высшее мастерство, порой это тяжелейший, изнурительный труд, это идеальная высшая форма человеческого счастья. Ведь это и есть самое необыкновенное земное Чудо.

Вовсе не собираюсь утомлять вас жидким трактатом на тему любви, с целью дать ей точное определение. Какое определение можно дать упоминаемым в библии чудесам, скажем, чуду исцеления или чуду воскрешения? Свершается чудо, и слепой становится зрячим, мёртвый живым. При нынешнем уровне развития науки и техники люди научились совершать некоторые чудеса, возвращать зрение, реанимировать. Что же касается Любви, это чудо, несмотря на технический прогресс, остаётся, к сожалению, практически недоступным для человека. Мы ещё так мало знаем о нём, что, ощутив нечто подобное, пугаемся, пытаемся скрыть зарождающееся чувство, и в итоге убиваем его, так и не дав развиться. Или безбожно врём в угоду собственной похоти, выгоде, расчёту, говоря: «Я люблю тебя!».

Может быть, только дети наши в первозданной своей чистоте, лишь научившись говорить, умиляют нас этой фразой, да и то, всасывая с молоком матери наши повадки, они уже в этом возрасте пытаются хитрить, скрывать и убивать в себе это чувство. И эта детская хитрость, эта маленькая ложь, эта детская актёрская игра тоже нас умиляет.

— Ах, такой малыш, а уже, как взрослый! — радостно восклицаем мы.

Мы не учим их Любить. И нас не учили Любить. Нам объясняли, что хорошо и что плохо, мы слышали о каких-то христианских заповедях: не убий, не укради, и о чём-то там ещё, кажется, о жене ближнего. Толком мы эти заповеди так и не знаем. Нам говорили об уважении, о справедливости и даже о чести. Нас учили быть честными, сильными, смелыми. Нас готовили к борьбе, к защите Родины…

— К борьбе за дело Коммунистической партии Советского Союза будь готов!

— Всегда готов! — бодро отвечали мы.

Но даже любовь к Родине, о которой нам так много твердили, заключалась, в итоге, в законопослушании, обязательном выполнении инструкций и уставов, и в готовности каждого из нас защищать идеалы коммунизма. Нас готовили к трудностям, к борьбе с врагами, к конфликтам. Нас учили, что во всём, даже в хорошем, нужно бороться с плохим. И мы привыкли искать это плохое. И находим, и боремся с ним. Мы твёрдо знаем, что во всём, абсолютно во всём, обязательно должен быть явный или скрытый конфликт. Даже на уроке актёрского мастерства, разбирая сцену объяснения в любви из «Ромео и Джульетты», мы находили в ней конфликт. Оказывается, каждый из них, говоря другому слова любви, пытается доказать, что именно он любит сильнее.

Откуда же взяться в нашем мире Любви, если мы не знаем, не понимаем и даже не представляем, что это такое?

Кажется, всё смешалось в этой главе — актёры, режиссёры, вахтёры, таксисты, жёны, любовницы, детский дом, коммунистическая партия, изделие № 2…

А разве в жизни не так? Жизнь порой ещё похлеще номера откалывает. Такое в одну кучу соберёт, что ни в какие ворота не лезет. Чудеса, да и только!

Миллионы книг пылятся на наших полках и в хранилищах библиотек. Больше половины из них, как нам кажется, о любви. Так стоит ли читать, а тем более писать, ещё одну? Стоит ли надеяться, что ещё одна книга хоть на йоту добавит в этом мире Любви или хотя бы приблизит к её пониманию?

Но ведь если ты сам вдруг почувствовал это, ещё робкое, чуть ощутимое движение души, и не устыдился его, не подавил его в себе, а прислушался и попытался понять, значит…

Можно написать историю одного конкретного театра, перечислив фамилии работавших в нём актёров, режиссёров, художников и т. д. Можно перечислить название спектаклей и дать им оценку с точки зрения театрального критика. Разумеется, все спектакли в этом случае окажутся просто гениальными. Ведь где можно найти театрального критика, если в городе один единственный театр? Только в самом театре. Так разве сможет он объективно написать о том, что происходит или происходило в его, можно сказать, родном доме. И нужна ли такая история? Да и будет ли это историей?

Зачем вообще пишется история? Даже не та история, которая является наукой, не та, которую изучают по школьным учебникам, а любая история, эпизод, событие, описанные автором. Ответ на этот вопрос настолько банален и прост, что, ей-богу, даже как-то неловко излагать его. Но тем не менее: да лишь для того, чтобы то печальное, плохое, недопустимое, ужасное и глупое, что происходило в жизни автора, чему он был свидетелем, или что узнал от других, и что не оставило его равнодушным, осталось бы только в прошлом. И ещё для того, чтобы то прекрасное, великое, чистое, чего так не хватает в нашей жизни, уж если не появилось, то хотя бы зародилось в умах и душах. Такая вот простенькая, и в тоже время космическая по своим масштабам, задача. Даже не задача, а потребность, необходимость, невозможность молчать.

Стоит ли надеяться сироте, что пришедший в детский дом человек, сотворит Чудо? Ведь это происходит один раз из тысяч, из миллионов. Но, если это всё же происходит, значит, надежда есть.

Пусть маленькая надежда на большое Чудо, но — есть.

И если ты уже не можешь не воскликнуть: «Я всех вас безумно люблю!», то…

Тут уж, извините, не до пива…

ГЛАВНАЯ РОЛЬ

У музыканта есть скрипка, рояль, барабан, или хотя бы дирижёрская палочка. У художника — краски, кисти, холсты. У писателя бумага, карандаш, пишущая машинка или компьютер.

У актёра нет ничего. Можно, конечно, костюмчик надеть, гримом намазаться, усы приклеить или парик натянуть, но всё это вещи вспомогательные, как у скрипача канифоль, у художника этюдник, у писателя лезвие для заточки карандаша, лента в пишущей машинке или, в конце концов, словарь В.И. Даля.

Инструмент актёра — он сам, его лицо, его тело, его голос, его душа, его нервы*. И музыкант, и художник, и писатель желают, чтобы результат их творчества — музыка, картина, книга были понятны, интересны, нравились или, что иногда ещё ценнее, вызывали возмущение. Результатом творчества актёра остаётся он сам. Поэтому одно из непременных актёрских качеств — желание понравиться. Даже скандальная репутация является результатом этого желания, чтобы обратить на себя внимание, чтобы быть не таким, как все, особенным, исключительным.

И это нормально, и это естественно. Иначе, как без этого выходить на сцену?

Разумеется, это качество накладывает свой отпечаток на характер человека, на его поведение в жизни.

Любой актёр, да и вообще творческий человек, о чём бы ни рассказывал, говорит, прежде всего, о себе, стараясь показать себя в наилучшем виде. И это тоже нормально, это, так сказать, profession de foi**.

Бывают, конечно, исключения, но очень редко.

Видимо, таким редким исключением был Владимир Николаевич Карпащиков.

О себе он вообще ничего не рассказывал, а если иногда и случалось, то в рассказах этих он никогда не был главным действующим лицом, не стеснялся показать себя не героем, не пытался создать у собеседника какого-нибудь особого положительного впечатления.

Общаясь с ним довольно продолжительное время, я, например, лишь через годы после его смерти узнал, что он, оказывается, был заядлым собачником и чуть ли ни профессионально занимался собаководством.

В беседах же наших он ни разу не упомянул, ни о собаках, ни о семейных проблемах, которых у него тоже было предостаточно, ни о чём, что касалось бы его личных дел.

Начало семидесятых.

Тесная, неуютная кухня пятиэтажной «хрущобы». Первый этаж. За окном небольшой пустырь, подготовленный для строительства такой же пятиэтажки, с такими же неуютными, тесными квартирами.

На пустыре, наскакивая друг на друга, кувыркаясь и подпрыгивая, резвятся две дворовые собаки.

Мы сидим за маленьким кухонным столом и пьянствуем.

Он — маленький, щуплый, добродушный и какой-то очень серьёзный человек. Серьёзный до такой степени, что хочется улыбнуться. Мне кажется, что он очень похож на состарившегося чеховского Ваньку Жукова или толстовского Филиппка.

Мы живём в одном подъезде, почти соседи.

Он — актёр театра.

Перед нами на столе бутылка водки, гранёные стаканы, нехитрая закуска: бычки в томате, солёные огурцы, разрезанная головка лука, кусок сала, соль.

Он наливает в свой стакан, поднимает его и надолго задумывается, глядя на резвящихся за окном собак.

В моём стакане чуть налито с самого начала. Я для пьянства ещё слишком молод. Я просто — компания.

Он тяжело вздыхает, переводит взгляд на свой стакан, потом на меня, и молча кивает.

Мы чокаемся. Он выпивает, быстро закусывает и продолжает рассказ о театре:

— Дождался я реплику, выхожу на сцену, но не успеваю рот открыть, а он (режиссёр) уже кричит из зала:

— Стоп! Не так! Ещё раз!

Повторяем.

Опять:

— Стоп! Ещё раз!..

Повторяем ещё — то же самое.

И так раз восемь…

Наконец, он не выдерживает, сам выскакивает на сцену и показывает, как я должен выходить.

Но показывает-то именно так, как я и делаю!

Я ничего не понимаю.

Повторяем.

Я выхожу — опять:

— Стоп!..

Он зовёт меня в зал, говорит:

— Садись здесь и смотри!

Я сажусь на его место.

Он поднимается на сцену, показывает то же самое, возвращается и уже раздражённо спрашивает:

— Теперь понял?

— Нет.

— Что?! — кричит он.

— Не понимаю. Я ведь делаю точно так же, даже походка…

— Да не нужна мне твоя походка! Ты должен появиться и закрыть собой всю сцену, всё, что там происходит!..

Хорошо ему говорить. У него фактура, рост, плечи — во!.. А я?.. И всю сцену закрыть…

— Как же, — спрашиваю, — я её закрою, при моей фактуре? Да и текста у меня всего шесть строчек на всю пьесу…

— А как хочешь — так и закрывай! Давайте ещё раз.

Пока на сцену поднимаюсь, думаю, что же мне делать, как же мне эту проклятую сцену закрыть. Ничего не могу придумать.

Начали ещё раз, и вдруг меня, как в спину что-то толкнуло или под зад коленом. Выскакиваю я на реплику, и не туда бегу, куда по мизансцене положено, а прямо в центр авансцены. Руки, ноги расставляю, насколько могу, и кричу со всей дури: «А-а-а-а-а-а!».

Вокруг — тишина. Ну, думаю, получилось. Жду, что дальше будет.

И тут, как начали все вокруг ржать. И за кулисами, и в зале, и на сцене. И он тоже хохочет до слёз.

— Ладно, — говорит, — чёрт с тобой. Делай, как получится, только зрителей не пугай.

В общем, так, как он хотел, не получилось.

А как её, эту сцену проклятую, закроешь? Она во-о-о-н какая (жест), а я вот какой…

___________________________________
* Свежие мысли, не правда ли? Но что поделаешь, иногда и дважды два стоит вспомнить.
** Я французского не знаю. Это я Чехова цитирую, из «Юбилея».

Он опять долго смотрит в окно на резвящихся там собак и, кажется, забывает о моём присутствии.

— Ладно, — говорит он, наконец. — Давай выпьем.

Он наливает в свой стакан, мы выпиваем, закусываем и я слушаю следующую историю о театре.

— Мы с Лёшкой Глазыриным жили вместе, по соседству. Он тогда уже большим актёром был. Любили его, уважали. Ну и, как говорится, что позволено Юпитеру… Ох, любил он, болезный, это дело (жест). Все мы, конечно, любители, но он тогда… Не то, чтобы постоянно, каждый день, но бывали… эпизоды.

Ставили мы «Маскарад» Лермонтова.

Он, конечно, Арбенина играл, а я… Ну, это не важно…

Подходит день премьеры.

А тогда на премьеру не только всё городское начальство собиралось, из Ростова приезжали. И первый секретарь и второй, в общем, все шишки. Любили тогда наш театр, ценили, уважали. Не только билетик на премьеру не достанешь, даже те, у кого билеты были, за два часа до спектакля собирались, ждали, когда в зал пускать начнут. Не потому, что боялись без места остаться, просто… Традиция такая была, в театр, как на праздник, ходили, заранее готовились. Ну, и буфет, конечно, перед спектаклем работал, не то, что теперь. Сначала там отдыхали культурно, потом уже шли спектакль смотреть.

Короче, — премьера «Маскарада».

Зрители собираются, актёры гримируются.

Сам понимаешь — обстановочка.

И вдруг выясняется, что Лёши нет!

Бегут ко мне:

— Где Лёша?

— Не знаю, — говорю. — Я из дому выходил, стукнул ему в дверь, спросил: «Лёша, ты идёшь?». Он сказал: «Иду».

— Беги за ним.

А я уже костюмчик надел, гримироваться начал. Но тут уж делать нечего, пришлось назад переодеваться, бежать.

Прибегаю к нему домой:

— Где Лёша?

— Ушёл давным-давно. Сразу вслед за тобой.

А в те времена по дороге от нашего дома до театра семь заведений было, где на разлив давали. Конечно, артистов там знали, любили, и в долг наливали, и угощали. Не то, что теперь…

Короче, забегаю я в первое заведение:

— Лёша был?

— Был. Ушёл. Сказал, что у него сегодня премьера.

Я в следующее:

— Был?

— Был.

И так по всем заведениям до театра.

Прибегаю в театр:

— Пришёл Лёша?

— Нет.

А уже начинать пора. Зрители ждут, программками шелестят, то захлопают все дружно, то опять затихнут.

Начальство в зале уже нервничает, за кулисы гонцов присылает:

— Почему не начинаете?

— Да сейчас, через минуточку.

А Лёша, мерзавец, оказывается, дошёл до театра, мало ему показалось, он развернулся и пошёл по второму кругу.

Я опять бегом.

— Был Лёша?

— Был. Две минуты, как вышел.

Не только я, все, кто мог в театре — монтировщики, одевальщицы, администраторы — все бегом по всем заведениям.

А начальство в зале уже психует, злится:

— Почему не начинаете?

— Да, сейчас, через минуточку.

В конце концов, нашли Лёшу.

А он уже никакой. Ну, что называется, в стельку, в простыночку.

Принесли в театр.

Что делать?

Играть — не играть?

Быть или не быть?

В зале — обком, горком, райком, исполком, профком… — премьера! И уже не просто злятся, возмущаются. Сами за кулисы прибегают:

— Почему не начинаете?!

В зале шум нарастает, в ложах двери хлопают, из партера выходить начали. Кто узнать, что случилось, кто в буфет.

Надо играть!

Лёше ведро воды на голову, нашатырь в нос и в рот — в чувство приводят.

Костюмеры раздевают, одевают, обувают лежачего.

Он немного оклемался, и…

— Дайте, — говорит, — стакан водки!

— Как?! Премьера!.. Начальство!.. С ума сошёл! И так лыка не вяжешь!

— Без водки на сцену не пойду! — говорит он и к стене отворачивается.

— Как же ты играть будешь?

— С водкой хорошо играть буду, а без водки не буду.

Бегут в буфет, приносят стакан водки.

Он в три глотка, как водичку выпивает, даже не скривился.

Ну, думаю, всё — провал! Там же весь текст в стихах, а он уже совсем языком еле-еле ворочает.

Вдруг вспоминаю, что я-то еще без костюма, без грима. Бегу в свою гримёрку, переодеваюсь, гримируюсь, хватаю пьесу и лезу под станки на сцену, так, чтоб из зала не видно было. Думаю, хоть подскажу ему, мерзавцу. Провалит ведь всё!

Ну, спектакль тогда минут на сорок задержали, а то и на час.

Так ведь из зрителей ни один человек не ушёл и скандалить не начал. Любили тогда театр, понимали. Только начальство дёргало:

— Почему не начинаете?

А как ему объяснишь?

В общем, открывается занавес — в зале, как всегда, аплодисменты. Это художнику, за декорацию.

Декорации тогда серьёзные делали — задники писанные, не задник — картина, павильоны — дворец настоящий. Ну, а мебель само собой, вся настоящая была.

Аплодисменты отзвучали, потом тишина гробовая — спектакль начался. Актёры на сцене в карты играют, как по пьесе положено. Зритель не шелохнётся.

Наконец выходит на сцену Лёша — опять аплодисменты. Это ему, значит, персонально, как главному герою и любимому артисту.

А он не просто вышел, его вытолкнули из-за кулис. Иди, мол, скотина, на свою погибель. Сам виноват — сам и проваливайся!

Но Лёша далеко не пошёл. Ни мизансцен тебе никаких, ни переходов, ни поворотов, ни поклонов. Стал у портала, рукой за него взялся, чтоб удержаться, не упасть, и текст говорить начал.

Но как говорить-то стал, мерзавец! На репетициях ни разу так не работал. Текст от зубов отскакивает, не стихи — музыка, не чувство — страсть!

Там ещё по пьесе ему за стол нужно было садиться, тоже в карты играть. Все думают: ну, если сейчас от портала оторвётся, до стола дойдёт, сядет, то потом уже ни за что не поднимется, придётся занавес закрывать.

А он и подходить не стал. Свободной рукой взмахнул: играть, мол, буду, ещё и пальцем к себе поманил. Остальным ничего не оставалось делать, как только взять стол и к Лёше его тащить. Но стул ему не поставили, побоялись. Так и играли: они сидят, а он стоит, за портал держится. И всё прекрасно, как будто так и надо.

Я подсказывать собрался, а сам заслушался.

Отыграл он первую сцену, сделал два шага назад за кулисы, и… брык на пол — готовый.

Мне из-под станков хорошо видно, как его за руки, за ноги подальше от сцены оттащили. Здесь же, за кулисами, ещё ведро воды на голову, нашатырь туда-сюда, рубаху переодели, и снова на сцену вытолкнули.

Он так же за портал уцепился, и… — играет, подлец, глаз не оторвёшь.

Подошла моя реплика. Я ведь играл… Ну, это не важно… Мне на сцену выходить, а я под станками сижу, заслушался.

Кое-как выполз на сцену чёрт-те откуда, прямо из-под станков, грязный, помятый, с пьесой в руках. Чуть всю сцену не провалил.

А Лёша так весь спектакль у портала и продержался.

После спектакля пришёл за кулисы сам первый секретарь обкома. Лёша лежит в гримёрке, стакан водки требует.

Секретарь пожал ему руку, обнял, поцеловал прямо лежачего и выразил благодарность за доставленное искусством удовольствие.

Так Лёша ему ещё жаловаться начал.

— Вот, — говорит, — я спектакль отыграл, а мне даже водки выпить не дают.

— Как так?! — возмутился секретарь. — Почему водки не даёте? Человек такой спектакль сыграл, а вы?! Срочно налить ему, сколько потребует!..

А меня потом на собрании прорабатывали за то, что я на выход опоздал и текст перепутал.

Лёша мне после этого говорит:

— Ты, Володька, пить не умеешь, потому у тебя так всё и получается. Потому ты и главных ролей никогда играть не будешь. Научись пить, и всё будет нормально.

А чего это он тогда решил, что я пить не умею, не знаю. До сих пор вот, слава богу…

Но я на него не обижался. Хороший был актёр, талантливый, мог себе позволить…

Он поднимает стакан, и опять надолго задумывается, глядя в окно.

Собаки на пустыре уже не резвятся, а, вальяжно развалившись, греются на солнышке.

О чём он думает в эти минуты?

О театре, о друзьях, которые почти все давно разъехались в другие города, в другие театры, а кое-кто уже и отыграл свою последнюю роль в спектакле под названием Жизнь, успокоился. Может быть, о собаках. Может быть, о своей собственной судьбе и о том, что ему ещё пока не довелось сыграть главную роль в хорошем спектакле. Ведь какой актёр не мечтает о главной роли в хорошем спектакле, даже если уже и возраст, даже если уже и…

Но, спустя несколько лет, он всё же сыграл свою главную роль. И получилось так, что роль эта оказалась главной не только в спектакле. После этой роли судьба практически повторила в его жизни трагический финал чеховского рассказа.

К тому времени пути наши разошлись. Я уже повзрослел, жил в другом районе, и встречаться по-соседски, за рюмкой водки не приходилось. Иногда случайно встречались на улице, иногда в театре, в котором я был тогда всего лишь постоянным зрителем.

И вот в спектакле по произведениям А.П.Чехова Владимир Николаевич Карпащиков сыграл главную роль в инсценировке рассказа «Беда».

Довольно простой, но трагический сюжет: пьяница мужик везёт в лютый мороз на своей телеге больную жену к доктору, в пути вспоминает прожитую пьяную жизнь и умоляет уже замёрзшую, мёртвую жену потерпеть до приезда к доктору, который её обязательно вылечит. Вскоре замерзает и он сам. Просыпается мужик в больнице, когда ему уже отрезали отмороженные ноги.

Спектакль состоял из нескольких рассказов, но мне на всю жизнь запомнился лишь этот. И ещё помню, что во время монолога Владимира Николаевича по щекам у меня текли слёзы.

Через какое-то время Владимир Николаевич попал в больницу. Оказалось — гангрена.

Сначала ему ампутировали одну ногу, потом вторую.

Несколько лет он ещё прожил без ног.

Кто-то даже видел его на улице. Передвигался он на самодельной коляске (деревяшке на металлических подшипниках) при помощи колотушек.

Потом он умер.

Через много лет у меня появился щенок немецкой овчарки. Как потом выяснилось, это был правнук его породистого чемпиона Дарка.

ЖИВОЙ ЭКСПОНАТ

Живёт в Таганроге человек, который неоднократно получал от Олега Николаевича Ефремова приглашение занять своё достойное место в руководстве Московского Художественного Академического Театра (МХАТ).

Должен же кто-то, в конце концов, навести там порядок!

Но этот человек вынужден был отказаться от столь лестного предложения, так как не мог покинуть Таганрог и родной чеховский театр.

— Не расстраивайся, Олежка, — успокаивал он руководителя МХАТа. — Я тебе и отсюда помогу. Если что не так, с артистами какие-нибудь проблемы, или вообще — звони, приезжай. Я всегда здесь…

Может быть, именно поэтому Олег Николаевич Ефремов, под предлогом различных фестивалей, научных чеховских конференций и т. п., довольно часто и с большим удовольствием посещал родину А.П. Чехова.

Может быть, именно по той причине, что этот человек своевременно не взял в свои руки бразды правления МХАТа, труппа этого театра раскололась на две части, и теперь в столице два Художественных театра.

Этот же человек был одним из самых близких и лучших друзей Владимира Семёновича Высоцкого.

— Держись, Маринка, не плачь, — успокаивал он Марину Влади у гроба мужа. — Не уберегли мы Володьку. Не уберегли, царствие ему небесное… А тебе поможем. Не волнуйся, не плачь…

Благодаря этому же человеку, оккупация Таганрога немецко-фашистскими захватчиками во время Великой Отечественной войны была практически невозможна, так как именно он, крепко держа в руках пулемёт системы «Максим», самоотверженно защищал каждый дом, каждую улицу, каждый квартал родного города.

Тот факт, что фашисты всё же оккупировали город, был чистой случайностью, нелепой ошибкой Истории.

Зато потом этот же человек, с тем же пулемётом системы «Максим» в руках, исправлял нелепую ошибку Истории, освобождая от захватчиков каждый квартал, каждую улицу, каждый дом Таганрога. Но и, освободив родной город, не смог успокоиться, а погнал коричневую чуму до самого логова, где и уничтожил её успешно и окончательно.

Этот же человек когда-то принял, доучил, воспитал и «дал путёвку в жизнь» незабвенной плеяде таганрогских артистов, выпускников ГИТИСа: А. Глазырину, Л. Антонюк, Е. Солодовой, Н. Подоваловой и т. д. Узнав, что этот человек живёт именно в Таганроге, они всем курсом приехали в 1944 году в театр, которому только что было присвоено имя…

Нет, тогда ещё не этого человека, тогда театр стал имени А.П.Чехова.

Спустя много лет, уже в наше время, этот же человек на каком-нибудь из самых престижных международных театральных банкетов может вдруг отдать кому-то из молодёжи подержать свою неизменную палочку-трость, выйти на середину площадки и пригласить на танец самую прелестную молодую даму. В этом случае все танцующие вокруг расходятся и заворожённо наблюдают за единственной кружащейся парой. И мастерству этой пары, её лёгкости, музыкальности, грации могут позавидовать не только победители международных конкурсов бальных танцев, и не только ансамбль Игоря Моисеева, но и вся балетная труппа Большого театра.

История Таганрогского театра знает немало случаев, когда какой-либо актёр по уважительным, и не очень, по объективным и субъективным причинам не мог выйти в спектакле на сцену. И если спектакль никак нельзя было отменить, этот же человек шёл в костюмерную, переодевался, затем лишь чуть накладывал грим и выходил на сцену.

О, что творилось тогда в зале и за кулисами!

Не только администраторы, монтировщики, костюмеры, гримёры, осветители, билетёры, кассиры, но и вахтёры, полотёры, уборщицы, гардеробщицы, буфетчицы, работники бухгалтерии, и даже официантки из соседнего кафе, появлялись в проходе, в ложах, на галёрке.

Актёры, занятые в спектакле, выстраивались вдоль кулис, а незанятые в спектакле, но узнавшие о невероятном событии по телефону или ещё каким-либо сверхъестественным способом, спешили в театр, чтобы хоть одним глазком взглянуть на этого человека в образе исполняемого героя, поучиться у него искусству перевоплощения и постараться запомнить все нюансы его игры на всю свою жизнь.

Подобные случаи потом очень долго обсуждались, пересказывались в подробностях, обрастали всё новыми и новыми легендами.

Этот же человек может иногда, присев к роялю, с неизменным успехом исполнить Бетховена и Чайковского, Баха и Генделя, Шопена и Шостаковича.

Скромность этого человека — безгранична.

Если вы просто попросите его рассказать о каком-либо из личных подвигов, о дружбе и взаимоотношениях с людьми, имена которых вошли в мировую историю, если вы просто попросите его сыграть 17-ю сонату Бетховена или прелюдию Баха, — вы ничего не услышите. Он снисходительно улыбнётся и, опираясь на свою палочку, скромно отойдёт в сторону.

Но если вам всё же удастся, после долгой подготовки, после длительного и страстного обсуждения театральных, экономических, политических, военных, экологических и прочих проблем, после ваших откровенных и, может быть, даже нелицеприятных высказываний в адрес известных и великих деятелей, после…

Если вам всё же удастся разговорить его, тогда…

Тогда вы услышите…

Только боже вас упаси, возражать ему, поправлять его или что-либо уточнять, потому, что этот человек…

Этот человек — Геннадий Архипович Довиденко, проработавший много лет завтруппой Таганрогского театра и, к величайшему сожалению абсолютного большинства театральных работников, препровождённый на заслуженный отдых.

* * *

— Архипыч, ты что в расписании написал?

— Что?

— Как у Чехова пьеса называется?

— Как называется? «Медведь» называется.

— Ну?..

— Что?..

— А ты что написал?

Опираясь на свою вечную палочку и грозно ударяя ею в пол, он идёт к расписанию.

— Так… Двадцать четвёртого, в одиннадцать. Репетиция… «Медведь». Вызываются: Бондаренко, Хакало.

— Ну?..

— Что — ну? Всё правильно. У меня так и записано.

— А как слово «Медведь» пишется?

— Как пишется?.. — он задумывается, смотрит на расписание, молчит. — Как написано, так и пишется! Иди…

— У тебя же написано «Мидведь»!..

— Ну!..

— Не понял?

— Нет.

— Ну, смотри, написано: «Мидведь»!

— А как ещё?..

— Ну, Архипыч, ты даёшь!.. «Медведь» пишется!

Он опять задумывается, потом хитро щурится и говорит:

— Да?.. А проверочное слово?

— Какое слово?

— Такое! Проверочное! И не надо подначивать!..

— Так какое слово?

— Простое слово. Проверочное слово — мишка! Мишка — значит, Мидведь!

— ?..

— Иди!.. Иди на репетицию! Нечего тут!..

* * *

Не только составление расписания входит в обязанности завтруппой. Само название должности говорит о многом.

Что такое труппа?

Это — артисты, то есть группа людей, бесконечно влюблённых в свою профессию, талантливых и бездарных, добрых и злых, склочных и чистосердечных, довольных и обиженных, пьющих и не выносящих запах спиртного, и т. д., и т. п.

Драматурги, режиссёры, главные режиссёры, помощники режиссёра, постановщики танцев и сцендвижения, композиторы, завмузы, концертмейстеры и даже театральные критики терзают всю эту группу людей, и каждого из них в отдельности, в период выпуска спектакля. Директор театра, его заместители, администраторы, бухгалтерия, и даже вахтёры, терзают этих людей постоянно, независимо оттого заняты они в готовящемся спектакле или нет.

Мало того, эта группа людей имеет ещё и собственного заведующего, должность которого так и называется — завтруппой.

Ну, завмаг — это понятно. Он заведует магазином. Зав. складом, зав. производством — тоже понятно. Даже в театре: завпост (заведующий постановочной частью), завлит (заведующий литературной частью), завмуз (заведующий музыкальной частью) — это всё понятно.

А завтруппой?

О! Обязанности и права заведующего труппой настолько велики, что не будь этой должности в штатном расписании театра, этот вид искусства зачах бы в самом зародыше.

Ко всему, что происходит на сцене, за кулисами, в стенах театра и даже за его пределами, от приема и увольнения актёров до безделушки реквизита, от неработающей раковины в актёрской гримёрке до создания общественного мнения о готовящемся в театре спектакле, и даже к подготовке внутритеатральной революционной ситуации, — ко всему завтруппой имеет самое непосредственное отношение. Должность эта не только трудна и ответственна, но и очень почётна.

Мне, например, довелось работать Красноярском театре с одним завтруппой, проработавшим в этой должности не один десяток лет, и очень гордившемся тем, что в своё время он был инициатором увольнения из театра Иннокентия Михайловича Смоктуновского с формулировкой «за профнепригодность». И это действительно было так.

* * *

— Геннадий Архипович, почему артист N опоздал на репетицию?

— Так ведь он договаривался с режиссёром.

— А причём тут режиссёр? Кто завтруппой, вы или режиссёр?

— Но ведь N в первом эпизоде вообще не занят…

— Как это не занят? Вы на репетицию его вызывали? В расписании выписывали?

— Да, но потом режиссёр сказал, что он нужен только в конце картины…

— Вы на режиссёра не сваливайте! Чем у нас занимается завтруппой, когда артисты опаздывают? Где докладная?..

* * *

— Почему у артиста D в прошлом месяце переработка? У него норма четырнадцать спектаклей, а он сыграл аж шестнадцать! Кто будет платить? Завтруппой будет платить?

— Так ведь я предупреждал, что он в трёх сказках занят. Каникулы ведь… Я же не виноват, что его в серьёзных спектаклях режиссёры не занимают. Только в сказках прыгает. Вот и набежало…

— У него-то набежало, а у вас убежит. Получите строгий выговор.

* * *

— Z заболел!

— Как заболел?

— Вот так. И больничный есть!..

— Что будем делать?

— Отменять спектакль.

— Да ты что, Архипыч?!

— А что делать?

— Кем заменить?

— Как заменить? Там текста сорок две страницы!..

— Тогда… Вот что, Архипыч, бери машину, поезжай, привози хоть мёртвого. Отменять нельзя. Если надо вызовем «Скорую», будет весь спектакль дежурить. Поезжай — привези.

— Да что я поеду… Может быть, вы?

— Ты с ума сошёл, Архипыч! Он же не согласится! Он меня увидит, ещё больше заболеет. А ты уговоришь. У тебя получится, ты можешь… Поезжай, не тяни…

— Ну, ладно, только я тогда больничный фиксировать не буду, а то…

— Делай что хочешь, только привези!..

* * *

В театре — премьера.

Премьера — это, прежде всего, праздник.

Премьера — это начало жизни спектакля.

Премьера — это рождение ребёнка, произведённого на свет бесконечным множеством самых разных, ничуть не похожих друг на друга, порой не понимающих и даже ненавидящих друг друга людей, обречённых в силу профессии на его групповое зачатие, долгое вынашивание и мучительное рождение. Иногда это вынашивание проходит легко и просто, без болезненных токсикозов, нервных срывов и беспричинных слёз. Ребёнок рождается крепким и здоровым. Он громким криком оповещает мир о своём рождении, а все вокруг смеются и радуются.

Иногда в период вынашивания его приходится укладывать на сохранение, под жёсткий контроль (обычно со стороны администрации), делать различные инъекции, вливания, очищения. Ребёнок рождается тихим, недоношенным. Он не кричит, не двигает ручонками и живёт потом очень недолго.

Бывает и наоборот. Недоношенный ребёнок вырастает в шумного здорового гиганта, а рождённый крепышом быстро чахнет, затихает, становится неинтересным.

Случаются и аборты, оставляющие в умах и душах его создателей горечь, обиды, разочарования.

Но, в любом случае, какой бы ребёнок не родился, премьера — это всегда праздник, несущий каждому, причастному к его рождению, что-то своё, личное, неповторимое.

Для кого-то это ещё одна сыгранная главная роль, подтверждающая высокое звание, имя, профессионализм.

Для кого-то это дебют, и оттого, как он прошёл, может зависеть его дальнейшая жизнь в театре.

Для кого-то это окончание мучений по поиску материалов для декораций, круглосуточной работы по пошиву, изготовлению, покраске, подгонке оформления и костюмов.

Для кого-то это освобождение от ненавистного, примитивного и бездарного режиссёра, который умеет только кричать и размахивать руками, окончание долгих нудных репетиций и надежда, что этот спектакль долго идти не будет.

Для кого-то это расставание с прекрасным, талантливым, умным, добрым и неповторимым режиссёром, с которым так хорошо, спокойно работалось, и который по достоинству оценил нераскрытый прежде талант.

Для кого-то это новая головная боль, так как на премьеру зрителя собрать ещё как-то удалось, но спектакль явно не вызовет никакого интереса, и, как дальше загонять на него любопытных, неизвестно.

Для кого-то это ещё одна радостная возможность обратить внимание окружающих на непрофессионализм, бездарность ненавистного актёра-соперника, обвинить его в провале спектакля и подсказать кому следует, что такой актёр нам в театре не нужен.

Для кого-то это долгожданная возможность открыто и честно напиться до поросячьего визга, так как премьера — это непременно банкет. Иногда этот банкет тихий и полулегальный, в актёрской гримёрке, со сдвинутыми тумбочками и гримёрными столиками, накрытыми газетами, с принесённой из дому закуской, с быстрым выпиванием и разбеганием небольшими группками в разные стороны для продолжения по домам. Иногда этот банкет шумный и разгульный, с обильным возлиянием, горячей закуской, песнями и танцами.

Для завтруппой премьера — это, прежде всего, банкет, потому что для рождения спектакля он уже сделал всё, что мог и всё чего не мог.

* * *

Спектакль закончился.

Отзвучали аплодисменты, зритель расходится, актёры поспешно разгримировываются, переодеваются.

Они не выглядят уставшими, глаза искрятся в ожидании предстоящего застолья. Шутки, смех.

Из курилки слышен громкий голос Архипыча:

— Этого делать нельзя!

— Почему нельзя?

— Потому, что нельзя!

— Архипыч, теперь всё можно. Как сказано? Можно всё, что не запрещено законом…

— А это запрещено!

— Кем запрещено? Когда запрещено?

— А я тебе говорю — запрещено, и всё!

— Ерунду ты говоришь, Архипыч!..

— Я — ерунду?! Да ты что?! Я тебе говорю, запрещено, значит, запрещено! И никто тебе этого не разрешит. Запрещено, и всё!

— А я и спрашивать ни у кого не буду.

— Всё равно запрещено!

— Ладно, пошли. Уже все переоделись. Пора начинать…

* * *

Банкет в разгаре.

Кто-то выплясывает на паркете так, что дрожат древние деревянные перекрытия верхнего фойе театра. Кто-то, перекрикивая грохочущую музыку, делится впечатлениями о сегодняшней премьере, рассказывает, как нужно было играть и о чём думать при распределении ролей.

Неимоверно высокий и до неприличия худой радист Гена Сухарев сидит за магнитофоном, с тоской поглядывает на часы. Он устал. Ему уже давно хочется собрать, свернуть, спрятать всю эту музыку и уйти домой. Но танцующие вошли в раж, остановятся нескоро, и ему остаётся только тоскливо наблюдать за ними. Благо, за большой акустической колонкой спрятана заранее взятая с общего стола бутылочка. Можно, протянув руку, взять её, чуть-чуть налить в стаканчик и тем самым скрасить своё печальное, безвыходное, в прямом смысле, положение.

А в дальнем углу стола собралась небольшая компания.

Кому-то всё же удалось, предварительно изрядно поднакачав, разговорить Архипыча, которого уже понесло.

Любопытные обступили рассказчика, весело переглядываются, подмигивают друг другу.

— Помню, когда Володьку Высоцкого хоронили, вышли на улицу покурить, а там мороз, холодина, январь же месяц…

— Архипыч, какой мороз? — не выдерживает кто-то. — Высоцкий, кажется, в июле умер.

Рассказчик медленно поворачивается, строго и долго смотрит на перебившего, твёрдо отвечает:

— Я сейчас не помню, когда он умер, но хоронили мы его в январе! Это точно!.. И вообще не лезь в разговор. Помолчи.

Остальные тоже зашикали на прервавшего рассказ. Кто-то наполнил стоящую перед Архипычем рюмку.

Архипыч выпивает, медленно, степенно закусывает и продолжает:

— Так вот… Мороз, холодина, а Маринка… Ну, Маринка Влади в одном платьице выскочила. Замёрзла, как… У них же там во Франции жара, субтропики. Я ей на плечи шубу свою накинул, обнял и говорю…

— Во Франции субтропики?! Жара в январе месяце?! — не унимается дотошный слушатель.

Но на него уже не обращают внимания. Все слушают Архипыча. Слушают удивляясь, восторгаясь, преклоняясь и радуясь. Удивляясь сказочности, невероятности описываемых событий, восторгаясь правдоподобием замысла, простотой взаимоотношений, точностью мелких подробностей, преклоняясь перед полётом фантазии, убеждённостью повествования, изумительной положительностью рассказчика. А радуясь тому, что довелось им присутствовать при этом рассказе, слышать его собственными ушами и собственными глазами видеть «живую легенду».

— Что он говорит!.. Что он говорит!!! — изумлённо размахивая руками, выбегает на лестницу заслуженный артист РСФСР Анатолий Семёнович Феденко.

— Кто говорит?

— Кто!.. Архипыч!..

— Опять понесло?

— Ну да! Это же уму не постижимо!.. Нет, это всё нужно записать на магнитофон и утром дать ему послушать.

— Зачем?

— Как зачем?.. Как зачем?! Но ведь это же…

— Да. Фантастика. Но интересно же. Пошли, послушаем.

— Пошли. Может быть, уговорим его ещё к роялю сесть?

— Ну, к роялю вряд ли. К роялю он только на сцене садится. Ему зал нужен, освещение, зритель…

— Но ведь как играет!.. Как играет!!!

И, действительно, не будучи знатоком классической музыки, не зная ни одной ноты, садясь к роялю, он так входит в роль виртуозного музыканта, что какофония звуков, извлекаемых им, обретает гармонию, ритм, характер и складывается в завершённое музыкальное произведение. Даже характер композитора, благодаря артистизму исполнения и подражанию, сохраняется в этой какофонии. И если он предупреждает, что будет играть сонату Шопена, — звучит, действительно, соната Шопена, правда, никогда Шопеном не сочинённая; если он говорит, что будет исполнять прелюдию Баха, — звучит прелюдия Баха, только никогда Бахом не написанная.

Кто-то из острых на язык актёров назвал однажды Архипыча музейным экспонатом. Насчёт музея сомнения есть, всё-таки в музеях хранится пыльное прошлое.

Что же касается экспоната — это точно!

Неповторимый, уникальный, театральный, именно театральный, живой экспонат. Частица театра, его история, его жизнь. Живой экспонат, который необходимо беречь и хранить вечно.

ОБМИШУРИЛСЯ

В театре идёт открытое партсобрание.

Явка всех работников, в том числе и беспартийных, строго обязательна.

В повестке дня важнейший для работников культуры вопрос об одобрении очередного Решения Партии и Правительства о планах развития сельского хозяйства на текущий момент и перспективах увеличения поголовья крупного рогатого скота.

На собрании лично присутствует третий секретарь горкома партии, миловидная, но строгая женщина, инструкторы, заведующая отделом культуры горисполкома. Почётными членами президиума собрания, заочно и единогласно, избраны Первый секретарь горкома партии и Председатель горисполкома.

Докладчик долго и доходчиво пытается объяснить важность и своевременность данного постановления, какие, в связи с этим постановлением, открываются высокие перспективы для работников театра, какие неимоверные усилия они — работники театра — должны приложить для его выполнения и что в свете решений по данному вопросу уже сделано.

Все внимательно слушают с чувством глубокого удовлетворения.

Докладчик заканчивает выступление, облегчённо вздыхает, вытирает со лба пот.

Председательствующий предлагает перейти к обсуждению доклада и напоминает, что по регламенту выступления в прениях до 3-х минут, но можно, конечно, и больше.

— Пожалуйста, товарищи, кто желает выступить?

В зале уверенно поднимается одна рука.

Председательствующий кривится, как от зубной боли, злобно смотрит на поднявшего руку, и осторожно, так чтобы было не очень заметно, отрицательно качает головой. Потом он поворачивается к другому артисту, к тому, который по плану подготовки собрания должен был выступать первым, смотрит на него испепеляющим взглядом и знаками пытается заставить его встать. Тот испуганно пожимает плечами, кивая на поднявшего руку.

Председательствующий нервничает и с нажимом повторяет:

— Товарищи, спрашиваю ещё раз: кто желает выступить?

Поднявший руку встаёт и бодро отвечает:

— Я!

— Костя, ты по существу вопроса? — неуверенно спрашивает председательствующий.

— Конечно. Я вот что хотел сказать… У меня зарплата восемьдесят рублей…

— Костя, сядь! — грозно требует председательствующий.

Костя удивлённо смотрит на председательствующего, на высокое начальство, сидящее в президиуме, пожимает плечами и садится.

— Я ещё раз спрашиваю, кто желает выступить по вопросу повестки дня? — настаивает председательствующий.

— Я! — поднимается Костя.

— Я сказал: сидеть! — кричит председательствующий.

Костя испуганно садится.

— Зачем же вы так? — мягко вступает в разговор третий секретарь горкома партии, ведающая вопросами идеологии и культуры. — Пусть товарищ выскажется.

— Да нет… Не надо… — неуверенно возражает председательствующий. — Он у нас на каждом собрании выступает…

— Вот и хорошо, — настаивает секретарь. — Значит, умеет человек говорить. Пожалуйста, товарищ, говорите.

Председательствующий, безнадёжно махнув рукой, садится.

— Вот!.. — победоносно поднимается Костя, и, благодарно кивнув в сторону начальства, громко, уверенно продолжает: — Я что хотел сказать по существу вопроса. Зарплата у меня восемьдесят рублей. А мне уже скоро идти на пенсию. И что я буду получать? Да, я понимаю, у нас сейчас много хороших артистов, все они получают больше меня и потому играют главные роли. Хорошо. Это я понимаю. Я главных ролей не играю, но ведь надо же и совесть иметь. Мне ведь скоро на пенсию идти, а у меня зарплата восемьдесят рублей, хотя у других артистов…

По залу прокатывается шумок, хихиканье.

— И это не смешно, — возмущается Костя. — Это по существу вопроса. Я ведь столько лет в этом театре работаю, можно сказать, больше всех. Я ведь ещё до войны работал, потом во время войны работал, во время оккупации работал, после оккупации работал, даже теперь вот, и то работаю. А мне скоро на пенсию идти. Не справедливо получается, товарищи! У меня восемьдесят рублей, а я до оккупации, во время оккупации, после оккупации, а у нас артисты…

Костя сделал паузу, чтобы набрать побольше воздуха и продолжать, но заговорила третий секретарь.

— Я тоже думаю, что это несправедливо. У нас, как говорил Антон Палыч Чехов, нет маленьких артистов. У нас все артисты равны.

Она строго посмотрела на председательствующего и на директора театра.

Нависла тяжёлая пауза.

Все замерли в ожидании развязки.

Костя с надеждой переводил взгляд с секретаря горкома на директора и обратно.

— Понимаете в чём дело… — неуверенно начал директор. — Я лучше потом вам объясню…

— Ну, вот видите!.. — почти закричал Костя. — Опять несправедливо получается! Я ведь ещё до немцев работал, при немцах работал, даже теперь, при вас работаю. А у меня всё ещё восемьдесят…

Костя замолчал, увидев, что один из инструкторов наклонился к секретарю горкома и что-то быстро шепчет ей на ухо.

В следующее мгновение она вскочила и широко открытыми, полными ужаса глазами, уставилась на Костю. Руки её дрожали. Она медленно оглядела весь зал, несколько раз открыла рот, пытаясь что-то сказать, но, так и не издав ни звука, тихо села.

Первым нарушил гробовую тишину директор. Он громко кашлянул и сказал:

— Я предлагаю продолжить собрание по повестке дня. Этот вопрос не по существу.

— Да-да, — пытаясь взять себя в руки, поддержала секретарь горкома. — Этот вопрос не по существу вопроса, — и уже строго, твёрдым, командным голосом сказала Косте: — А вы, гражданин, садитесь… пока… Кто у вас следующий должен выступать?

— Он! — председательствующий пальцем указал на следующего.

— Пожалуйста, товарищ, выступайте. Мы вас слушаем.

Дальше всё шло по плану, но напряжение висело в воздухе до конца собрания.

После собрания, когда все с облегчением стали расходиться, Костя стремительно подошёл к директору и громко, так чтобы слышали стоящие рядом артисты, прошипел ему в лицо:

— За что вы меня так ненавидите?!

Директор взял его под руку, отвёл в сторону и тихо, так, чтобы не слышал никто, сказал:

— Костя, я тебя очень люблю, честное слово, но ты — полный идиот! Уж если выскочил со своей зарплатой, то хоть бы не кричал, что был в оккупации.

По выражению Костиного лица было видно, что он ничего не понимает.

— Ты при немцах в театре работал? А в театре что было — бордель? Ты работал в фашистском борделе, и хочешь, чтобы тебе партия за это повысила зарплату?

— А-а-а-а-й! — закричал Костя и громко хлопнул себя по лбу.

— Я же тебе говорил, подожди немного. Как только будет возможность, что-нибудь придумаем. А теперь… — сказал директор, и с сожалением развёл руками.

— Ай, дурак я, дурак!.. Как же это я… Как же это я обмишурился. Ай-я-яй!.. — причитал Костя, выходя из театра.

По щекам у него текли слёзы.

Прибавки зарплаты ждать было неоткуда.

ЛЮДИ–ЗВЕРИ

Быть может, тот облезлый кот

был раньше негодяем,

а этот милый человек

был раньше добрым псом.

В. С. Высоцкий

Как вы относитесь к животным, к кошечкам, собачкам?

— Кис-кис-кис…

— Фью-фью-фью…

А как вы относитесь к цепному пёсику, который, если встанет на задние лапки, передние может вам на плечи положить? Не к своему пёсику, к соседскому, который, завидя вас, того и гляди, цепь разорвёт, и за вами долго гнаться не будет. Раз, другой прыгнет, и…

А как относитесь к мордатому холёному котяре, который, пока вы проведывали захворавшего сослуживца, наделал в ваш ботинок. И так вонюче у него это получилось, что никаким одеколоном запах кошачий не перебьёшь. А ботинки-то новые, теперь хоть выбрасывай.

— Кис-кис-кис…

— Фью-фью-фью…

А, собственно говоря, сами-то вы кто будете? Нет, не по гороскопу. Иногда это, конечно, совпадает, но только иногда. Кто вы по сущности своей? Кто вы в своей, так сказать, основе? Кем вы себя считаете? Если честно, откровенно, как на духу.

— Кис-кис-кис?

— Фью-фью-фью?

— Цып-цып-цып?

— Мэ-э-э-э-э?..

Ладно, не мучайтесь. Давайте на окружающих посмотрим.

Вы входите в приёмную большого начальника и кого вы видите? Ну, почти всегда, за редким исключением?

Конечно же, именно её.

— Фью-фью-фью…

Породы, правда, бывают разные, в зависимости от вкусов и привязанностей хозяина. Иногда это аккуратно подстриженная, ухоженная болонка или эрделька с длинными ногами, иногда вас встречают обвислые щёки и пустой взгляд бульдожьей морды, иногда это хорошо натасканная, берущая след, злобно рычащая овчарка, а иногда и беспородная, но матёрая дворовая сука.

Пытаясь попасть к ещё более высокому начальнику, вы можете столкнуться с целой сворой мелких шавок. Все они знают и чувствуют своё место в стае, вследствие чего дружелюбно виляют перед вами хвостом, а иногда даже норовят лизнуть руку. С ними можно ласково пообщаться, погладить их, подкормить. Но это ещё ни о чём не говорит. В смысле вашего продвижения к цели. Охрана территории для них священна. Здесь закон стаи: допустишь оплошность — свои же вмиг разорвут. И для охраны этой территории, то есть для охраны прохода к высокому начальству, все средства хороши: и звонкий скандальный лай, и отчаянный гон на чужую территорию, чтобы увести от своей, и опять же виляние хвостом, стоя на задних лапах, но уперевшись передними вам в грудь. Бывает даже падение на спину с беспомощным задиранием кверху лап и сочувственным нежным взглядом. Но при этом прорваться через эту стаю практически невозможно.

Это, что касается высоких кабинетов.

А если рассмотреть другие жизненно важные объекты среды обитания?

Вот прежде, ещё до начала перестройки, кого мы лицезрели за прилавком магазина, за рыночным лотком?

Вспомните, ведь не так давно это было.

Кто там стоял?

Кис-кис-кис?

Цып-цып-цып?

Или…

Правильно, та же бульдожья порода. Ну, бывало, ещё встречалась волчья, львиная или крокодилья. В общем, — хищники. Иногда, правда, и динозавры попадались. Они, хоть и не хищники, но вид у них тоже, — слава богу. Их в музее снизу вверх хорошо рассматривать, а когда они на тебя сверху вниз из-за прилавка смотрят, чувствуешь себя даже не «цып-цып-цып», а скорее, «пи-пи-пи», как мышка.

А кто прежде в КБ, в НИИ, в библиотеке встречался чаще всего?

Зайчики, кролики, хомячки, бурундучки, белочки, воробышки, синички и тому подобная безобидная травоядная живность. Если же крыска какая или петушок голосистый в коллективе заводились, то непременно сразу же в комсомол, в профком, в партком, и тут же на освобождённые от основной работы должности выскакивали. А дальше райком, исполком и так далее.

Одним словом, каждый кулик в своём болоте сидел.

Иногда, правда, и мутации происходили. Порою очень интересные экземпляры встречались.

Смотришь, ещё совсем недавно птенец желторотый скакал, двух слов связать не мог, не знал, чем интеграл от интервала отличается. Самое большое, что ему поручить можно было, так это взносы с членов Добровольного пожарного общества собирать. А поскольку все поголовно были членами этого общества, впрочем, как и других добровольно-обязательных обществ, то собирал он эти взносы практически постоянно, так что на другую работу времени уже не оставалось.

Потом вдруг — глядь, а он уже в каком-то президиуме сидит. Чем интервал от интеграла отличается, так и не усвоил, разговаривать не научился, поэтому сидит молча, но уже орлом из президиума поглядывает.

Ещё через какое-то время заглянешь в кабинет начальства по делу, с неотложной проблемой, а этот недавний птенчик уже там, хозяином сидит. И уже даже не на орла похож, больше на птерозавра смахивает. Водит зубастым клювом из стороны в сторону, — отказывает, стало быть, — и объяснять что-либо, убеждать — бесполезно.

Потом смотришь, — он уже с трибуны указания даёт. Чирикать, правда, так и не научился, с интегралами, интервалами взаимоотношения те же, но по бумажке, подготовленной секретарями и помощниками, читает громко. Ударение в словах ещё хромает, точки, запятые ещё как-то не звучат, но восклицательные знаки чётко, убеждённо. И попробуй ослушаться или возразить.

Невольно удивляешься: как же это получилось, неужто никого другого, более подходящего, не нашлось?

Выходит, что не нашлось и вряд ли найдётся. Те, кто дело своё знает, те работой заняты, им взносы собрать и в президиумах сидеть некогда.

А желторотик бывший, который теперь с трибуны путь указывает, уже и на птерозавра не похож, уже больше на самолёт, на тяжёлый бомбардировщик, смахивает. И гудит так же, того и гляди, бомбы разбрасывать начнёт. Страшно…

Или вот ещё пример.

Сидит на работе за столом девица, молоденькая, симпатичная. Когда в окошко смотрит, как будто даже и мысль в глазах появляется. О деле говорить начнёт, впечатление, что даже соображает что-то. Но, если вдруг начинает она делать это самое дело, всё — черепаха. Ни дать, ни взять — черепаха. И молодость её куда девается, и мысль в глазах исчезает, и движения все, как будто панцирем скованы, и передвигается с таким трудом, — смотреть больно, сердце кровью обливается.

Там, где другой двадцать раз всё сделает и забудет чем занимался, она только собирается к делу приступить, разгон берёт. На такой-то скорости!

Потом она замуж выйдет, в декрет уйдёт — ну и, слава богу. А через некоторое время глядишь — она уже при новой должности. На старом-то месте уже другой человек работает, новый, который не спит на ходу. А с ней что делать? Нужно место подыскивать, такое, чтоб хоть не мешала. А если ей ещё и муж деловой попадётся или любовник из начальства появится, то и встретишь её в предбаннике высоких кабинетов.

На первый взгляд, как будто она и не изменилась, располнела только, а присмотришься: та же она, да уже совсем не та. И мысль в глазах уже напрочь отсутствует, куда бы ни взглянула, и если бумажки на столе перекладывать начнёт, так уже и на черепаху не очень похожа, больше — на корову. И речь у неё уже не та, всё больше мычащие звуки сквозь сомкнутые губы, и вымя от третьего подбородка под стол свисает, и… Но при этом чувствуется, что и на рога поддеть она уже лихо может, и копытом лягнуть так, что мало не покажется.

Но цветочки ей теперь не только в день 8-го Марта несут. Во-первых, должность обязывает, от неё кое-что, и даже многое, зависит, а во-вторых… Нет, не во-вторых, во-первых, — женщина.

Вот такие метаморфозы случались.

Но это всё в основном до начала перестройки происходило, в так называемые застойные времена. Потом же…

«Всё смешалось в доме…»

Не только в доме, во всей стране всё смешалось.

Кто кроликом был, — в акулу вдруг превратился, кто с волками по-волчьи выл, — слоном сделался, а некоторая мелкая живность просто повымирала.

Но самое главное, никто ничего понять не успел, не смог, не…

Это у Ленина революционная ситуация была, когда низы не хотели жить по-старому, а верхи не могли управлять по-новому. В наше время, как раз наоборот получилось: верхи по-старому управлять не хотели, а низы от новой жизни шарахались.

Наверху законы новые стали сочинять, а что с этими законами делать, внизу и понятия не имели. Мало того, и разобраться в этих новых законах невозможно стало, так как все верхи в законотворчество ударились. Каждая ветвь власти (оказалось, что власть ещё и не одна, а много ветвей у неё), и государственная, и юридическая, и криминальная, и местная, не говоря уже о законодательной, стали новые, удобные для себя законы строчить.

Сегодня новый закон вышел, а завтра к нему пояснение, разъяснение, дополнение. Послезавтра — дополнение к разъяснению. Ещё через день — пояснение к дополнению. Потом ещё разъяснение к пояснению. И так далее. Каждая власть все другие переплюнуть старается.

В общем, всем понятно, что ничего не понятно.

А как жить? Ведь не только власти между собой в законах запутались, простой, нормальный человек, который испокон веку святые заповеди соблюдал, и тот не знает, что ему теперь можно делать, чего нельзя, что он теперь обязан, и что кому он теперь должен.

То же самое и в театре.

Из столицы слухи доходят о контрактах с каждым актёром, о договоре театра с городом. Где ж во всём этом разобраться, как не в самой первопрестольной?

Понятное дело — надо ехать. И, как всегда, срочно. Сегодня дозвонился в министерство, договорился о встрече, на кафедру экономики ГИТИСа позвонил, — может, там что толковое, нужное объяснят, а завтра уже лететь надо.

Что такое дефицит помните?

А как с билетами на поезда, на самолёты было?

Это теперь подходишь к кассе, спрашиваешь, когда бы тебе лучше улететь, так и посоветуют, и запишут тебя, и попросят в другой кассе не покупать, а сюда же подойти, и чуть ли не билет тебе уже приготовят.

А тогда…

Приезжаю в Ростов в аэропорт. Подхожу к кассе.

Сидит за окошком эдакая болоночка, ухоженная, вся в завитушках, язычок розовенький, глазки под чубчиком спрятаны.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте!

— Девушка, миленькая, мне срочно в Москву улететь надо. На самый ближайший рейс есть один билетик?

— На ближайший рейс в следующем месяце, десятое число. Будете брать?

— Нет, спасибо, мне сегодня надо.

— Тогда идите в восьмую кассу. Там, если кто сдаст или на регистрацию не явится. Может, повезёт.

Ищу восьмую кассу, — нет её. Правда, в одном месте толпа стоит. Подхожу ближе — понятно. Это у восьмой кассы. Все ждут, кто билеты сдавать будет. И всем почему-то непременно в Москву понадобилось.

Компьютеров тогда ещё и в помине не было. Билеты вручную выписывали, а из кассы возврата ножками несли сведения в кассу, которая перед вылетом продаёт.

Иду к кассе возврата. Там таких хитрых тоже достаточно — ждут. С рук билет не купишь, там же фамилия указана, паспорт, только через кассу. Но можно договориться с тем, кто сдать хочет: родственник вместо меня полетит, на него билет перепишите и тому подобное. Вот и выстроилась очередь потенциальных родственников.

Но и мы не лыком шиты, знаем, что делать.

К начальнику отдела перевозок идти надо. На этот случай и письмецо заготовлено. На красивом бланке театра: так, мол, и так, уважаемый товарищ Начальник, на Вас вся страна смотрит, и театр убедительно просит оказать содействие в срочной отправке по неотложной надобности в город Москву, столицу нашей Родины, заместителя директора театра…

В общем, красиво написано, подпись, печать.

Захожу в приёмную.

Сидит за столиком секретарша — экземпляр экзотический. Не в том смысле, что на экзотическое животное похожа, а в смысле… свинья свиньёй. Глазки маленькие, реснички длинные, подкрашенные, ручки коротенькие, вся кругленькая, жирненькая, шеи вовсе нет, голова прямо в туловище переходит, и от подбородка непонятно, то ли грудь в несколько рядов друг на друге лежит, то ли живот многослойный. Вместо носа пятачок, как полагается, можно сказать, даже пятак целый, под ним рот. Губки тоненькие, в ниточку. На нескольких подбородках волосики растут, редкие, но чёрные и длинные — щетина. Бумаги перебирает и, кажется, даже похрюкивает.

На двери кабинета, как полагается, табличка медная: должность хозяина, фамилия, имя, отчество.

Улыбаюсь открытой, располагающей улыбкой:

— Здравствуйте! Иван Петрович у себя?

— Он занят, — не сказала, прохрюкала, не взглянув.

— Спасибо. Я подожду…

— Не надо ждать, он не принимает.

— Понимаете, мне очень срочно…

— Приём по понедельникам с четырнадцати до шестнадцати.

— Мне не на приём. У меня к нему дело…

Маленькие глазки уставились на мою улыбку, не оценили её, просверлили тонкими, острыми буравчиками.

— А вы откуда?

— Я из Таганрога…

Удивилась.

— А зачем?

— По делу.

— По какому делу?

— По срочному. Я замдиректора театра. Мне с ним нужно переговорить…

— О чём?

Понимаю, что, если признаться, зачем он мне нужен, дальнейший путь будет отрезан. Продолжаю улыбаться:

— Это секрет.

— Вам билет нужен?

Откровенно врать, что билет мне совершенно не нужен, тоже как будто нельзя.

— Да, понимаете, мне в Министерство… У меня вот письмо к нему…

Взглянула, читать не стала, прохрюкала:

— Идите в кассу. Он вам ничем не поможет.

Разговор окончен. Дальнейшие объяснения бессмысленны. Но продолжаю улыбаться, стою, жду.

Прогуливаюсь вдоль застеклённых клеток с окошечками, в которых сидят кассирши.

Зачем их так много? Толпа у одной кассы, у остальных — никого, но сидят, работают.

Вот в клетке за стеклом лисичка-сестричка бумажки перекладывает. Волосы огненно-рыжие, крашеные, носик остренький, глазки хитренькие, улыбается чему-то. Зубки золотые, остренькие. Приближаюсь к её окошечку. Глазки вскинула, стрельнула искорками, улыбки, как не бывало. Сразу видно, хоть и симпатичная, но хищница. И обращаться не стоит.

В другой клетке сова сидит в очках, нахохлилась. Уставилась в одну точку, но как будто ничего там и не видит. Нос крючком, волосы торчком, как совиные уши, и, кажется, даже кадык гуляет. У этой хоть спрашивай, хоть не спрашивай, — не услышит, не увидит.

А вот за стеклом лебёдушка белая. Тоже, правда, крашеная, но красавица. Шейка длинная, тонкая, глазки голубые, как небо. Вся такая хрупкая, нежная. Прохожих в зале разглядывает. Вот и на меня взглянула. Стоит попробовать.

— Добрый день, девушка…

Не ответила, лишь слегка кивнула, но почти улыбнулась.

— Мне ваша помощь нужна…

Не успел рассказать в чём дело и какая мне от неё нужна помощь, а она уже головой отрицательно машет и грустно так смотрит.

— Понимаете, мне в Москву срочно надо, а тут…

Руку белую, длинную, нежную подняла, как крылом взмахнула, и на толпу указала: проплывай, мол, мимо, не задерживайся.

Понятно, продолжать не стоит.

А вот двое в одной клетке: воробышек, маленькая шустренькая сидит, и старая лягушка-квакушка рядом стоит. Воробышек лягушке что-то чик-чирик, чик-чирик и бумажку передаёт. Лягушка бумажку берёт, кивает. Воробышек ещё бумажку, и чирикает. Лягушка слушает, кивает. Отдала воробышек все бумажки. Лягушка ушла. Воробышек за ней дверь закрыла, села, лапки сложила, — управилась. По сторонам зырк-зырк.

Может, попробовать?

— Здравствуйте, девушка!

— Здравствуйте!

Объясняю — слушает. Долго объясняю, подробно. И про министерство, и про театр, и про то, что к той, несчастной, восьмой кассе не пробьёшься.

— Ладно. Понятно. Ждите.

Вспорхнула и улетела.

Вот и, слава богу, может, ещё и улечу. Если даже на ближайший рейс не получится, то, может, на следующем поможет улететь.

Ждать её возвращения не стал. Бегом в буфет за шоколадкой.

Возвращаюсь, а она ждёт меня, волнуется:

— Ну, где ж вы ходите?

— Я здесь, я только на минутку отошёл. Вот — это вам.

— Спасибо.

Шоколадку взяла, в стол убрала, не улыбнулась, всё серьёзно, по-деловому.

— На здоровье. Чем порадуете?

— Пока ничем. На этот рейс ничего. Погуляйте пока где-нибудь. Следующий всего через полтора часа. Скоро регистрация начнётся. Когда объявят посадку, подходите. Может быть, что-нибудь будет.

— Понятно. Спасибо. Пошёл гулять.

А чего гулять, где гулять?

Пошёл к приёмной начальника, сел невдалеке, сижу, наблюдаю. Когда мимо открытой двери проходил, увидел: хрюша трудится, на машинке печатает, в приёмной никого. Через какое-то время вышли из приёмной двое. Морды бульдожьи, толстые, глаза пустые. В руках ничего нет, ни бумажки, ни портфеля. Видно, так, потрепаться заходили.

По трансляции регистрацию на следующий рейс объявили.

Ещё через какое-то время один гусь длинношеий с двумя девицами гладенькими, длинноногими, на доберманов похожими, в приёмную вошёл. Долго не выходили.

А тут и посадка.

Иду к своему воробышку.

Увидела меня, кивнула и упорхнула. Вернулась, крылышками развела:

— Пока ничего. Ждите. Может, кто сдаст или на регистрацию не явится. Пока гуляйте.

Пошёл опять к приёмной. Так, на всякий случай, понаблюдать.

Вскоре конец регистрации объявили. Вернулся к воробышку. Ещё подойти не успел, она увидела меня, упорхнула. Вернулась такая же деловая, серьёзная:

— Ничего не получается. Ничего нет.

— Что же делать? Миленькая, придумайте что-нибудь. Хоть верхом на хвост самолёта посадите.

— Могу сказать по секрету, только… только не подведите меня…

Всё-таки надежда умирает последней!

— Взяла я два места, но это бронь начальника. Без него дать не могу. Только по его распоряжению.

— Понятно. Значит, нужно идти к нему.

— Только не говорите, что я вам сказала.

— Откуда же я тогда узнал?

Клювик поджала:

— Не знаю.

— Понятно. На всякий случай, как вас зовут?

— Таня. Но смотрите, не проговоритесь.

— Разумеется, не проговорюсь. Что ж, пойду к нему. Попытаюсь прорваться.

— Идите поскорее. Регистрация уже заканчивается.

Легко сказать: «пойду к нему». А как к нему попасть?

Подхожу к приемной. Дверь по-прежнему открыта. Хрюша из-за стола поднимается, поворачивается к шкафу.

Ну, кажется, повезло!

Разгоняюсь, влетаю в приёмную и, не задерживаясь, прямо к двери кабинета.

Рассчитал точно: ей, чтобы меня догнать, ещё вокруг стола обежать надо. На таких коротеньких ножках не успеет.

Дверь на себя ранул. Она за спиной:

— Ах! Ох! Хрю-хрю! Да как вы смеете?! Нельзя!..

А я уже в кабинете.

И только в этот момент сообразил с чего разговор начать можно, так, чтобы они вдвоём меня не выперли.

— Ну, Иван Петрович, секретарша у вас — класс! Мне б такую. Дайте напрокат на недельку. Я с ней на месяц вперёд всю работу сделать успею. Она у вас просто молодец! Здравствуйте!..

Я уже у его стола, и руку через стол протягиваю, как будто не вижу, что он трубку телефонную держит, беседует. Ему ничего не остаётся, как мне руку протянуть, и если не встать, то хотя бы вид сделать, что задницу от стула отрывает.

Мельком назад с улыбкой взглянул, вижу, сработало моё вступление. Остановилась хрюша на полдороги, растерялась.

— Здравствуйте! — это я с девицей-доберманкой, одной из тех, что с гусем заходили, поздоровался.

Она в кресле у журнального столика сидит, нога на ногу. Юбчонка и так коротенькая, а она ещё и ноги задрала. Но красивые ноги, ничего не скажешь. На столике бутылка коньяку открытая, рюмочки, коробка конфет шоколадных, лимончик порезанный, с сахаром.

Понятно, что я ему в этот момент, как в супе волос попался. Хорошо ещё, что он по телефону разговаривал, за своим рабочим столом сидел, а не рядом с ней пьянствовал.

А Иван Петрович, оказывается, ни кто иной, как самый настоящий кот. Только не из тех, что мышей ловят и по крышам гуляют, а из тех, домашних, холёных, которым кошечек на руках приносят, которые и урчат душевно, запрыгнув к вам на колени, и разваливаются перед вами, задрав лапки, чтобы им животик погладили, но, если что им не понравится, то и поцарапать могут, а если поцарапать не получится, то выйдут потихоньку в прихожую и, пока вы там философствуете, в туфель вам… В общем, понятно, что за котяра.

Улыбнулся Иван Петрович самодовольной улыбкой, других, мол, секретарш не держим, кивнул ей: иди работай, всё нормально. Та скрылась, а он всё по телефону разговаривает. Не столько разговаривает, сколько слушает. То поурчит в трубочку, то мяукнет ласково. Понятно, что не по служебной надобности, не деловой разговор у него. Жестом присесть напротив предложил. Я сел, оглядел кабинет, с девицей-доберманкой переглянулся. Она с любопытством смотрит, улыбается. Не догадывается, глупая, какого чёрта я сюда припёрся.

Закончил Иван Петрович свой разговор, облизнулся, на меня маслеными глазками уставился.

Тоже улыбаюсь:

— А у меня к вам письмецо…

Он читать начал. Видно, долго не мог понять смысл письма. Ведь просители так в кабинет не врываются. Наконец, понял. Усы шевельнулись, в глазах молнии блеснули, кажется, даже хвост за креслом завилял воинственно.

А мы с девицей улыбаться продолжаем, переглядываемся, как будто мне этот билет вовсе и не нужен. Она даже глазки строить мне начала. У неё точно период как раз тот самый, собачий, по глазам видно. И в атмосфере вокруг неё как будто дух особый витает. В пору стаю собирать.

Протянул мне Иван Петрович назад письмо, лапой усы разгладил, покачал головой отрицательно:

— Ничем помочь не могу.

— Я всё понимаю, Иван Петрович, только тут дело такое, без вас не обойтись…

Специально так говорю, чтоб девица не сразу догадалась о чём речь, и к ней же обращаюсь:

— Правда же, ну как нам без Ивана Петровича?

Она смеётся, соглашается.

— Мне разведка ещё вчера доложила, что два точно есть, и я даже знаю где. Но без вас — никак.

Специально слово «билеты» не говорю. Как будто мы о чём-то очень серьёзном и большом шутя договариваемся.

— Да вы что, откуда, ещё и два. Не-ет…

— А мне два и не надо. Только один.

Он уже явно злиться начинает. Тут, можно сказать, суп у него на блюдечке, и коньяк с лимончиком, а тут я.

Понимаю, как он жалеет, что хрюшу свою отпустил. Она бы меня сейчас вмиг, с визгом, одним пятачком вытолкала. Но самому выгонять, да ещё при девице, всё-таки неловко.

Стараюсь не упустить инициативу:

— Точно-точно, мне только один. А есть целых два. Готов спорить. Если не верите, — позвоните…

— Но…

— Позвоните-позвоните! Ну что вам стоит кнопку нажать!..

Хвост всё сильней виляет. Скоро царапаться бросится. Но всё же чуть заколебался. Доберманка глазищами блымает, принюхивается, ещё ничего понять не может.

— Уговорим Ивана Петровича позвонить? Ну, просто позвонить, а?..

Кивает, соглашается.

Он усмехнулся, лапу к селектору потянул, нажал кнопочку.

— …в восьмой кассе… — слышится на весь кабинет обрывок фразы кассирши на другом конце провода.

Теперь-то доберманка, видно, поняла, что мне надо, но интерес не потеряла, улыбается, ждёт, что дальше будет. И котяра Иван Петрович тоже, как будто улыбается, добреньким перед ней хочет показаться. А хвост виляет.

— Слушаю, Иван Петрович… — кассирша отзывается.

И тут что он, мерзавец, делает: снимает трубку, щёлкает на селекторе рычажок и трубку к уху подносит. Это, чтобы на весь кабинет её ответы не было слышно. И кошачьим своим голосом спрашивает:

— Что на Москву осталось?

Всё, думаю, пропал. Неважно, что она ответит, он всё равно скажет — нет.

Вдруг из кресла, как будто что-то меня ужалило. Сам не знаю, как получилось. Подскочил я, через его стол перегнулся, и тот рычажок на селекторе — щёлк.

— …два, которые вы оставляли. Я их Татьяне в четвёртую отдала. Я думала вы знаете… — звучит на весь кабинет.

— Понятно, — говорит он. — Будешь наказана.

— Но Иван Пет…

— Всё.

Кнопку на селекторе нажал, трубку положил.

Доберманка улыбается, я сияю: вот, мол, я же вам говорил. У вас, скажем, секретарша цербер исключительный, а у меня разведка хорошо поставлена. Он грустно на меня смотрит, как будто я его миску по-собачьи пометил и вовремя в сторонку отошёл. Но деваться-то некуда. Поцарапал он коготками по столу, и:

— Ладно, — говорит, — идите. Скажите, что я разрешил.

— Спасибо. Только вы уж позвоните ей, скажите, а то ещё не даст.

— Даст, уж вам-то точно даст. Идите, а то не успеете.

И, как будто даже улыбнулся от собственной доброты.

А мне ещё и покуражиться приспичило: подошёл к его доберманке, руку протянул, она мне лапку свою, я наклонился и над её заголённым коленом лапку эту чмокнул.

— И вам спасибо. До свидания.

У неё от такого неожиданного обращения даже юбка выше задралась. Точно период у неё тот самый.

Я ещё и в приёмной задержался, попрощался с хрюшей:

— Спасибо. До свидания.

Она мою счастливую улыбку видит, тоже улыбается, глазками своими свинячьими стреляет, кокетничает:

— До свидания.

Похрюкал бы с ней ради куражу, да некогда, бежать надо.

В кассе воробышек, только меня увидела, спрашивает:

— Ну, что?

— Всё нормально, он разрешил, давайте. Я вас не подвёл, про вас ничего не говорил.

— Могли бы и сказать, ничего страшного. Давайте паспорт.

Шустренько билет выписала, протягивает.

— Танюша, а если бы я вас обманул? Если бы он не разрешил, а вы билет выписали, вас бы сильно наказали?

У неё клювик от удивления открылся, испугалась, и крылышко с моим билетом задержала. Пришлось успокаивать:

— Да нет, он разрешил. Честное слово, разрешил. Но, если бы я вас обманул, что было бы?

Подумала, крылышками пожала:

— Да ничего бы не было. Осталось бы в самолёте два пустых места. Если, конечно, пилоты кого-то из своих не взяли. Бегите, а то уже пассажиров к самолёту повезли. Пешком добираться будете. Спросите там, к какому самолёту.

— Спасибо вам. До свиданья.

— Счастливо…

Ещё и крылышком на прощанье махнула.

Уж не знаю, кем я в этом эпизоде выглядел. Себя со стороны не видно.

Во всякие гороскопы, предсказания я не очень верю, не интересуюсь ими. Знаю только, что родился в год Петуха под созвездием Рака. Говорят, сочетание неблагоприятное. Может быть и так, но иногда всё же везёт, когда очень нужно.

В Москву прилетел, пришёл в министерство, а там зубры с кабанами сидят…

Но это уже другая история.

«МАЛЬЧИК, НЕ МНИ БИЛЕТИК»

Когда-то он был актёром.

Возможно, старожилы ещё помнят озорной детский спектакль «Три поросёнка». Шёл он на сцене Таганрогского театра много лет. Менялся состав исполнителей. Актёры взрослели, старели, уходили из театра, приходили новые.

С чего начинается карьера актёра в новом театре?

С ввода в старую сказку.

А первым исполнителем роли Волка в этой сказке был, тогда ещё молодой, красивый, Лёша Бирюков.

Очевидцы рассказывают, что в те времена каждый спектакль «Три поросёнка» превращался не только в весёлое представление для детей и взрослых, но и в озорную, даже хулиганскую игру, для самих актёров.

Заводилой был Лёша. Как серый, необразованный и глуповатый Волк, он мог позволить себе многое. Он щипал бедных поросят, по-настоящему обливал их водой, пытался сорвать с них одежду и вообще вытворял чёрт знает что.

Поросята, в свою очередь, старались досадить ненавистному Волку. Они не только убегали и прятались от него, но и придумывали на ходу различные козни, что особенно нравилось сидящим в зале ребятишкам.

Потом Лёша уехал из Таганрога и несколько лет о нём ничего не было слышно. Кажется, он сменил немало профессий, но поскольку частенько крепко запивал, долго на одном месте не задерживался.

Вернувшись в Таганрог, актёром он уже не работал, но периодически подрабатывал в театре администратором по выездным спектаклям — ездил по ближайшим колхозам, договаривался о спектаклях и получал за это свои проценты от выручки.

Во время очередного запоя его увольняли.

Проходило время. Лёша опять появлялся в театре трезвый. Его прощали, и он отправлялся на село.

О Лёшиных запоях, о курьёзах, происходивших с ним, рассказывали немало легенд. Иногда эти легенды превращались в живые театральные анекдоты, иногда даже приобретали форму нарицательных афоризмов. Например, по поводу какого-нибудь случая, произошедшего с другим работником театра, тут же звучало: «О! Привет Лёше Бирюкову!».

Одна из особо распространенных легенд о нём тоже состояла всего лишь из одной фразы: «Мальчик, не мни билетик».

Суть её, вполне понятная для посвящённых, заключалась в том, что, кроме получаемых мизерных процентов, Лёша приворовывал на продаже билетов. Причём, делал он это слишком уж откровенно, вследствие чего и родилась эта фраза-легенда.

Продав билеты, он сам становился перед началом спектакля у входа в зал и вместо того, чтобы отрывать контроль, просто собирал их.

В маленьких сельских клубах на билетах почти никогда не обозначались ни ряд, ни место, поэтому собранные билеты можно было либо продать ещё раз в другом колхозе, либо вернуть в бухгалтерию театра, как непроданные.

Но кто потом примет в бухгалтерии или купит ещё раз измятый, надорванный билет? И, стоя на контроле, Лёша строго рычал на подходящего к входу в зал малыша, который от волнения перед встречей с высоким искусством тискал потными ручонками билет:

— Мальчик, не мни билетик!

Когда на спектакль приходил целый детский сад, и воспитательница пересчитывала входящих в зал малышей, Лёша не мог скрыть лукавой, радостной улыбки. Он знал, что у воспитательниц детских садов не бывает измятых, рваных билетов. Гладенькие, целыми листиками по пять штук на одной страничке, аккуратно подколотые скрепочкой, они вернутся к нему в первозданном виде.

Ничего не подозревающая воспитательница, пересчитав своих малышей, протягивала ему пачку билетов и спешила в зал. Ей лишние бумажки ни к чему, тут за детворой доглядеть бы, да рассадить её.

Конечно, его очень просто можно было поймать на этом воровстве, но кто в те достославные времена…

Что охраняешь — то имеешь. Смешная и горькая аксиома тех лет. Даже Госплан планировал различную усушку, утруску, уноску и прочие естественные убытки. Но при этом план оставался планом и выполнялся обязательно. И перевыполнялся обязательно, но не более чем на 3−5%, так как, если перевыполнить больше, то вышестоящая организация в следующем году приплюсует перевыполнение к плану, и он станет больше как раз на столько, на сколько ты его перевыполнил. Именно таким способом наши экономисты планировали привести страну к изобилию.

То же самое было с планом по зрителю. И попробуй его не выполнить. Даже если у тебя куча билетов уже раз, а то и два проданных, которые нигде не числятся, которые можно продать ещё раз и ещё…

А ведь это живые наличные деньги!

Но тогда не будет плана. А план, как известно, — закон.

Как ни обидно было это делать, но приходилось часть полученных за неучтённые билеты денег перекладывать в общую казённую кассу, а оставшиеся билеты хранить до следующего раза.

Таким образом билеты накапливались не один год, и важно было не перепутать их при возврате в бухгалтерию (всё-таки документ денежный, и серия на нём и номер) и не сдать по ошибке с отчётом какие-нибудь старые билеты пятилетней давности. Эти старые билеты можно было ещё раз продать, но сдача их в бухгалтерию грозила, если не подсудным делом, то, как минимум, большим скандалом.

С годами, несмотря на то, что план, вопреки передовому социалистическому планированию, корректировался жизнью и постепенно снижался, выполнять его становилось всё труднее и труднее.

И в конце концов, если план не выполнен, если не набралось кем-то утверждённого количества зрителей, если не получается положенной за спектакль суммы сбора, не докладывать же в казённую кассу свои кровные трудовые. А если план всё равно не выполнен, то уж не велика разница на сколько, на десять процентов или на двадцать. Билеты-то уже раз проданные, не измятые, гладенькие под рукой.

В общем, водилась иногда у Лёши лишняя копеечка.

Но разве бывает копейка лишней?

Разбогатеть на искусстве всё равно не разбогатеешь, а вот потратить её красиво, по-театральному, это тебе не селёдку на газете разделать, это надо уметь.

* * *

Знойный июльский полдень.

Актёры, обмахиваясь и отдуваясь, потеют во дворе театра в ожидании автобуса.

Выездной спектакль — сказка. Это значит, что по такой жаре придётся ехать в далёкое село, сыграть там одну сказку и заработать для театра запланированные двести рублей.

Традиционная в таких случаях проблема с бензином.

Когда все уже собрались, выясняется, что ехать не на чем. Ни в автобусе, ни в фуре с декорациями нет ни капли бензина.

Начальство долго и скандально выясняет, кто виноват, ведь о выездном спектакле было известно ещё две недели назад.

Виноватого не находят.

Лёша, несмотря на жару, в строгом тёмном пиджаке и при галстуке.

Матерясь, он садится в автобус и едет через весь город на заправку за бензином.

Ещё неизвестно, заправится ли он.

Государственный транспорт заправляется только по талонам на специальных заправках, но там, как всегда, бензина нет.

Есть заправки для частников, где заправляют за наличные, но, во-первых, эти наличные бухгалтерия уже не вернёт, ведь никакого документа там не выдают, во-вторых, государственный транспорт на этих заправках обслуживать запрещено.

И всё это придумано якобы для того, чтобы предотвратить «утечку» бензина и соблюсти честность работников заправок.

Но заправляться-то надо! И для экстренных случаев на заправке для гостранспорта всегда бензин найдётся, даже если везде таблички висят: «Бензина нет», или: «АЗС не работает». Вопрос, что считать экстренным случаем? Ну, «Скорая», пожарные, милиция — это понятно. А выездной спектакль театра разве не экстренный случай? Да это похлеще фронтового десанта в глубокий тыл противника с граблями вместо автоматов и гороховым концентратом вместо гранат. Поэтому есть два выхода: либо уговорить заправщицу на государственной заправке, а для этого придётся дать ей взятку, то есть, кроме талонов, заплатить ещё и наличными или хотя бы что-то подарить, либо, сделав на заправке для частников то же самое, полностью заплатить за бензин ещё и свои собственные наличные.

Актёры разбрелись по двору театра в поисках прохлады.

Сколько ещё ждать, неизвестно.

— И какой смысл? — ни к кому не обращаясь, громким басом спрашивает пожилая заслуженная артистка. При её полноте такая жара особенно труднопереносима. — Нас семь человек артистов, плюс монтировщики, радист, одевальщицы, гримёрша… Если сложить наши дневные нормы, то на то и выйдет. Двести рублей заработаем, двести истратим. А ещё бензин, а ещё трястись пятьдесят километров в такую жару…

— Тридцать восемь, — печально говорит уже не молодой, но всё ещё играющий мальчиков, актер.

— Чего?

— До колхоза тридцать восемь километров. Я у Лёши спрашивал.

— Ну, так я и говорю. Тридцать восемь туда, тридцать восемь обратно. Почти все сто получается. Вот и подсчитай! — уже возмущённо говорит она. — И какой смысл? Что мы заработаем?

— План заработаем.

— Да лучше б я дома варенье варила. У меня крыжовник киснет. Такие ягоды — одна к одной! Третий день сварить не могу. С этими выездными, с этим Лёшей, чёрт бы его подрал… Хоть бы не заправился! — в сердцах машет она рукой, но, подумав, с досадой добавляет: — А-а, всё равно день пропал!

— Наше дело маленькое, — печально заключает актёр, играющий мальчиков.

— Ладно, чего так сидеть? — не унимается заслуженная артистка и достаёт колоду карт. — Давайте хоть пулю распишем.

— Давайте.

Крышка магнитофона превращается в карточный стол.

Играющих обступают любопытные и сочувствующие. Периодически раздаются то возмущённые, то радостные возгласы:

— Ай! Да кто ж при таком раскладе в бубну ходит?!

— А вот тебе и паровозик на пике!

— Черву неси, черву! Он к тебе в бубну сам придёт.

— Висты запиши, висты за безвзятие.

В разгар игры во двор вбегает Лёша. Галстук на нём сбился набок, мокрая от пота рубаха прилипла к телу, смятый пиджак свисает из-под мышки.

— Поехали! Быстро! Садимся! Автобус у ворот.

Никто не двигается с места, даже не поворачивается в его сторону.

— Поехали, поехали! Где остальные?

— Подожди, Лёша, тут на мизере четыре взятки горит!..

— Да вы что, с ума сошли?! Там дети уже ждут! И так полтора часа потеряли. Поехали!

После долгих уговоров, споров и криков магнитофонная крышка с розданными картами переносится в автобус.

Выясняется, что кто-то ушёл в магазин, кто-то спрятался от жары в здании театра, — попробуй найди его там, в гримёрках, кулисах и подвалах.

Заслуженная артистка, как всегда, проявляет инициативу, выбегает на центральную улицу и кричит поставленным профессиональным басом так, чтобы её было слышно в магазине, который находится через два квартала:

— Са-а-а-аша-а!.. Е-е-е-еде-е-ем!

Прохожие шарахаются в стороны.

Саша, услышав этот крик в магазине, краснеет, смущается и, оставив очередь, спешит к выходу.

Увидев его, заслуженная артистка радуется и кричит ещё громче:

— Е-едем! Е-едем! Давай бегом!

Саша, уже не смущаясь и не обращая внимания на любопытные взгляды прохожих, бежит к театру.

Наконец, все в автобусе. Автобус трогается.

Впереди долгий, душный, пыльный, изматывающий душу и тело, путь.

После этого пути играется весёлая детская сказка с песнями и танцами. Если ещё учесть, что действие сказки происходит зимой, — кто в овечьем тулупе, кто в бараньей шкуре, и даже замерзают в лесу, — то очень весёлая сказка получается.

После сказки предстоит такой же путь обратно.

Но на обратном пути автобус вдруг почему-то сворачивает с дороги, заезжает в лесополосу и останавливается.

— Что такое?

— В чём дело?

— Эй, домой-домой! Поехали!

Лёша приподнимается с переднего сиденья, поворачивается ко всем лицом, медленно надевает на мокрую рубаху мятый пиджак, поправляет галстук и говорит:

— Значит, так!.. У меня сегодня день рождения. Прошу всех присоединиться и отметить. Возражения есть?

— Не-е-ет!!!

Автобус взрывается радостными криками, поздравлениями.

Недоигранная пуля откладывается до следующего выездного.

Ни жара, ни усталость, ни жужжание мух не мешают радостной предзастольной суете.

Стол накрывается здесь же, в автобусе, на сиденье.

Настроение приподнятое. Никто никуда не спешит. Лишь водитель с тоской взирает на передаваемые в салоне стаканы и с шумом выплёвывает в окно сливовые косточки.

— Лёша, а сегодня много билетиков насобирал?

— Да какие там билетики!.. Здесь перечисление. На одном бензине пролетел. Наливай!..

Налили.

— Ну, за всё хорошее!..

Выпили.

— Лёша, а колбасу где достал?

— В ресторане.

— Это ж сколько там целый батон колбасы стоит?

— Да, неважно… Угощайтесь.

Горячая вонючая водка с удовольствием закусывается бутербродами с разомлевшей, водянистой варёной колбасой и подкисшими в пакете, мятыми фруктами.

— А вот раньше, когда в колхоз приезжали, после спектакля непременно банкет, — начинает заслуженная артистка. — И мясо на столе, и коньяк, и самогонка…

Разговоры, воспоминания. Кто-то возмущается распределением ролей в новом спектакле, кто-то рассказывает новый рецепт крыжовенного варенья.

Лёша одиноко сидит на переднем сиденье, печально смотрит на раскрытый портфель с бутылками.

— Наливай!..

В город автобус въезжает уже в вечерних сумерках. С задних сидений слышится чей-то тяжёлый храп. Кто-то мутными, невидящими глазами пытается разглядеть в окно по какой улице поехали. На многочисленных кочках и колдобинах Лёшина голова глухо ударяется об оконное стекло. Но он этого не чувствует. Глаза его закрыты. Расстегнутая рубаха обнажает волосатую грудь, на которой покоится распущенный галстук.

В автобусе тихо, размягчённо и угарно. Лишь позвякивают где-то на полу пустые бутылки, да слышится негромкий мужской пьяный фальцет:

— А молодец, всё-таки, Лёша. Не зажал день рождения. Мог бы и не сказать ничего.

— Ну, что ты, — отвечает ему густой женский бас. — Лёша человек театра. Старая школа. Хоть он и пьяница, но — наш человек, театральный. Дай ему бог здоровья…

* * *

Хоронили Лёшу тихо и спокойно.

Не было ни слёз, ни причитаний, ни суеты, ни громких речей.

Собрались на улице у двери его дома несколько малочисленных групп. Кроме театральных, были и другие, незнакомые, с испитыми, грубыми лицами, в поношенной, рваной одежде, те, с которыми последнее время своей жизни он общался чаще и которым был ближе.

Молча вынесли гроб, погрузили в катафалк.

Не было ни машин, ни автобусов.

Кто-то всё же сел в катафалк, чтобы вынести гроб на кладбище.

Остальные стали медленно расходиться, чтобы где-то, в своём кругу, помянуть его усопшую душу.

Через некоторое время прошёл слух, что кто-то якобы передал в театр чуть ли не целый чемодан старых, неиспользованных, билетов.

В бухгалтерии всполошились, — это грозило серьёзной ревизией и шумными последствиями.

Но ревизии не было, со временем всё успокоилось и забылось. А куда подевались билеты, — кто ж знает? Может быть, их вообще не было.

Забылись и Лёшины выездные, лишь иногда, при виде группы ребятишек, попарно идущих вслед за воспитательницей в театр, кто-нибудь из старых актёров грустно скажет, ни к кому не обращаясь:

— Эх… Мальчик, не мни билетик…

«ГОЛУБОЙ» ДРУЖОК

Был в истории России день, когда член ЦК КПСС, в прошлом Первый секретарь Свердловского обкома КПСС, а в будущем первый Президент России Борис Николаевич Ельцин всенародно объявил о своём выходе из партии. Поступок исключительный по своей смелости, дерзости и, как тогда казалось, принципиальности.

В те времена в тихом, спокойном Таганроге у здания горкома КПСС (это впоследствии его стали называть «Белым домом», а тогда ещё просто — горком партии) обитала свора разномастных, разношерстных, беспородных собак. Где именно они жили, никто не знал, да, похоже, что и не было у них постоянного места жительства. Поэтому дворовыми их нельзя было назвать, так как никакого двора у горкома не было, но и к бездомным они как будто не относились, всё-таки определённое место у них было. Горкомовские они были, точнее и не скажешь.

Днём они грелись на лужайке у бюста Ленина, по ночам бегали по центральной улице и окрестным дворам в поисках пропитания. Прохожих они не трогали, жили тихо, мирно, в своё удовольствие и зла никому не причиняли. Разве что иногда выстраивались вереницей и долго сопровождали какого-нибудь незадачливого гражданина, вышедшего прогуляться на центральную улицу со своей породистой псиной, когда та была в привлекательном положении. Но и преследовали они не назойливо, на почтительном расстоянии, словно осознавая своё пролетарское происхождение и ничуть не кичась горкомовской принадлежностью.

Но вот настал день, когда с высокой трибуны прозвучало заявление Б.Н. Ельцина.

Среди двуногих существ это событие произвело сильное впечатление. Прогнозировали дальнейшую нелёгкую жизнь партийного деятеля, обсуждали, спорили. Никто и не предполагал, что чужое слово «президент» на долгие годы станет неизменной приставкой к его фамилии.

Четвероногие же друзья человечества отнеслись к этому событию равнодушно, вовсе не подозревая, чем для них может закончиться этот политический демарш. Солнце продолжало греть так же тепло, помойки в соседних дворах были такими же сытными, а породистые домашние псины такими же пахучими. И только один небольшой пёс, с короткими лапами и длинной чёрной шерстью, отделился от греющейся на лужайке горкомовской своры, перебежал дорогу и скрылся во дворе театра.

Обследовав двор, он нашёл его вполне пригодным для обитания. Правда, здесь не нашлось приличной помойки с пищевыми отходами, в основном валялись старые деревянные и металлические конструкции, обломки декораций и реквизита, но зато он нашёл здесь миску с водой и немного еды, оставленной сердобольными работниками театра для местных кошек. Миска хоть и пованивала кошками, но вода была чистая, питьевая, а еда свежая, собранная с домашнего стола. Кроме того, напротив служебного входа в театр была ещё одна дверь, из-под которой заманчиво тянуло запахом жареного мяса. Там была кухня кафе «Театральное».

Закончив обследование, перебежчик уселся посреди двора и стал ждать.

Какие-то люди входили в театр и выходили из него. Кто-то подошёл к нему, погладил, почесал за ухом. Такое обращение было непривычным, но приятным. Пёс дружелюбно лизнул погладившую его руку, улегся, перевалился на спину и, поджав лапы, завилял хвостом.

Прозвали его — Дружок.

Уж не известно кто первый так назвал его, но кличка прижилась.

Дружка полюбили, и многие стали считать своим долгом принести ему что-нибудь вкусненькое. Поварам из кафе, которые иногда выходили подышать свежим воздухом во двор театра, он тоже понравился.

Вскоре у него появилась собственная консервная банка с питьевой водой и миска для еды.

Жизнь началась сытная и спокойная. Кошачья еда его больше не интересовала, да и сами кошки тоже. Правда, как любой умный пёс, он быстро ориентировался в ситуации и, если кто-то из актёров начинал призывно повторять, глядя на него: «Кошка! Кошка!», Дружок громко лаял, но больше из желания угодить, чем из ненависти к кошачьей породе.

Иногда можно было наблюдать: если кошка, опасливо глядя на него, стремилась подойти к своей еде, он гордо отворачивался и, дабы соблюсти субординацию, делал вид, что не замечает её. Если же кто-то при этом указывал ему на происходящее безобразие и кричал: «Кошка!..», приходилось выполнять свои собачьи обязанности. Он нехотя гнал её до ближайшего дерева, затем возвращался и снова отворачивался.

Дружок стал быстро толстеть и вскоре превратился в большую мохнатую сардельку на коротких лапах. У него появилась одышка, но это не мешало ему нести службу. Служебные же обязанности сложились у него как-то сами собой. Кажется, его никто не учил, не дрессировал, не натаскивал. В отличие от господ актёров, которым всегда кажется, что они способны на гораздо большее, чем дано им от господа бога или поручено режиссёром, Дружок сам определил для себя обязанности, которые были ему по силам и которые он с честью выполнял.

Он знал всех работников театра и даже их знакомых, которые лишь иногда появлялись в театре, но стоило переступить порог постороннему, незнакомому человеку, не имеющему к театру никакого отношения, громкий призывный лай был слышен даже в зрительном зале. При этом он практически никогда не лаял на приезжих, пусть даже впервые появившихся актёров и режиссёров, словно чуял в них, даже не по запаху, а издалека, по внешнему виду, собратьев по искусству. Если же он всё-таки лаял на приезжих театральных работников, то среди местных актёров сразу же проносился слух: нет, не наш человек. Чаще всего так и получалось: режиссёр, приехавший на переговоры о разовой постановке и облаянный Дружком, уезжал ни с чем.

Ещё Дружок не позволял себе лаять во время спектакля, словно понимая, что нельзя мешать братьям актёрам и что на это время его полномочия несколько сокращены. Даже если во время антракта незнакомые, посторонние зрители выходили покурить во двор театра, Дружок старался избегать встречи с ними, и прятался либо под лавку во дворе, либо под диванчик на вахте.

Кроме охраны двора, Дружок вместе с дежурным вахтёром совершал ночные обходы театра. Он точно знал маршрут и, прежде чем в каком-то месте появлялся вахтёр с фонариком, слышалось тихое цоканье когтей по паркету, тяжёлое частое дыхание и возникала из темноты серьёзная морда Дружка.

Если в гримёрке допоздна засиживались актёры, тайком отмечая какое-нибудь событие, Дружок заходил, оглядывал всех, — нет ли среди них посторонних (если были, то несколько раз для приличия гавкал, но быстро успокаивался), дожидался вахтёра и шёл дальше. Даже предлагаемая со стола закуска его не задерживала. Служба есть служба.

За эту службу, кроме сытного питания, ему позволялось ночевать на вахте, где всегда было тепло и уютно.

Но однажды пронеслась по театру новость: оказалось, что Дружок с нестандартной сексуальной ориентацией.

Поговаривают, что вот, мол, такие-сякие эти актёры: и внимания повышенного к себе требуют, и интриги за кулисами плетут, чтобы первенство своё утвердить, и лезут из кожи вон, чтобы зрителю понравиться, и румяна на себя накладывают, и ресницы наклеивают, и вообще не мужское это дело себя на сцене за деньги показывать. А если уж пошёл человек в актёры, значит, не всё у него там с психикой в порядке. И не только с психикой, с сексуальной ориентацией тоже.

Ну разве будет нормальный мужик перед другими мужиками, сидящими в зале, выкаблучиваться, что угодно делать, на ушах стоять, лишь бы понравиться?

Насчёт психики спорить трудно, это дело специалистов. Хотя, конечно, вполне здоровыми эту категорию людей считать трудно. Но разве среди других профессий все люди нормальные? Разве может нормальный человек быть у нас учителем, врачом, инженером при нынешней зарплате? Если он, конечно, взяток не берёт, честно работает, не халтурит, с шабашки на шабашку не бегает. У него нормальная психика?

А если вам нужно решить какую-то проблему, но решение это не совсем вяжется с бюрократической инструкцией? Или даже её решение соответствует инструкции, но при этом какой-то чиновник должен взять на себя ответственность. И вы, например, несёте этому чиновнику взятку, а он от неё отказывается, но при этом решает вашу проблему не так, как ему выгодно, и даже не так, как по инструкции положено, а нормально, по-человечески, так, чтобы вам лучше было. Будете вы считать его нормальным? Вы же сами непременно решите: либо он вас не за того принял, либо чего-то испугался, либо просто дурак.

В общем, с актёрской психикой вопрос спорный.

Что же касается этой самой, сексуальной ориентации, то среди актёров не больше встречается нестандартных, чем среди врачей, педагогов, спортсменов, чиновников, парикмахеров, художников, музыкантов и прочей, так сказать, интеллигенции. Встречаются, конечно, но не больше. Просто актёры больше на виду, у них профессия такая.

Вот среди рабочего класса, среди пролетариата подобные особи действительно встречаются гораздо реже. Но и с уровнем интеллекта это как будто связывать нельзя, если уж среди четвероногих наших друзей такие аномалии происходят. Впрочем, насчёт собачьего интеллекта не только в сравнении с пролетариатом, но даже с интеллигенцией, в отдельных случаях поспорить можно.

В общем, дело это житейское. Тут уж, видно, кому как на роду написано.

За Дружком и прежде кое-что подозрительное замечали. То актриса как-то свою собачку привела, когда та в завлекательном положении была. Всё волновалась, как бы Дружок с ней во время репетиции чего не сотворил. А Дружок никак и не прореагировал. То псы какие-то, то ли друзья его бывшие по горкомовской компании, то ли со стороны, подбегут к забору, Дружок к ним выскакивает. Во двор не позволял им забегать, на служебной территории посторонним делать нечего. А за забором эти псы его обнюхают, полижут, он с ними и убежит. Иногда вскоре, иногда к утру, вернётся. Потом целый день отсыпается, отдыхает.

Но мало ли куда он там с ними бегает. Это уж его собачье дело. Службу исправно, добросовестно несёт, и ладно. А выходные всем полагаются, даже помощникам младшего сторожа.

Но однажды, поздно вечером, когда никого в театре, кроме вахтёра, уже не было, забежал прямо во двор огромный наглый бродячий пёс, да прямо посреди двора Дружка и…

А Дружок и не сопротивлялся, не лаял, не рычал, а как будто даже с удовольствием эту процедуру воспринял.

Так всё и открылось.

Хуже относиться после этого к Дружку в театре, конечно, не стали, правда, кто-то высказался:

— Один пёс вместе с Ельциным из партии вышел, и тот «голубым» оказался. Обидно…

Кое-кто после этого Дружка даже жалеть больше стал, больше подкармливать.

Дружок совсем разжирел. На лето стричь его стали, но и это не помогало, одышка сильно мучила.

Продолжал он добросовестно нести службу, и дослужился до актёрского звания. Дали ему роль в спектакле. Выходил на полных правах и даже не мешал играть актёрам, а наоборот, помогал и аплодисменты зарабатывал.

Поговаривали даже о том, чтобы исходящий реквизит на него выписывать. Хоть он и не особо нуждался, но дело принципа, раз работает в спектакле, положено кормить.

К тому времени Б.Н. Ельцин уже Президентом стал, и партию, из которой вышел, распустил, и демократию объявил, и страны, в которой все мы, хоть и не очень роскошно, но мирно жили, не стало. Распался Советский Союз, а вместе с ним, как нам объяснили, и тоталитарное Советское государство.

А при расцвете демократии вдруг оказалось, что всё зло у нас в тихом, спокойном Таганроге от бродячих собак. И на людей они ни с того, ни с сего нападать начали, и всякую заразу среди тех же самых людей разносить, и вообще, прежде всего от них житья не стало. Они, как будто и раньше, при старой власти, вели себя не очень хорошо, но тогда не до них было. А теперь вот самое время от них избавиться.

В первую очередь, конечно, бывших горкомовских, а теперь «белодомовских», извели.

По ночам стал по городу милицейский «уазик» с прицепом для легкового автомобиля разъезжать. Зазвучали в ночной тишине выстрелы, заскулили под кустами бродячие и загулявшие дворовые собаки. Убитых в прицеп навалом сбрасывали, даже не накрывали, так почти до самого утра по городу и возили.

Дружка на ночь в театре стали запирать, чтоб под отстрел не попал.

Потом как будто собачья война поутихла. То ли истребили всех, то ли у власти дела поважнее появились.

Стали Дружка выпускать. А он за время этой собачьей войны, видно, сильно соскучился. Убежал однажды со своими любовниками и…

Кто говорил, что в ту ночь опять отстреливали, кто говорил, что это его уцелевшие горкомовские псы увели и за прошлое предательство загрызли до смерти. Или, может, рэкет собачий на него наехал, узнав о его сытном, безбедном житье, а Дружок делиться своими театральными привилегиями не согласился. Время неспокойное, смутное настало, неизвестно, кто кого, за что и когда, загрызть может.

Но не вернулся Дружок, и никто не знает, что там на самом деле было.

Остался театр без сторожа, как будто осиротел.

Пытались другого пса завести, — не получается. И кормили, и поили, не приживаются, и всё.

Может быть, при следующих политических переменах повезёт, прибежит какой-нибудь, приживётся.

Поскорей бы. В сиротстве-то, без сторожа, жить не больно весело.

БОЛЬШОЙ РЕБЁНОК

Я влетаю в автобус, и грубо, ядрёно матерю водителя.

Он пытается оправдаться, возражает.

Я матерюсь ещё громче, ещё ядрёней, с перебором, с форшлагами. Уж очень сильно он провинился.

Он продолжает оправдываться, включает в автобусе свет, и я вижу…

На сиденье, опустив глаза и сложив руки, как богоматерь на иконе, сидит Маргарита Михайловна Плышевская.

Если бы в автобусе оказался кто-нибудь другой, кто угодно — молодые или пожилые женщины-актрисы, костюмеры, да хоть сам министр культуры, я бы, скорее всего, просто извинился и продолжил разнос водителя уже в приемлемых выражениях.

Но она!..

Выругаться при ней, да ещё матом, да ещё таким матом… Впрочем, мат, он и есть мат. Но выругаться при ней, это было всё равно, что… Всё равно, что изрядно отхлестать малого ребёнка за очередной идиотский указ правительства.

Как же я её не заметил?!

Лицо моё быстро превратилось в панцирь варёного рака, уши, казалось, стали больше головы, челюсть отвисла, и я долго не мог ничего сказать.

— Э… Маргари… Извините, Маргарита Михайловна… Я… это… Э… — наконец, выдавил я из себя какие-то звуки.

— Ничего-ничего, Саша, я понимаю… Вы не смущайтесь. У вас работа… — тихо сказала она и отвела взгляд в чёрную мглу за окном автобуса.

Больше я ничего не мог сказать ни ей, ни водителю. Я выскочил из автобуса и убежал в колхозный клуб. Там заканчивался выездной спектакль.

Несколько дней я не мог смотреть ей в глаза — было стыдно. Потом ничего, прошло.

* * *

Гастроли в Дагестане. После столицы республики Махачкалы небольшая группа едет ещё на две недели в маленький городок с многовековой историей — Дербент.

Гостиница без удобств. Собственно это, даже не гостиница, а комнаты для спортсменов прямо под трибунами стадиона.

Маргарита Михайловна живёт в комнате с Татьяной Магри. Татьяна — помощник режиссёра и уже почти актриса. В экстренных случаях выходит на сцену, заменяя актрис.

Тёплый летний вечер.

Я у них в гостях. Пьём чай.

Мы с Татьяной люди молодые. Нам ещё нет и по тридцать. Маргарита Михайловна для нас неандерталец. Хотя ей, кажется, тогда оставалось ещё несколько лет до пенсии, значит, только-только за пятьдесят.

На столе фрукты, печенье, конфеты.

Разговор ни о чём — о конфетах.

— Саша, попробуйте, — предлагает она. — Очень вкусные конфеты. Просто прелесть. Я такие очень люблю.

Я обращаю внимание на то, как она предлагает.

Это не дежурная вежливость, нет. Она действительно любит эти конфеты. Она действительно радуется тому, что эти конфеты здесь, на столе, что их можно есть. Вот так просто, развернуть бумажку и положить в рот, и будет вкусно. Можно даже не откусывать, а положить в рот конфету целиком, как это делают дети, и запивать чаем, и будет очень вкусно. И она от души предлагает.

Я беру конфету, пробую. Обычные, нормальные конфеты.

А она радуется. И как радуется!

Так радоваться может только ребёнок, да и то лишь в первые годы своей жизни — открыто, чисто и всей душой.

Я поражаюсь этой чистоте, открытости, этому детскому, незащищённому выражению лица. Так радоваться можно только солнцу, небу, щебетанию птиц, журчанию речки.

Она — ребёнок! Она — большой чистый ребёнок.

— Ой, мне же много сладкого нельзя, — огорчается она. И огорчается тоже, как ребёнок: — Ах!.. Возьму ещё одну!..

Она берёт ещё одну конфету и встаёт из-за стола.

— Ну, вы посидите, а я сейчас…

И она уходит.

Мы сидим, пьём чай, беседуем. Так, ни о чём, о погоде, о дербентском винограде и, конечно же, о театре. Ждём её.

Её нет десять минут, пятнадцать, полчаса. Мы начинаем волноваться.

Ещё через полчаса идём её искать.

Туалет в другом конце коридора. Татьяна проверяет — там её нет. Выходим на улицу — не видно.

Обходим вокруг здания, и в полной темноте, на фоне звёздного неба, где-то на верхних рядах трибуны стадиона, видим очертания её силуэта. Подходим ближе.

Она сидит, сложив руки на груди, и смотрит в темноту, в одну точку.

— Маргарита Михайловна, что же вы ушли? Мы вас ищем…

— Правда? А я вот темноты боюсь ужасно…

— Так чего же вы здесь, в темноте, сидите?

— А больше негде, — наивно отвечает она. — Вы люди молодые, вам поговорить хочется, а что вам я, старуха…

— Господи, Маргарита Михайловна…

И мы уговариваем её вернуться в гостиницу.

* * *

Выездной спектакль в двенадцать часов дня.

В девять часов утра во дворе театра на скамейке сидит Маргарита Михайловна.

Из-за выездного спектакля никаких репетиций на утро не назначено. В театре, кроме вахтёра, ещё никого нет. Я вхожу во двор:

— Доброе утро, Маргарита Михайловна. Что это вы так раненько?

— Так сегодня ж выездной.

— Вы, наверное, перепутали. Выездной в двенадцать.

— Я знаю.

— И так рано пришли?

— Да.

— ?..

— Я ведь живу далеко, аж на Западном. Лучше я пораньше. Я лучше подожду.

— Господи, Маргарита Михайловна, три часа ждать будете? Съездили бы домой, отдохнули.

— Что вы? Что вы?! А вдруг трамвай поломается! Я лучше подожду.

* * *

На сцене первая репетиция нового спектакля.

Режиссёр суетится, нервничает. Актёры спокойны, слушают режиссёра, ждут, что же он такое, талантливое, придумает. У всех в руках роли. Ходят медленно, делают в роли пометки, задают вопросы, шутят.

На сцену выходит Маргарита Михайловна.

— Где ваш текст? — спрашивает режиссёр.

Она смущается, виновато отвечает:

— Я его знаю.

— Что, уже знаете весь текст?

— Да…

— Хм…

И она действительно уже знает весь текст роли, помнит ремарки, текст партнёров. И не потому, что у неё исключительная память. Просто она готовилась к репетиции, она уже всё выучила.

— Конечно, ей же делать нечего, — говорили о ней. — Живёт одна, ни забот, ни хлопот. Сидит и зубрит.

А почему одна?

Но даже если одна, почему делать нечего?

Одинокая, пусть немолодая, женщина. Неужели, кроме ролей, нечем заняться?

Наверное, было чем. Наверное, дело не в том, что одна, а в отношении к своей профессии, к театру.

А может быть, именно потому и одна?

У неё не было детей. Поговаривали, что в молодости у неё был роман с одним известным женатым актёром. (Впрочем, у того актёра был отнюдь не один роман. Это уж точно известно.) И после этого романа у неё уже не было никого. Совершенно ни-ко-го… кроме театра.

Может быть, кроме театра, ей никто и не был нужен.

Она сыграла не очень много ролей.

И, наверное, к сожалению.

Она не могла играть плохо или хорошо. Если она играла, то, кроме этой игры, для неё не существовало ничего. Она играла так, как могла, полностью отдавая себя роли, не позволяя себе расслабиться, не давая передышки, не думая ни о чём другом.

До последних дней своей жизни она была занята в сказках и лихо отплясывала, играя бабку Маланью в «Коте Ваське и его друзьях».

Она очень уставала, пила много лекарств. Но, глядя на неё на сцене, никак нельзя было об этом подумать.

Она никогда никому не возражала, ничего не доказывала, не спорила. Она тихо, мирно делала своё отнюдь не маленькое дело.

Однажды она сломала руку. На сцене. Во время спектакля.

Просто случайность.

Она долго болела после этого, и… умерла.

Вот так — сломала руку, и умерла!

Случайность?

А её верность одному единственному человеку, когда-то тайно и, может быть, мельком, любимому, — случайность? Даже если для него это был очередной, мимолётный, романчик.

А её трепетное, самозабвенное, исключительное отношение к театру — случайность?

А её чистота, непосредственность, душевная неосквернённость и это потрясающее детское, открытое восприятие окружающего мира — случайность?

А может быть, именно таким и должен быть Артист?!

ЖЕНСКИЙ ТУАЛЕТ

Интересное было время в конце восьмидесятых, в разгар перестройки. Весёлое времечко.

По-старому жить уже не получалось, по-новому ещё не умели.

Только чуть повеяло сверху духом свободы и псевдодемократии, как внизу уже всё вскипело, забурлило, поплыло и запахло. Впрочем, люди ещё оставались те же, и должности те же, и методы те же, и система та же, но что-то уже бродило, вспенивалось, перемещалось.

Сверху сказали, что теперь можно всё, что не запрещено законом.

Снизу насторожились и стали переспрашивать:

— Скажите, пожалуйста, а мы имеем право?..

— Право-то вы имеете…

— Значит, мы можем?

— Боже упаси! Ни в коем случае.

— А если?..

— Тем более!

— Но почему?

— Нет разрешения.

— А где его можно получить?

— Пока нигде. Ждите указаний.

Многие стали ждать, присматриваться, прислушиваться.

На экране появились бесконечные мыльные сериалы, самым популярным из которых оказался «Парламентский час». Какие только сюжеты, скётчи, юморески, перлы не сыпались на головы обалдевших телезрителей из зала Верховного Совета.

А какие «актёры» были в них заняты!

Некоторые заседания были явным подражанием американским вестернам. С погоней, с драками, с демонстрацией моделей мужских и женских костюмов. Иногда эти заседания напоминали эротический триллер, с изнасилованиями (моральными), садизмом, отсутствием улик и беспомощностью положительных героев, которые в итоге оказывались организаторами жутких политических (и не только политических) оргий.

Многие писатели, журналисты, целые издания вышли на улицу (на панель) и стали предлагать себя всем прохожим. Предлагали купить не только их произведения, но и мысли, и чувства, и всё остальное. Произведения не покупались, мысли тем более, но чувства и всё остальное кое-как можно было продать. Это рождало новые мысли и новые произведения.

После объявления рыночной экономики бытие перестало определять сознание. Стало наоборот: сознание оказалось ходовым товаром, предлагалось по договорной цене и сумма сделки определяла бытие.

Инженеры ринулись за границу. За идеями и новыми для нас технологиями — один, два; за товаром — тысячи. Учителя, музыканты, врачи начали шить, вязать, печатать на машинке чьи-то дипломы и диссертации. Актёры появились на автомобильных рынках, и профессионально вошли в роль торговцев запчастями. Актрисы стали искать своё достойное место в вещевом бизнесе, и, краснея от непривычной роли, надеясь, что их не узнают, предлагали шмотки и косметику.

Наверху вдруг заметили, что с гегемоном революции (пролетариатом) появились проблемы. Он стал подглядывать не только за прослойкой (интеллигенцией), но и за руководящей и направляющей силой. Мало того, гегемон стал не только подглядывать, но и обсуждать, и выражать недовольство. Всё реже стали звучать бурные и продолжительные аплодисменты. Лес рук, голосующих «за», заметно поредел. Кое-где стали даже подниматься руки, голосующие «против»! Такого нельзя было предположить даже в страшном сне.

Чтобы хоть как-то сдержать процесс распоясывания гегемона, стали предлагать ему собственноручно выбирать уже назначенных руководителей.

Этого оказалось мало, гегемон сам стал поглядывать на руководящие кресла. Возникла необходимость агитировать, убеждать, даже уговаривать его потерпеть и оставаться гегемоном. Хотя бы ещё немного, ещё чуть-чуть, пока мы тут сами разберёмся, что к чему и куда двигаться дальше.

Больше всего стало цениться умение говорить. Не обязательно правильно и грамотно — это не важно, это даже по-человечески кому-то будет близко и приятно. Важно говорить убеждённо, страстно и, главное, — ни о чём. Говорить так, чтобы слушающие тебя не понимали или хотя бы не совсем понимали, но чувствовали при этом, что ты думаешь о них, стараешься для них и, в конце концов, им когда-нибудь от этого станет лучше.

В угоду гегемону стали перетасовывать колоду руководителей. Опять же через выборы, перевыборы и убеждения в необходимости голосовать «за».

Тем не менее, некоторые руководители стали выпадать из колоды. Пришлось придумывать для них новые должности, организации, штаты.

Новые штаты потребовали новых руководителей среднего звена. Ведь кто-то же должен и работать с гегемоном!

Стали привлекать сначала из интеллигенции. Но из-за её аморфности, мягкотелости получалось не очень хорошо. Тем более, и сама интеллигенция стала слишком много рассуждать, указывать вышестоящим товарищам на ошибки, и даже объединяться с гегемоном.

Это уже вообще ни в какие рамки не вписывалось.

Тогда попробовали назначать средних руководителей, опять же через выборы и перевыборы, из самого гегемона, из тех, кто пытался, пусть непонятно, но много и громко говорить. И неожиданно стало кое-что получаться. Выходило даже демократично. Главное, какое-то время можно было выиграть и заняться собственными проблемами. По крайней мере, сверху теперь можно было сказать: «Сами выбирали, своих же выбирали, сами теперь и расхлёбывайте. Мы теперь только наблюдать можем и ждать, что же у вас получится».

А получалось…

Выпускница театрального училища в скором времени становилась главным бухгалтером пивзавода, а рабочий трубопрокатного цеха директором театра.

Но если после театрального училища для того, чтобы стать главбухом, нужно хотя бы какие-то курсы закончить, иначе дебет от кредита не отличишь, то директором театра можно стать и сразу, прямо от прокатного стана.

В театре много считать не нужно, а знать… А чего там знать? Смотри на то, что видишь, и говори. Главное много, страстно, непонятно и убедительно говорить. Ну, ещё выглядеть нужно соответствующе, сохранять, так сказать, свой имидж и престиж.

Как вы думаете, что делает в первую очередь новый директор театра, сменивший рабочую робу на костюм с галстуком?

Вникает в суть существующих в театре проблем для того, чтобы найти пути к их разрешению?

Нет.

Приглашает новых режиссёров?

Нет-нет.

Откуда ему их знать.

Приглашает новых актёров?

Нет-нет-нет.

Где их взять и что со старыми делать?

Ну, хотя бы уж пытается собрать коллектив единомышленников для создания нового гениального спектакля?

Нет-нет-нет-нет!..

В первую очередь новый директор театра строит себе новый кабинет.

И старый-то кабинет был неплох, просторный, светлый, даже с предбанником для секретарши. Тоже когда-то построен был новым директором, выбившимся из замов, мечтавшим об этой должности, и начавшим с собственного кабинета. Правда, долго директором не продержался.

Так то когда было! То ещё при советской власти было, при старом режиме. Директоров тогда назначали и снимали независимо оттого, в каком кабинете они сидят. А теперь перестройка, теперь не только встречают по одёжке, но и вся твоя дальнейшая деятельность от этой одёжки зависит.

И, конечно же, после раздевалки трубопрокатного цеха, новому директору такой кабинет неказист показался — не престижный, окнами во двор, первый этаж. Надо бы этажа в три, чтоб престижнее, да с будуаром, да парочку выходов, кроме главного, да…

Сказать легко, хотеть не вредно, но…

Здание-то старое, в прошлом веке по проекту итальянцев построенное. В те времена больше о зрителе думали. Зал шикарный, сцена хорошая, акустика великолепная, а гримёрки маленькие, актёры до сих пор кое-как ютятся. И цехов театральных тогда не было. Всю закулисную часть уже при советской власти пристраивали. А где тогда директор сидел вообще непонятно.

И главное, перестраивать здание нельзя — памятник архитектуры. Да если б и можно было, за какие шиши перестраивать?

Походил новый директор по театру, посмотрел, подумал: «Да!.. Тут тебе не прокатный стан, развернуться негде. Но там закуточек есть, там уголочек, если бы их соединить… Только вот мешает… А что, если действительно?.. А чем чёрт не шутит?».

Подумал он так и решил устроить себе кабинет в женском туалете.

«А почему бы и нет? Без туалета, конечно, тоже нельзя, но это уже дело десятое, это уже придумать проще».

Решить-то решил, а кто строить будет? И опять же, главное, за какие шиши.

«А что если старый кабинет и фойе маленькое, в котором актёры репетируют, отдать кому-нибудь?»

Быстро сказка сказывается, лихо дело делается.

Пригласил новый директор арендаторов.

Походили арендаторы по памятнику архитектуры, посмотрели, поговорили.

Слово за слово, рублём по столу — договорились.

И построили арендаторы новому директору новый кабинет.

И какой кабинет — аж в три этажа, как душенька желала!

На одном этаже предбанник, где секретарша сидеть будет. Маленький предбанничек, без окошка, без вентиляции. Ну, да они, секретарши, не привередливые, стерпят. А посторонним там толпиться нечего, и так тесно.

Из предбанника лесенка вверх. Узенькая, правда, неудобная, того и гляди — навернёшься, и вдвоём по этой лесенке никак не пройти, не разминуться.

Так нечего к директору по двое шастать, пусть по одному заходят.

Лесенка в сам кабинет приводит, но не прямо, а из-за угла. Так уж получилось. Когда за столом сидишь, не видно, кто входит. Но это тоже не беда. Для того секретарша и посажена — пусть докладывает, кто там по лесенке карабкается.

Зато прямо из кабинета шикарная дверь в большое фойе. Ежели там мероприятие какое, а тем более банкет, — выходи прямо из кабинета, хоть в белом костюме.

А ещё из окошка нового кабинета центральную улицу видно. Хоть кусочек, но всё-таки видно. И как раз под окном кафе летнее, можно наблюдать, кто с кем сидит, кто с кем выпивает. Тоже, правда, не прямо видно, почти за угол смотреть приходится, но, если захотеть, если шею посильнее вытянуть, можно увидеть.

Но и это ещё не всё. Позади стола нового директора, прямо за креслом, вроде бы как шкафчик стенной. Для бумаг или для одежды. И дверка как будто шифоньерная. А за этой дверкой ещё лесенка. Тоже узенькая, тоже одному впритык пройти. И ведёт она в будуар. Тут тебе и диванчик маленький, — это в работе тоже не последнее дело, — и банкеточка, и столик стоит, и посуда, и раковина с водопроводом на всякий случай. Да ещё и выход потайной из будуара. Прямо на галёрку, прямо туда, откуда в своё время гимназист Антоша Чехов спектакли смотрел.

Вот тебе и кабинетик!

Так мало того, арендаторы ещё и туалет женский сгородили. На месте бывшей раздевалки для зрителей.

А почему бы и нет?

Со зрителями всё равно проблема. Не хотят, бессовестные, в театр ходить. Чего раздевалка без пальто пустовать будет? А уж если и придут любопытные, то и так разместятся. На то гардеробщицы в штате есть. Как-нибудь пальто развесят.

Уж за такой кабинет и за туалет новый не жалко было отдать арендаторам и фойе, где актёры репетировали, и тем более старый кабинет впридачу.

Одну стенку они там сломали, другую поставили, здесь перегородили, там на улицу выход пробили и устроили себе… — кабак (кафе, то есть).

Так это даже лучше!

В том кабаке (то есть, кафе) и самому пообедать можно, и гостей пригласить. А если уж больно понадобится, то и в будуар подадут, что полагается.

В общем, недолго строили, наконец, построили.

Обмыли, как положено.

Пришёл новый директор в новый кабинет, сел и…

Теперь и поруководить можно.

А как руководить?

Ну, артисты для того и созданы, чтобы спектакли играть. У них работа такая.

Так пусть себе играют. В эти дела не стоит вмешиваться. Там сам чёрт не разберётся.

Технические цеха для того, чтобы эти спектакли обслуживать, — тоже понятно. Так и пусть работают. В конце концов, сами разберутся.

А как руководить?

А руководить нужно в соответствии с кабинетом, то есть в соответствии с имиджем для соответствующего престижа. Это не тавтология, это понятие такое. По-другому и не скажешь. Да это и так всем понятно. А кому не понятно, так можно и в кабинет вызвать, и объяснить. Главное при этом говорить убеждённо, страстно, чтобы тебя не очень понимали, но чувствовали, что ты думаешь о них, заботишься о них и, в конце концов, им когда-нибудь от этого станет лучше.

Какие у нас там есть контакты, связи, телефончики, адресочки? Прекрасно. Попробуем.

И попробовали.

Для начала англичанку пригласили. Не на главную роль, конечно. Их, иностранцев, тоже сразу баловать не стоит, да и тут пока ещё свои актёры на шее сидят, об искусстве рассуждать пытаются. Но под неё спектакль сделали.

Ну, конечно же, непременно по пьесе А.П. Чехова. А как же ещё?

Критики столичные на это дело, как мухи на мёд, налетят.

«Вишнёвый сад» на Родине Чехова, с иностранкой, — ах!

Получилось.

Теперь и фестивалик можно организовать международный. Тут уж и городские власти за рублём не постоят. А как же — престиж, имидж.

А директор театра — где?

В центре внимания и общения.

И побольше иностранцев, побольше иностранцев!.. Итальянцев, японцев, грузин можно (они теперь тоже иностранцы), американцев… Ох, с американцами не получилось. Ну, да ладно, в следующий раз…

И директор — в центре.

Тут и кабинетик новый, кстати.

Так вот, мол, живём-с.

А в будуарчик не желаете ли? И по рюмашечке? И…

Вот и познакомились.

И банкетики после фестивальных спектаклей, и чтобы погромче, и чтобы пошумнее… И чтобы кабаки (ой, рестораны!) попрестижнее и подороже. Тут уж свой кабак (то есть, кафе), который при театре, не подойдёт, тут размах нужен. А свой — это так, это для интиму, для тет-а-тету.

А в ресторанах (ну, в кабаках!) и свои артисты едят, пьют на дармовщинку — грех жаловаться!

А если кто недоволен (неблагодарный!), так объяснить людям надо, что мы всё время думаем о них, заботимся о них и, в конце концов, им когда-нибудь станет от этого лучше.

А если кто не понимает, так мы и в кабинетик можем пригласить и ещё раз объяснить.

А если кто совсем не понимает, и ещё о театре, об искусстве что-то там говорить пытается, о творчестве, проблемами загружает, так мы и выгнать можем, чтоб другим неповадно было.

Как оснований для увольнения нет? А что есть? Что-то же всё равно должно быть! В конце концов, пусть теперь юристы разбираются, адвокаты, судьи, прокуроры. У них работа такая. Адвоката на работу возьмём, и пусть наши интересы защищает: ищет ту самую причину, по которой мы неблагодарного работника уволили. Нам самим теперь не до этого, у нас теперь планы грандиозные, мировые, можно сказать, планы, всемирного масштаба.

Так вот, ни худо, ни бедно, и просидел несколько лет в новом кабинете новый директор.

Пока там наверху думали, что с гегемоном делать, речи говорили, сериалы показывали, тут из гегемона новые руководители культуры, и даже, можно сказать, искусства, повырастали. Так-то!..

Довелось мне в ту пору частенько бывать в этом кабинете. И один на один с его хозяином, и на планёрках, и на совещаниях, и просто так, и за рюмашкой…

И вроде бы всё нормально.

Но иногда вдруг… Ничего-ничего, а потом… как будто запахом из туалета потянет…

И ведь точно знаю, что коммуникаций никаких тут давно уже нет, и кондиционер стоит, и проветривается, но вдруг…

Ничего-ничего, а потом — запах…

Откуда?

Может быть, из души… у кого-то…

Чёрт его знает!..

УСПЕЕМ...

Аркадий Суренович Григорянц, невысокий, крепкого телосложения армянин, с ярко выраженной национальной принадлежностью — массивным орлиным носом, да ещё и чуть кривоватым.

Аркадий Суренович был водителем театрального автобуса. Было ему где-то около пятидесяти.

Редко кто называл его по имени-отчеству. Для всех он оставался Аркадием, Аркашей, Аркашкой.

Он никогда не ездил быстро. Что бы ни случилось, как бы ни опаздывали сидящие в автобусе, ехал он со скоростью сорок километров в час, и не более. При этом спокойствию его не было предела. На него можно было кричать, топать ногами, уговаривать ехать быстрее, — он только усмехался и отвечал:

— Успеем…

Но что самое удивительное — всегда успевали. Не было случая, чтобы по его вине задержали начало спектакля или не приехали куда-нибудь вовремя.

С ним не любили ездить, но когда у кого-то возникала личная проблема с перевозкой чего-либо, всегда обращались к нему. При этом уже не нужно было обращаться за разрешением к директору театра, не нужно было думать о бензине и даже платить за него. С кем он договаривался, как выкручивался, кто давал ему путевой лист, покупал ли он бензин за свои деньги или экономил на казённых рейсах, никто не знал, да и не интересовался.

— Аркадий, мне нужно телевизор перевезти.

— Когда?

— Сегодня.

— Сегодня не получится. Завтра в десять. Напиши адрес, я подъеду.

— А сколько это будет стоить?

— Тебе нисколько. Пиши адрес.

Он всегда приезжал вовремя. Но, если ему вдруг приходилось кого-то ждать, то…

Независимо оттого, кто находился в автобусе, — молодые актрисы, заезжая знаменитость или кто-нибудь из городского начальства, — крепкий русский мат громко и смачно звучал на весь салон. Кроме того, его обычная разговорная речь так же густо пересыпалась непечатным словом. В общем, как армянский нос неизменно присутствовал на его лице, так и русский мат был неотъемлемой частью его речи.

За это на него обижались, этим возмущались, но избавиться от этого было невозможно.

Многие старались общаться с ним как можно меньше.

С ним не любили ездить, с ним не любили разговаривать.

В театре он был как бы в стороне от всех, сам по себе.

Да он, казалось, и не интересовался жизнью театра.

На собрания он не ходил принципиально. Даже в здание театра старался заходить только в случае крайней необходимости. Найти его можно было во дворе, в автобусе или, в крайнем случае, на вахте.

Но иногда, войдя в театр, якобы по какому-то неотложному делу во время спектакля или репетиции, он потихоньку приоткрывал дверь ложи и подолгу наблюдал за тем, что происходило на сцене.

В такие минуты его грубое, некрасивое лицо преображалось. Выражение детского, чистого удивления, радости, счастья освещало его. Но увидеть Аркадия в этот момент можно было только потихоньку, так, чтобы он этого не заметил. Если же поблизости слышались чьи-то шаги, он поспешно закрывал дверь ложи, лицо его опять становилось серьёзным, даже грубым, и он шёл по своим неотложным, важным делам.

Его невозможно было представить сидящим в зале театра или читающим книгу. Даже с газетой, или перед экраном телевизора, представить его было трудно.

Чем он жил, что его интересовало, волновало? Что привело его в театр и почему он долгие годы работал здесь за мизерную зарплату, без элементарных условий для работы водителей и содержания транспорта? Всё это оставалось тайной.

Впрочем, этим никто и не интересовался. Встречается иногда во дворе театра грубый, матерящийся мужик, да и бог с ним. Возит на гастроли, на выездные, хоть медленно, нудно, но привозит вовремя, — и то хорошо.

Но, как потом оказалось, Аркадий видел и знал почти наизусть все спектакли театра. Прекрасно знал всех актёров по именам, и не только, кто кого в каком спектакле играет, но и где живёт, чем интересуется. А если требовал написать адрес, то не потому, что забыл, а для важности, так сказать, момента. И если возил кого бесплатно по личным делам, с телевизором или ещё с чем-нибудь, то не потому, что бензин и время у него были лишние (бензин-то порой и за свои покупать приходилось), а просто любил он театр, любил и уважал актёров.

И ещё очень любил кино, частенько один ходил на дневные сеансы в ближайший кинотеатр. Режим работы водителя это вполне позволял. Если нет выездного спектакля, или какой-нибудь поездки по снабжению, чего в театре болтаться, лишний раз начальству глаза мозолить, можно в рабочее время и в кино сходить.

Но всё это выяснилось потом. Всё это рассказали родственники уже на похоронах.

Как гром среди ясного неба, пронеслась по театру весть о его смерти.

В один прекрасный день купил Аркадий один билет на дневной сеанс и пошёл в кино. Во время сеанса ему стало плохо, и он умер прямо в зале перед экраном. Приехавшая «Скорая помощь» уже ничего не смогла сделать.

Вспоминают о нём в театре редко. Только если новый, нерадивый, водитель лихачит на дороге или постоянно опаздывает, кто-нибудь из старых работников печально скажет:

— Да… Аркадий ездил медленно, но всегда успевал, царствие ему небесное…

АФОРИЗМ ОТ З.С. ПАПЕРНОГО

Банкет после очередного фестивального спектакля.

Ресторан «Волна».

Вход только по именным приглашениям.

Круг приглашённых строго ограничен. Работники театра предупреждены — мужей и жён не приводить.

Тем не менее, зал полон.

Кто-то всё же пришёл с мужем — ревнивый, одну не отпускает. Кто-то привёл жену: а куда ж я её дену. Кто-то даже привёл великовозрастного сына — ребёнка не с кем оставить.

Кроме участников спектакля, московских критиков, мужей, жён, взрослых детей работников театра, членов оргкомитета фестиваля, почётные места за отдельным столом занимает городское начальство. Местные бизнесмены, которые, собственно, и оплачивают этот банкет, рассаживаются среди актёров.

Современный вариант меценатства. В духе времени.

Если обратиться к бизнесмену с предложением, точнее с просьбой, вложить деньги в оформление спектакля, сразу звучит вопрос:

— А какую прибыль я смогу получить?

— Какую прибыль? Хороший спектакль.

— А деньги?

— Какие деньги?

— Те, что вложу в спектакль.

— Откуда деньги?

— Ну, ведь вы же продаёте билеты?

— Продаём. И получаем 5−7 процентов.

— Прибыли?

— Нет. От того, что вложено в спектакль.

— А какой смысл?

— Искусство… А смысла, в общем-то, действительно, никакого. Извините, спасибо, до свиданья.

Что же касается банкета — здесь всё понятно. Да это же просто по-русски, от широты души. Какая ж тут прибыль — тут престиж, уважение, и даже любовь народа, общение с бомондом, с городским начальством. Кстати, за одно с этим начальством в неформальной обстановке можно и вопросы кой-какие порешать. А это уже не просто прибылью пахнет, это иногда, может быть, и поважнее. В смысле перспективы и насыщенности того же прибыльного аромата.

Банкет — это святое, здесь потратиться не жалко.

* * *

На столах закуски, салаты, фрукты и, естественно, бутылки.

Диалог у входа в зал:

— Батюшки, это сколько ж всё это стоит?

— Ты чего? Улыбнись. Всё оплачено. Радуйся!

— Буду я радоваться, как же!.. Дома жена с детьми пшённую кашу без масла едят, а я тут обжираться буду…

— На этот случай пакетик надо иметь. Для излишков, так сказать. Кстати, я узнал, ещё будет горячее, так что холодные закуски можно поберечь. Пошли вон за тот столик, там, кажется, водки побольше стоит.

* * *

Банкет в разгаре.

Бутылки давно распечатаны. Некоторые из них уже опустошены и стыдливо выглядывают из-под столов. Отзвучали официальные дежурные тосты, и теперь каждый стол поднимает бокалы и рюмки по собственной инициативе, не дожидаясь общей команды.

Играет оркестр, заглушая шум вилок, тарелок, бокалов и громкие разговоры. К удивлению музыкантов, танцующих нет, каждый занят своей компанией, закуской и частыми тостами.

В зале появились официантки с большими подносами. Они разносят горячее, уносят пустые бутылки и тарелки.

Остатки буженины, салями, сыра, салатов перекочёвывают в пакеты, дамские сумочки и даже карманы.

Кто-то из начальства с рюмкой в руке переходит от столика к столику — старая партийная школа, профессиональная привычка. Даже в протоколах официальных банкетов предусматривалось. Должен начальник иллюзию создать, что лично с каждым из подчинённых на грудь принял, демократию показал. Народу это нравится.

Кто-то выходит из кухни, победно неся впереди себя две бутылки водки. Несколько человек, увидев победителя, поспешно направляются на кухню, в надежде повторить тот же манёвр.

Кто-то поднимается на эстраду, что-то говорит в микрофон. Его не слышно. Он поворачивается к музыкантам и знаками пытается остановить их, но оркестр с завидным упорством доигрывает мелодию до конца.

— Пожалуйста, пожалуйста, Зиновий Самойлович! Попросим!.. — кричит в микрофон незнакомый человек и начинает аплодировать, призывая всех присутствующих поддержать его.

На эстраде появляется маленький, тщедушный, но какой-то весь светлый и аккуратный, старичок.

Ресторанный шум немного стихает, и старичок начинает говорить. Говорит он ярко, интересно, с юмором. Видимо, он готовился к этому выступлению. Только вряд ли предполагал, что будет произносить свою речь в кабаке, перед подвыпившей, уже разгулявшейся публикой. Скорее, это выступление должно было прозвучать в театре, с трибуны, перед многочисленными любителями творчества Антона Павловича и профессиональными гробовщиками (официальными ценителями и толкователями) его живого литературного наследия. Но, то ли в регламент фестиваля не вписалось это выступление, то ли кто-то решил, что шутить на эту серьёзную тему с трибуны не стоит, и оставили оратора на закуску. Под закуску и вытащили на помост.

Только для межтостового пространства речь оказалась чересчур длинна, да и говорит он слишком тихо.

После первой шутки в зале раздаются аплодисменты, смех.

После второй аплодисментов не слышно.

После третьей его уже не слушают.

Звенят бокалы, цокают вилки, общий гомон заглушает тихий голос оратора.

Музыканты, переглянувшись, уходят на перекур. Уходя, они выключают аппаратуру. Микрофон плавно умирает вместе с тихим голосом. Но этого никто не замечает, даже сам оратор. Его и с микрофоном было еле слышно, теперь же не слышно совсем. Но он продолжает говорить, говорить, говорить…

— А это ещё что такое? — спрашивает сидящий рядом со мной бизнесмен, кивая в сторону эстрады. Именно так и спрашивает: не «кто», а — «что».

— Это известный писатель, критик, сатирик, чеховед — Зиновий Самойлович Паперный.

— Да?.. Ну, ладно… Наливай.

Мы выпиваем, кажется, за великую силу искусства.

За соседним столом шумно требуют у официантки ещё бутылку водки. Она раздражённо объясняет, что всё заказанное уже выдано, а за дополнительное нужно платить.

— Несите! — кричит бизнесмен. — Туда и сюда! Я плачу`!

За соседним столом возгласы радости, аплодисменты.

Старичок на сцене, кажется, принял их на свой счёт. Ободрённый вниманием, он повернулся в нашу сторону и продолжает говорить.

Я пытаюсь услышать, понять смысл, но даже обрывки фраз, погибая в застольном шуме, не долетают до моих ушей.

Возвращаются музыканты, рассаживаются на свои места. Какое-то время они терпеливо ждут, обняв свои инструменты, потом, переглядываясь, усмехаются. Что их смешит непонятно — то ли сам старичок, то ли его шутки.

Кто-то подходит к сцене, что-то кричит музыкантам. Один из них начинает возиться с аппаратурой. Звучат свист, хрип и прочие противные электронные звуки. Наконец, сквозь них пробивается слабый голос оратора. Но это оказываются уже заключительные слова длинной, видимо, содержательной и интересной речи.

Старичок медленно спускается с эстрады, идёт к своему столу.

Музыканты настраивают инструменты и громко начинают разухабистую кабацкую песню.

Я наблюдаю за Зиновием Самойловичем.

Он одиноко сидит за своим столом, смотрит прямо перед собой и, похоже, ничего не видит. Все его соседи по столу куда-то подевались.

Мне почему-то становится жалко его.

Я достаю из кармана «Приглашение» на этот банкет (ничего более подходящего не нахожу), прошу у бизнесмена ручку и иду к Зиновию Самойловичу.

— Зиновий Самойлович, можно автограф?! — кричу я.

Он приветливо, открыто улыбается, кивает и жестом предлагает мне сесть на стоящий напротив него стул.

Я сажусь, и понимаю, что он не слышал моего вопроса.

— Можно автограф?! — кричу я ещё громче, протягивая ему «Приглашение» и ручку.

Он понимает, кивает, долго пристально смотрит на меня, хитро улыбается и начинает писать.

В этот момент кто-то подходит ко мне с двумя рюмками водки, предлагает выпить. Я поднимаюсь. Мы о чём-то говорим, что-то друг другу желаем, обнимаемся, пьём, прощаемся.

Я сажусь. Зиновий Самойлович протягивает «Приглашение», ручку и по-доброму, ласково смотрит мне в глаза.

— Са-а-а-аша!.. — слышу я крик нескольких голосов в другом конце зала.

Это за моим столом. Бизнесмен показывает мне принесённую официанткой бутылку водки, остальные машут руками, зовут.

Я благодарю Зиновия Самойловича, прячу «Приглашение» в карман, возвращаюсь к своему столу, отдаю бизнесмену ручку, поднимаю рюмку.

После ресторана банкет не заканчивается.

Выясняется, что у кого-то дома стоит полный трехлитровый баллон домашнего вина. Мы едем в гости, тесно рассаживаемся на маленькой кухне и продолжаем пить, закусывая принесёнными из ресторана бужениной, колбасой, сыром.

Возвращение домой, видимо, было поздним и тяжёлым.

Ещё тяжелее утром.

Лёжа в постели и мелкими глотками вливая в себя отнюдь не освежающее пиво, я вижу брошенный на стул пиджак и торчащее из кармана «Приглашение».

Сквозь похмельный синдром в памяти всплывают отдельные фрагменты воспоминаний.

Я с трудом поднимаюсь, какое-то время жду, пока мой организм хоть как-то сбалансируется в положении стоя, медленно подхожу и беру «Приглашение»…

Александру Альбертовичу

на память

мой давний афоризм:

«Да здравствует всё то, благодаря чему

мы

несмотря ни на что!"

Может, поможет.

З. Паперный.

Кажется, я пытаюсь улыбнуться, но, то ли состояние организма, то ли горечь души, искажает мышцы лица в печальную гримасу.

Может быть, мне просто стыдно.

Хотя, в общем-то, за что?..

ЧЕЛОВЕК ТЕАТРА

Его звали Володя. Он был актёром театра.

Мы не были дружны, почти не были знакомы. Здоровались при встрече и всё.

Но когда он в каком-либо спектакле появлялся на сцене…

* * *

Есть актёры, которые из любой роли, из любого, самого маленького, эпизода могут сделать конфетку. И так сыграют, что от всего спектакля остаётся в памяти только эта роль, этот эпизод.

Конечно, такое под силу лишь большим мастерам, талантам, гениям. Но не любят они, мастера эти, играть маленькие роли. В кино ещё куда ни шло, — отснялся за один день, и забыл, а в театре…

Ради двух минут пребывания на сцене тащиться на работу, переодеваться, гримироваться, да ещё, чего доброго, ждать конца спектакля, чтобы потом на поклон выходить. Ведь положение обязывает аплодисменты принимать, просто так не уйдёшь.

Нет уж, если играть, так играть, а на эпизоды попроще актёры найдутся. Да и тем актёрам, что попроще, две минуты на сцене рядом с мастером поработать — уже честь.

Действительно, не всем же гениями быть. Кто-то и «кушать подано» играть должен.

Среди актёров даже градация такая есть, неофициальная, правда: актёр второго плана, мастер эпизода. Но в этом случае, обычно, «мастер» говорят, чтоб не совсем уж обидно было.

Впрочем, такое возможно лишь в нормальном, а точнее, идеальном театре, где «Горе от ума» на труппу расходится. Но в классическом варианте, без всяких там режиссёрских экзерсисов и творческих извращений. По этой пьесе в идеальном театре и труппа набирается, именно в этой пьесе практически все классические актёрские амплуа выписаны.

Только где ж вы в провинции идеальный театр найдёте?

Встречаются хорошие, но не очень, бывают даже неплохие, но идеального, даже нормального театра, в смысле подбора актёров, и представить себе трудно.

Чаще всего не только «Горе от ума» не расходится, а и «Репка» с большой натяжкой. Дед с Бабкой обычно находятся, а вот Внучка, Жучка, и даже Мышка — с трудом. Приходится в этом случае всей труппе пыхтеть без всяких амплуа. Сегодня Гамлета играешь, а завтра вчерашнему могильщику алебарду подаёшь. Тут уж не до мастерства, не до таланта, не до всяких там градаций. Тут все актёры только на мужчин и женщин (и то условно) делятся.

И сколько по стране таких театров!

Есть, например, в Ивановской области, на берегу великой русской реки Волги, маленький, забытый богом, грязный, полупьяный городишко. Называется — Кинешма*.

Населения там, кажется, около ста тысяч, да половина этого населения либо отсидевшие здесь же, потому что и в самом городе и вокруг него зоны, как грибы после дождя разбросаны, либо высланные сюда из столиц за пьянство, за дебош, за проституцию.

Была раньше такая форма наказания — высылка за трёхсоткилометровую зону от столицы. А Кинешма, как раз, за триста с лишком километров от Москвы и находится.

Места, конечно, красивые, лесные. Бывал когда-то в этих местах Александр Николаевич Островский. Кажется, даже собственное имение у него где-то здесь было. Говорят, что некоторые свои гениальные пьесы о жизни столичного Замоскворечья он именно в своём имении и написал. Может быть, действительно так и было. Только, что ж это он всё о столице писал, а о здешних местах не удосужился? Видно, не нашёл здесь подходящего сюжета, не увидел в этих местах своей изюминки. А о самой Кинешме, кажется, вообще у него нигде ни слова.

Но есть в этом городишке драматический театр. А уж, коль бывал тут где-то поблизости Островский, то и театр, естественно, его имени. И обязательно его пьесы постоянно в репертуаре. Ну, примерно, как в Таганроге с Чеховым.

После окончания театрального училища сослали меня по распределению, как молодого специалиста, в эту самую Кинешму.

За что сослали?

Да так, за всё хорошее. Уж больно ершистым максималистом был я в годы учёбы. И учился как-то не по-человечески, не так, как положено. Хоть с успеваемостью, с оценками всё нормально было, а всё равно не по-людски. И поступил официально в училище сразу на второй курс, да потом, после второго же курса, и бросил. А через восемь месяцев опять восстановился, да на свой же курс, чтобы времени не терять и долго в студентах не засиживаться. Кто-то из педагогов к этому нормально, спокойно относился, а кого-то такое творчество раздражало. В общем, в итоге получилось, что официально в училище числился я один год и четыре месяца. Но диплом получил, и тут уж те, кого моя учёба раздражала, отыграться решили: если ты такой больно умный, талантливый, то и поезжай в тьму-таракань.

Одно название чего стоит — Кинешма?

Долго я думал, гадал, откуда же слово такое появилось, а когда приехал, увидел городишко, сразу и объяснение появилось.

Есть такой поезд: «Москва Кинешма». На нём я и приехал. Вышел из вагона, глянул дальше, вдоль железнодорожного полотна, и всё понял — тупик. Рельсы кончились, дальше ехать некуда — всё, точка. Отсюда, наверное, и название получилось. Кинешма — это: кинешь, и — ма, нетути, всё, сгинуло.

Кругом леса, впереди Волга. Хочешь, топись, как «луч света в тёмном царстве», хочешь по лесам броди, как Счастливцев с Несчастливцевым у того же Александра Николаевича. Даже страшновато стало.

А когда с театром познакомился, совсем тоска взяла, захотелось по-волчьи повыть, по-лесному.

Встретили-то хорошо, с радостью, с распростёртыми, можно сказать, объятиями. И здание театра прекрасно выглядит, современной постройки: стекло, бетон. И гримёрки уютные, с большими зеркалами, ковровыми дорожками, на одного, на два человека. И зал в театре прекрасный. И жильё мне, как положено молодому специалисту, меньше чем через месяц предоставили. Правда, на пятом этаже, но с видом на женскую зону. В окошко хорошо видно, как они там, за забором, строем в косыночках ходят, и поют: «Через две, через две зимы…»

Это я не шучу, это я просто правду рассказываю.

А в труппе театра шесть особей мужского пола. Я седьмым оказался. Причём, четверо из них не то, что без театрального, или хотя бы гуманитарного образования, вообще без какого бы то ни было. Восемь классов — и всё, тупик, кинешь — ма! В школе в самодеятельности поучаствовал, вот тебе и театральное образование, и опыт, и прямо в труппу театра пожалуйте.

Ну, женщин-актрис, разумеется, хватает, даже чересчур, но тоже, как в любом театре, почти все поголовно благородные матери. Но слегка. Не в смысле — слегка матери, а в смысле благородства фактуры. Ни героини молодой, ни инженю.

И как при таком раскладе играть Островского?

Играли!..

И не только Островского — Гоголя, других классиков, даже Шиллера. И о Дон Жуане спектакль был. Правда, Дон Жуан, по пьесе женщиной оказался. Естественно, женщина его и играла.

Да ещё и трилели получались!

Трилель — это когда три спектакля могут играться одновременно в разных точках. Для гастролей обычно делается. Один спектакль в одном месте, другой в другом, третий на стационаре.

___________________________________
* Вот набрал на компьютере это название, а программа проверки орфографии его сразу и высветила — ошибка, нет такого слова. Есть! Есть он, болезный, стоит себе. Куда денется?..

А роли для трилели в Кинешме распределяли так: берёт директор театра список актёров в алфавитном порядке и спрашивает у режиссёров:

— Сколько в этой пьесе мужских ролей?

— Четыре.

— Много. Женщинами заменить нельзя?

— Нет, никак не получается.

— Плохо! Ладно. Один, два, три, четыре… — в списке по порядку ставит напротив фамилий крестики. — Есть. Поехали дальше. Сколько в этой пьесе? — к другому режиссёру, приглашённому на разовую постановку, обращается.

— Двое.

— Уже лучше.

— А женщинами заменить?

— Так я двоих уже заменил.

— Хорошо. Ещё двое. Это будет пять и шесть.

— А в этой пьесе? — у третьего, тоже одноразового режиссёра, спрашивает.

— Было двое, я оставил одного.

— Вот и прекрасно, вот вам последний и достался.

— Так он же ничего не умеет! Я уже имел удовольствие с ним познакомиться. Он даже в самодеятельности ни одной роли не сыграл, только стихи о советском паспорте декламировал. И молодой совсем. А в пьесе — герой, серьёзный красивый мужчина, вокруг него женская любовная интрига. Дайте хотя бы другого. Ведь всего-то один мужик нужен.

— Это вы, режиссёры, теперь уж между собой договаривайтесь, я в ваши творческие дела не вмешиваюсь…

— Так кто же мне хорошего актёра отдаст?

— Не отдадут хорошего, научите плохого. Всё, товарищи, работайте!..

Вот уж в тот период в Кинешемском театре все мужики вдоволь наигрались.

Мне тогда ещё и двадцати пяти не было — выпускник, молодой специалист. На дебют в пьесе А. Вампилова «Прошлым летом в Чулимске» дали роль Еремеева — старик эвенк, семьдесят четыре года.

Это молодому актёру на дебют!

Но, правда, я всего полгода там поработал, больше не выдержал, сбежал.

Какое там творчество? Какие идеи? Какое искусство?

Искусство, как справедливо заметила в своё время Фаина Георгиевна Раневская, в Третьяковской галерее. А тут — театр.

И как было не сбежать из этого театра, когда главный режиссёр на репетиции «по складам»(!) читает ремарку автора:

— Ва-лен-тина под-хо-дит к Шам… Ша-ма-нову. — И растолковывает актёрам: — Значит так, товарищи, у нас Валентина должна подойти к Шаманову. Давайте попробуем…

Ис-кус-ство!..

Сбежал.

В Таганроге, к счастью, такого ещё не случалось.

Разные были режиссёры, но до такого, слава богу, не доходило. И актёры были разные, и хорошие, и очень хорошие, и…

* * *

Не помню чтобы Володя играл главные роли. Были не главные, но большие, были маленькие, были эпизоды.

Но, что бы он ни играл, если я видел в программке его фамилию, у меня портилось настроение.

Его голос имел только одну, неприятную, гортанную ноту. Его лицо имело только одно, окаменевшее, отталкивающее выражение, и неестественно перекашивалось, когда он начинал говорить чужой, деревянный, бессмысленный в его устах, текст автора. Его руки и ноги практически не сгибались, и, казалось, торчали в разные стороны. Он выходил на сцену и всё, происходившее на ней до его появления, рушилось, терялось, забывалось. Возникала только одна мысль: когда же он, наконец, уйдёт, и не будет мешать смотреть спектакль дальше. При этом играл он во многих спектаклях и разные роли, но всегда получалось одно и то же.

Да неужели же никто не видит, что ему вообще нельзя выходить на сцену? Неужели режиссёры не понимают, что, давая ему роли, портят, губят, проваливают свои спектакли?

А может быть, это только я так его воспринимаю?

Я выспрашивал у знакомых и незнакомых, пытался понять, но все — и режиссёры, и его коллеги, — только беспомощно разводили руками: да, он плохой актёр, хоть и закончил с красным дипломом один из лучших театральных вузов страны.

Да он же вообще не актёр! И причём тут красный диплом? Да гнать его поганой метлой из театра!

* * *

А после второго курса я бросил театральное училище, потому что пригласили меня на работу в Ивановский областной театр.

В этом возрасте всё даётся легко, и решения принимаются легко, и жизнь меняется легко. Всё ещё впереди, вся жизнь ещё впереди, всё самое лучшее ещё впереди! И хочется поскорее схватить это самое лучшее. Ждать некогда! Молодость!..

Я бросил училище и поехал работать в театр.

Ещё оказалось, что бросить училище гораздо труднее, чем поступить в него. Еле уговорил отдать документы. И отдали только потому, что всем официальную, настоящую телеграмму в нос тыкал: «…приглашаетесь работу актёром, проезд, подъёмные, проживание оплачиваем…». В конце концов, уговорил. И — в путь.

Новый город в самом центре, в самом сердце России, новый театр, где всё будет в первый раз, новые знакомства, первые настоящие роли, новая жизнь! Всё старое позади! Всё заново, всё сначала!..

А-ах!..

Сколько, вы думаете, я встретил в первый же день в новом, незнакомом городе, знакомых, примелькавшихся лиц? Причём, с некоторыми был не просто знаком прежде, а даже дружен, бывали друг у друга в гостях.

Одного? Двух?

Нет!

Семь человек!

В первый же день!

Тесен театральный мир, ой, как тесен!

Кто-то, так же, как и я, приехал из Таганрога на работу в новый город, в новый театр. Кто-то, кто работал прежде в Таганроге, или Ростове, оказался здесь в это время на гастролях.

Вот тебе и новая жизнь! Со старой компанией.

Оказался в этой компании и Володя.

Встретив его случайно в холле гостиницы, я в первый момент даже растерялся. Уж никак не хотелось видеть его в числе будущих партнёров в Ивановском театре. Но, узнав, что он работает в другом театре, а в Иваново лишь на гастролях, я успокоился и даже порадовался за Таганрогский театр. Не увидит его больше на сцене таганрогский зритель, не будет мучиться.

* * *

Гостиница для актёров почти дом родной. Прежде, до развала всей системы, треть актёрской жизни в гостиницах проходила. В год два, а то и три летних месяца, гастроли — это обязательно. Да ещё сельские гастроли, да ещё фестивали всякие и прочие короткие выезды. А уж отпуск, само собой, если не в санатории, то в гостинице, или уж, в крайнем случае, на квартире.

Молодые актёры, да и немолодые тоже, приезжающие в новый театр, бывало, по несколько лет в гостиницах жили, пока жильё не получат. Это, если приживутся, то могут получить. А не приживутся, дальше поехали, в новый город, в новую гостиницу.

Поэтому в чемодане у актёра всё необходимое для гостиничной жизни имеется. И плитка электрическая, порой даже самодельная, разборная. Такие конструкции умельцы создавали, что в одну минуту её можно было разобрать, остудить, и, хоть под подушку, спрятать. Это на случай, если дежурная не вовремя нагрянет. В гостиницах с плитками строго. И посуда своя у актёра имеется, компактная, но вместительная. Даже варенье варить в номерах умудрялись, не говоря уже о борщах, супах и т. п.

В Иваново, да и вообще в центральной России, ещё грибов полным полно — пища сытная, вкусная, вполне мясо заменяет. И супчик сварить можно, и поджарить с картошечкой, и солёненькими закусить. Если время и желание есть, иди в лес, сам собирай, не хочешь — на ближайшем рынке, а то и просто на углу, торговцы стоят, — выбирай по вкусу.

В гостиницах, на первом этаже, обычно ресторан расположен. Оттуда, особенно к вечеру, по всей гостинице кухонные запахи разносятся. А там, где артисты живут, эти запахи особенно чувствительны. Но, поди разберись, где настоящий ужин готовится — то ли в ресторане, то ли в номере.

А уж если событие какое артисты отмечают: день рождения, премьеру или даже помолвку (и такое случалось), то — гаси свет. В буквальном смысле лучше лишний свет везде погасить, иначе электропроводка перегрузки не выдержит. Там мясо жарят, там грибочки, там картошечка кипит, там ножи по кухонным досточкам (опять же, с собой привезённым) стучат, салатик режется. А там бутылочки позвякивают, в холодильник укладываются. Потом всё это, да ещё столы, стулья, тумбочки на которых сидеть можно, переносится в один номер, набивается в этот же номер народу, как селёдок в бочку, и…

Не надейтесь выспаться за ночь, если довелось вам поселиться в соседнем номере. И жаловаться бесполезно — их много, а вы один. Да и кому жаловаться? Дежурная, как правило, на шум заглянет, а её тут же к столу, хоть на минуточку, хоть на одну рюмашечку. Да в компании с артистами. Разве устоишь?

Рюмашки, правда, редко в таких случаях бывают. На всех не напасёшься, да и возить хлопотно. В основном стаканы гранёные на столе стоят, чашки чайные, кружки различного объёма, в которых и бульон варят, и чай кипятят. А наливают всем одинаково, но не по мерке — чего мелочиться, все свои, родные, — а по буль-буль. Когда наливаешь, жидкость в бутылке булькает. Вот по три, или пять буль-буль, в одну посуду, и точно получается. Рука у многих опытная, привычная. Налили, теперь можно и тосты произносить, потом обязательно попеть под гитару. Как же актёрам без гитары? А под конец и танцы можно устроить. Да-да! В обычном однокомнатном двухместном номере пятнадцать человек вполне свободно размещаются, ещё и для танцев место остаётся.

Ну и, конечно, разговоры, споры об искусстве. Иногда до хрипоты, иногда и скандалом заканчивается. А как же без этого? Люди творческие, эмоциональные.

Но всё это хорошо зимой. В гостинице тепло, почти уютно, в тесноте да не в обиде. А летом, в жару, кто ж захочет в номере париться? Летом — природа.

* * *

Так совпало, что у троих бывших таганрожцев, встретившихся в Иваново, дни рождения один за другим. Но каждый день банкеты устраивать тоже накладно. Решили вместе отмечать. И не в гостинице, на природе.

Лето, июнь месяц.

Лес, трава, речка, воздух с дымком — шашлычок. Где-то дятел стучит. Издалека музыка слышится. Это с лодочной станции — там лодки прогулочные напрокат.

На траве гостиничные постельные покрывала, заставленные тарелками, мисками, стаканами, кружками — стол.

Мы вокруг, кто сидя, кто лёжа, — застолье.

Пьём, закусываем, веселимся, купаемся в речке, наслаждаемся настоящим русским лесом — берёзы, сосны, эхо…

Компания большая. Володя в числе именинников. Я тоже.

Вот он берёт гитару, перебирает аккорды. Я не обращаю внимания, мне он не интересен.

Сначала очень тихо, потом чуть погромче, он начинает петь старинный русский романс. С каждой фразой голос его набирает силу, он поёт всё громче…

Но, как поёт!..

А голос какой! А перебор гитары! А сколько чувства!

А-ах!..

Я подсаживаюсь поближе, слушаю. И слушаю, и не слушаю. Ушам и глазам своим не верю. Сколько красоты, мужского обаяния, возвышенности — искусства. Не только в романсе, в нём самом. Вот настоящий, сценический герой, вот актёр от бога, вот…

Но ведь это тот же Володя?!

Кто-то наливает, произносит тост. Разговоры, шутки, смех. Кто-то пошёл купаться, кто-то удалился в глубину леса.

Разговор заходит о романсах, о поэзии, о Пушкине, о Цветаевой, о Высоцком.

Я с чем-то не согласился о Высоцком. Володя возразил. Мы заспорили.

Я спорю, и не спорю.

Сколько же в нём эмоции, сколько страсти, и вместе с тем, сколько такта, терпения, умения выслушать оппонента, когда уже хочется возразить, остановить. А речь какая! Грамотная, чистая. А голос бархатный, глубокий, а аргументы…

Мы продолжили разговор уже поздно вечером, в гостинице, у него в номере за чаем. Тихий, приятный разговор при свете маленькой настольной лампы. Опять же о поэзии, о театре, о драматургии, о музыке.

Он тихо читал стихи. И как читал! Что-то цитировал из древнегреческой мифологии. И как цитировал!

Незаметно наступило утро. За окном уже совсем светло, а мы всё ещё беседуем и пьём остывший терпкий чай.

Но пришлось всё же расходиться. Мне на репетицию, ему на утреннюю сказку.

Вечером совершенно случайно опять встречаемся у входа в гостиницу. Он возвращается после вечернего спектакля, я после репетиции.

Пригласил его с ответным визитом на чай к себе в номер.

И опять разговоры до утра!..

Молодость, спать некогда. Что нам стоит дом построить, трое суток не поспать?

Он оказался настолько же интересным собеседником, насколько прежде был неприемлем мною на сцене.

Нет, не настолько, гораздо более интересен.

Мы подружились.

Мы встречались почти каждый вечер, и нам было о чём поговорить, поспорить.

Но о профессии, об актёрской профессии, о его работе в театре мы почти не говорили. Мне было неловко спрашивать его о сыгранных ролях, о работе с режиссёрами. Сам он об этом тоже не заговаривал.

Но однажды всё-таки заговорил.

— Ты думаешь, я не понимаю, какой я актёр? Понимаю. Прекрасно понимаю, но… Я пробовал бросить. Даже не раз пробовал. Кем только не работал. И совсем уходил из театра, и в театре пробовал другим делом заниматься. Не смог… Не смог без этой тысячу раз проклятой и великой профессии. Видно, такая уж у меня судьба… Не могу без театра. Мало того, я понимаю, что и театру я нужен. Честное слово, поверь. Я ведь на репетициях нормально, хорошо, иногда даже очень хорошо, работаю. И режиссёры со мной тоже хорошо, с удовольствием, работают. Но всё это до выпуска спектакля, до премьеры, а потом… Как только в зале появляется зритель — всё, ничего с собой поделать не могу. Всё это я знаю, понимаю, вижу, но… Просто я — человек театра. Хотя это… — он задумался, глядя куда-то, в неведомую даль, и добавил: — Хотя это очень мучительно…

Вскоре гастроли его театра закончились. Он уехал.

Больше мы не встречались, не переписывались.

Какое-то время, довольно долго, я вспоминал о нём. Вспоминал наш первый спор и строчку из Высоцкого:

…Мне не стало хватать его только теперь…

Потом и это забылось.

Но с тех пор, сидя в зале и глядя на беспомощного, бездарного, ничего не чувствующего и ничего не выражающего актёра, я не раздражаюсь, не злюсь, не жду, когда же он уйдёт со сцены. Я думаю: может быть, это тоже просто человек Театра, который не может без театра жить, существовать, и который театру тоже очень нужен.

ТУРЕЦКИЕ БАТОНЧИКИ

Кажется, это было совсем недавно, кажется, как будто вчера.

Жили мы в единой великой державе, благодарили Партию и Правительство за наше счастливое детство, изучали марксизм-ленинизм, пытались догнать и перегнать Америку…

Учителя учили самых лучших в мире детей, инженеры создавали самые надёжные машины и приборы, артисты играли самые лучшие спектакли.

Ещё не было ни организованной преступности, ни наркомании, ни проституции… То есть, всё это, конечно, было, но в таком малом количестве и так скрыто, что об этом не только не говорили, но и не думали.

Мы презирали торгашей, с любопытством и осторожностью относились ко всему иностранному и с трепетом произносили имена артистов.

На центральной улице ещё не было красочных рекламных вывесок частных магазинов и коммерческих ларьков, но с раннего вечера до поздней ночи молодёжь, да и не только молодёжь, выходила гулять на брод. Откуда появилось такое название неизвестно. То ли от американского Бродвея, то ли от глагола «бродить».

Даже в будние дни народу было видимо-невидимо. Здесь знакомились, узнавали новости и сплетни, назначали свидания. Причём, назначали чаще всего очень просто: «Выходи завтра на брод…».

* * *

Ранний осенний вечер.

Молодёжь уже вышла на гулянье.

Кто-то шумно выражает свой восторг по поводу долгожданной встречи. Рукопожатия, объятия, возгласы.

Кто-то пытается познакомиться с симпатичными молоденькими девушками.

— Девушки, вы студентки?

— Да.

— А медики или педики?

Громкий смех. Девушки тоже смеются. Шутка им понравилась. Имелось в виду, учатся они в медучилище или в пединституте.

Из двора дома, где до сих пор находится центральный молочный магазин, правда, уже сильно урезанный со всех сторон так, что от молочного практически ничего не осталось, выходит заслуженный артист РСФСР Леонид Александрович Гаврилов.

Он в длинном строгом пальто, на голове широкополая шляпа, на шее белое кашне, туфли начищены до идеального блеска.

Смех и шутки вокруг стихают. Тихий шёпот проносится от одной группки к другой.

— Смотри, это артист…

— Тихо, тихо, артист идёт…

Он идёт медленно. Его движения полны достоинства и величия.

Артист идёт!..

Одна из девушек старается поймать его взгляд, улыбается, приседает в неумелом реверансе и говорит:

— Здравствуйте!..

Он поворачивается в её сторону, чуть заметным кивком головы отвечает на приветствие и продолжает свой короткий, всего в один квартал, путь к театру.

Артист идёт!!!

— А что сегодня в театре?

— Не знаю.

— Пошли узнаем.

— Пошли. Девчонки, пойдёте с нами?

— Куда?

—В театр. Узнаем, что сегодня идёт. Если интересный спектакль, можно сходить. Как раз к началу успеем.

— Пойдёмте.

На почтительном расстоянии компания следует за артистом. Он скрывается во дворе театра, а молодые люди, уже под ручку со своими новыми подружками, идут в кассу.

* * *

Артистов знали в лицо, им уступали место в транспорте, их пропускали без очереди.

В семидесятых годах в театре ещё часто звучало слово «аншлаг». Разумеется, имелась в виду не телепередача, которой тогда ещё не было, а истинный смысл этого слова: все билеты проданы, все места заняты.

В нарушение противопожарных норм в проходе ставились приставные стулья, в ложах не только сидели, но и стояли. После спектакля актёров вызывали «на бис». Занавес открывался и закрывался по десять, а то и по пятнадцать, раз. После закрытия занавеса зрители не расходились, продолжая аплодировать.

Актёры, уже разгримировавшись и переодевшись, не решались выходить из закулисной части, так как в зале ещё звучали аплодисменты, а покидать театр раньше зрителя было просто неловко.

Отмена спектакля была чрезвычайным происшествием городского масштаба. В газете, единственной тогда в городе «Таганрогской правде», разумеется, об этом не писали, но слухи разлетались со скоростью звука. Это обсуждалось на кухнях и в курилках, на лавочках у подъездов, в очередях, в приёмных высоких кабинетов и в самих кабинетах.

— Вы слышали? Вы слышали?! Потрясающая новость! В театре отмена спектакля!

— Как? Почему?

— Что случилось?

— Невероятно!..

— Ах!..

— Говорят Юрия Ветрова посадили на пятнадцать суток!

— Ах!..

— Ох!..

— Как же это? За что?

— Не может быть!..

— Да-да! Я тоже слышала. Говорят посадили и сразу же обстригли.

— Как?.. Обстригли?!

— Конечно. Там всех стригут.

— Это невозможно!.. Что же теперь будет?

— Да ничего не будет. Говорят, там звонили, кому следует, договаривались. Приговор судьи отменить никто не решился, но сказали, что на спектакли его будут привозить. Наверное, под конвоем…

— Вот здорово!..

— Да вы с ума сошли! А как же он, стриженый играть будет? Они что, не знали, что он артист?

— Может быть, и знали, да специально обстригли. Это ж наша родная милиция.

— А за что же это его посадили?

— Да уж у нас всегда найдут, за что человеку жизнь испортить! Был бы человек, а статья найдётся.

— А играть он теперь, наверное, в париках будет?

— Что?.. И Герострата в парике?

— Герострата он и так в парике играл.

— Бог с вами, в каком парике. Это его родные волосы, только подкрученные. Уж я-то знаю!..

— Ещё скажите, что он химию делает. Специально для спектакля…

— Да я спорить готова, на что угодно — это его родные волосы.

— Хорошо. Где газета? У кого есть газета?! Ага, спасибо. Так… Вот! Отлично! Завтра — «Забыть Герострата». Идём?

— Идём! Обязательно.

— Все идём?

— Я тоже пойду.

— Вот увидите — у него родные волосы… Ой!.. А если его и правда обстригли?..

— Тем более пойдём. Ещё интереснее…

* * *

Юрий Ветров был одним из ведущих актёров театра.

Ему писали записки, у него просили автографы, девушки мечтали иметь его фотографию. При такой популярности можно было позволить себе иногда похулиганить.

Можно было поспорить с монтировщиками, и в спектакле по пьесе А.Н. Островского, в сцене объяснения в любви, появиться на сцене с современным монтировочным молотком.

Можете себе представить состояние партнёрши, увидевшей в его руках этот молоток?

А что происходило за кулисами?!

Разумеется, спор он выиграл. Но самое интересное в том, что зритель ничего не заметил. По крайней мере, в зале не было ни удивления, ни шёпота, ни, тем более, возмущения. Сцена прошла «на ура» — страстно, влюблённо, самозабвенно. И какая разница, что там в этот момент было в руках у героя. Но, кажется, выговор за этот молоток он всё же получил.

* * *

Прошли годы.

Коммунистическая партия утратила свою руководящую и направляющую роль. Правительство стали сравнивать с картошкой: если весной не посадят, то к осени съедят. Поэтому оно стало больше беспокоиться о перемещении своих членов по служебной лестнице, чем об условиях детства грядущих поколений и выплате зарплаты учителям. Расширением русской мафии и угрозой распространения её во всех странах напуганы ведущие державы мира. Проституция и сутенёрство стали доходным, почти легальным, бизнесом. Доллар стал национальной валютой, а за количество рублей, когда-то составляющих зарплату директора большого завода, можно лишь скромно поужинать в ресторане. Артистов перестали узнавать на улице. Бывшие инженеры, оставшись без работы, появились за рыночными прилавками. И т.д., и т. д., и т. д.

На вечерне-ночном рынке в лучах прожекторов искрятся мелкие снежинки. До земли они не долетают, оседая на плечи и шапки беспорядочно движущейся рыночной толпы.

Приторные голоса услужливых продавцов заглушаются грубыми возмущениями покупателей по поводу обвеса и обсчёта.

— Молодой человек, не забудьте батончик купить! Свежие турецкие батончики! Кто забыл турецкие батончики? — чуть надтреснутый, с хрипотцой, как будто когда-то, где-то слышанный голос.

— Пирожки!!! Свежие горячие пирожки!!! — громкий стальной голос с другой стороны.

Тяжёлая большая тележка с пирожками больно толкает в бедро, проезжает дальше.

— Эй, молодой человек, почему турецкие батончики не покупаешь?

— Господи, Юра?! Ты?.. Как? Откуда? Здесь?..

— Да вот, торгую турецкими батонами, развлекаюсь. Я ж пенсионер. Чего дома сидеть? Подрабатываю. В общем… сам понимаешь…

Странное ощущение неловкости и обиды. Как будто застал человека за каким-то неприличным занятием.

В общем-то… конечно… всё понятно, но…

Сделать вид, что ничуть не удивлён, что всё нормально, что так и должно быть, — глупо. Обсуждать проблему — ещё глупее. Сочувствовать — пошло. Остаётся улыбаться, покупая у него турецкий батон, который мне совершенно не нужен.

Буквально на следующий день — случайно подслушанный разговор в трамвае:

— Ты знаешь, кого я вчера видела? Юрия Ветрова! Помнишь такого? Артист… Ты ещё была влюблена в него, за автографом бегала. Помнишь?

— Ну?..

— И знаешь, где встретила? На ночном рынке! Турецкими батонами торгует.

— Да ну?!

— Точно тебе говорю — он. Совсем не изменился, такой же симпатичный. И бойко так торгует… Я купила у него.

— Господи, а ведь какой артист был!..

— Почему был? Думаешь, на рынке талант не нужен? Там тоже, милая, и в образ войти надо, и через себя переступить, и подыграть покупателю. А иначе не выживешь…

— Господи, до чего же мы докатились?! Что же дальше-то будет?..

Действительно, знать бы, что будет дальше…

СОЛДАТ ПАРТИИ

Как бы написать эту главу, чтобы содержание её не противоречило названию всей книги?

Наверное, не получится.

О мёртвых либо хорошо, либо… Но не написать о нём ничего — было бы несправедливо.

Высокий, тяжёлый, с крупными чертами лица и всегда с чисто выбритой «под Котовского» головой, неизменно в свободном, широком костюме, медленно передвигающийся на двух протезах, с палочками в руках — Борис Осипович Потик.

У него по голень не было обеих ног, но передвигался он только при помощи палочек. Один лишь раз довелось мне увидеть его на костылях — у него дома, когда он болел, а я пришёл навестить.

На работу в театр, — а это довольно далеко, — от магазина «Мелодия», и обратно из театра домой, он ходил только пешком.

Без обеих-то ног!

Шёл медленно, высоко подняв голову, твёрдо ступая своими протезами и лишь чуть опираясь на палочки.

Прохожие расступались, оглядывались на него.

Он не обращал на них внимания, глаза его смотрели только вперёд, лицо выражало уверенность, твёрдость, достоинство.

Из рассказа главного режиссёра театра Владимира Станиславовича Цесляка после сдачи одного из спектаклей:

— Я не мог сдержаться!.. Его спасло только то, что он стоит не на своих собственных ногах. Единственное моё желание было — врезать ему по морде. Ещё утром он говорил совершенно противоположное, восторгался спектаклем, а тут… На худсовете представители горкома, горисполкома. Он первый просит слова и говорит… Господи, что он говорит!.. Как будто подменили человека. И спектакль мой чуть ли не антисоветский, и на репетициях я высказывался так-то и так-то… Невольно вспомнился тридцать седьмой год, когда отца моего расстреляли. И ведь, как подло, как мерзко! Уж хоть бы утром тогда промолчал. Уже после худсовета подхожу к нему, спрашиваю:

— Как же ты мог? Как же у тебя язык повернулся? И знаешь, что он ответил?

— Я, — говорит, — солдат Партии. Как Партия прикажет, так я и буду поступать…

— Кто же тебе приказал говорить утром одно, вечером совершенно другое?

— Партийная совесть…

Старшее поколение, возможно, ещё помнит «пуповые» (это когда в зале хохот от самого пупка) комедии «Стряпуха», «Судьба индейка», поставленные Б.О. Потиком.

Был такой известный, очень кассовый и очень «заслуженный» драматург Анатолий Сафронов. Много лет он возглавлял журнал «Огонёк», писал стихи и пьесы. Говорят, он был неплохим журналистом. Как о журналисте судить не могу, не знаю, но пьесы его, шедшие по всей стране…

Если выходило постановление Партии и Правительства о подъёме сельского хозяйства, тут же появлялась его новая пьеса на сельскую тему, если постановление было о сохранении славных традиций Советской армии — появлялось «Наследство», если о недочётах производственных руководителей среднего звена — «Власть», и т. д., и т. п.

Пьесы эти были написаны простым, «доступным широким кругам населения» языком, конфликт в них строился на борьбе хорошего с лучшим или на несчастной любви нерадивого тракториста к очень положительной бригадирше доярок.

Бывал этот известный партийный драмадел и в Таганроге на премьерах спектаклей по своим пьесам. Многие из его опусов были поставлены на таганрогской сцене исключительно Б.О. Потиком. И считались они с Сафроновым чуть ли не закадычными друзьями.

Но никогда не ставил Борис Осипович пьес А. Вампилова, В. Розова, Г. Горина и других драматургов, считавшихся в те годы лучшими, передовыми. Эти драматурги писали хорошие, острые пьесы о наболевших проблемах, но не очень рекомендовались к постановке партийным руководством.

Кроме работы в театре, Б.О. Потик на протяжении многих лет был бессменным и единственным режиссёром Народного театра Дома работников просвещения (Дом учителя).

Тогда были как раз те времена, о которых в фильме «Берегись автомобиля» говорит герой Е.А. Евстигнеева: «Есть мнение, что народные театры вскоре вытеснят, наконец, театры профессиональные».

Почти в каждом Дворце культуры обязательно был свой драматический коллектив. В ДК комбайностроителей был даже самодеятельный оперный театр.

Во всех ДК руководили этими коллективами свои штатные режиссёры, и только в Доме учителя режиссёр был из профессионального театра им. А.П. Чехова.

Каждый новый спектакль Народного театра непременно, хотя бы один раз, игрался на чеховской сцене. Но не только потому, что, благодаря Б.О. Потику, была довольно тесная связь и даже дружба с театром. Коллектив действительно был достоин чеховской сцены и по праву считался одним из лучших в городе.

Кажется, первым в городе этот драматический коллектив был удостоен звания Народного театра. В те времена это было очень серьёзно, почётно и…

Впрочем, каких только почётных званий, переходящих вымпелов, идиотских наград, глупых грамот не придумывали в эпоху развивающегося социализма при поголовном социалистическом соревновании, равнении на передовиков и правофланговых, в пылу ударного труда пятилеток.

Вспомните, как приветствовали друг друга пионеры:

— Будь готов!

— Всегда готов!

И ведь это не шутка, это — серьёзно. И все школьники — пионеры. И если вдруг кого-то почему-то в пионеры не приняли, а примут только в следующем году — трагедия, крах всех надежд, рыдания, истерика.

Сколько поколений прошло через это?

Сколько поколений впитало с молоком матери:

— К борьбе за дело Коммунистической партии Советского Союза будь готов!

— Всегда готов!..

Моя мама в Народном театре Дома учителя была героиней, сыграла множество главных ролей. Её репертуару могла бы позавидовать ведущая актриса любого театра.

С детских лет, с тех пор, как я себя помню, довелось мне присутствовать практически на всех репетициях. Просто по вечерам меня не с кем было оставить, и родители брали меня с собой.

Было у меня даже своё место в первом ряду, на котором я просиживал все репетиции и спектакли. Мне было очень интересно. Детская память быстро запоминала не только текст всей пьесы, но и мизансцены, и замечания режиссёра.

По утрам, топая в детский сад, мы с мамой серьёзно обсуждали вчерашнюю репетицию:

— Мам, а вот помнишь, вчера, во втором акте, в эпизоде объяснения в любви, когда он выходит на авансцену…

Услышав подобную фразу из уст пятилетнего малыша, прохожие с любопытством оглядывались.

Иногда во время прогонов спектакля я начинал ёрзать в кресле и часто поворачиваться в конец зала. Там, в темноте, сидел Борис Осипович. Я ёрзал и оглядывался оттого, что кто-то из актёров начинал что-то делать неправильно, не так, как надо, не так, как требовал режиссёр. А Борис Осипович почему-то молчал.

Иногда он останавливал репетицию и, прежде чем делать замечания, предлагал мне рассказать актёрам, что было не так.

Я с удовольствием рассказывал.

Несколько раз, когда кого-то из актёров не было на репетиции, он предлагал мне заменить отсутствующего и порепетировать за него. Конечно, репетиция в этом случае превращалась в весёлую игру для взрослых, но я со всей серьёзностью выходил на сцену и делал всё то, что должен был делать отсутствующий актёр: становился на колени, хватался за сердце, объяснялся в любви и даже рассказывал монологи.

Одним из актёров Народного театра был Николай Антонович Магри, пенсионер, в прошлом профессиональный цирковой артист. Иногда он приходил на репетицию со своей внучкой Татьяной.

Когда репетиция проводилась за столом и сцена была свободна, мы с ней закрывали все двери, ведущие в зал и на сцену, и, подражая взрослым, разыгрывали спектакли, сами сочиняя на ходу сюжеты и текст. Иногда у нас получались классические трагедии с жестокой интригой и эффектным умиранием, иногда получались любовные мелодрамы, в которых приходилось объясняться в любви и даже целоваться.

С тех пор осталось на всю жизнь: Таня для меня первая девочка, которую я поцеловал, я для неё — первый мальчик.

Было нам тогда лет по семь-восемь.

Иногда взрослые в перерыве своей репетиции потихоньку заглядывали в зал и наблюдали за нашей страстной, взаправдашней игрой.

И, конечно, как только появилась в репертуаре Народного театра пьеса, в которой была роль мальчика («Бедность не порок» А.Н.Островского) других претендентов, кроме меня, на неё быть не могло.

Кроме уважения, преклонения, и даже обожествления режиссёра, не покидало меня в те годы и чувство страха перед ним.

Он был живым воплощением героя «Повести о настоящем человеке» Б. Полевого, живым примером мужества, стойкости, героизма. Ещё бы! Герой войны, потерявший на фронте обе ноги, ставший после этого режиссёром (профессия для меня тогда почти космическая — разведчики, капитаны дальнего плаванья были на втором месте), да ещё и работающий в святая святых — театре им. А.П. Чехова! Что могло быть для мальчишки более достойно подражания?

А чувство страха…

Он никогда не улыбался. Казалось, он вообще не умеет улыбаться. Он никогда не говорил добрых, человечных, а тем более ласковых, слов. И хотя это можно было оправдать его мужественностью, его твёрдостью и даже его подвигом, но у меня его лысая голова, его жесткий, твёрдый взгляд, его огромность вызывали чувство страха.

Кроме того, этот страх усиливался во время репетиции. Он мог закричать из зала, сказать актёру или актрисе грубость, даже оскорбление. Прямо в лицо, прямо при всех. Он не только выкрикивал из зала грубости, иногда его палки перелетали через рампу на сцену, чтобы попасть в того, кто делал что-то не так. При этом он не был нервным, чересчур эмоциональным. Просто это был стиль работы, стиль нормальной для него режиссёрской работы.

Многие непрофессиональные актёры, занимающиеся этим делом в свободное от основной работы время, причём совершенно бесплатно, не выдерживали унижений, оскорблений и уходили из коллектива. Среди них были не только молодые, воображающие себя гениальными, мечтающие о профессиональной актёрской карьере, были люди пожилые, прожившие жизнь, прошедшие войну, фронт, сталинские лагеря, немало повидавшие.

Единственным человеком в коллективе, которому он никогда не сказал грубого, обидного слова, был Николай Антонович Магри. Но не его профессионализм, и то, что он был когда-то цирковым артистом, помогало ему избежать всеобщей участи. Несмотря на то, что Николай Антонович был уже стареньким, плохо двигался, очень плохо слышал, часто делал не то, что от него требовалось, ни разу Б.О. Потик не повысил на него голос. Это было даже как-то удивительно.

Лишь спустя годы, я узнал причину таких взаимоотношений…

Моя мама решила бросить работу на заводе и поступить в актёрскую студию при театре им. А.П. Чехова.

В театре, как всегда, не хватало молодёжи, и была образована студия. Естественно, предполагалось, что её выпускники, отучившись два года, будут работать в театре.

Студия существовала уже год. Уже год шли занятия. Уж не знаю по какой причине, но перед началом второго года был объявлен добор.

И прежде не раз возникали разговоры о том, чтобы перейти моей маме работать в театр, но это были лишь разговоры. Почти после каждой премьеры ей говорили кучу комплиментов, в том числе и том, что её место, конечно, на профессиональной сцене. Но…

На руках маленький ребёнок, театрального, и даже гуманитарного, образования никакого, страх перед неизвестностью. При этом на заводе всё ясно и понятно — инженерная должность, перспектива…

И всё же, и всё же…

Театр, театр!..

«Любите ли вы театр, как люблю его я…» и т. д.

И вдруг такая возможность. Тем более что не сама напросилась — предложили. Тот же Борис Осипович и предложил:

— В студии добор будет. Хочешь — иди. Будешь в театре играть.

Ну, как отказаться?

И ведь не просто с улицы придёт. Многие, да что там многие — все в театре её знают, в спектаклях видели, сколько добрых слов говорили, восторгались. Неужто не примут?

А главное, что сам Борис Осипович в приёмной комиссии.

Ну, разве могут не принять?

ТЕАТР!..

И вот экзамен — обычное прослушивание, чтение басни, прозы, стихов.

У дверей, у окон, как всегда толпа любопытных — студийцы, актёры, другие работники театра.

Когда мама вышла после прослушивания, на неё обрушился шквал поздравлений:

— Молодец!..

— Ура!..

— Теперь ты наша!..

— Поздравляем!..

— Наконец-то, в театре будет молодая героиня!..

После экзамена выяснилось, что её не приняли.

Она шла, заливаясь слезами, рядом с Борисом Осиповичем, провожая его домой. Шли медленно. Он — размеренно переставляя свои протезы, лишь чуть опираясь на палочки, как всегда с гордо поднятой головой, уверенный, спокойный. Она — сгорбившись, размазывая по лицу слёзы, рыдая.

Он её успокаивал:

— Ты не расстраивайся, всё будет хорошо. Ты знаешь, я подумал и решил: во-первых, на заводе ты инженер, там у тебя уже хорошая зарплата, а в театре начинала бы с восьмидесяти рублей. Во-вторых, у тебя сын растёт, а в театре работа с утра до ночи. Тем более занята ты была бы во всех спектаклях. В общем, я настоял, чтобы тебя не приняли.

— Вы?!!

— Да, я. В Народном театре ты и так все главные роли у меня играешь, а уйдёшь ты оттуда, — кто их играть будет? Тогда и мне придётся уходить. А у меня это всё-таки вторая зарплата.

— Значит, вы из-за Дома учителя не пустили меня в театр?

— Да. Будешь там играть. А здесь без тебя обойдутся.

Так моя мама не стала актрисой. Видно не судьба была. Да, может, оно и к лучшему.

Все спектакли, поставленные Б.О. Потиком в Народном театре, прежде в разные годы были уже поставлены им на сцене театра им. А.П. Чехова.

Всегда на репетициях перед ним была пьеса, переписанная от руки в толстую общую тетрадь, с множеством пометок, зачёркиваний, добавлений. Всегда он добивался точного исполнения того, что было записано в этих тетрадях.

Позднее я узнал, что эти же тетради лежали перед ним, когда он ставил те же спектакли впервые на сцене театра им. А.П. Чехова.

Но самое главное…

Дело даже не в том, что он не создал на сцене Народного театра ни одного нового спектакля, лишь повторял уже когда-то поставленные. В конце концов, самодеятельность есть самодеятельность, можно и повторить. И не в том дело, что режиссёр приходит на репетицию с тетрадкой, где записано всё, что должно быть на сцене — это даже прекрасно, если готовится режиссёр к репетиции, знает, чего хочет.

Самое главное (это узнал я гораздо позже и совершенно случайно), что все эти тетрадки были написаны не им, а его женой Екатериной Львовной — Масей, как её называли близкие и он сам.

Она тоже была режиссёром, и, как говорили, очень хорошим режиссёром, но в театре не работала, довольствуясь ролью домохозяйки при муже-инвалиде. Она работала над пьесой дома, создавала спектакль, всё записывала и передавала ему. А он ставил.

Нелёгкая участь быть женой инвалида.

Нелёгкая участь быть режиссёром создающим, но не ставящим спектакли.

Нелёгкая участь посвятить всю себя, всю свою жизнь человеку, которого приходилось заставать в собственной постели с другой женщиной (без обеих-то ног!), обслуживать его, обувать, одевать, купать, кормить, поить, носить, любить…

Она рано ушла из жизни.

Почти сразу же он женился на другой милейшей женщине, медсестре.

Оно и понятно — как инвалиду одному.

В те годы одной из главных задач ветеранов Великой Отечественной войны было воспитание молодого поколения, которое заключалось, прежде всего, в рассказах о своих подвигах, о славе непобедимой Советской армии.

Так предписывала Партия.

Выступления перед пионерами и комсомольцами не только на школьных собраниях, классных часах, но и в личных беседах были почётной и непременной обязанностью каждого ветерана.

Борис Осипович Потик был ветеран, герой войны, танкист. Ноги он потерял, естественно, на фронте, в боях за Родину, в первые же дни войны. Поэтому на его пиджаке не было орденских планок. Даже в День Победы, когда на груди всех пожилых людей сверкали ордена и медали, его грудь не украшала ни одна награда.

Мне, мальчишке, преклонявшемся перед ним и боготворившем его, было даже обидно. Как же так? Человек потерял на войне обе ноги, и даже не удостоился за этот подвиг ордена.

Как инвалид Великой Отечественной войны, каждый год он проходил курс лечения в лечебнице Гордона. Ему предоставлялась особая благоустроенная палата. Это, разумеется, кроме положенного ежегодного отпуска и обязательного отдыха в санатории.

Иногда мы с мамой проведывали его в лечебнице, приносили цветы, подарки.

Но после лечебницы он не казался посвежевшим, бодрым, отдохнувшим. Он был такой же суровый, жесткий, страшный.

Он не менялся никогда. Каким мне довелось запомнить его в первые годы своей жизни, таким он и оставался до последней нашей встречи. Он ничуть не постарел, не изменился за более чем тридцатилетнее наше знакомство.

Однажды, когда он был в лечебнице, а мы пришли его навестить, я как пионер, как член Всесоюзной пионерской организации («Будь готов! Всегда готов!») попросил его рассказать о войне. Кажется, тогда школьная учительница дала задание расспросить родственников и знакомых об их подвигах. Уж кто-кто, а он из всех моих знакомых ветеранов больше всего подходил на эту роль.

И он… — ничего не ответил. Только посмотрел на меня тем своим взглядом, от которого мурашки по коже. И мне стало страшно.

А по дороге домой я спросил у мамы:

— Мам, я попросил Бориса Осиповича рассказать о войне, а он ничего не ответил. Почему?

Мама стала очень серьёзной и сказала:

— Не надо его об этом спрашивать.

— Почему? — допытывался я.

— Ну… подрастёшь, — узнаешь.

Я подрос, я вырос.

Уже будучи актёром театра и постановщиком поздравительной программы для ветеранов в честь юбилейной годовщины Дня Победы, я вдруг заметил на пиджаке Бориса Осиповича, одного из самых почётных ветеранов, несколько рядов орденских планок.

Откуда?!!

Я рассказал об этом маме.

— Правду обо всём этом знал только Николай Антонович Магри, — грустно ответила она.

Мне не довелось расспросить об этом самого Николая Антоновича, его уже не было в живых, поэтому не могу ручаться за истину, но то, что я узнал…

Николай Антонович Магри, прелестный старик, иногда учивший меня в перерывах между репетициями в Доме учителя цирковым фокусам, грек по национальности, был из ГУЛАГовского потока 1937 года. Свою «десятку» он отбыл от звонка до звонка.

Где-то там, на бескрайних просторах ГУЛАГа, ещё относительно молодой и полный сил, встретился он впервые с Борисом Осиповичем Потиком.

И ничего бы не было из ряда вон выходящего в их второй встрече уже в Таганроге, когда Николай Антонович был уже изрядно постаревшим, слабым и почти глухим, если бы первая не состоялась по разные стороны колючей проволоки.

При той встрече молодой, красивый офицер НКВД Б.О. Потик ещё ходил на своих собственных ногах, но уже тогда отличался теми качествами, которые, спустя годы, в меня, мальчишку, вселяли страх.

Именно там что-то произошло, вследствие чего офицер НКВД Б.О. Потик, никогда не бывавший на фронте, потерял свои ноги. Именно поэтому монументальный и честнейший коммунист Борис Осипович Потик не мог позволить себе грубость или бестактность в отношении Николая Антоновича. Он просто боялся его, боялся, что тот расскажет правду.

И не было никакого подвига, и не было никакого героя.

Откуда же герой-танкист? Откуда же орденские планки на пиджаке в юбилейный День Победы?

Тайна…

Спустя много лет, когда уже прекратила своё существование КПСС, когда выезд за границу по собственному желанию не стал выглядеть, как измена Родине, когда бывших диссидентов стали встречать в России с почётом и уважением, когда бывшие партийные функционеры стали свободно и легко уезжать на свою историческую Родину…

Но не в первом потоке, когда ещё не было понятно, что там будет и как, и не во втором, когда ещё не ясно было, как всё останется здесь и что будет с возвращением, а уже гораздо позднее, когда всё было понятно и определённо, солдат Партии Борис Осипович Потик уехал в Израиль.

Как ветеран, инвалид Великой Отечественной войны он получил там все мыслимые и немыслимые льготы, от квартиры и домашней сиделки до пожизненной пенсии и бесплатного медицинского обслуживания.

При этом, по слухам, он жаловался в письмах, что и квартиру ему предоставили не совсем такую, как хотелось бы, и сиделка опять попалась не та, да и вообще не так уж тут, в Израиле, всё хорошо.

Прожив там несколько лет, он всё же вернулся. Уж не знаю почему. То ли Партии ему там не хватало, то ли не смог принять законов исторической Родины, то ли сам Израиль не смог полностью, до конца, принять солдата Партии.

Говорили, что после Израиля он сильно сдал, постарел. Не знаю, не видел, но не могу его представить хоть чуть постаревшим.

Он пережил многих своих ровесников, и многих, кто был гораздо младше его.

Умер он в Таганроге.

Святой христианский долг — проводить в последний путь близкого человека. Даже не близкого, просто знакомого. Тем более первого режиссёра, тем более человека, которого знал более тридцати лет.

Мне позвонила Татьяна Магри, сообщила о его смерти, о дате и времени похорон.

Друзья знают моё трепетное отношение к этой невесёлой, но святой процедуре. Уж скольких близких знакомых, просто знакомых и даже незнакомых бывших театральных работников довелось мне хоронить.

Я не был на похоронах Бориса Осиповича Потика — не смог.

Не потому, что был занят, просто — не смог.

Пусть земля ему будет пухом…

СЕЛЬСКИЕ ГАСТРОЛИ

Какой русский не любит…

Стоп! Это уже было у Гоголя.

Какой актёр не любит гастролей?

Правда, последние годы это дорогое и хлопотное для театра удовольствие случается очень редко, но прежде гастроли были обязательным и непременным условием работы каждого театра. Планировались гастрольные доходы, расходы, количество спектаклей, количество зрителей.

Иногда случалось, что спектакль, плохо идущий и не дающий сборов на родной сцене, производил фурор на гастролях, собирал полные залы и приходилось срочно менять гастрольный репертуар. Бывало и наоборот.

Редкая птица…

Стоп! Опять Николай Васильевич опередил.

Редкий актёр не любит выпорхнуть из родного гнезда и взлететь, закружить, показать себя во всей красе на новом месте, в новых условиях. Новые города, новые впечатления, новые знакомства, гостиницы, рестораны, аплодисменты.

Целых два месяца вольной, спокойной, и даже красивой жизни, без домашних хлопот, без семейных проблем. А месяцы-то самые лучшие — лето. Отдыхай, загорай, хоть какой-нибудь водоём в любом городе найдётся. А если город ещё и на море, да ещё и на Чёрном, — как не любить гастроли? И репетиций практически никаких, только спектакли. Глянешь в расписание, — батюшки святы! — целых три дня свободен, ни одного спектакля с твоим участием. Потом два дня поработаешь, и опять выходные: гуляй — не хочу. Да ещё за эти два месяца не в одном городе побываешь, в двух, трёх, а то и четырёх.

А после гастролей — отпуск. Тоже поехать куда-нибудь можно.

Вот она — актёрская жизнь!

А после отпуска…

После отпуска опять гастроли. Правда, уже не большие, а малые, сельские.

Каждый театр в советские времена обязан был обслужить в течение сезона определённое количество сельских жителей. Это условие было обязательным и незыблемым, так как вытекало из политики Партии и Правительства. Здесь и повышение культурного уровня тружеников села, и смычка города с деревней, и прочая идеологическая белиберда.

Представьте, например, трагедию Шекспира на сцене маленького, покосившегося сельского клуба или мистическую драму Мишеля де Гельдерода, эстетика которого непременно должна быть близка и понятна труженикам полей.

Предполагалось, что каждый театр в течение сезона периодически будет вывозить свои шедевры на село и радовать ими колхозников, яростно желающих повысить свой культурный уровень. Но это было невыгодно, нерационально, да и не очень приятно. Невыгодно хотя бы из расчёта расходов на бензин — каждый раз гонять автобус и фуру с декорациями в колхозы, расположенные в одной стороне и рядом друг с другом; не рационально, потому что в течение сезона постоянно идут репетиции новых спектаклей, а из-за выездных пришлось бы их отменять; а неприятно… Кому понравится, допустим, в феврале месяце, в мороз, трястись километров пятьдесят в холодном автобусе, потом играть спектакль в холодном клубе с обледеневшими стенами, да ещё изображать при этом на сцене летнюю жару?

Поэтому самое разумное было организовать перед началом сезона, когда ещё тепло, когда ещё нет в театре спектаклей, а только идут репетиции, малые сельские гастроли. Взять для этого один вечерний, обычно уже устаревший, давно идущий, отработанный спектакль и одну сказку с минимальным количеством действующих лиц. Да ещё, в целях экономии, так перераспределить роли, чтобы те, кто занят в сказке, были бы непременно заняты и в вечернем спектакле. С этими двумя спектаклями покататься недели три-четыре по районам области, выполнить годовой сельский план и потом спокойно работать на стационаре весь сезон.

В отличие от основных, больших гастролей, сельские гастроли не всем актёрам были по душе. Во-первых, не радовали жилищные условия в сельских гостиницах. Во-вторых, поскольку возили обычно один вечерний и один детский спектакль, приходилось почти каждый день играть одно и то же, а это надоедало. В-третьих, приходилось практически каждый день трястись в автобусе по знаменитым российским дорогам, которые, как совершенно справедливо заметил великий Николай Васильевич, расползлись по России, как раки. В-четвёртых, уезжал на эти гастроли прежде всего тот, кто не был занят в новом, готовящемся к открытию сезона, спектакле. А это было уже обидно.

Но всё же многие актёры ехали на эти гастроли с удовольствием. Были здесь и свои плюсы, свои прелести. Это был и дополнительный почти отдых за казённый счёт, то есть почти продолжение отпуска — не нужно каждое утро бежать на репетицию, учить роли, волноваться и даже думать о хлебе насущном. Ещё, поскольку спектакли игрались почти каждый день, можно было рассчитывать в конце квартала получить за переработку (каждый актёр, в зависимости от категории и тарификации, имел свою месячную норму спектаклей, и за каждый спектакль, сыгранный сверх нормы, получал дополнительную зарплату). Но самое главное, и самое, пожалуй, приятное — это общение с природой в самое золотое осеннее время.

Обильное разнотравье, свежескошенные золотые поля, громкое, перед отлётом в тёплые края, щебетанье птиц…

Вот вдоль просёлочной грунтовой дороги то тут, то там стоят удивительные толстенькие столбики — байбаки. Это большие симпатичные суслики с пушистым рыжим мехом. Они стоят на задних лапках, сложив на груди передние, с любопытством смотрят на приближающийся театральный автобус, и громко пересвистываются. Только когда автобус подъезжает уже совсем близко, они поспешно скрываются в норках, но вскоре опять появляются и долго смотрят вслед.

Вот кружит в небе степной орёл, высматривая зорким взглядом в поле свою добычу. Кружит долго, плавно, кажется, что неподвижно висит высоко в небе. Но вдруг складывает он крылья и камнем падает вниз. Лишь перед самой землёй расправляет их, хватает когтями зазевавшуюся добычу и снова взлетает всё выше и выше.

А вдалеке за полем, прямо по воздуху, на фоне чистого голубого неба мчится всадник. Видимо тропинка, по которой он скачет, проходит по насыпи и насыпь эта как раз на уровне колосящейся пшеницы. Поэтому кажется, что конь, не касаясь копытами не только земли, но и высоких золотых колосьев, парит над землёй, не чувствуя на себе тяжести всадника, не ощущая земного притяжения.

А вот из лесополосы прямо перед автобусом выскакивает громадная ярко-рыжая лиса и, распушив роскошный длинный хвост, перебегает через дорогу. Прекрасная половина актёрской братии визжит от удивления и восторга — эх, на воротник бы её!

У самой деревни на обочине дороги важно прогуливаются жирные глупые фазаны, и даже непонятно, дикие ли это птицы или домашние, вышедшие со двора погулять в поле.

А вот и колхозный пруд. Вода в нём наполовину спущена, не сегодня-завтра спустят и остальную, огромными сачками выловят кишащую в мелководье рыбу и отвезут в город на рынок. Сторожа здесь строгие. Попробуй удочку забросить, — горя не оберёшься. Но для артистов, конечно, исключение. Доставай удочку, забрасывай. Долго ждать не придётся. Вот тебе и сазан килограмма на четыре, вот тебе и толстолобик метра на полтора. Только такого дурака удочкой не вытащишь, оборвёт все снасти, разве что хвостом на прощание по воде плюхнет, ещё и обрызгает. Обидно. Но без улова всё равно не останешься. А маслица подсолнечного здесь же, в любом дворе, за копейки купить можно, а то и так нальют баночку, бесплатно, из уважения.

В гостинице у каждого плитка электрическая. Только дверь поплотней закрывай, а то на запах дежурная прибежит, скандалить будет. С плитками в гостиницах строго.

Вот и клуб деревенский — церковь бывшая.

Вроде бы и грех в церкви публику развлекать, скоморошничать, да что поделаешь, не нами придумано. Да и на церковь клуб уже как будто не очень-то похож: колокольни нет, там, где алтарь был — сцена, а хоры остались, можно сверху смотреть, как в настоящем театре из бельэтажа.

Детвора деревенская на сказку собралась. И не только детвора, старушки пришли, мамки молодые, все, кто от работы свободен.

Но здесь с публикой особенно не пообщаешься, не поиграешь. Здесь осторожность нужна, тем более в сказке. Если бабу Ягу или злого Волка играешь, и хвост оторвать могут, и запустить в тебя чем-нибудь. Они ведь у себя дома, не в театре. Только попробуй не понравиться, разорвать не разорвут, но гнев свой праведный непременно выразят. Тут тебе и трубочки плевательные, и рогатки в арсенале имеются, и подножку подставить могут, если по залу бегаешь, и прочие неприятные для актёров экзекуции. Но уж если понравился, если Ивана Царевича играешь или Василису Прекрасную, то и цветочков полевых здесь же, за клубом, нарвут, подарят, и обступят после спектакля, разглядывая восторженными глазёнками.

А если спросишь: «Пацаны, где тут у вас молочка парного купить можно?», — так не только проводят, сами принесут, ещё и деньги брать откажутся.

А вечерний спектакль поздно начинается, часов в девять, а то и позже. Раньше не получается. У них уборочная, от зари до зари в поле, потом ещё за своим хозяйством присмотреть надо, помыться, переодеться, только потом можно идти «веставу побачить» (спектакль посмотреть).

А после спектакля… праздник живота и Бахуса.

Но это прежде, в старые добрые времена было.

Тогда после спектакля в каждом колхозе непременно — банкет. Не всем селом, конечно (а бывало, что и всем селом), но партком, профком обязательно, агроном, завклубом, ну и, само собой, председатель с супругой. Картошечка, овощи, фрукты — всё свеженькое, с поля, с грядочки; свининка или барашек жареный, ну и, конечно же, то самое, которое на столе главное.

И пошла писать (плясать) губерния…

Но теперь это всё уже давно в воспоминаниях, в рассказах. В конце восьмидесятых ещё случалось, но уже изредка, а потом…

Поздно ночью обратный путь в гостиницу по той же грунтовке, с подскоком, с подпрыгом, с перетряской.

Вот и заяц серый, ушастый, прямо из-под колёс выскочил, и несётся, поджав уши, впереди автобуса в свете фар. Не сообразит, дурья башка, что свернуть надо. Так и будет бежать до поворота, если, конечно, водитель газку добавит, не отпустит его далеко вперёд. Но и догнать не догонишь, по такой-то дороге.

Несмотря на все прелести «верховой» езды, в автобусе все как будто задремлют, умаявшись, а в гостиницу приедут, смотришь, — там за преферанс уселись, там улов жарят, там спор об искусстве затеяли, а там продолжение банкета или начало его. А почему бы и нет? Утром рано не вставать, на репетицию не бежать, домашних забот никаких — отдыхай да спи.

* * *

Анатолий Константинович Аршавский — большой, иногда чересчур эмоциональный, великолепный актёр, любитель преферанса, вкусной еды и модных галстуков. К величайшему сожалению, очень рано и скоропостижно оборвалась его жизнь.

В актёрской среде есть такая шутка: если актёр появляется на работе в костюме, при галстуке, чисто выбрит и пахнет одеколоном, — значит, с бодуна. Как в каждой шутке есть доля правды, так и это определение иногда имело прямое отношение к Анатолию Константиновичу.

Друзья любя называли его Пузатый. Он не обижался. Но если кто-то чужой, или даже знакомый, но не входящий в число друзей, позволял себе такую вольность или просто какое бы то ни было панибратство, он возмущался до глубины души.

Несколько раз его увольняли из театра, но вскоре принимали обратно. Причина увольнений обычная, естественная и понятная. В те строгие по отношению к человеческим слабостям времена, в период постоянной, всеобщей и яростной псевдоборьбы с пьянством и алкоголизмом на уровне Постановлений Партии и Правительства, прощать или закрывать глаза на человеческие слабости было просто невозможно.

Его запои обычно случались неожиданно, и в самый неподходящий момент. Долгих разбирательств не было. Чего разбираться, чего воспитывать? Нужно принимать меры. А мера одна, последняя — уволить.

Через некоторое время он приходил в театр с каким-нибудь интересным для администрации предложением. Он мог бесплатно поставить хороший спектакль или взяться за организацию гастролей. С годами организация сельских гастролей стала для него постоянным хобби.

Но и на гастролях случались «непредвиденные обстоятельства». Правда, здесь, среди небольшой выездной группы, его понимали, прощали и даже покрывали.

Театральный автобус подъезжает к правлению колхоза. На крыльцо выходят встречать артистов парторг и председатель.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте!

— Сейчас сразу в столовую поезжайте, на обед. Всё уже готово.

— Ой, спасибо…

— Только это… того… Там в клубе начальник ваш… уставший лежит. Его тоже надо бы взять… Да только мы поднять не смогли. Может, вы поднимете?

Автобус подъезжает к клубу.

Где-то в конце зала, между стульями, лежит на полу «уставший» Анатолий Константинович. Попытки поднять его ни к чему не приводят.

— Ладно, пусть полежит, отдохнёт…

— Дует здесь, как бы не застудился. Давайте на сцену перетащим.

Перетащили на сцену, уложили. Из костюмерного ящика достали «сказочный» овчинный тулуп. Тулуп-то настоящий, просто, в сказке в нём Деда играют. Укрыли «уставшего» начальника, поехали в столовую.

Пообедали, вернулись в клуб. Теперь можно и сказку играть.

К концу сказки начальник кое-как оклемался. Спрашивают у него:

— Толя, ты что же это опять вытворяешь?

— А что такое?

— Да то! Гастроли, а ты запил.

— А мне сегодня делать нечего. Здесь перечисление. Которое, кстати, в театре уже получили. Вот так. У вас всё нормально?

— Да у нас-то нормально.

— Покормили?

— Покормили.

— Ну, и слава богу. Значит, и мне можно полечиться.

Что касается обедов, то в них тоже была некоторая особенность. В одних колхозах кормили бесплатно, из уважения, из любви к искусству, к артистам. Но в других за обед в колхозной столовой требовали плату. Плата, конечно, была чисто символическая, копеечная (полный обед копеек 30−50), но всё-таки актёрам это не очень нравилось. И не от жадности, просто собирать после обеда эту мелочь было как-то унизительно, неприятно. Тем более что в соседнем колхозе кормили бесплатно, а здесь вроде бы как хуже относятся, меньше уважают.

Когда руководителем гастролей был Анатолий Константинович Аршавский, кормили всегда бесплатно. Но мало кто знал, что за эти обеды он платил сам, из своего кармана. Договариваясь о спектакле, он сразу же договаривался и об обеде, и, если обед был платный, он платил сразу за всех. В этом тоже была некоторая реабилитация за «слабости», чтобы меньше было недовольства, ворчания со стороны актёров.

— От этих копеек не разбогатеешь, хорошее отношение стоит дороже, — говорил он, когда мы были уже напарниками по «заделке» сельских гастролей.

Его внешний вид, его фактура, его умение преподнести себя порой заставляли думать, что перед вами не актёр, а, если уж не зам. министра культуры, то, по крайней мере, директор одного из лучших и преуспевающих театров.

Ему невозможно было в чём-то отказать. Председатели колхозов и зав. отделом культуры сельских районов невольно вставали перед ним и только согласно кивали, если он отечески предлагал им взять спектакль на гарантию (заплатить аншлаговую стоимость) или собрать совещание директоров школ района для того, чтобы те разобрали билеты на сказку.

— Если ты плохо отработаешь на сцене, театр от этого, в принципе, не пострадает, но, если ты плохо сыграешь с клиентом, сразу виден результат: не договорился о спектакле, потерял живые деньги. Значит, грош тебе цена, как актёру, — говорил он.

Иногда случались и курьёзы.

Во время московских гастролей небольшая компания решила посетить один из самых фешенебельных столичных ресторанов, к которому простых смертных советских граждан и близко не подпускали. Организацию этого мероприятия взял на себя, естественно, Пузатый. Подойдя к закрытой двери, он поманил швейцара и что-то пошептал ему в приоткрытую дверь. Дверь тут же распахнулась.

— Это со мной, — небрежно сказал он, кивнув в сторону своих товарищей.

Через минуту вся компания уже сидела за самым уютным столиком. Принимать заказ подошёл сам метрдотель. Официанты тем временем поспешно меняли столовые приборы.

Пузатый негромко произносил мудрёные названия экзотических блюд, метрдотель с поклоном записывал. Но тут вмешался один из товарищей, изучавший в это время меню:

— Толя, да на хрена нам эта фанта! Возьми простую минералку, она в три раза дешевле.

Метрдотель исчез так же незаметно, как и появился. Официанты вернули те приборы, которые стояли прежде. Выгнать их, конечно, не выгнали, но пришлось ещё долго ждать, пока подошёл обычный официант и принял заказ. В общем, вечер прошёл не совсем так, как хотелось бы.

Вообще в ресторанах к нему было какое-то особое отношение. Он, например, мог в чужом городе, где его ещё никто не знает, обильно поужинать в ресторане, угостив при этом местных ресторанных забулдыг, и спокойно уйти, не заплатив при этом ни рубля, лишь предупредив официанта:

— Я там скажу, чуть попозже подойдёт товарищ, рассчитается.

Его не останавливали, ему не возражали, ему невозможно было не поверить.

В период, когда мы были напарниками по «заделке» сельских гастролей и доходы (проценты от спектаклей) делили поровну, независимо оттого, кому сколько удалось «заделать», наша общая касса, а тем более казённые наличные деньги, хранились у меня. Так, на всякий случай, мало ли что. Но даже когда это «мало ли что» случалось, не давать ему денег, держать на голодном пайке, было бессмысленно.

— Я там, в ресторане, посидел. Ты сходил бы, расплатился. Запишешь на мой счёт, — говорил он, появляясь у меня в номере, уже изрядно поддавший.

— Константиныч, это в последний раз. Больше я за тебя платить не буду! Пока не остановишься, буду давать по рублю в день на обед — и всё!

Тем не менее, приходилось идти, платить.

Даже предупреждать всех официантов в ближайшем ресторане о том, чтобы его не обслуживали, было бесполезно. Он снимал трубку, крутил телефонный диск, и вскоре в его номере накрывался стол с горячими блюдами, холодными закусками, и… Борьба с пьянством должна была признать своё полное поражение.

Разумеется, сразу появлялось немало новых местных «друзей», да и старые, из актёрской братии, всегда непрочь были пропустить стаканчик, другой, за компанию.

Конечно, так это «мало ли что» только начиналось. Заканчивалось довольно неприглядно — дешёвыми винами, тяжёлым похмельем и даже ссорами. Новые друзья исчезали, да и старые быстро забывали дорогу в его номер.

Но при этом ни щедрые застолья, ни одинокое «чёрное» пьянство, практически никак не влияли на ход гастролей. Спектакли игрались, транспорт работал, актёров кормили бесплатными обедами. Мало кто знал, чего ему стоило в состоянии жуткой абстиненции ранним утром надевать костюм, галстук и ехать в очередной колхоз на «заделку» спектакля. Но, когда он был руководителем гастролей, не было ни одного случая, чтобы группа вернулась, не перевыполнив план. И вовсе не потому, что план был слишком мал или давался легко. Просто он умел хорошо работать и не умел работать плохо.

— Если пьянство мешает работе, надо бросать работу, — шутил он.

Ему это дело работать не мешало. Наоборот, долгое время не общаясь с зелёным змием, он становился грустным, раздражительным и даже ворчливым. Он брался за постановку новых спектаклей, искал выход своей эмоции в преферансе, в новых ролях, в организации гастролей. Но, глядя на окружающий мир, понимая его и не соглашаясь с его устройством, срывался и уходил в «глубокий штопор».

Умер Анатолий Константинович Аршавский совершенно неожиданно, после очередного увольнения из театра. Просто не выдержало большое, щедрое актёрское сердце.

* * *

Впервые на сельские гастроли я попал с Кинешемским театром, в который меня «сослали» по распределению после окончания театрального училища. И гастроли эти тянулись всё лето, целых три месяца. На большие гастроли репертуара у театра не набралось, пришлось всё лето колесить по Ивановской области, по самой глубинке центральной России.

Вообще Кинешемский театр, и тот факт, что у театра не набралось репертуара для проведения нормальных гастролей, заслуживает особого внимания, может быть, целой главы, но пока речь только о сельских гастролях.

Ещё перед отъездом старшие товарищи посоветовали:

— Ты в бухгалтерии заявление оставь, чтобы зарплату тебе эти месяцы не выплачивали.

— Как это?

— Покупать там всё равно нечего. Целее будут. Когда вернёшься, всё сразу с отпускными получишь. А прожить там и на суточные можно да на «подножных кормах».

И действительно, на 3 руб. 50 коп. в день вполне можно было прожить. Плюс грибы, лесные ягоды и картошка с колхозного поля.

Картошку на всю ораву, в основном, монтировщики добывали во время вечернего спектакля. Декорацию поставят и, чуть смеркаться начнёт, в поле. Актёры между сказкой и вечерним спектаклем — в лес по грибы. А ночью в гостинице, как только артисты возвращаются, сразу везде свет вырубается, пробки перегрузку не выдерживают. Почти в каждом номере электроплитка греется, картошка с грибами жарится. Иногда, чтобы пробки не вырубало, между собой договаривались, кто за кем жарить будет. А суточные на хлеб, да на винцо, истратить можно. Вот тебе и королевский ужин.

Довелось рассмотреть на тех гастролях Россию-матушку, почувствовать, попытаться понять жизнь её нелёгкую. Да только, действительно, умом понять всё это невозможно. Но и утверждение поэта, что «в Россию можно только верить», тоже с действительностью не совсем вяжется. Если во всё увиденное поверить, так и с ума сойти можно.

Выездной спектакль в одну из самых глухих деревушек.

Разухабистая, узкая грунтовка через вековой лес на границе Ивановской и Владимирской областей. Именно в таком лесу, а может, именно в этом, промышлял когда-то Соловей-разбойник. Оно и понятно. Окажись на пути лихие люди, не свернуть, не убежать, хоть кричи, хоть плачь. Говорят, до сих пор водятся здесь волки, медведи. О мелкой дичи и говорить нечего.

Автобус, надсадно урча, переваливается с колдобины на колдобину. Там лужа на дороге, глубины неведомой, там коренья голые, сказочные, колею распирают, там дерево вековое стволом необъятным над дорогой нависло, вот-вот рухнет.

Впереди речушка лесная тихая. Через неё мостик бревенчатый. Даже не мостик, просто несколько брёвен с одного берега на другой переброшены. Сверху брёвна слегка топором обтёсаны, снизу — кругляком.

На всякий случай вышли из автобуса. Покачиваясь, медленно переезжает он на другой берег. Брёвна под ним прогибаются, поскрипывают. Того и гляди, хрустнет балясина, угодит автобус в бездну. Что делать будем? Страшно.

Переправился автобус. Слава богу, обошлось. Теперь сами пешочком. Внизу вода тёмная, страшная, небо отражает. Глубоко, наверное.

Как же назад, среди ночи, переправляться здесь будем? Ещё страшнее. Лучше и не думать.

Опять с колдобины на колдобину. Дорога узкая. Не дай бог, навстречу автобус или грузовик ехать будет. Ни разминуться, ни объехать. Но говорили, что рейсового сообщения с этой деревушкой нет. Не ходят туда ни такси, ни автобусы. Поезда и самолёты, небось, в этой деревушке чудо неведомое. На самой подробной карте не отмечена она ни кружочком, ни точечкой. Нет её на этой планете, а мы туда едем.

Говорят, раз или два в неделю грузовик в эту деревушку ходит, привозит сырье, продукты и готовую продукцию забирает. Цех ткацкой фабрики там находится. Придумали же у чёрта на куличках цех построить.

По такой дороге и двадцать километров вечностью покажутся, все кишки растрясёшь, а тут все восемьдесят обещали.

Выехали за три с половиной часа до спектакля, а может, и ещё раньше выезжать надо было. С такими-то темпами…

Не подремлешь в дороге, не почитаешь. Трясись, да по сторонам смотри. А куда смотреть-то? Со всех сторон лес глухой. Вот и развлекайся.

Быстро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Измучились, умаялись, но, в конце концов, добрались.

А где ж деревня-то?!

На берегу тихой лесной речки большая поляна. Стоит на поляне с десяток бревенчатых избушек. Одна из них побольше. Это и есть клуб. На двери замок амбарный, огромный замок. Полпуда точно весить будет.

Чуть поодаль ещё одна изба, такая же бревенчатая, только чуть пошире и длинная. Это и есть цех ткацкой фабрики. Это и есть знаменитое ивановское ткацкое производство. Ворота бревенчатые на всю ширину избы. Наверное, чтоб грузовик заехать мог. В воротах дверь, тоже закрытая, но замка не видно.

Остальные дома по поляне разбросаны, не дома — избушки перекошенные, из старых, почерневших брёвен, крыши непонятно чем покрыты, то ли камышом, то ли ветками, то ли просто кровля вековым мхом поросла.

Все, кто в этой деревушке живёт, в этом цеху и работают. Больше-то, кроме леса, деваться некуда.

Остановились посреди поляны.

Куда идти, кого спрашивать?

Стоим, ждём. А вокруг никого не видно, ни одного человека. Пустая деревня, мёртвая.

Наконец, откуда ни возьмись, бежит мужичонка. Сам маленький, лицо на печёное яблоко похоже. Костюм на нём мятый. На пиджаке заплата, на брюках коленки вздутые, но при галстуке — значит, начальство, то ли начальник цеха, то ли деревенский староста.

Руку в карман запустил, достал связку ключей. Ключи диковинные, кованые, большие. Открыл замок на двери клуба, дверь распахнул, лишь потом к автобусу направился, гостей дорогих встречать. Остановился метра за три до автобуса, словно ближе подойти боится, руки по швам вытянул, смотрит на автобус, улыбается и ждёт. А чего ждёт, непонятно. Может, пока мы из автобуса выходить начнём?

Начали выходить.

Он с места не сдвинулся, так же стоит, руки по швам, рассматривает приезжих, и улыбка на лице застыла. Неживая улыбка, мёртвая.

— Здравствуйте, — говорят ему.

А он — ни гу-гу.

Молча кивает, моргает часто и улыбку держит.

Ни «здравствуйте» в ответ, ни «пожалуйте», ни «как добрались?».

Может, глухонемой?

Спросили у него что-то, кажется, как деревня называется, в смысле, туда ли мы приехали.

Глаза к небу поднял, задумался, потом кашлянул в кулачок и хриплым голосом ответил:

— Ага!..

Значит, не глухонемой.

Зашли в клуб. Сыростью, кислятиной пахнет.

Оказывается, здесь не только клуб, а и магазин, и библиотека, и общественная столовая.

Из небольшого тамбура две двери. Одна заперта, такой же полупудовый амбарный замок висит. Прямо на двери зелёной краской намалёвано: «МАГАЗИ». Для буквы «Н» места не хватило.

Напротив ещё одна дверь, перекошенная, приоткрытая. Видно, до конца не закрывается, потому и не заперта. На двери той же зелёной краской в две строки, с двумя буквами «И»: «БИБЛИ—ИОТЕКА».

Заглянули туда. Тёмный маленький чулан, с полками вдоль стены. На одной полке, похоже, десятка два книг стоит. Ещё несколько книг на полу валяется. Пылью вековой пахнет. Что за книги интересоваться не стали.

Дальше проход в зал. Не зал — комната. Даже не комната — пространство. Посреди пространства несколько почерневших, косо сколоченных, лавок. У одной стены — помост метра три в ширину и метра полтора в глубину. Вот тебе и сцена.

Если на лавках людей рассадить, а в остальном пространстве стоя расставить, человек семьдесят свободно разместить можно.

Да только семьдесят человек, наверное, во всей деревне не наберётся.

За помостом не стена, перегородка чуть выше человеческого роста. За перегородкой, похоже, кухня и столовая. Слышно, как там кастрюли звенят, голоса бабьи. И запахи оттуда соответствующие, кислыми щами, старым, пережжённым салом пахнет. А вход туда, видимо, с другой стороны избы, отсюда ни двери, ни проёма.

Входная дверь хлопнула. Баба запыхавшаяся вбежала. Только и бабой-то назвать её трудно. Маленькая, худощавая, лицо такое же, как у мужичка, на печёное яблоко похоже. Может, родственница. Фуфайка на ней куском грязной бельевой верёвки подвязана, голова платком укутана. На дворе лето, а она в фуфайке и платке. Может, болеет? Платок, видно, когда-то пуховым был, а теперь больше на старую мешковину похож.

Запустила баба руку за пазуху, ключ оттуда вынула, замок на магазине отперла, дверь распахнула, и бегом за прилавок.

Стало быть, продавщица. Видно, ей команду дали: «Беги, торгуй, гости дорогие пожаловали».

Зашли в магазин. Только всем вместе в магазине не поместиться. Пришлось по очереди.

Вдоль стены две полки, это, надо понимать, витрина. Перед витриной невысокие козлы стоят. Верх старой, драной клеёнкой обтянут, это прилавок.

На одной полке консервы: «Завтрак туриста», «Тефтели рыбные» и дефицитные по тем временам «Шпроты». Как уж их сюда занесло — непонятно. Но, видно, давно эти консервы тут обитают. Банки кое-где уже ржавчиной побиты, этикетки выцвели. На шпроты многие позарились бы, но, видно, отравиться побоялись, покупать никто не стал.

На другой полке щётки зубные, мыло хозяйственное, гвозди кровельные кучей навалены, несколько пар запылённых лаковых мужских туфель и никелированный смеситель с душем.

Ну, туфли-то ещё ладно, может, какой-нибудь местный щёголь отважится по лесу в лаковых туфлях прогуливаться, а зачем здесь смеситель с душем, если водопровода нет и, похоже, в ближайшее столетие не предвидится, — совершенно непонятно.

Мужичонка осмелел, разговаривать начал. Но говорит как-то скороговоркой и очень невнятно. Понять можно, но с трудом.

Кто-то попросил в цех повести, на экскурсию, интересно же.

Мужичонка засмущался, подумал, произнёс своё «Ага!», и повёл.

Подошли к цеху, дверь открыли, стали заходить. Последние ещё не вошли, а первые уже на улицу протискиваются, насмотрелись.

Смог густой, белый, в цеху стоит, как будто в молоко входишь. За пять метров ничего не видно. И грохот неимоверный. Кажется, на фронте, во время танковой атаки, и то тише.

Как же здесь люди работают? Может, в противогазах, в наушниках?

Да нет же! Вон сквозь туман двух баб видно, в косыночках. Суетятся у станков, на артистов поглядывают, кажется, улыбаются. Артисты для них в диковинку.

Мужичонка рассказал, что, сколько себя помнит, ни разу к ним никто из артистов не приезжал, ни разу они живых артистов не видели. Да ни то, что живых, во всей деревне один телевизор у поварихи имеется, и тот уже полгода, как сломался.

Электричество у них всего несколько лет назад появилось. И то только потому, что старые станки, которые без электричества на ножной тяге работали, все сломались. И починить невозможно было. Теперь ни станков таких, ни запчастей к ним не делают. Пришлось из соседней деревни электричество тянуть и новые станки ставить. Сначала думали, совсем цех закроют, но фабрика решила, что нужен он производству, даже необходим, и раскошелилась на электричество.

Это он с гордостью рассказывал, скороговоркой, но обстоятельно.

Самые стойкие в цехе у входа минуты три простояли, больше не выдержали. Выскочили на улицу, кашляют, фыркают. Мужичонка улыбается, доволен.

Повёл в столовую, на обед.

Пища скудная: борщ кислый, жиденький, капуста да сало плавают, каша пшённая, тоже с куском сала жареного, и компот из лесных ягод, совсем не сладкий, видно, без сахара. Но плату за обед не потребовали, угощали.

Оказалось, вся деревня тут питается, и тоже бесплатно, под запись. И завтраки, и обеды, и ужины. Дома редко кто готовит. А зарплату они практически не получают, потому как тратить её здесь негде. В конце месяца подсчитают, кто сколько съел, кто насколько в магазине набрал, остаток иногда выдадут, иногда до следующего месяца оставят. Коммуна, да и только.

Ещё мужичонка рассказал, что у них двойной праздник получился. Вчера в магазин тройной одеколон завезли, а сегодня вот артисты приехали. Правда, он, как начальник, запретил продавщице сегодня одеколон давать, да только разве уследишь, все ведь свои, кто-нибудь всё равно выпросит. А кто-то, может, и вчера ещё запасся. В общем, просил не огорчаться, если в зале пьяные будут.

Да нам-то что? Лишь бы не буянили.

Пора бы уже и на сказку переодеваться, но что-то настроения нет, да и монтировщики декорацию ещё не поставили. А самое главное — зрителей не видно. Тишина в деревне. У клуба никто не вертится, как обычно бывает, в окна не заглядывает, в очереди у кассы не стоит. Впрочем, тут и кассы, конечно, никакой нет и билеты никто продавать не собирался. Здесь перечисление. Фабрика оплатила несколько спектаклей, теперь отрабатываем. Куда пошлют, туда и едем.

Вышли покурить перед клубом.

— Может, отмена будет? Любопытных-то не видно.

— Да нет, вряд ли. Зря, что ли, в такую глушь добирались? Хоть один зритель придёт — будем играть. Нам-то какая разница? Деньги получены.

— Я у начальника этого, который «ага», спрашивал насчёт зрителей. Говорит, ещё утром по всей деревне пробежался, предупредил.

— А где он?

— Декорацию ставить помогает, ящики, ставки таскает. Видно, работящий мужичок.

— Да…

Наконец, из-за деревьев появился первый зритель — мальчонка лет пяти. Шёл, шёл, потом увидел незнакомых людей, остановился, рассматривает. Лицо припухлое, рот приоткрыт, глаза в разные стороны сморят — косоглазие. Стоит, и как будто чуть покачивается. Видно, больной ребёнок, дебильный.

Подошёл поближе:

— Дядь, дай закурить.

— А не рано ли?

Удивился, ответил:

— Не-а…

Закурить не дали.

На земле окурок валяется, ещё дымится, — кто-то не докурил.

Малыш поднял окурок, затянулся глубоко, по-взрослому, с удовольствием дым выпустил. Подошёл к стене, хотел на корточки присесть, да не удержался, завалился.

Бросились к нему, стали поднимать, на ступеньку усадили.

Господи, да от него одеколоном воняет! Пьяный он! Оттого и покачивался, оттого и на корточках не удержался.

Что делать? Не искать же родителей. Ещё неизвестно, что там за родители.

А вот и второй зритель появился, чуть постарше. Выражение лица такое же, и глаза такие же косые. Может, родственник. Да похоже, у них здесь вся деревня родственники.

Мужичонка-начальник из клуба вышел, отряхивается. Видно, декорацию ставить закончили.

На младшего пацана, которого на ступеньке усадили, гаркнул:

— Чего, ага!.. расселся?!

И подзатыльник ему. Тот со ступеньки завалился, пополз на четвереньках за угол, а мужичонка за старшим погнался, пинка под зад ему дал. За что, про что — непонятно. Вернулся довольный, навёл порядок.

Докурили. Пора переодеваться.

Мужичонка уходить собрался, раскланялся, скороговоркой объяснил, что пойдёт по деревне на спектакль загонять, иначе не соберутся. И через каждое слово: «ага».

Пошли переодеваться.

Всего на сказку человек пятнадцать собралось. Половина детвора, половина взрослые.

Начали спектакль.

Сказка весёлая, смешная. Обычно через пять минут детвора уже хохотать, хлопать, подпрыгивать, кричать начинает. Когда к ним персонажи обращаются, и вовсе с мест вскакивают. А тут…

Глаза пустые, лица дебильные — и тишина. Только к середине сказки раскачались, стали отвечать на вопросы, да и то тихо, боязливо.

Спектакль закончился, актёры на поклон вышли. В зале тишина. Ни аплодисментов, ни улыбок. Рты полуоткрытые, глаза пустые. Похоже, даже не поняли, что спектакль закончился.

Актёры ушли за ширму переодеваться, а зрители сидят, ждут. Кто-то из актёров не выдержал, подозвал начальника-«ага», объяснил. Тот начал детвору пинками из зала выгонять. Взрослые ещё немного посидели, потом молча расходиться начали.

Мужичонка-«ага» остался. Из-за ширмы слышно, лопочет скороговоркой, кажется, с монтировщиками беседует.

Рассказал, что из тех, кто остался в деревне, многие за всю жизнь ни разу в районе (райцентре) не были. А те, кто по какой-то причине выезжал, больше не возвращались. Или в райцентре оставались, или ещё где, но назад редко кто возвращался. Кое-кто, конечно, вернулся, да и то не сразу, а через годы. Кто через три года, кто через пять, а кто и через десять. Правда, не по своей воле так долго задерживались, в основном, срок отбывали.

Поедет мужик в район, а там милиция на каждом шагу: туда не ступи, того не возьми, этого не делай. Шаг, другой ступил мужик, — вот и загребли. Некоторые и по два раза отсидели, а кто и по три. Освободится мужик, не успеет до родной деревни добраться, а уже новый срок получает. Так и катается туда-сюда.

А молодёжи в деревне совсем нет. Детвору, кому в школу идти, в район, в интернат отвозят. После интерната уже не возвращаются. Кто, опять же, срок еще по малолетке получает, а кто как-то иначе устраивается.

Актёры переоделись, обступили мужичка, слушают, вздыхают сочувствующе. А мужичонка повеселел, совсем разговорился. От него как будто тоже одеколончиком попахивает.

На вечернем спектакле было человек тридцать. Похоже, вся деревня собралась. На первых лавках та же детвора, дальше взрослые. А взрослые тоже какие-то непонятные, то ли старики моложавые, то ли молодежь состарившаяся, и лица, как будто похожие, все уставшие, измученные, глаза пустые. Смотрят спектакль, и никакой реакции, как будто не видят, не понимают. Кто-то заснул в зале, похрапывал.

Актёры побыстрее «шахматку» играть начали, целыми кусками текст пропускать. Какая разница, всё равно никто ничего не понимает. Какое уж тут искусство, какая жизнь человеческого духа?

Закончился спектакль.

В зале никто не захлопал. Но и актёры на поклон выходить не стали. Кто-то сообразил, заранее с начальником-«ага» договорился. Как только последние музыкальные аккорды отзвучали, высунулся из-за ширмы, кивнул ему. Тот поднялся на сцену, объявил, что концерт закончился, можно расходиться по домам.

Стали медленно расходиться.

Некоторые актёры после такого спектакля расстроились, даже обиделись.

А чего расстраиваться, чего обижаться? Разве зрители виноваты? Может, их, зрителей, просто пожалеть нужно? А может, и не только зрителей, а вообще всю Россию-матушку, в которой живут ещё так, в конце двадцатого века, и богом, и чёртом забытые люди.

В космос летаем, по Луне топаем, небоскрёбы строить научились, атомную энергию укрощать, а тут…

Назад молча ехали, умаялись. Несмотря на колдобины, почти все задремали. Не заметили, как и чёртов мост проехали. Очнулись только уже на трассе, на асфальте, от непривычно легкой, после колдобин, дороги. Но настроение всё равно было тяжёлое.

* * *

Чем ещё хороши сельские гастроли, так это тем, что между сказкой и вечерним спектаклем есть несколько часов свободного времени. Хочешь в лес иди, хочешь в поле, хочешь спать завались где-нибудь в клубе на стульях, а то и прямо на сцене. Перед ночным преферансом подремать никогда не помешает. А хочешь… Ведь практически в каждой деревне, посёлке или станице есть водоём, в котором рыбка водится. Отработал сказку, взял удочку, и получай удовольствие. К тому же и ужином себя можно обеспечить, если, конечно, клевать будет.

Душный, пасмурный летний день. Вот-вот должен пойти дождь. Поскорей бы! Дышать почти невозможно.

В центре деревни старая церковь. Перед церковью большой пруд. Когда-то здесь было красиво и покойно. Золото куполов отражалось в пруду, звонили колокола, собирался люд со всех окрестных деревень с мыслями о вечном, чистом, добром.

Теперь церковь полуразрушена, вместо куполов одни почерневшие остовы. Пруд заилился, по берегам зарос камышом.

В камыше прогалина, в ней двое. Мальчонка лет семи, в бледно-синей выгоревшей рубахе, сидит на ржавом перевёрнутом ведре и держит удочку, сделанную из длинной, не совсем ровной, ветки. Рядом высокий худой мужик в грязных, латаных брюках и, несмотря на жару, в фуфайке на голое тело. Мужик без удочки, стоит, заложив руки за спину, и угрюмо, сосредоточенно смотрит на воду.

Прогалина довольно широка, можно присоседиться.

— Здравствуйте. Не прогоните?

Мальчонка пожал плечами, ответил:

— Ловите.

Мужик взглянул косо, промолчал, опустился на корточки и снова угрюмо уставился на воду.

Самое обидное на рыбалке, это когда у соседа клюёт, а у тебя нет. Так и хочется забросить в то место, где поплавок соседа. Бывает и забросишь, или течением отнесёт, а всё равно не клюёт. Сосед вытаскивает одну за одной, а ты сидишь, как болван, злишься, всех родственников по матушке поминаешь.

Мальчонка вдруг спрашивает:

— А вы на что ловите?

— На хлеб.

— У нас на хлеб ничего не ловится. Только на червя. Вот берите.

Он протягивает ржавую консервную банку с червями.

— Спасибо.

Действительно, стало ловиться. Небольшие караси, но клюют часто.

— А вы в спектакле Кота играли?

— Да.

— Я видел, мне понравилось. Но вообще-то я больше кино люблю. Там больше на правду похоже. Только когда кино не по книжке. Когда книжку знаешь, а потом кино смотришь — непохоже.

— А ты в каком классе учишься?

— Во втором, но читать я давно умею. У меня сестра старшая уже в пятом. Я раньше всегда вместе с ней уроки делал. И читать научился, и по математике.

— Молодец. А что читать любишь?

— Стихи люблю.

— Какие стихи?

— Пушкина, Есенина. Я много стихов знаю. У меня память хорошая.

— А прочесть что-нибудь можешь?

— Могу. Вообще-то я так просто не люблю читать, но вам прочту.

Он задумался на какое-то время, вытащил карася, снял его с крючка, снова забросил удочку и начал читать:

Утром в ржаном закуте,

Где златятся рогожи в ряд,

Семерых ощенила сука,

Рыжих семерых щенят.

До вечера она их ласкала,

Причёсывая языком,

И струился снежок подталый

Под тёплым её животом.

А вечером, когда куры

Обсиживают шесток,

Вышел хозяин хмурый,

Семерых всех поклал в мешок…

Как? Откуда? Здесь, в глубинке, мальчонка любящий поэзию, знающий Есенина! Поразительно!

По сугробам она бежала,

Поспевая за ним бежать…

И так долго, долго дрожала

Воды незамёрзшей гладь.

А когда чуть плелась обратно,

Слизывая пот с боков,

Показался ей месяц над хатой

Одним из её щенков…

Да он не просто знает стихи, он понимает их, чувствует!

— У вас клюёт.

— Ага. Читай, читай.

В синюю высь звонко

Глядела она, скуля,

А месяц скользил тонкий

И скрылся за холм в полях.

И глухо, как от подачки,

Когда бросят ей камень в смех,

Покатились глаза собачьи

Золотыми звёздами в снег.

— Молодец! А зовут тебя как?

— Иван.

— Мама, наверное, учительница?

— Нет, мать у меня доярка. На ферме работает.

— А папа?

— А батя вот сидит.

Мужик, за всё время разговора ни разу не взглянувший в нашу сторону, наконец, повернулся и тихим, хриплым голосом жалобно спросил мальчонку:

— Может, сходишь, а?..

Малыш строго, даже как-то грубо ответил:

— Сказал нет, значит, не пойду. У неё всё равно ничего нет.

Мужик медленно, неуверенно встал:

— Ну, тогда я сам пойду…

— Никуда ты не пойдёшь! — отрезал малыш. — Сядь!

Мужик покорно присел, отвернулся, обхватил голову руками.

— Болеет он. С похмелья, — пояснил Иван. — К матери хочет пойти, на бутылку выпросить. Только у неё нет ничего. Вчера хлеб у тётки Таньки занимала. А нас в семье пятеро. Мать с отцом, сеструха старшая, я, да братишка малой. Батя вот не кормилец у нас, мне приходится. Сегодня ловится хорошо, видно, перед дождём. И нам на уху хватит, и Артёмке. Пес у нас, Артёмка, тоже рыбу любит. Вообще-то батя у нас ничего, добрый, только болеет часто. А так ничего, есть и похуже.

На другой стороне пруда из-за холма показалось несколько коров.

— Ай! Дал же я маху!.. — заволновался Иван. — Мне ж корову встречать надо, а я тут заболтался с вами.

Он стал поспешно сматывать удочку. Отец его тоже встал.

— Ну, ты как? — обратился к нему Иван. — Со мной пойдёшь или, может, половишь?

— Пойду, — хмуро сказал отец.

— Только смотри, если будешь у деда Сашки в долг выпрашивать, я тебя домой не пущу. Так и знай. Понял?

— Понял.

— Тогда пошли. Ну, до свиданья вам. Приезжайте ещё.

— Вань, погоди! Ты возьми карасей этих. Давай сумку.

— Да нет, что вы, не надо, — засмущался он. — Вам же тоже… вы же ловили…

— Бери. Мне не надо, я так, ради удовольствия.

— Вот спасибо. Нам теперь и на уху, и пожарить хватит. Мука дома есть, а масло тётка Танька даст. Повезло нам сегодня, слышь, бать. Спасибочко вам ещё раз. А червей оставьте, я себе завтра накопаю. Ну, до свиданья.

Он протянул маленькую крепкую ручонку.

— Счастливо тебе, Иван.

— Бать, ну… ты тоже, что ли, попрощайся…

Мужик подошёл, подал вялую длиннопалую руку, слегка кивнул.

— Ну, пошли скорей.

Иван переложил удочку и сумку с уловом в одну руку, другой взял за руку отца и они поспешно пошли в обход пруда по направлению к церкви.

Ах, какое окончание этому эпизоду придумать можно! И пошли они по направлению к храму… и впереди у них… и прочее, и прочее…

А зачем? Не было в этом уходе ни поэзии, ни какого-то особого высшего предзнаменования. Просто им нужно было идти домой встречать корову. Нужно было спешить в ту сторону, в сторону полуразрушенной сельской церкви.

* * *

Бывали на гастролях моменты, когда у актёров от зарплаты до суточных рыбалка и грибы были единственным источником пищи. Причина не только в мизерной актёрской зарплате. Всё-таки при разумном её расходовании голод не грозил, но это при разумном. А в условиях социалистического снабжения и строго регламентированного распределения товаров, то есть при всеобщем повальном дефиците, в далёких сельских магазинах встречались иногда такие товары, о которых в городе можно было только мечтать.

Даже курьёзы иногда случались.

Многоместный женский номер сельской гостиницы. Вбегает запыхавшаяся актриса, радостно сообщает:

— Ой, девчонки, такое платье купила — обалдеть! А, главное, цена сногсшибательная! Угадайте сколько!..

В комнате хохот. Кто-то отвечает:

— Пять рублей.

— Точно, пять рублей… А как…

Несколько актрис, как по команде, разворачивают перед ней точно такие же платья.

Что значит для женщины, тем более актрисы, узнать, что у остальных точно такие же платья, пусть даже купленные за пять рублей в уценённом отделе сельского магазина?

Через несколько минут дверь распахивает ещё одна актриса:

— Ой, девчонки…

— Платье купила?

— Да, отличное платье…

— За пять рублей?

— Да…

Тот же трюк с разворачиванием, смех.

— Ну, теперь будем, как детдомовские, все в одинаковом ходить, — грустно заключает ещё недавно счастливая обладательница дешёвого платья.

Везли же актёры из далёких сёл не только одежду, но и сервизы, и кофемолки, и телевизоры, и даже холодильники. Благо в фургоне с декорациями место всегда найдётся и монтировщики погрузить помогут.

Всё это вещи, конечно, нужные, но расходы непредвиденные.

Вот стоит у вас в номере новенький холодильник или телевизор, о котором вы не один год мечтали. Не болтаться же ему все гастроли в фуре по нашим знаменитым дорогам. В далёком селе, без всякой очереди, заплатили вы за него всю имеющуюся у вас и всех ваших коллег наличность, взяли дорогую покупку и унесли. Просто, как в сказке. Теперь рассматриваете его, поглаживаете, изучаете инструкцию. У холодильника дверцу туда-сюда дёргаете, к телевизору кусок проволоки вместо антенны пытаетесь приладить. Хочется же поскорее подключить, попробовать, посмотреть в работе.

Ну, подключили, а дальше что?

А дальше нужно, прежде всего, долги отдавать.

Но кушать-то каждый день хочется. В новенький холодильник хотя бы кое-что положить нужно. И программой теленовостей, увиденной даже по новому телевизору, сыт не будешь.

Но такое безденежье ещё куда ни шло, такое даже приятным бывает. В конце концов, и телеграммку домой можно дать: «Высылайте срочно телеграфом везу о-го-го» или у начальника, руководителя гастролей, занять до приезда. У него казённых наличных немерено, а отчитываться всё равно по приезду будет.

А вот другое безденежье.

Ну как не понять актёрскую творческую душу, да если ещё учесть, что дело молодое, гастрольное, а на первом этаже любой самой захудалой сельской гостиницы, как обычно, ресторан.

Сколько лет прошло, а до сих пор помнится разудалый боевой клич одной из работниц театра:

— Гуля-ять хочу-у-у!..

А потом, что называется, «мы гуляли, веселились, подсчитали, прослезились».

Только рыбалка, да «подножный корм» — грибы, картошка с колхозного поля, фрукты, ягоды из колхозного сада, выручали. А на хлеб можно и преферансом заработать. И не только на хлеб, иногда и на масло.

Но преферанс дело тонкое, здесь не только умение и везение иметь надо, здесь и тактика, и стратегия необходимы. Много всё равно не выиграешь, ставка-то по копеечке, максимум по две, но и выигрывать всё время нельзя, иначе никто с тобой играть не будет. Раз выиграешь, два, три, четыре, а на пятый — тю-тю, оставайся без хлебушка. К верной тактике не сразу и придёшь, правильную стратегию не сразу выработаешь.

В те времена на занятиях по политэкономии маркетингу не обучали, психологию бизнеса не преподавали. Тогда, прежде всего, правильность великого учения, превосходство социалистической экономики и планирования усвоить нужно было. Опять же историю Партии, историческую значимость великих партийных съездов. О превосходстве социализма над капитализмом говорили, и много говорили, а вот сравнить то, как у нас, с тем, как у них, не всегда получалось. У нас-то было хорошо, у них, понятно, плохо, но, как именно плохо, и отчего, и почему они такие тупые, что не хотят жить лучше, то есть жить так, как у нас, было не совсем понятно. Поэтому приходилось до всего своим умом доходить и на жизненной практике проверять собственные выводы. И не только с преферансом.

Уже будучи руководителем гастролей, собирался я даже целый трактат написать о том, как можно при социалистической системе с «людями работать», особенно с теми, кто руководящие посты занимает. Думаю, на пухлую брошюру материала вполне набралось бы. Но потом попалась случайно в руки книжонка Дейла Карнеги.

«Э, — думаю, — да здесь про всё это уже написано и прекрасно написано. Накрылась, — думаю, — моя брошюра, умерла ещё одна хорошая идея, так до конца и не родившись. Опередили капиталисты проклятые, недоразвитые, а жаль».

Но кое-что из примеров, из нашей советской действительности, в памяти и в записях сохранилось.

Как, например, уговорить председателя колхоза заплатить гарантийную (аншлаговую) стоимость спектакля после того, как спектакль уже начался, а в кассе было продано всего десять билетов?

И ведь удавалось! Не всегда, разумеется, но…

Здесь, конечно, актёрский опыт очень пригодился. Здесь, как на сцене, надо и партнёра чувствовать, и мизансцену, и за сюжетом следить, и, главное, сверхзадачу не забывать.

Кому-то в жилетку поплакаться, рассказать, как театру жить тяжело, помогите, мол, бедненьким. Кого-то сразу на место поставить:

— Что же это вы своих подчинённых так воспитываете? И не стыдно? Придётся в партийные органы обратиться, чтобы присмотрели за вами, за вашей идеологической, так сказать, платформой. Да, впрочем, и обращаться не придётся, по кассовой рапортичке всем видно будет, как у вас оргмероприятия посещают. Ведь все рапортички потом в обком партии поступают, там посмотрят на вашу посещаемость, могут очень заинтересоваться.

— А как бы без этой, как его… рапортички?

— Гарантию заплатите, и всё будет в порядке. Комар носа не подточит.

— Ох, связался я с вами на свою голову. Выписывайте счёт.

— Пожалуйста.

— Спасибо…

Или вот ещё эпизод.

Кто-то из актёров, изучая меню гостиничного ресторана, удивился:

— Ты смотри!.. Икра чёрная, икра красная!.. Сто лет её не видели. И не очень дорого. Вот бы перед отъездом взять с полкилограммчика, домой ребятишкам привезти.

— Попробую. Узнайте, может, ещё кто-нибудь из наших взять захочет.

Ещё желающие нашлись. Набралось больше чем на два килограмма. А порция в ресторане, кажется, граммов пятьдесят.

Иду на следующий день к директору ресторана.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

Представился. Познакомились.

— У нас тут послезавтра в клубе спектакль. Будем рады видеть. Вот приглашение.

— Спасибо…

Обрадовался, но очень удивился.

— Вы что-нибудь хотели?

— Пригласить вас хотел.

— И всё?

— Всё.

— Спасибо…

— Приходите. Надеюсь, понравится. До свидания.

На следующий день опять в ресторане обедаю. Он сам к столику подходит.

— Извините, пожалуйста. Вы мне вчера приглашение дали… Я афишу посмотрел… У вас там ещё сказка для детей, а у меня…

— О чём разговор? Разумеется. На сколько человек?

— Если можно, конечно… Если вам не трудно… На четыре.

— Хорошо. После обеда занесу.

— Ну, что вы?.. Я сам подойду. Только скажите куда.

— Да вот сейчас пообедаю, поднимемся ко мне в номер.

— Конечно-конечно… Спасибо. Вы не спешите, кушайте.

Он отошёл, а официантка, видно, указание уже получила, ждать не заставляет, обслуживает, как говорится, по первому разряду. Кстати, потом, до самого конца гастролей, все официантки так и обслуживали.

После обеда поднимаемся в номер, он взял приглашение, спрашивает:

— Может, вам что-нибудь нужно?

— Да нет, ничего, спасибо. Пока ничего…

— У меня дефицит есть — кофе растворимый. Недорого…

— Спасибо, я подумаю.

На спектакле рассказал актёрам о кофе. Многие кофеманы. Почти все, хоть по одной баночке, заказали. Кофе, да ещё растворимый, в те времена только в Москве можно было купить.

На следующий день обедать в ресторане не пришлось, некогда было. Вечером на спектакле, в зале его видел, но подходить не стал. Ещё через день, актёры как раз деньги на икру и на кофе собрали, прихожу в ресторан. Официантка с улыбкой, как дорогого гостя, встречает.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте. А директор у себя?

— Да-да. Позвать?

— Да нет, я пообедаю, потом к нему зайду.

Она, конечно, ему доложила, он не выдержал, сам подошёл:

— Здравствуйте!..

— Здравствуйте.

— Огромное спасибо за спектакль…

Кучу комплиментов наговорил, рассказал, что очень ему спектакль понравился, а особенно его детворе сказка. Дочка теперь решила непременно артисткой стать. После комплиментов опять спрашивает, уже как-то, даже жалобно, умоляюще:

— Может быть, вам всё-таки что-нибудь нужно?

— Ну, кое-что я бы взял. И для себя, и для своих господ артистов. Сейчас пообедаю, зайду к вам, если можно.

— Конечно-конечно, буду ждать.

После обеда захожу к нему в кабинет. Он из-за стола вскочил, засуетился.

— Вы там насчёт кофе говорили. Ещё не поздно?

— Ну, что вы? Для вас всегда, пожалуйста. Одну минуточку.

Подбежал к шкафу, открыл, достал банку кофе. В шкафу ещё банок пять стоит.

— Вот, пожалуйста. Платить не надо. Это подарок. Вам от меня.

— Спасибо. Только мне этого мало…

Он ещё не понял, он ещё улыбается.

— Мне нужно пятнадцать банок кофе. Разумеется, за деньги, но недорого.

Он уже не улыбается.

— Так… это… как же… Я, конечно, постараюсь…

— Да уж, пожалуйста, постарайтесь.

— Только сейчас у меня есть только шесть, нет, даже семь…

— Хорошо, остальные можно завтра.

— Да-да, конечно… Только завтра, наверное, тоже не получится…

— Когда же?

— Я постараюсь. Я, конечно, постараюсь… Думаю, послезавтра получится.

— Вот и отлично. И ещё мне икорочки нужно.

Он уже настороженно:

— Сколько?

— Килограммчика три. Это тоже можно не сегодня. Это можно даже через недельку, к концу гастролей.

— Да-да, конечно. Я постараюсь… я достану.

— Вот и хорошо, вот и спасибо.

Перед отъездом, когда прощались, он признался:

— Вы знаете, я ведь с этим кофе в трубу вылетел. Мне почти вдвойне переплачивать пришлось. А из-за икры кухня волком смотреть на меня стала. Приказал не обвешивать, в общем, чтобы всё было, как положено. Но я не в обиде. Сам напросился. А за спектакль спасибо. Особенно за сказку. Детвора до сих пор вспоминает.

* * *

С древних времён, когда театра, как такового, ещё и в помине не было, а бродили по земле отдельные небольшие группки скоморохов и лицедеев, главным в их нехитром хозяйстве были не костюмы, не реквизит, и даже не секреты зарождающейся профессии, а лошадь. Есть лошадь — странствуй по земле, лицедействуй, развлекай народ, неси, как говорится, искусство в массы. Нет лошади, какой из тебя лицедей? Можно, конечно, ближайших соседей развлекать, но от ближайших соседей много не накормишься, без транспорта помрёшь с голодухи.

Лошадь в актёрском ремесле наипервейшее дело.

Что такое театр без транспорта? Да не театр это вовсе, а так, площадка для представлений.

Лошадей-то, правда, давно уже нет, зато железные кони у каждого театра на балансе имеются. И если прежде старший в скоморошьей труппе был по совместительству и водителем кобылы, — кому ж ещё доверить самое дорогое? — то в нашем веке каждому театральному железному коню полагается собственный водитель. И водитель этот…

Большая у нас страна. Много в ней было театров. В Советском Союзе больше шести сотен насчитывалось. Не во многих, в некоторых, довелось мне поработать, а география обширная получилась: от Красноярска до Ленинграда и от Мурманска до Караганды. Но не встретился мне ни один театр, где с водителями было бы всё нормально, без приключений, без проблем. Даже там, где у театра и гараж свой имеется, и зарплата относительно приличная, и транспорт не очень старый, а всё равно, как с водителем столкнёшься, так проблема.

В Таганроге и того хуже — гаража нет, технической базы никакой, зарплата мизерная. Кто пойдёт на такую работу? Только тот, кто больше никому не нужен, кого в другом месте к транспорту и близко не подпустят.

Уж сколько перебывало в Таганрогском театре водителей — не сосчитать. Один Аркадий Григорянц и запомнился, да и то, наверное, потому, что ездил слишком медленно. Оттого, видимо, и автобус у него не ломался, и приезжали всегда вовремя.

Ещё в работе театрального водителя особая, можно сказать, специфика имеется. В течение всего сезона эти водители и не особенно-то нужны. Куда ездить? Разве что после продлённых вечерних репетиций, поздно заканчивающихся, развезти по домам актёров. Так это редкие случаи. Ну, ещё по снабжению поездки бывают, но это тоже лишь иногда.

Вот и получается, что весь сезон числятся в театре один, два, а то и три водителя, зарплату получают, появляются на работе, как красное солнышко, в основном в день аванса и получки; в общем, работа у них, что называется, «не бей лежачего». А перед гастролями вдруг выясняется, что или они ехать не могут, потому, как ещё в другом месте работают, или транспорт у них не в порядке, или ещё что-нибудь, но гастроли под угрозой срыва.

Срочно принимаются на работу новые водители, кое-как приводят транспорт в относительный порядок и едут на гастроли. Там-то и начинает выясняться, что все эти новые водители или крепко пьющие, или не имеющие опыта, или нет у них нужной категории в водительском удостоверении, т. е. автобусом управлять имеет право, а на фуру его уже не посадишь или наоборот. Ещё так же неожиданно выясняется, что автобус требует капитального ремонта, что фура не заводится или у неё протекает бензобак и так далее, и тому подобное.

Но если на обычных гастролях, в большом городе, можно и транспорт найти, и автохозяйство, где театральный автобус отремонтируют, и, в конце концов, выездной спектакль перенести или даже отменить, то на сельских гастролях без колёс никак не обойдёшься. Каждый день новый колхоз за двадцать, пятьдесят, а то и восемьдесят, километров. Это при условии, что все спектакли уже «заделаны», все договора подписаны. Но ведь так не бывает. Приходится и «заделкой» заниматься, и на спектакли успевать. Какие уж при такой работе ТБ и ОТ (техника безопасности и охрана труда). Подъём обычно в 4−5 утра, отбой, когда бог на душу положит, точнее, когда придётся после вечернего спектакля вернуться.

А начинаются эти гастроли…

Актёры ещё в отпуске. После отпуска, как водится, — село.

За две недели до начала гастролей выезд на «заделку», а за три дня до отъезда приняли на работу нового водителя: пожилой мужичок, как будто непьющий, говорит, что пить ему нельзя — язва. И то, слава богу.

Осматривая своего нового железного коня (старенький микроавтобус «Кубанец»), покачал головой:

— Да здесь же ремонта на две недели…

Уже хорошо, значит, хоть что-то в этом деле понимает.

— Может, и на две недели, может, и больше, а ехать через три дня надо. Думайте.

Почесал он затылок, подумал:

— Надо, значит, надо.

Ещё лучше, слава богу, покладистый попался, не возмущается. Может, и сработаемся.

Познакомились, поговорили.

— Работа трудная предстоит. Каждый день с раннего утра на колёсах. Чем больше до приезда актёров успеем «заделать», тем потом легче будет. Бывает, что за один день в трёх-пяти местах договориться успеешь, а бывает, три дня промотаешься и без толку. В общем, две недели точно без выходных, без проходных. Потом, конечно, будут выходные, но всё равно мотаться придётся, пока весь план не наберём. Как только всё «заделаем» — свободен. Хочешь — в гостинице отдыхай до конца гастролей, хочешь водку пей, хочешь — на рыбалку ходи, захочешь — домой поедешь, а числиться будешь на гастролях. Договорились?

— Дело понятное. Надо, значит, надо.

Три дня мужичок честно с утра до вечера автобусом занимался, готовился. В бухгалтерии деньги брал, запчасти покупал. Через три дня поехали.

Маршрут обычный — Чертково, Миллерово, Каменск. Самый удачный и, можно сказать, комфортабельный маршрут. В Миллерово и Каменске гостиницы приличные. И душ в номерах, и удобства. Потому и выездные дальние, в другие районы. Лучше дальше ездить, но лучше жить. В Чертково, правда, гостиница препаршивая и удобства во дворе, но там всего дня два-три жить придётся. Район дальний, туда редко кто заезжает, там театр в диковинку, поэтому и гарантию без разговоров платят, и встречают, как полагается, и природа уж больно красивая. Жалко этот район без внимания оставлять.

До Ростова нормально, спокойно доехали. По Ростову тоже, слава богу. За Ростовом смотрю, раскочегарил мужичок, разогнался. Ну, да ладно. Только замечаю: то обочину схватит, занесёт «Кубанца», то встречная машина впритык пролетит, аж дух захватывает. Лихачит мужичок. Ну, даст бог, доедем, ладно уж.

Тут, откуда ни возьмись, впереди с просёлочной дороги «КАМАЗ» с двумя прицепами на трассу выруливает. Но до него ещё далеко, спокойно притормозить можно и даже остановиться.

Гляжу, не тормозит мужичок, дальше на всех парах гонит. «КАМАЗ» уже всю дорогу перегородил, оба прицепа поперёк поставил, — не тормозит мужичок, на газ давит, и в ус не дует.

— Тормози! — кричу.

Удивлённо посмотрел на меня, и дальше, как ни в чём не бывало. Вот уже и прицеп перед носом.

— Тормози!!! — ору во всю глотку и за руль сбоку хватаюсь, выкручиваю.

Только тут понял он в чём дело, тоже сворачивать начал, но не тормозит, дальше гонит… И матерится на чём свет стоит.

Как мы по обочине мимо этого «КАМАЗа» проскочили одному богу известно. Как не перевернулись, непонятно. Занесло «Кубанца», перекосило, на двух колёсах проехали, снова на все четыре стали, и дальше помчались.

Мужичок ещё с полчаса матерился, все «прелести» тому водителю «КАМАЗа» желал.

— Чего же не тормозил?

— Да не видел я его. Он же правила нарушил! Он меня пропустить должен был…

И опять матюги с пожеланиями.

Дальше едем.

Впереди дорогу ремонтируют. Техника стоит, знаки.

Чуть сбавил скорость.

На дороге кучи асфальта насыпаны, прямо на нашей полосе.

Опять не тормозит.

— Тормози! — кричу.

Вижу, прищурился, тормозить начал. Да только куча уже вот она.

Опять за руль хватаюсь, вместе крутим. На встречную полосу выскакиваем. Опять заносит. Хорошо, встречных машин не было.

— Ты чего? — спрашиваю.

— Да ничего. Всё нормально. У меня со зрением плохо. Мне без очков вообще ездить нельзя. Даже в водительском удостоверении штамп стоит: «Вождение без очков запрещено». Только ты не говори никому.

— Как же ты едешь?

— Да вот так и еду.

— А очки где?

— Дома забыл…

Час от часу не легче.

Но, слава богу, доехали.

В гостинице поселились. Пошли поужинать в ресторан.

Я коньячку себе заказал.

— Может, рюмашку с дороги потянешь?

— Нет, мне нельзя — язва.

— Ну и правильно. Завтра вставать рано. В пять часов подъём и поедем.

Выехали в шесть утра, вернулись в девять вечера.

На следующий день так же.

За эти два дня пришлось мне ещё раз хвататься за руль, не говоря уже о постоянном внимании на дороге и наблюдении за слепым водителем.

Ещё через день вечером захожу в ресторан, — сидит мой мужичок, перед ним графинчик с водкой.

Подсаживаюсь.

— Тебе ж нельзя…

— Не могу я больше. Я в жизни никогда так не работал.

— Что-то рановато раскис. Три дня всего. Но придётся потерпеть. Я, конечно, всё понимаю, но ничего не поделаешь. Нужно хотя бы дней на десять задел сделать. Потом можно будет отдохнуть. Терпи, дорогой, второе дыхание откроется.

На следующее утро выехали только в десять, и так совпало, что за целый день ничего не сделали, зря промотались.

Вернулись поздно.

— Ты ж смотри, завтра утром в шесть, как штык. Терпи дорогой…

Утром застал его в непотребном виде. Он, видно, ещё с вечера набрался и потом всю ночь продолжал.

День пропал.

Ну, да ладно, что ж поделаешь? Пусть проспится, отдохнёт. Наверстаем.

Вечером побеседовали, пожурил его, он, как будто понял, вроде бы договорились.

Утром то же самое.

Пришлось день ножками по райцентру побегать, хоть что-то сделать. Не пропадать же целому дню.

Вечером опять воспитательную беседу провёл, но уже посерьёзнее, с предупреждением.

Утром иду будить, — не открывает.

Что делать?

Иду к дежурной.

— А он ушёл. И вещи забрал. Сказал, что номер за вами остаётся.

— А куда ушёл, не сказал?

— Сказал, что уезжает.

— Как уезжает? Куда?

— Не знаю. Сказал, что уезжает и всё. Домой, наверное.

Час от часу не легче.

Звоню в театр, рассказываю. Обещают прислать другого.

Через три дня приехал новый водитель. Парень молодой, на вид не сильно пьющий. Зовут Виктор.

Побеседовали.

— А почему в театр работать пошёл, на такую-то зарплату? Из любви к искусству?

— Какое там искусство. Статья у меня. По статье уволили. Куда же меня, кроме театра, возьмут?

— Понятно.

Утром в шесть выехали, как договаривались.

День работаем, два, три… Как будто всё нормально.

По вечерам в ресторан захаживает, выпивает, но в меру.

Потом девица в номере у него появляться стала. Познакомился, значит.

Ну, и слава богу. Лишь бы работал. А работает, как будто, нормально. Да и работа пошла, закрутилась.

Вот и артисты приехали. Начались гастроли.

И на автобусе, и на фуре водители новые, незнакомые. Ребята молодые.

Один со своей девицей приехал. Пришлось в гостинице договариваться, чтобы с разными фамилиями в один номер поселили. Тогда с этим строго было. Не позволяла социалистическая мораль женщине у мужчины в номере после одиннадцати часов оставаться. Не дай бог, застукают. И милицию вызвать могут и на работу сообщить. Но если уж сам начальник просит в один номер поселить, тогда ещё могут пойти на уступки, сделать исключение.

А этот водитель ещё при приёме на работу условие такое поставил: или её тоже на работу возьмут, и она с ним поедет, или он вообще никуда не поедет. Пришлось брать её одевальщицей. Но сообщили, что парень непьющий. Прежде крепко пил, потом ампулу вшили, завязал.

Второй водитель, как будто тоже не больно увлекается. Из приличной семьи, даже интеллигентного вида.

Неделю работаем — всё нормально. Только удивляться можно. Неужто так гладко все гастроли пройдут? Да быть не может! И, главное, с «заделкой», с планом всё получается.

Актёры некоторые, правда, ворчат немного, оттого что каждый день спектакли и ни одной отмены.

Так это ж хорошо! Быстрее отработаем, раньше домой поедем. Если так пойдёт, ещё и на премию заработаем.

Хотя, с другой стороны, сам ещё вчера актёром был, — понимаю. Во-первых, каждый день одно и то же играть, — какое творчество? Во-вторых, после отпуска ещё отдохнуть хочется, тем более природа, гостиница располагает, а тут каждый день на колёсах, каждый день на сцене. А в-третьих, за предыдущие годы просто-напросто отвыкли каждый день работать, да ещё без выходных.

Ну, да ничего, втянутся, привыкнут.

С раннего утра мотаюсь по колхозам, продолжаю «заделку». К выезду на спектакль стараюсь вернуться в гостиницу. «Кубанец» отдыхает, а я с актёрами на выездной.

Иногда вернуться не успеваю или еду на «заделку» в ту же сторону, куда потом выезд. Тогда встречаемся на дороге, на какой-нибудь развилке. Пересаживаюсь в автобус, а «Кубанец» возвращается в гостиницу.

И вот однажды в степном Кошарском районе стоим на развилке, ждём.

Задерживаются наши актёры. После назначенного времени полчаса проходит, час, второй. Дорога прямая, далеко просматривается, но не видно ни автобуса, ни фуры. Уже и на сказку опаздываем.

— Поехали навстречу, видно, что-то случилось.

— Да ехать дальше нельзя. Масло в двигатель залить надо. Давления нет, лампочка горит.

— А где масло?

— То, что было, закончилось. Там, в фуре, ещё канистра есть.

— А если они не приедут? Что без масла делать будем?

— А чёрт его знает. Ну, надо, значит, надо. Может, до заправки и дотянем. Поехали.

Километров десять проехали, впереди автобус наш показался.

Слава богу!

Подъезжаем ближе. Мать честная! За рулём автобуса не водитель, а старший машинист сцены Евгений Феодосьевич Шкуропат.

У него и прав-то водительских нет. Когда-то были, да в те времена пил он крепко, по пьянке и с правами расстался. Потом пить совсем бросил, много лет не пьёт уже, но права так и не восстановил. Ещё и потому не восстановил, что знает: в любых экстренных случаях его за руль сажать будут. Водитель-то он отличный, профессионал.

Значит, что-то уж очень экстренное произошло, если Женя позволил уговорить себя без прав за руль сесть.

Подъезжают.

— Что случилось?

— Водители запили.

— Как запили? Оба?

— Один запил, другой забастовал. Надоело, говорят. Выходной себе устроили.

— А фура где?

— Сзади едет.

— А за рулём кто?

— Валера Зайцев.

Валера Зайцев — новый зам. директора по хозчасти. Совсем молодой парень. Приехал на гастроли на один день. Запчасти для транспорта привёз, талоны на бензин. Как потом выяснилось, у него тоже ни прав, ни даже опыта. Два раза в жизни на «Жигулях» прокатился. А тут такое дело. Пришлось за руль «ЗИЛа» садиться.

Стоим, ждём фуру.

Наконец показалась. Виляет по дороге от одной обочины к другой. Встречные машины чуть ли не в кювет шарахаются.

У Валеры глаза перепуганные, за лобовое стекло выкатились, баранку из стороны в сторону крутит, пытается по прямой ехать, а не получается.

Подъехали.

— Слушай, я больше не могу! Что хочешь делай! Дальше не поеду. Разобьюсь к чёртовой матери. А далеко ещё ехать?

— Да ещё километров сорок.

— Не могу…

— Вижу. Какого чёрта вообще за руль сел? А если бы случилось чего?

— Думал, получится…

— Думал!.. Ладно, делаем так: «Кубанца» в лесополосу загоняем, на обратном пути заберём. Виктор на «ЗИЛа» пересаживается. Поехали.

Виктор возражать не стал, сказал только:

— Масло в «Кубанца» залить бы.

— Некогда, опаздываем. На обратном пути зальём.

«Кубанца» в лесополосу загнали, а ехать не можем — фура не заводится. Стартёр не работает. И так его и этак, а он никак. Стали ручным стартёром заводить, заводную ручку крутить по очереди. Крутили, крутили, наконец, завели.

Поехали.

В колхоз немного опоздали, но сказку начали почти вовремя.

После сказки — батюшки! — фура чистая стоит.

Виктор швабру где-то раздобыл и всю фуру от крыши до колёс отдраил. Её до этого годами никто не мыл, а тут блестит, как…

Пообедали в колхозной столовой. Бесплатно, как полагается.

— Как там наши водители отдыхают, бедненькие. Весело, наверное.

— Да уж, наверное.

После обеда тоже отдохнули. Кто в клубе на сцене развалился, задремал после ночного преферанса, кто по деревне гулять пошёл, кто за молоком, кто на пруд.

Вот и на вечерний спектакль колхозники собираться начали.

После вечернего спектакля:

— Валера, ты в автобусе поедешь, старшим. Если вдруг ГАИ остановит, будешь выкручиваться, объяснять, почему водитель без прав. Что угодно говори, лишь бы автобус не арестовали. А я на фуре. У Виктора тоже категории на фуру нет. Даст бог, проскочим.

— Понятно.

— Если вперёд оторвётесь, после выезда на трассу, километров через пять, заправка. Там ждите. Талоны у меня. Заправимся и по трассе до «Кубанца» потихоньку вместе поедем.

— Понятно.

— Поехали.

Автобус поехал, а фура опять не заводится. И ручку по очереди крутили — никак. Хорошо ещё Лёшка, монтировщик, с нами третьим остался. Он хоть и худощавый, но длинный и силёнка есть. Хорошо крутит, а толку никакого. Минут сорок провозились, наконец, завелась проклятая.

Поехали.

В степь выехали. Дорога асфальтовая, гладкая. Весело фура бежит. Справа степь, слева степь, ни огонька, ни фонарика. Зато звёзд на небе! — всё светится, подмигивает. И Млечный Путь как раз над нами, как будто дорога прямо вдоль него проложена. Хорошо!.. Месяц молодой, остророгий позади остался, но, если наклониться, в зеркало видно — тоже дрожит, подмигивает.

Считай, день отработали. Теперь бы до гостиницы добраться.

Виктора замотал сегодня. С пяти утра за рулём. Но ничего, не ворчит. Даже фуру вымыл. Герой дня, можно сказать. Нормальный водитель, сработаемся. Завтра утром отдыхать будет, потому как с теми хлопцами разбираться придётся. Сегодня-то бесполезно. И поздно уже, и один из них теперь точно в стельку пьяный будет, другой…

А как с ними разбираться? Ну, поругать, ну, приказ написать — выговор объявить. А толку? Отправлять всё равно нельзя, пока других не найдёшь. А где их найдёшь? Выездные каждый день на две недели вперёд «заделаны». Не переносить же на конец гастролей, чтоб потом из другого района за сотни километров из-за одного, двух спектаклей ехать. Бензин дороже обойдётся. Ну, да ладно, утро вечера мудренее.

И Лёшка тоже, видно, устал, задремал, плечом навалился. Плечо костлявое, больно давит. Ладно уж, пусть подремлет… Что-то бензином завоняло, да сильно так…

Виктор засуетился, тоже унюхал.

— Откуда воняет?

— А чёрт его знает! Машина чужая…

Ещё немного проехал, затормозил, остановился.

Лёшка проснулся:

— А что воняет так сильно?..

Виктор глушить двигатель не стал, знает, что заводиться долго будем. Вышел из кабины, подошёл к капоту, открыл…

А оттуда сразу столб пламени, аж до неба, до самого Млечного Пути!

И вся степь осветилась.

Я ручку дёрнул, дверцу распахнул… В ногах портфель с документами, с деньгами казёнными. Пока за ним наклонился, Лёшка через мою спину ласточкой прямо на обочину выпорхнул.

Отбежали от машины, стоим, смотрим. Виктор впереди машины отбежал метров на двадцать, мы с Лёшкой сбоку.

Двигатель работает, тарахтит, бензин качает. Пламя не уменьшается, так вверх столбом и пышет, как горелка газовая, и гудит, как горелка, только гораздо громче.

Вижу, Виктор к машине побежал.

«Наверное, — думаю, — бензин решил перекрыть, чтоб не рвануло. Так там же два бака, с двух сторон. А с какого подаётся, неизвестно. И он не знает, машина-то чужая».

Тоже бегом к машине.

— Вы куда, дураки! Сейчас рванёт!.. — кричит Лёшка.

Вот и бак. Вот и краник. Туго крутится, закис. Сто лет его не крутили. Жарковато здесь, припекает. А где ж Виктор?

А он в кабину заглянул, дверцей хлопнул и отбежал в сторону. Потом увидел, что я кран закручиваю, назад подбежал, с другой стороны кран на бензобаке тоже закручивать начал.

Закрутили. Разбежались. Стоим, смотрим.

Рванёт — не рванёт?!

Пламя вроде бы меньше стало, потом и двигатель, наконец-то, заглох.

Тихо стало, только огонь ещё шумит, потрескивает.

— Огнетушитель есть?

— В фуре был какой-то! — кричит из темноты Лёшка.

— Иди сюда.

Подбежали к фуре сзади.

— Ключи?..

— Они у Женьки в автобусе!

— Ломай замок.

— Чем?

— Чем хочешь!.. Витя, монтировка есть?!

— Была под сиденьем!

— Давай!..

Кое-как втроём замок сломали.

— Где огнетушитель?

— Там где-то, за декорацией.

— Давай вытаскивать.

Начали декорации на дорогу выбрасывать. Темнота, не видно ни зги, всё наощупь. Вскоре нашли огнетушитель.

Хлоп-хлоп, туда-сюда…

— Так он же пустой!..

— Кто ж знал!.. Там ещё канистра с водой должна быть.

— Ищи!

Стали канистру искать, опять-таки наощупь.

— Вот она! Только воды, похоже, меньше половины.

Канистра десятилитровая, а воды действительно меньше половины.

— Давай!..

До кабины добежать не успели — бабах! Негромко, глухо, но страшно.

Лёшка на асфальт по-пластунски улёгся, голову руками закрыл. Мы с Виктором и сообразить ничего не успели, так и остались стоять.

Оказалось, стекло лобовое лопнуло.

Пламя уже до кабины добралось, коврики горят, щиток приборов.

Виктор Лёшке вполне серьёзно:

— Ты чего загорать улёгся? Солнце ещё не взошло. Вставай.

Начали на двигатель плескать из канистры. Да много ли так наплещешь! Шипит только, а пламя не сбивает, наоборот, ещё больше разгоняет его.

Стали в кабину плескать. Вроде лучше. Тоже шипит, но хоть не даёт огню дальше двигаться.

Так быстренько всю воду и выплескали.

А машина всё горит, хорошо горит.

Виктор говорит:

— Давай землёй тушить!

— Лопата есть?

— Откуда?..

Попробовали руками землю ухватить. Куда там — каменная! Только пыль с обочины собрать можно. А что этой пылью сделаешь?

Виктор чехол со спинки сиденья срывает.

— Воды хоть немного осталось?

— Две капли.

— Давай.

Остаток выплёскивает на чехол. А толку-то — две капли. Постоял, подумал, ширинку расстёгивает.

— Ты чего?

— Того… Как пионерские костры тушат?

— Понятно.

Тоже срываю чехол с сиденья, делаю то же самое. Да не больно получается, нечем поливать.

— Лёха, помогай!

Помогает Лёха. Немного обмочили.

Виктор уже огонь под капотом сбивает, — получается.

Начали с Лёшкой изнутри, в кабине, огонь сбивать. Печёт, дышать трудно, но получается.

Кое-как огонь сбили. То там опять займётся, то тут, но это уже легче. В темноте хорошо видно, где ещё тлеет.

Чехлы обгоревшие, с дырами, но они теперь уже и без надобности. Руки тоже немного поджарились, кое-где волдырями вздуваются. Больно, но терпеть можно.

Лёшка монтировкой последние искорки сбивает, железом об железо постукивает. Вскоре и последние искорки угасли.

Тишина…

Кругом степь тёмная, небо звёздными алмазами игриво подмигивает и тишина…

Время от времени машина потрескивает, остывает.

Сели на обочину, закурили.

И так вдруг обидно стало, хоть плачь. Даже слёзы на глаза навернулись. Хорошо хоть темно, не видно. И не столько фуру жалко, сколько всё это чёртово мероприятие, все эти гастроли, чтоб им пусто было. Как теперь без фуры? Что дальше делать? Гастроли заканчивать, спектакли отменять? Так ведь за некоторые спектакли уже и деньги получены. А сколько трудов, сколько нервов и сил стоило получить эти денежки. Теперь отдавать из-за какой-то там… фуры?

Эх!..

Слава богу, хоть все живы остались, слава богу, хоть не рвануло. Могло ведь и хуже быть.

— Хорошо, я футболку пожалел, — говорит Виктор. — К машине побежал, а то, наверное, до сих пор горело бы, да ещё и машина взорвалась бы к чёртовой матери.

— Какую футболку?

— Да вот купил сегодня. Дорогая, кооперативная, десять рублей заплатил. Она у меня за сиденьем лежала. Как вспомнил, жалко стало. Сгорит, думаю, так ни разу и не надену.

— Так ты из-за неё к машине побежал?

— Ну да. Это потом уже, когда ты подбежал и стал кран на баке закручивать, я тоже сообразил, что бензин перекрыть надо. Чего дальше-то делать будем?

— Чёрт его знает. Ждать, наверное. А что ещё остаётся?.. Наши на заправке стоять будут. Подождут, сообразят назад вернуться. Без нас не уедут, у них до гостиницы бензина не хватит. А талоны у меня.

— Да… Закончились гастроли?

— Не знаю. Завтра будем думать, а сегодня… Погоди, кажется, едет кто-то… Да. И, кажется, сюда…

— Мотоцикл… Точно мотоцикл.

Через некоторое время действительно одна фара вдалеке показалась. Подъехал мотоцикл. За рулём подвыпивший деревенский парень, на заднем сиденье девушка, кажется, тоже подвыпившая.

Познакомились, рассказали им в чём дело. Впрочем, это было излишне, они и сами всё поняли, осветив фарой обгоревшую кабину «ЗИЛа».

— А мы на пруду были. Зарево увидели, решили поехать посмотреть. Хорошо горело?

— Отлично.

— Слушайте, ребята, до заправки не подбросите? А то там артисты в автобусе ждут. Без нас уехать не могут.

Парень вопросительно посмотрел на девушку:

— Подождёшь?

— Я боюсь…

— Чего боишься, дура? Нужна ты кому… Ладно, подвигайся ближе. Садитесь. Так поместитесь?

Видно было, что если я не помещусь, он оставит девушку. Но она действительно боялась оставаться ночью в степи у обгоревшей машины с двумя незнакомыми парнями. Пришлось помещаться. Да ещё с моим огромным портфелем, полным документов и казённых денег.

— Только до заправки я не поеду. Там менты могут быть, а я пьяный. До трассы довезу, а там недалеко, пять километров, как-нибудь доберётесь.

— Ладно, и на том спасибо.

Поехали с ветерком. Видно, парень решил показать, на что он способен.

Не хватало ещё на мотоцикле перевернуться, для полного счастья…

Через несколько километров впереди мелькнул свет от фар автомобиля.

— Не сможешь догнать его?! Может, он до заправки довезёт?!

Не ответил парень, только кивнул.

И тут же пожалел я о своей просьбе, потому как, если до этого просто быстро ехали, то теперь начались пьяные гонки.

Вскоре догнали старенького «Москвича», помахали водителю, обогнали, остановились.

«Москвич» притормозил немного, медленно мимо проехал и рванул вперёд.

— Испугался он, гад! Садитесь, сейчас догоним.

Теперь гонки начались по всем правилам детектива, с обгонами, подрезанием, выездом на обочину, разворотами и ослеплением фарами.

— Эй, может, не стоит?! Чёрт с ним! До трассы довезёшь и ладно!..

— Догоним!.. Остановим!..

А девчонка, как будто и не боится, прижалась к нему и, кажется, даже улыбается.

— Перевернёмся же к чёртовой матери!..

— Не!.. Не должны!..

Наконец перед небольшим мостиком, где вдоль обочины стояли бетонные столбики, «Москвич» был подрезан так, что чуть не врезался в них, и вынужден был остановиться.

Тут уж я готов был приложить все усилия, чтобы уговорить водителя взять меня. И дело было уже не столько в том, чтобы добраться до заправки, сколько в том, чтобы не садиться больше на мотоцикл. Дальнейшие гонки были бы уже невыносимы.

Пока подбегал к машине, водитель «Москвича» поспешно закрывал окошко.

Хорошо, театральное удостоверение в красной корочке, на ментовское похоже, в темноте не разберёшь, а читать тем более никто не будет.

Приложил к закрытому стеклу.

Красная корочка возымела своё действие. Водитель приоткрыл окошко.

Пришлось долго объяснять ему, в чём дело и что от него требуется.

Он ещё смотрел с опаской, но моя измазанная сажей физиономия и обгоревшие руки, видимо, убедили его.

— Ладно, садитесь…

— Всё, я поехал! Спасибо!.. Счастливо!.. — с облегчением крикнул я мотоциклисту и сел в машину.

«Москвич» ехал медленно и спокойно. Вскоре добрались до заправки.

Театральный автобус стоял неподалёку на обочине. Я потихоньку подошёл к водительской дверце.

— Женя, свет в салоне включи.

Он, видимо, собирался высказать своё возмущение по поводу столь долгого ожидания, но, увидев меня, промолчал.

В салоне тоже никаких возмущений и вопросов не прозвучало.

Негромко, по возможности спокойнее, я рассказал:

— Ситуация такова: фура сгорела. Люди все живы, здоровы, если не считать, конечно, небольших ожогов. Декорации тоже целы. Сейчас едем в гостиницу, все отдыхают. Завтра выездной должен быть в двенадцать. В любом случае, будет он или нет, в двенадцать все собираемся у гостиницы. Подробности завтра, а сейчас уже поздно. Поехали.

От заправки отъехали, в автобусе тишина, все немного напуганы, молчат. Хорошо хоть не расспрашивают.

Подошёл к актрисе К.Е. Тузовой, почти шёпотом:

— Клара Евгеньевна, мы с Валерой выйдем там, где «Кубанца» оставили. Если вдруг ГАИ остановит или ещё что-нибудь, вы уж покомандуйте, как-нибудь выкручивайтесь.

— Хорошо-хорошо, конечно…

— Спасибо. И ещё: я, разумеется, постараюсь завтра к двенадцати вернуться, но мало ли что… Вы уж дежурную в гостинице предупредите, чтобы вас к телефону позвала. И не уходите, пожалуйста, из гостиницы. Если не смогу вернуться, постараюсь дозвониться, сообщу, будет выездной или нет.

— А как же без фуры?

— Пока не знаю, посмотрим, может, что-нибудь придумаю.

Как чувствовал, что выездной состоится. Ведь если очень захотеть, если очень надо… значит, надо.

С трудом завели остывшего «Кубанца». И только тут вспомнил я, что Виктор говорил о масле. Впрочем, уехавший автобус всё равно не спасал. Не гонять же его с людьми за маслом и обратно. Масло-то в фуре осталось.

Поехали.

Добрались до заправки, масло залили, а индикатор всё равно светится. Значит, всё — загубили движок. Час от часу не легче! Но едет всё-таки старичок «Кубанец», двигается. Сколько ещё проедет, неизвестно, но пока колёса крутит.

Решили путь сократить. Не вокруг по трассе ехать, а через поля, по грунтовке, напрямик. Уж сколько раз зарекался не сокращать путь, не выгадывать несколько километров, а всё равно не удержался, свернули.

Ехали, ехали по грунтовке, и вдруг — на тебе! — овраг. Дорога накатанная, но овраг глубокий. Съехать-то съехали, а наверх — никак. Глохнет двигатель, и всё.

Выскочил я, давай подталкивать — без толку. И обида разбирает, и злость, и усталость, и руки обгоревшие болят. И рассвело уже давно, и солнышко взошло, а мы в овраге сидим, туда-сюда катаемся. Больше часа на одном месте провозились.

Что делать?

Тут уж совсем я разозлился:

— А ну, — говорю, — ты, Валера, толкай сзади, а я за руль сяду!

И сел, и поехал.

Раз не выехал, другой не выехал, на третий, — не по дороге, а наискосок, по травке, по кочкам, по кустам, — выехал.

Слава тебе, господи!

— А ты, оказывается, мастер…

— Ну да, особенно если учесть, что первый раз в жизни за руль сел.

— Шутишь?

— Ага, от смеха помираю.

Дальше поехали.

Кое-как добрались до фуры. Хорошо ещё, что в полях не заблудились.

Сидят мужики наши на травке, ждут.

«ЗИЛ» при дневном свете страшней атомной войны выглядит. Вокруг на дороге, на обочине декорации валяются.

Театр!..

— Слышь, Виктор, кажется, и «Кубанец» твой накрылся. Давления масла нет, и на горку заехать не мог, еле выбрались. Садись, попробуй.

Сел Виктор за руль, попробовал.

— Да, похоже, что так. Долго без масла ехали?

— До заправки тянули.

— Понятно. Жалко машину.

— Не то слово. Ехать-то сможем?

— Попробуем. Станем, значит, станем, а доедем, так доедем. Не торчать же здесь всю жизнь.

— Мужики, мы поехали, а вы пока хоть декорации в фуру сложите, а то стоим, как после бомбёжки.

— А куда поедем-то?

— Назад, в колхоз, где вчера были. Буду трактор просить или тягач какой-нибудь. Надо же фуру тащить.

Потихонечку, полегонечку добрались до колхоза. Урчит «Кубанец», тарахтит, но двигается.

Председателя в конторе не оказалось. Пришлось ждать.

Виктор ведро воды в каком-то дворе раздобыл. Умылись.

Парторг на «Ниве» подъехал. Ему вчерашний спектакль, кажется, особенно понравился. Видно было, что не по долгу службы благодарил, а от души. Даже сожаление выразил, что прошли старые добрые времена, когда банкеты устраивались, когда можно было с артистами вот так, запросто, за столом посидеть, себя показать, и всё такое прочее.

Рассказал ему обо всех приключениях. Посочувствовал он, покивал понимающе.

— Ладно, — говорит, — тягача у меня нет, а трактор я тебе дам. Вместе с трактористом.

— Вот спасибо! На сколько дадите?

— Да на сколько надо, на столько и бери. Только с одним условием: из района ни ногой. А то я потом ни трактора, ни тракториста не найду. Ты в нашем районе ещё сколько работать будешь?

— Собирался ещё восемь дней.

— Вот на восемь дней и бери. Только так: тракторист этот малость того… ну… алкаш, одним словом. Считай, что я тебе его на перевоспитание отдал. Денег ему ни копейки. Ему тут зарплата идёт, жена получит. Будешь кормить его и всё. Выпить он сам себе найдёт. Да не волнуйся, тракторист он хороший и ехать может практически в любом состоянии. Только чтоб ни на трассу, ни в другой район не выезжал. Если там его загребут, я уже ничего сделать не смогу. А в нашем районе… Да его самого здесь каждая собака знает. Договорились?

— Конечно! Огромное спасибо! Не знаю, как и благодарить. А председатель возражать не будет? У него просить не надо?

— Я тебе сказал, что делать? Вот и делай. Поехали за трактором, и уматывай поскорее, пока председателя нет. Понял?

— Понял.

Поехали на его «Ниве». Наш «Кубанец» сзади плетётся.

По дороге спрашиваю:

— Ну, трактористу платить не надо, это я понял, а вам сколько? Ну… в смысле колхозу…

— Да ладно тебе. На том свете сочтёмся. Вы ведь погорельцы теперь. Хорошо, хоть все живы остались…

— У меня ещё просьба есть.

— Ну?

— В гостиницу как можно дозвониться?

— Из правления.

— А как бы это сделать?

Молча разворачивается, едем назад в правление колхоза. Успел Виктору махнуть: останавливайся, жди.

Приехали в правление, зашли в его кабинет.

— Только мы ведь в другом районе живём. Я отсюда дозвонюсь?

— Отсюда долго ждать придётся. Это ж по межгороду звонить надо. Иди в диспетчерскую, скажешь, что я разрешил. И поскорее, а то председатель заявится, никакого трактора не даст. Я на улице подожду.

Бегом в диспетчерскую. Там девчушка молоденькая сидит — диспетчер. Объяснил в чём дело. Стала звонить куда-то, кого-то уговаривать.

Минут через пять дозвонился в гостиницу, «обрадовал», что выездной будет. Там-то уж все на отдых настроились. Какой выездной без фуры?

Неправда ваша, господа хорошие. Будет и фура, будет и выездной. Не отдыхать, в конце концов, приехали.

На улицу выскочил, бегом к «Ниве». А к правлению тем временем «уазик» подруливает, из него председатель выходит. Парторг газует на месте, меня дожидается. Не успел я за собой дверцу захлопнуть, он вперёд рванул. Председатель машет ему, кричит что-то, а он внимания не обращает, гонит мимо.

Немного отъехали, спрашиваю:

— Видно, грозный у вас председатель?

— Да не грозный — дурной. Сначала ляпнет что-нибудь, потом думает. И в хозяйстве ни хрена не соображает. Не наш он, из района прислали. Там проворовался, сюда назначили.

— Зачем же выбирали?

— Да кто его выбирал? Привезли, сказали: вот вам новый председатель. Я в район, да поздно уже. Теперь вот мучаемся.

— Теперь из-за меня, из-за трактора, вам нагоняй будет?

— Да мне-то он ничего не сделает. Ну, поорёт сдуру, ну, кляузу напишет. Не впервой, переживём.

Остановились.

— Если вдруг председатель будет ехать, если остановится, будет спрашивать, чего тут стоим, скажешь: не знаю ничего. И водителю своему скажи, чтоб отъехал подальше, не стоял тут.

— Понял.

Парторг в дом пошёл, сзади «Кубанец» мой подъехал. Махнул Виктору, чтобы мимо проезжал. Он понял, что не всё у нас в порядке, поехал дальше.

Вскоре парторг с трактористом из дому вышли. Тракторист почти трезвый, радостный. Обрадовался, что с артистами работать будет, а ещё больше, видно, тому обрадовался, что от жены, да от колхоза, вроде бы как в отпуск уезжает.

Поехали к МТС. Виктор тоже развернулся, за нами едет, но на почтительном расстоянии. Председателя, слава богу, не встретили.

Остановились. Тракторист за трактором пошёл. С парторгом попрощались, уж благодарил я его…

Да что толку так благодарить, а деньги предлагать тоже как будто неловко, видно, что не ради денег он старался. Коньячку бы ему бутылочку всучить, да где ж её возьмёшь-то. Ну, даст бог, ещё свидимся, рассчитаемся.

Тракторист на тракторе выехал. Остановил его:

— Ты хоть заправился?

Большой палец кверху поднимает, кричит:

— Полный бак!

— Тогда вперёд, дуй за нами.

Поехали.

Хотел было подремать, пока до фуры доедем, улёгся в «Кубанце» на сиденье, показалось, только глаза закрыл, а уже приехали. Вот и фура наша. Ребята декорацию сложили, вместо замка дверь проволокой закрутили, развалились на травке, отдыхают.

Теперь бы поскорей зацепить фуру да уматывать отсюда, пока председатель погоню не выслал.

Зацепили, тронулись, поехали.

Впереди «Кубанец» пыхтит, но кое-как едет. За ним трактор тарахтит, «ЗИЛа» страшного, обгоревшего, тянет. В хвосте фура с декорациями болтается.

Театр гастролирует!..

Дорога прямая, гладкая. Солнышко высоко, над степью марево стоит, парит землица, дышит.

От жары, от усталости, от бессонной ночи совсем сморило. Попробовал ещё подремать.

Какой там подремать! Только до первого поворота и доехали. На первом же повороте опять проблема.

У «ЗИЛа», оказывается, гидроусилитель руля есть и, конечно, теперь не работает. А без этого гидроусилителя не поворачивает он колёса, — хоть тресни. Трактор поворачивает, а «ЗИЛ» прямо едет. Уже и вдвоём, и втроём пытались баранку повернуть — всё без толку, прётся в кювет, проклятый, и всё.

Часа полтора провозились, повернуть не можем. Так это только первый поворот. А впереди их сколько?!

Тракторист вылез из трактора, говорит:

— Ни, дилов нэ будэ. Трахтором нычого ни зробышь. Грузыло надоть.

— Какое грузило?

— А на опохмел будэ, начальнык? Чи як?

— Будэ, будэ…

— Ну, добрэ!..

Отцепил он фуру, развернулся и поехал.

Куда поехал, зачем поехал? Ничего не объяснил. Похоже, что назад, в колхоз.

А ну, как его там председатель поймает и больше не выпустит? А может, он и не в колхоз поехал, а куда-нибудь в другое место? Предупреждал же парторг, что он того… ненадёжный. Прогуляет где-нибудь неделю, потом вернётся, скажет, что с артистами работал. Какой с него спрос? И догонять его глупо, тем более на поломанном «Кубанце». Толку-то от его трактора никакого, до первого поворота доехали, и…

Вот тебе и все гастроли…

— А что он там насчет грузила какого-то говорил? Он что, на рыбалку собрался?

Виктор плечами пожал:

— А чёрт его знает.

Лёшка возразил:

— Да нет, он, наверное, за погрузчиком поехал. Они погрузчик «грузилом» называют.

— А ты откуда знаешь?

— Я ж в деревне вырос.

— А зачем нам погрузчик? Что грузить будем? Декорацию? Куда? В «Кубанца»? Если бы она туда влезла, мы бы и без него, вручную, перегрузили.

— Может, он фуру зацепит, передние колёса поднимет, тогда ехать можно будет.

— Ладно, будем ждать.

— А что ещё остаётся?..

Действительно, что ещё можно делать? Одно утешает, что он про опохмел спросил. Может, ещё и вернётся.

А солнышко уже высоко стоит, припекает, жарко.

Развалились в «Кубанце», задремали.

Через час Виктор разбудил:

— Едет!

Действительно, едет наш тракторист на огромном автопогрузчике. Оказалось, что никому в колхозе он ничего не сказал, ни парторга, ни председателя не встретил, просто оставил трактор, угнал погрузчик, и всё.

— А если этот погрузчик искать будут, в милицию заявят?

— Та яка милиция? Нычого нэ будэ. Поихалы.

Крюками приподнял он передние колёса «ЗИЛа». Кое-как закрепили, привязали бампер к погрузчику, двинулись.

Кажется, получилось, проехали поворот. Дальше двинулись: тянем-потянем, двигаемся помаленьку.

В конце концов, добрались до следующего колхоза.

Актёры, оказывается, уже там. На обед их повели в столовую.

Ну, слава богу, может, ещё и отработаем гастроли.

Оставили машины у клуба, пошли сначала в медпункт, перевязки на руках сделали, потом тоже в столовую.

Трактористу на бутылку выделил, он и в столовую не пошёл, убежал на радостях. Но потом к началу спектакля вернулся. Пьяненький, но в меру.

К столовой подходим, а навстречу как раз водители наши выплывают, голубочки сизые, отдохнувшие, трезвые, сытые и гордые. Спичками мясо из зубов после обеда выковыривают.

Ну, думаю, сейчас взорвусь, не смогу сдержаться. А ближе подошёл, чувствую, никакой злости нет. То ли от усталости, то ли оттого, что всё равно декорацию притащили, но нет у меня на них злости, и всё. Так и прошёл мимо, ни слова не сказал, не поздоровался.

И зря, наверное, промолчал, потому что тут же реакция последовала. При мне-то молчат, как будто и ни причём они, а за глаза рассуждают: ну, виноваты мы, ну, не поехали, ну, загуляли, — с кем не бывает? — так ведь выходные по закону положены. А зачем же нужно было машину сжигать? Тут уж не прав товарищ начальник, тут уж превысил он свои полномочия. Бережнее надо к казённому имуществу относиться, бережнее…

Тот, который на фуре работал, и вовсе ужасается:

— Ай-я-яй! Это что же с моей машиной сделали? Это как же такое допустили?..

Ну, что с ними делать? Можно, конечно, общее собрание собрать, обвинить их, осудить, так сказать, поступок. А смысл какой? Да и в чём обвинять? В том, что на выездной не поехали? Ну, не поехали, и что? Какое они отношение к пожару имеют? Как будто и никакого. Разбираться, доказывать, только нервы портить и себе, и людям. Тем более, что им-то всё равно ничего не докажешь, не перевоспитаешь.

Не стал никаких собраний устраивать, одного из них, бывшего водителя фуры, отправил на следующий день назад в Таганрог, тем более, что пока и без него обойтись можно. На том все наказания и кончились. Второго-то, который на автобусе, пришлось оставить. Без него не обойтись. Кто ж актёров возить будет? Ведь ещё половина гастролей впереди.

У меня совсем жизнь весёлая началась. Ночевать в колхозах приходилось. Иногда в клубе, иногда прямо в кабине обгоревшего «ЗИЛа». И тракторист наш, палочка-выручалочка, со мной. После спектакля переночуем, а рано утречком тянем фуру в следующий колхоз.

Так все восемь дней и отработали. И в следующий район переехали. И ни одной отмены.

Мало того, удалось так изловчиться, что к концу гастролей весь транспорт на своих колёсах ходил. И у «Кубанца» капремонт двигателя сделали, и «ЗИЛ», как новенький получился. И без простоев. То в воинской части удалось машину для декораций выпросить, то в автохозяйстве вместо нашего «ЗИЛа» другой тягач выклянчить, то ещё как-то выкручиваться.

И ремонт быстро сделали. Правда, пришлось на свадьбу дочери директора автобазы сходить и, как говорится, ценный подарок сделать. Он этот факт без внимания не оставил, уж постарался, всё, что возможно было для ремонта, сделал.

И получились гастроли. И план выполнили, ещё кое-что и заработали. Правда, то, что сверх плана заработали, всё на ремонт машин ушло. Но всё-таки хоть не зря проездили, хоть не в убытке.

А как же? Надо, значит, надо.

Многому научили меня те гастроли. Прежде всего, на практике убедили в древней, забытой истине, что лошадь в актёрском ремесле наипервейшее дело. И как бы там ни было, как ни изменились времена, а должен начальник на гастролях быть по совместительству ещё и водителем кобылы. Так, на всякий случай, мало ли что.

После гастролей пошёл я учиться на курсы водителей-профессионалов. Впоследствии это очень пригодилось. И не только на гастролях, вообще в жизни.

С МИРУ ПО НОТКЕ

Высокий, более двух метров, худощавый, немного сутулый, но всегда с высоко поднятой головой и всегда улыбающийся, Александр Михайлович Каневский — заведующий музыкальной частью Таганрогского театра.

Его длинные худые руки, увенчанные чуткими узловатыми пальцами, казалось, могли объять необъятное.

Он любил поиграть в шахматы в актёрской гримёрке. Его можно было увидеть в театре в неурочное время, когда не было ни репетиций, ни спектакля.

Что он там делал — неизвестно. Может быть, просто дышал воздухом театра, может быть, в это время в нём рождалась новая музыка, может быть, ему просто некуда было идти.

У него были какие-то серьёзные семейные проблемы, о которых он никому не рассказывал.

Он никогда ни на что не жаловался, он не умел обижаться, злиться, спорить.

С миру по нотке — Каневскому шмотки.

Поводом для этой короткой эпиграммы послужили его новые джинсы и то, что в одном из его произведений звучала музыкальная фраза, очень напоминающая известную песню.

Услышав эту эпиграмму, он на мгновение растерянно задумался, затем широко улыбнулся и медленно сказал:

— Хо-ро-шо.

Он не обиделся, он порадовался удачной рифме, остроте, краткости.

Когда и как он писал музыку неизвестно, но, поговорив с режиссёром вечером, он уже утром мог принести целую папку нот, причём, в ней был не один, наспех сочинённый мотив, а несколько вариантов.

Но самой отличительной чертой его характера было отношение к женщинам.

Даже в грубой мужской компании от него невозможно было услышать ни сального анекдота, ни похабного выражения, ни матерного слова.

При появлении женщины, какого бы возраста она ни была, как бы она не выглядела, он мгновенно преображался. Его лицо искрилось счастьем, он не мог не встать, не подойти, не наговорить целую тираду комплиментов.

Как они у него рождались? Как он мог замечать какую-то мельчайшую деталь — новую брошку, серёжки, колечко, что-то новое в макияже, не говоря уже о причёске, одежде или обуви?

Его комплименты обволакивали, завораживали женщин.

Иногда актрисы, чтобы поднять себе настроение перед спектаклем, специально искали с ним встречи где-нибудь на лестнице или в курилке.

Неизвестно, имело ли его отношение к женщинам какое-нибудь развитие в виде романов и т. п. Скорее всего, что нет. По крайней мере, подобных слухов не возникало.

Просто он был музыкант, композитор, любил всё прекрасное, и не мог об этом прекрасном не говорить.

А что может быть прекраснее женщины?

Какие-то семейные проблемы заставили его уехать из Таганрога.

Он уехал в Краснодар, работал в филармонии.

Одно время прошёл слух, что он оставил музыку и стал писать детективные романы, хорошо этим зарабатывая.

Может быть, и так.

Но после его отъезда в театре появилась какая-то, пусть небольшая, но пустота. Особенно это заметно по поведению прекрасной половины. Они стали чуть строже, чуть молчаливее, чуть грустнее.

Но самое главное — они стали меньше улыбаться.

А это уже большая потеря для театра.

РОВЕСНИК

Мы были с ним ровесниками. Учились в одной школе, в параллельных классах. Жили в соседних дворах, но компании у нас были разные.

Мы мало общались. Мало знали друг о друге. Ровно столько, сколько могут знать друг о друге пацаны из параллельных классов. Но был период, кажется, ещё в начальной школе, когда я ему очень завидовал. Ещё бы! Он был сыном профессионального актёра, а моя мама была героиней лишь в самодеятельности.

После восьмого класса я поступил в техникум, он остался учиться в школе.

Пути наши разошлись на несколько лет.

Потом мы случайно встретились. Узнали друг друга, поздоровались, но разговаривать, в общем-то, было не о чем.

— Как дела?

— Нормально.

И всё.

Потом встречались ещё, но очень редко.

Отец его по-прежнему работал актёром, а он, как оказалось, уже занимал какую-то должность то ли в райкоме, то ли в горкоме комсомола.

Прошло ещё несколько лет.

Я уже отслужил срочную службу, окончил театральное училище и работал актёром в театре, где когда-то работал его отец. К сожалению, отец его к тому времени уже умер.

И вот однажды, кажется в честь какой-то годовщины Октября, в театре была конференция или торжественное собрание, — в общем, большое партийное мероприятие.

Играл духовой оркестр, на трибуну выходили партийные лидеры, говорили речи. После официальной торжественной части должен был состояться спектакль.

Мы встретились в ложе. Я заглянул полюбопытствовать, что там сегодня за публика, и чуть ли не наткнулся на него.

— Привет. Проходи, проходи быстренько!.. — шепотом сказал он.

Я вошёл в ложу, прикрыл за собой дверь, стал рассматривать сидящих в зале.

И вдруг меня оглушили громкие, частые хлопки, неожиданно зазвеневшие прямо над моим ухом.

Хлопал он.

Его радостный взгляд был устремлён на сцену, лицо озаряла счастливая, открытая улыбка, высоко поднятые руки громко аплодировали. Всем телом он подался к барьеру ложи, наваливаясь на впереди сидящих, чтобы его лучше было видно всему залу — ведь он захлопал первым.

Оказалось, что бурные продолжительные аплодисменты звучали по поводу предоставления заключительного слова Первому секретарю горкома партии.

Когда же первый секретарь начал свою речь, он потихоньку вышел из ложи.

Вышел и я.

— Хо-о-о-о-ох!.. — тяжело выдохнул он.

По лицу его стекали капельки пота, глаза выражали усталость и пустоту. Выглядел он, как после целого дня тяжёлой, изнурительной роботы.

Мы переглянулись. Увидев мой сочувствующий взгляд, он понимающе кивнул: да, мол, нелёгкое это дело, и пошёл в сторону курилки.

Как я не завидовал ему в тот момент.

Прошли ещё годы.

Иногда, очень редко, мы случайно встречаемся, здороваемся, но уже не разговариваем, не спрашиваем друг у друга, как дела.

Сегодня он в команде вершителей судьбы города, в первом эшелоне городской власти.

Несмотря на дорогие костюмы, неизменно присутствующий не шее галстук и частые поездки за границу, вид у него всегда усталый, озабоченный и немного настороженный. Похоже, он до сих пор боится пропустить тот момент, когда нужно вовремя захлопать.

Я по-прежнему ему не завидую.

МОЙ РЕЖИССЁР

Передо мной небольшая чёрно-белая фотография: серьёзное, волевое лицо, строгий, чуть вопросительный взгляд, седые, слегка растрёпанные ветром, волосы.

На обороте надпись:


Дорогому Сашеньке
на Долгую и
Добрую Память
о некогда кем-то бывшем
в благословенном
Таганроге
Вл. Ст. Цесляке.
25 июля 1991 г.
Москва.

* * *

Я возвращался из Мурманска в Таганрог. Своим ходом, на собственной, только что купленной машине. Водительского опыта — никакого; знание автомобиля — кое-что запомнившееся из школьной программы по физике о принципе действия двигателя внутреннего сгорания. Такие термины, как жиклёр, ступица, подвеска вызывают недоумение.

Верхний багажник на крыше автомобиля напоминает деревенскую телегу, когда на ней перевозят большую копну сена. Здесь и огромный бак для бензина, и баулы с вещами, и два запасных колеса. Салон и внутренний багажник загружены, что называется, под завязку, от лобового стекла до заднего бампера. Весь скарб, нажитый за время работы в Мурманске, втиснут в «жигулёнка». Это избавило от забот по отправке контейнера, но лишило возможности хоть как-то поспать в машине. Даже переключая скорость, цепляюсь за донышки коньячных бутылок, втиснутых между вещами.

В стране очередная антиалкогольная кампания и дефицит бензина. Умные люди посоветовали: на заправках бензина не будет, а за бутылку везде заправишься.

Водки достать не удалось. В магазинах масло, колбаса, мясо, крупы, сигареты, спички и, конечно, водка — всё по талонам.

Перед отъездом в театральном буфете пришлось брать ящик коньяка. Да и коньяк взять непросто было, еле выклянчил. Зато теперь еду спокойно.

На заправках одна надпись: «Бензина нет», а на трассе мужики встречаются, сидят на обочине перед канистрой. Десять литров — одна бутылка, двадцать литров — две. Компенсации за качество и за разницу в цене спиртного никакой. Что водка, что коньяк, им без разницы:

— А нам по барабану, хоть самогонку давай, лишь бы по мозгам шибало.

Путь неблизкий — более трёх тысяч километров.

До Москвы добирался почти трое суток. Заодно и машину изучал, в смысле, поломки устранять приходилось. То кардан в пути отвалился, так затарахтело, закрутило машину, что думал уже всё, отъездился. Оказалось, ничего страшного, две гайки закрутил и дальше двинул. То колесо пробил, а домкрат перегруженную машину поднимать не хочет, часа четыре из-за ерунды промучился. Но до Москвы всё же кое-как доехал, уже и на Каширское шоссе вырулил, а дальше…

«Нет, — думаю, — нужно у кого-то остановиться и по-человечески выспаться. Иначе до Таганрога не доберусь».

С трудом откопал среди вещей блокнот с адресами, подъехал к телефону-автомату и давай всем знакомым названивать. У одних телефон не отвечает, других дома нет, третьи уже полгода за границей проживают. В гостиницу, понятно, просто так тоже не устроишься. Можно в министерство позвонить, о гостинице договориться, так вечер уже, рабочий день закончился, не будет там никого.

Полистал блокнот, увидел фамилию:

«А чем чёрт не шутит? Попробую, вдруг дома застану».

И набрал номер.

Он ответил почти сразу. Я объяснил в чём дело, поросился на ночлег.

— О чём разговор? Конечно, приезжай.

Он рассказал, как доехать. Оказалось, совсем рядом, от Каширского шоссе всего пару кварталов. Лучше и придумать нельзя, потому что с моим водительским опытом разъезжать по Москве, с её бешеным движением, было бы, мягко говоря, не вполне разумно.

Через полчаса я уже был у него дома.

— Ты совершенно случайно застал меня, я сегодня днём только вернулся.

— Откуда?

— Из Новомосковска. Спектакль ставил. Старые однокашники не дают умереть с голоду. Вчера премьера была.

— И как?

— Да всё прекрасно!

Он хлопотал у плиты, приготавливая ужин.

— Как твои дела?

— Нормально. Вот домой возвращаюсь…

Я рассказал ему о себе, о том, что работал в Мурманске, о событиях последних лет в Таганрогском театре.

Он слушал внимательно, чуть печально.

— Да… — вдруг мечтательно сказал он. — Самые лучшие свои годы я провёл в Таганроге…

* * *

Владимир Станиславович Цесляк был главным режиссёром Таганрогского театра одиннадцать лет. Была слава, было уважение, даже поклонение, был и творческий юбилейный вечер, и почётное звание заслуженного деятеля искусств РСФСР, была любовь зрителей и актёров…

Но после московских гастролей, которые на долю любого провинциального театра выпадают один, от силы два раза в жизни, он ушёл из театра. Ушёл в никуда, в безработные.

Нет, не подумайте, что московские гастроли провалились и за это последовало наказание главного режиссёра, боже упаси. Да и никак не могли эти гастроли провалиться. При существующей тогда системе отбора, в столицу могли поехать только те спектакли, которые, без сомнения, пройдут там «на ура». Были и аншлаги, и крики «браво», и грамоты Министерства культуры, и почётные звания, и цветы, и хвалебные рецензии, и даже жаждущие получить автограф зрители.

Правда, монтировщики рассказывали потом, что однажды случайно заметили, как директор театра Геннадий Евгеньевич Щёткин расплачивался после спектакля с нанятыми московскими клакерами. Ну, что ж поделаешь, бывает в театре и такая работа. Надо же и актёрам настроение поднять и начальству министерскому показать восторг зрителей. Как без этого? В Таганроге это, в общем-то, ни к чему, а в столице принято. В Большом театре клакеров чуть ли не в штате содержат и перед спектаклем инструктируют, какому артисту «браво» кричать, а какого освистать погромче. А как же? Столица!..

А вот аншлаг набрать в столице — это совсем не просто. На спектакли московских театров в те времена попасть трудно было, да и то не на все, а на провинциальных гастролёров приезжие не позарятся, москвичи со своим снобизмом побрезгуют. И если всё же были аншлаги, значит, стоил чего-то театр, значит, было кое-что и для пресыщенной московской публики интересное.

И вот после шумных столичных гастролей уходит главный режиссёр Таганрогского театра в безработные.

А ведь тогда безработных вообще не было. То есть они, конечно, были, но в очень малом количестве, и назывались совершенно иначе — тунеядцы. А за тунеядство в уголовном кодексе статейка была предусмотрена, и довольно серьёзная статейка, вполне можно было в тюрьму угодить.

До тюрьмы, правда, дело редко доходило, но и без этого «удовольствия» нетрудно представить себе моральное состояние творческого человека, бывшего столько лет руководителем театра и оказавшегося вдруг ни с того, ни с сего тунеядцем.

Почему ни с того ни с сего?

Так ведь это же — театр. Здесь, как на фронте, не знаешь, откуда выстрелят, когда и кто в атаку пойдёт, какая артиллерия бабахнет, кто из друзей-собратьев по искусству какой-нибудь прелестной новостью оглоушит. В общем, в любой труппе вариантов много наработано.

Какое-то время перебивался Владимир Станиславович случайными заработками, то есть разовыми постановками в разных театрах. Поставил однажды спектакль в Жданове (теперь, как и прежде когда-то, Мариуполь), а там вакансия очередного режиссёра. И спектакль, как обычно, «на ура».

Предложили остаться.

Подумал Владимир Станиславович, взвесил все «за» и «против», — не век же в тунеядцах ходить, тем более до пенсии всего ничего осталось, — и согласился.

* * *

Поздняя осень.

Нежданно-негаданно судьба заносит меня в Жданов.

Ещё днём я должен был прилететь из Москвы в Ростов и успеть в Таганрог к вечернему спектаклю, в котором занят. Рейс долго откладывали. Говорили, что из-за метеоусловий Ростова. В Москве метеоусловия тоже не курортные — мокрый снег с дождём и жуткий гололёд. Наконец, объявили посадку. Когда взлетали, ещё была малая надежда успеть на спектакль, но самолёт сел не в Ростове, а в Донецке. Надежды рухнули. Даже на такси успеть к началу спектакля практически невозможно.

На всякий случай поинтересовался у таксистов. При благоприятных условиях успеть ещё можно, но цена — как раз мой месячный оклад. Ровно в пять раз больше, чем стоимость авиабилета от Москвы до Ростова. Нет, это не реально.

Пришлось добираться до автовокзала.

В Донецке дождь, грязь, слякоть.

Даже если доберусь до автовокзала как раз к отходу автобуса, то в Таганрог попаду только к концу спектакля. Сегодня появляться в театре уже нет смысла. А завтра придётся держать ответ за неявку на спектакль, писать объяснительную, получать наказание.

Настроение препаршивое.

С автобусом из аэропорта до автовокзала повезло, долго ждать не пришлось, но настроение от этого не улучшилось. Что там, в театре, будет? Наверное, срочно введут кого-нибудь, роль-то сегодня, слава богу, небольшая, справятся ребята, потом премию получат, а мне… Вот бы спектакль отменили. Последнее время такое частенько случается. Если меньше тридцати билетов продано — отмена. Хорошо бы. Тогда бы никто и не заметил. Ну, да что рассуждать, завтра выяснится…

Въехали в город. Автобус на светофоре остановился, как раз напротив театральной афиши.

Что же у них тут в репертуаре, чем публику потчуют? Ага, сегодня «Модели сезона». Знакомая пьеска, простенькая бытовая комедия… Стоп, кажется, её Цесляк должен был ставить. Так и есть, в афише: режиссёр-постановщик — В. Цесляк. Посмотреть бы. А почему бы и не посмотреть? По времени как раз к началу успеваю, если, конечно, автобус по городу долго болтаться не будет.

До автовокзала быстро доехали. Вышел я из автобуса, на троллейбус, и в театр.

Вошёл со служебного входа.

— Здравствуйте, а Владимира Станиславовича можно увидеть?

— Да вот он идёт.

Шумная встреча с возгласами, объятиями, поцелуями. У него всегда это получается шумно, широко.

— Ты как здесь?

— Да вот, летел из Москвы в Ростов, а оказался здесь. Решил спектакль посмотреть. Не прогоните?

— Ну, что ты?! Раздевайся. Правда, сегодня состав не самый лучший…

— Да ладно, не скромничайте.

Я оставляю пальто в актёрской раздевалке. Он провожает меня в зрительское фойе.

— Ну, ты погуляй здесь, я за кулисы схожу. Нужно перед спектаклем побеседовать с господами артистами.

— А вы спектакль-то смотреть будете?

— А как же? Надо.

Он уходит.

До спектакля ещё полчаса, а в фойе уже прогуливаются зрители. Заглядываю в зал, там некоторые места уже заняты.

Невольно приходит сравнение с Таганрогским театром: «Да, похоже здесь не для тридцати человек спектакль играют».

И вдруг…

Именно вдруг, я ощущаю запах духов.

Невероятно! Оказывается, в фойе может пахнуть духами! Но ведь так, кажется, и должно быть. Ведь это же — театр! Я просто отвык от этого. Я просто забыл об этом.

А зрителей всё больше и больше. Они приходят промокшие под дождём, озябшие, с зонтиками в руках, в грязных сапогах и ботинках.

О, господи! Что я вижу?

Не только женщины, но и мужчины переобуваются в гардеробе! Я замечаю, что ни один зритель не проходит в зал в грязной обуви, ни одной женщины в сапогах.

Да-да, всё правильно, ведь это же — театр.

Вспомнилось, как когда-то давно, когда я ещё учился в школе и пригласил в театр одноклассницу, дома разыгралась чуть ли не ссора с мамой из-за того, что я стеснялся, идя с девочкой в театр, тащить с собой сумку со сменной обувью. Тогда мама настояла на своём и была права. У девочки тоже оказались сменные туфли. Мы переобувались вместе, и было совершенно не стыдно.

Теперь я работаю в этом театре, но, приходя на работу, не переобуваюсь. Даже в дождливую погоду шлёпаю в грязных туфлях с улицы прямо в гримёрку. И зритель тоже шлёпает. Не так давно, выходя после репетиции, заметил, как уборщица выметала из ложи громадные комья засохшей грязи.

Да-да… театр…

Подходит Владимир Станиславович, протягивает мне программку спектакля:

— Спасибо. Может, автограф напишете?

— Да ладно тебе, — дружески хлопает он меня по плечу. — Пошли.

Мы входим в зал.

— Где сесть хочешь? — спрашивает он, как будто зал пуст.

А между, тем зал почти полон, хотя до начала спектакля ещё минут десять. И запах духов не даёт мне покоя.

— Да мне всё равно. Где вы обычно сидите, там и я…

— Ты же знаешь, я обычно стоя смотрю.

Да, я знаю. Я ни разу не видел его в Таганроге сидящим на спектакле. Все спектакли он смотрел только стоя у выхода из партера, облокотившись на подлокотник ложи. Даже знаю, что если ему нужно было куда-то отлучиться, он просил кого-нибудь постоять вместо него, чтобы актёры, видя в конце партера чью-то фигуру, думали, что это он, и играли лучше.

— Я тоже вполне могу стоя, как вы.

— Ладно, пошли вон туда.

Мы садимся сбоку, где-то в средних рядах. Рядом с нами несколько свободных мест. Он оглядывает зал, балкон.

— Да… Сегодня маловато…

— Бросьте, Владимир Станиславович. Полный аншлаг. В Таганроге уже давно такого не бывает, чтобы на обычном, рядовом спектакле столько зрителей. На премьере ещё может быть, но только вначале, а после антракта уже меньше.

Он мрачнеет.

— Неужели действительно так плохо стало?

Я беспомощно пожимаю плечами. Мне нечего ему сказать. Всё-таки я там работаю.

Начинается спектакль.

С первых же эпизодов видно, что главная героиня, мягко говоря, не на своём месте. Кроме длинных стройных ног, нет у неё ни обаяния, ни органики, ни таланта. Я украдкой взглядываю на него. Он замечает мой взгляд, делает печальную гримасу и слегка разводит руками: сам всё понимаю, но ничего не могу поделать, не главный я здесь, очередной, что прикажут, то и делаю.

Мы смотрим спектакль. Временами я наблюдаю за Владимиром Станиславовичем. За ним вообще интересно наблюдать, особенно во время спектакля. Всё, что происходит на сцене, отражается на его лице. Вот герой преподносит героине цветы, у них нежный, воркующий диалог. На его лице добродушная, ласковая улыбка, он даже чуть покачивает головой, словно помогая актёрам выразить свои чувства. Вот они начинают ссориться, и он хмурится, на его лице появляется презрительная гримаса. Но сцена не получается, он недоволен, чуть заметно ёрзает в кресле и даже чуть подаётся вперёд, как будто сам хочет выскочить на сцену, показать, как нужно сделать, сыграть за них. А уж это он умеет, я это знаю. Ах, как он это умеет!..

Далее, по мере развития сюжета этой примитивной бытовой комедии, происходит любопытная, неожиданная метаморфоза: я постепенно перестаю наблюдать за Владимиром Станиславовичем, перестаю анализировать то, что происходит на сцене. Обычно ведь смотришь спектакль и, даже если не знаешь пьесы, даже если спектакль очень нравится, всё равно воспринимаешь его, прежде всего, с профессиональной точки зрения: ага, вот здесь режиссёр хотел выразить вот это, здесь он проводит аналогию вот с этим, здесь актёр очень удачно использовал такой-то приём, а вот здесь у актёра не очень получилось, но понятно, что он хотел сделать.

На этом спектакле я вдруг, сам того не замечая, перестаю анализировать и превращаюсь в обычного «глупого» зрителя. И пьеска-то пустая, и сюжет давно известен, а я, забыв обо всём, поглощён им, впитываю его, переживаю…

Когда же со мной последний раз такое было? Кажется, несколько лет назад в Большом, на «Моцарте и Сальери» с Андрисом Лиепой. Там я забыл обо всём, слился с музыкой, с гармонией пластики. Потом несколько дней ходил под впечатлением.

А здесь?..

Только уж в очень «режиссёрских» моментах я вспоминаю о своей профессии. Вот в самый трагический момент (если, конечно, можно применить слово «трагический» для столь несерьёзного произведения) героиня поворачивается спиной к залу, поднимает высоко над головой большую чайную чашку и отпускает её. Чашка со звоном разлетается вдребезги. Ну, понятно, тут уж явная режиссёрская рука. Но что это со мной? Всем предыдущим эпизодом я настолько эмоционально подготовлен к этому моменту, что, кажется, и комок к горлу подкатил, и как будто даже слезинка в глазах блеснула.

Вот так карамболь! Пьеска — тьфу, героиня никакая, а взяло за душу.

Он наблюдает за мной, он доволен. Мы переглядываемся. Я поднимаю большой палец кверху — хорошо. Он улыбается.

Спектакль заканчивается.

— Дороговато исходящий реквизит обходится, — шучу я, когда мы выходим из зала.

— Да пришлось повоевать, — серьёзно отвечает он. — Надо же хоть чем-то закрывать актрису. Предлагали бутафорскую чашку сделать, чтоб не разбивалась, так ведь тогда весь смысл теряется, без этого и спектакль играть не стоит. Ну, ты подожди минут десять, я за кулисы схожу. Надо ребятам разгон сделать. Я ведь в сторонке сидел, они не заметили, думали, что меня в зале нет, вот и халтурили кое-где.

— Так я, наверное, поеду.

— Куда это, на ночь глядя? Останешься у меня. Завтра утром поедешь.

Я с радостью соглашаюсь.

На улице по-прежнему льёт холодный дождь, зябко и противно.

Проехав несколько остановок на троллейбусе, мы приходим в общежитие.

Обычное студенческое общежитие с общей кухней, с душем и удобствами на этаже, в общем коридоре. Маленькая, тесная комнатёнка, в которой впритык стоят старый платяной шкаф, такой же старый маленький холодильник, на котором кастрюли, тарелки, хлебница; небольшой письменный стол и чуть ли не антикварная кровать с железной сеткой. На столе, на шкафу, и даже на полу, стопки книг. У окна, между кроватью и столом, втиснут маленький мольберт, на нём холст с недописанным пейзажем. Здесь же краски, кисти. У мольберта несколько подрамников с холстами. Из-за холодильника, из-под кровати тоже выглядывают подрамники.

— Вот занялся на старости лет, — как будто оправдываясь, говорит он, указывая на мольберт. — Ну, ты располагайся, я пойду ужин приготовлю.

— Может, помочь?

— Нет, не стоит. Посмотри пока журналы, книги.

— А холсты можно посмотреть?

— Конечно.

Он повязывает на себя старенький ситцевый передник, берёт посуду, какие-то продукты и уходит.

Я перебираю холсты, рассматриваю натюрморты, пейзажи.

Оказывается, он неплохой художник, даже очень неплохой. По крайней мере, уж совсем не дилетант. Похоже, нет такой области искусства, в которой он не разбирался бы профессионально, не мог, не умел что-то в ней сделать, создать.

Я знаю, что у него есть великолепные лирические стихи, трогательные, эмоциональные эссе. О театральных заслугах и говорить нечего. А теперь вот ещё и живопись. И какая живопись! Светлая, чистая, как будто сотворил её не умудрённый опытом заслуженный деятель искусств, а романтический юноша, полный надежд и мечтаний. И совсем уж никак не вяжутся эти полотна с убогой, неуютной комнатёнкой студенческого общежития.

Да уж!.. Нелегко, наверное, вот так, на исходе пятого десятка, оказаться одному в чужом городе, в студенческом общежитии. Правда, есть любимая работа, есть хорошие спектакли, есть уважение, есть почётное звание, есть книги, есть мольберт, но всё-таки, всё-таки…

Возникает самолюбивая, тщеславная мысль: нет уж, такие условия не для меня, в его возрасте у меня так не будет, у меня так не должно быть. Впрочем, издревле на Руси говорилось: от тюрьмы, да от сумы… Не дай-то бог…

Он приносит скворчащую сковородку — жареная картошка с колбасой, — освобождает угол стола, расстилает салфетку, расставляет тарелки, достает из холодильника винегрет из «Кулинарии».

Мы садимся ужинать.

Я рассказываю ему о новостях в Таганроге, о том, как живёт сегодня театр, он…

Он много говорит. Он любит поговорить. Он всегда много и интересно рассказывает. Он великолепный рассказчик. Увлекаясь, он может перескакивать с одной темы на другую, на третью, на четвёртую, но в итоге всё равно вернётся к первоначальной и логично завершит её.

Ах, как я мечтал когда-то поработать у него в спектакле! Ах, как мне понятно всё, о чём он говорит и чего хочет! Вот уж где воистину был бы справедлив закон о том, что актёр должен раствориться в режиссёре, стать инструментом в его руках, полностью ему довериться. Впрочем, почему мечтал? Почему в прошедшем времени? Я и сейчас с огромным удовольствием сыграл бы любую роль в его спектакле.

Я говорю ему об этом. Он благодарит меня. Конечно, ему это приятно.

— Ну, не знаю… Приезжай, поговори с главным. Молодые мужики, конечно, нужны. Может, и получится.

— Спасибо. Я подумаю.

Я вру. Конечно, я не буду об этом думать. Да, я очень хотел бы поработать с ним, но переезжать в другой город, в другой театр — это не для меня. По крайней мере, сейчас. В Таганроге у меня жена, маленький ребёнок и мамина квартира. А здесь? В лучшем случае будет такая же комната в этой же общаге. Нет, как говорится, уж лучше вы к нам.

— Но в этом вопросе я не помощник, — продолжает он.

— Не сложились отношения с главным?

— Да как тебе сказать?.. Иногда мне кажется, что я уже ничего не понимаю. Мы с ним почти ровесники, оба уже почти пенсионеры. Он прекрасно знает, что я ему не конкурент, что я не рвусь в главные, не стремлюсь занять его место. Я прекрасно понимаю, что уже никогда не буду главным режиссёром — поздно. Но как только у меня на репетициях возникает нормальная творческая атмосфера, он начинает нервничать, плести какие-то мелкие интриги, забирать актёров в другие спектакли.

— Может, просто режиссёрская ревность? Вас же, небось, все актёры, и особенно актрисы, обожают.

— Ну, не без того, конечно. А как же иначе? Ведь они должны мне верить. Пытался разговаривать с ним на эту тему, — бесполезно… Я вспоминаю, как мы в Таганроге работали с Сергеем Сергеевичем Лавровым. Он столько лет до меня был главным, его уважали, любили, а потом он прекрасно работал актёром в моих спектаклях.

— Ну, тогда другое время было…

А факт довольно примечательный. Прежний главный режиссёр Таганрогского театра Сергей Сергеевич Лавров после приезда Владимира Станиславовича Цесляка никуда не уехал, не ушёл из театра, а остался очередным режиссёром-постановщиком. В практике театра редкий случай. Ведь сама профессия, а тем более должность главного режиссёра, предполагает бесспорное лидерство, создание группы единомышленников, а проще говоря, своих актёров, которые ближе, понятнее именно тебе, которые просто больше тебе нравятся. А присутствие в коллективе предыдущего лидера, имевшего, естественно, своих актёров, свои симпатии, уже создаёт конфликтную ситуацию и чаще всего разделяет труппу на два лагеря. Два медведя, как известно, в одной берлоге не уживаются. Но этого не произошло. Более того, оба они — и С.С. Лавров, и В.С. Цесляк, были прекрасными актёрами, и с успехом играли друг у друга в спектаклях.

Почему так случилось? Может быть, просто уровень культуры этих людей, их театральная и человеческая этика, не позволяли им вести себя иначе? Ведь главным для них оставался театр, а не собственное положение в нём. Главным оставался знаменитый принцип К.С. Станиславского: «Люби искусство в себе, а не себя в искусстве».

Мы закончили ужин. В комнате появилась раскладушка, взятая напрокат у соседей. Долго спорили, кому спать на кровати, а кому ютиться на раскладушке. В этом споре я одержал победу, и улёгся на раскладушке. Но мы ещё очень долго не спали.

За окном завывал ветер, швыряя в окно целыми гроздьями холодные капли дождя, которые рассыпались по стеклу неритмичной барабанной дробью. Мы лежали в тёмной комнате и разговаривали.

— Помнишь, как у Солоухина в «Приговоре» о пузырьках во время дождя?

— Помню.

Я не вру, я действительно помню. Когда-то давно, в каком-то разговоре, он упомянул эту повесть Владимира Солоухина. Я не поленился, тогда же разыскал её в библиотеке и прочёл. Человеческая жизнь там сравнивается с пузырём на поверхности лужи во время дождя. Падает капля и образуется пузырь, который какое-то время держится, иногда даже двигается, но вскоре, или от удара следующей капли, или оттого, что долее не в силах удерживать внутри себя воздух, оболочка его лопается и всё содержимое сливается с окружающей атмосферой. Сама же оболочка, как и наше бренное тело, опускается вниз, в ту же лужу, смешивается там с общей массой, чтобы вновь подняться от очередной капли уже в новом качестве. А смысл всей жизни человека в том и состоит, что суть его, внутреннее его содержание, остаётся в общей атмосфере и дополняет её тем, что нес в себе человек.

— Вот и мне уже пора о душе подумать, — продолжает он. — Спектакли ведь никогда не остаются, они очень быстро умирают, ничего не оставляя после себя. Лишь изредка их помнят, да и то очень недолго. Может, потому я за кисти и взялся. Хоть это останется…

Я слушаю его, а сам думаю о том, что несправедливо всё-таки судьба иногда поступает с нами. Вот когда-то где-то упомянул он в каком-то разговоре об этой повести Солоухина, и я не поленился, нашёл её, прочёл, потому что знал: уж если он о ней говорит, значит, обязательно будет в этой повести что-то интересное для меня, необходимое, новое и важное. А с другими режиссёрами?.. Немало уже повидал я их на своём, пусть ещё недолгом, актёрском веку, а почти всё, о чём они говорили, либо уже известно мне, либо неинтересно, либо совершенно не нужно. Не верю я им, не доверяю так, как ему. А может, действительно, бросить всё, поменять театр, поработать с ним? Уж, наверное, не обидит, без работы не оставит. Уж, наверное, на приличные роли в его спектаклях можно рассчитывать. Хотя не помню я, чтобы в его спектаклях даже маленькие роли были неинтересными, не проработанными, не выстроенными. Может, всё-таки рискнуть, пока он ещё в силе, пока он ещё здесь? А то ведь… Вот уже и о душе подумывает. И не зря, наверное. Я-то знаю, что уже несколько лет мучает его язва желудка, и с каждым годом всё сильнее и сильнее. А он в студенческой общаге живёт, сам себе готовит, чаще всухомятку перебивается. Это при язве-то! Правда, ему до пенсии всего ничего осталось. И не собирается он здесь оставаться, всё в Москву свою рвётся. А что ему там, в Москве этой, делать? На печи лежать? Так он не сможет. Но и здесь не останется. Уедет он, а мне что тогда делать? Оставаться одному в чужом театре, в этой обшарпанной общаге? Нет уж, это не для меня. От добра, как говорится, добра не ищут…

А мы всё говорим, говорим, говорим.

— Я вот зашёл в книжный магазин, покрутился, да так и ушёл. Ничего не купил. Книг — тьма, все полки завалены, а почитать нечего.

— А мне недавно повезло. Совершенно свободно в «букинисте» Юлиана Семёнова купил, — хвастаюсь я.

— Семёнов, это, конечно, хорошо, но знаешь… Есть три уровня прочтения книги. Первый — самый простейший. Как мы в детстве спрашиваем: «Про что книжка?». И отвечаем: «про любовь», «про шпионов», «про путешествия». И так далее. Всё просто и понятно. Второй этап восприятия, это когда мы говорим о книге, отвечая на вопрос — о чём? О смысле жизни, о вере, о душе, о любви. И третий этап, это когда нас интересует уже не про что и не о чём, а как написано. У Достоевского «Преступление и наказание» — детектив про бандита, убившего топором старушку. Но как написано! Здесь и о смысле жизни, и о вере, и о душе, и о любви. А у Семёнова, к сожалению, только про бандитов.

— А «Модели сезона» как написаны? — задаю я вопрос с подвохом.

— Здесь другое. Во-первых, не всегда я выбираю, что ставить. А во-вторых, здесь уже не важно, как написано, а важно, как сделано. Конечно, хотелось бы, чтобы и написано было хорошо, но, опять же, как и в магазине, сотню пьес прочтёшь, а кроме классиков, ставить нечего. Обидно…

Мы засыпаем лишь под утро, а рано утром, наскоро выпив чаю с бутербродом, мы прощаемся и я уезжаю.

В Таганроге, к моей величайшей радости, никаких неприятностей не случается. Никто даже не заметил моей неявки на спектакль. Опять была отмена из-за отсутствия зрителей.

* * *

В семидесятые годы поездка за границу работника провинциального театра воспринималась примерно так, как если бы он полетел в космос или выиграл в лотерею сразу два автомобиля. Причём, в одном розыгрыше, и по билетам, случайно найденным на улице. Но даже если достоверная весть о поездке за границу молнией врывалась в вашу жизнь, это ещё не значило, что ракета стартовала или у вашего подъезда стоят два новеньких собственных автомобиля. Сначала вам пришлось бы доказывать свою пригодность к полёту или случайность совпадения выигрышных номеров.

Владимир Станиславович вернулся из очередной командировки в Москву окрылённый. Будучи по делам театра в Министерстве, он случайно услышал, что какая-то делегация деятелей культуры едет в ближайшее время во Францию.

— Единственное место на Земле, где всю жизнь мечтал побывать, это Париж! — сказал он. — Никуда так не тянуло, как в Париж. Даже во снах видел.

— Так в чём же дело? — спросил министерский чиновник, знакомый ещё со студенческой скамьи. — Давай я тебя запишу, и поедешь. Вакансии ещё есть. По всем параметрам, как главный режиссёр театра, ты подходишь. Пожалуйста, поезжай.

— Да неужели? Ты серьёзно?

— Вполне.

И Владимир Станиславович был включён в состав делегации.

Вскоре он получил об этом официальное извещение и, ещё не веря в случайную удачу, занялся оформлением выездных документов.

Оформление визы дело долгое и непростое. Оказалось, что кроме анкет, подробных автобиографий и характеристик, нужна ещё целая куча справок, протоколов и прочих бумаг с подписями и печатями различных инстанций. Дело осложнялось ещё тем, что поскольку прописан он был в Москве, то для получения этих справок приходилось отрываться от работы и ездить в столицу.

Существовало тогда расхожее мнение, что поехать сразу в капстрану практически невозможно, наши славные органы просто не выпустят. Сначала нужно съездить в какую-нибудь братскую соцстрану, зарекомендовать себя там истинным патриотом, то есть идеальным законопослушным и, главное, идеологически выдержанным гражданином, а потом уже проситься, так сказать, за дальний бугор. Но на этот счет Владимира Станиславовича и в Министерстве, и в ОВИРе успокоили:

— Вы же не просто так едите, не по своей прихоти, и даже не туристом. Вы в составе министерской делегации. Так что не волнуйтесь. Если никаких других причин не будет, поезжайте на здоровье.

Но, как и следовало ожидать, нашлись другие причины. Причём, в самый последний момент, когда уже и чемодан был почти собран, и приехал Владимир Станиславович в ОВИР последний раз, получать заграничный паспорт, чтобы буквально через несколько дней отправиться в одну из самых прекрасных столиц мира.

— С документами у вас всё в порядке…

— Ну и, слава богу.

— Только есть один маленький вопрос.

— Слушаю.

— Вот вы здесь написали, что ваш отец служил в штабе Блюхера.

— Да.

— И был незаконно арестован вместе с Блюхером в 1937 году, а впоследствии расстрелян.

— Да.

— Всё правильно. Мы, конечно, проверили, и факты подтверждаются. Есть приказ о его аресте, есть приговор, есть отметка об исполнении приговора, но нигде не указано о месте захоронения тела вашего отца, и непонятно, было ли оно вообще захоронено. Что вы можете сказать по этому вопросу?

— Так ведь… что же я могу сказать…

— Вам неизвестно, где его захоронили?

— Откуда же мне это может быть известно?

— Жаль, очень жаль, но этот факт является достаточным основанием для того, чтобы…

— Не выпустить меня за границу?..

— В общем — да.

— Так я и знал! Не могло всё это так просто закончиться!.. Послушайте, но ведь мой отец полностью реабилитирован. Решением Верховного суда… Я же вам копию справки приносил.

— Это, конечно, хорошо, что реабилитирован, но… если бы вы знали, где он захоронен…

— Интересно получается, вы его расстреляли, а у меня спрашиваете.

— Я никого никогда не расстреливал!

— Ну, не вы лично, контора ваша. Да если бы я знал, где вы его закопали, так рядом с ним и лежал бы. Это уж точно. Всё понятно, значит, не поеду. А жаль… Всю жизнь мечтал, и вот… Видно, не судьба!..

— О чём мечтали?

— Известно о чём, в Париже побывать.

— А зачем?

— Женщина там одна есть. Повидаться хотел.

— Какая женщина?

— Красивая…

— Русская или француженка?

— Итальянка.

— А как её зовут?

— Монализа зовут.

— И адрес знаете?

— Конечно, знаю.

— Может, ей что передать нужно? Скажите адрес.

— Привет передайте. В Лувре она живёт. Монализа Джоконда, работы Леонардо да Винчи. Она вам непременно улыбнётся.

— Ну, знаете ли, вы не забывайтесь. Помните, где находитесь.

— Уж этого я никогда не забуду. И так всю жизнь о вас помню.

На том дело и кончилось. Так и не довелось побывать Владимиру Станиславовичу в Париже.

* * *

Оказалось, что максимально допустимый размер персональной пенсии даже меньше, чем максимальная сумма обычной пенсии, предусмотренной законом для всех смертных.

При существующей тогда, впрочем, как и теперь, бюрократической системе, оформление пенсии дело хлопотное и не очень приятное.

Как заслуженный деятель искусств РСФСР, Владимир Станиславович Цесляк имел право на получение персональной пенсии. Но выяснилось, что, если он не будет претендовать на персональную, то обычная, со всеми надбавками за выслугу лет, непрерывный трудовой стаж и прочие подвиги, будет даже больше на несколько рублей, так как при расчёте персональной некоторые надбавки не учитываются. Но всё же персональная, кроме самого по себе громкого названия, была выгоднее, потому что предоставляла немалые льготы по оплате за жильё, коммунальные услуги и ещё какие-то там привилегии.

Пенсия, как известно, оформляется органами соцобеспечения, документы в которые предоставляются с последнего места работы. Естественно, предполагается, что новоявленный пенсионер и проживает в том же городе, где работает. Казалось бы, всё правильно, но…

Владимир Станиславович всю жизнь считал себя москвичом, и были у него на то все основания. Во-первых, он родился и вырос в столице, во-вторых, дважды учился в ГИТИСе, сначала на актёрском, потом на режиссёрском, и, в-третьих, какой же нормальный человек добровольно откажется от московской прописки, чтобы получить жилье где-то в провинции?

Долгие годы, как святыню, берёг он эту прописку, а сохранить её, работая в провинции, при существующих в те времена законах, было непросто. Временами законы доходили до полного абсурда: прописаться можно было только устроившись на работу, а на работу устроиться без прописки было невозможно. Да и просто жить без прописки, без отметки в паспорте, считалось уголовно наказуемым преступлением. Закон сам по себе уже предполагал нарушение и, при желании, всегда можно было найти виноватого чиновника, который его нарушил. Но нарушать всё равно приходилось.

Одно время была временная прописка, потом и её отменили.

Не раз приходилось мне встречать актёров, годами прописанных в гостинице. Так в паспорте и значилось: гостиница такая-то, квартира номер такой-то.

Конечно, главному режиссёру в те времена квартиру давали практически сразу. А иначе кто ж поедет в провинцию, тем более из Москвы? Но о прописке разговор был особый, потому что выписаться из Москвы и прописаться в Таганроге, это означало навсегда потерять московскую жилплощадь. Приходилось нарушать законы. Но законы у нас всё-таки были гуманные, в том смысле, что если тихо мирно живёшь, не высовываешься, права не качаешь, то и тебя до поры, до времени никто не трогает. Живи себе — пока.

Так и жил Владимир Станиславович без прописки. В Таганроге одиннадцать лет прожил, а в квартире только жена прописана была. Да и с женой он не в юридическом, а, как говорится, в гражданском браке состоял. Жили они, не тужили, работали в театре и, можно сказать, в ус не дули. Потом он уехал, жена, естественно, в той же квартире осталась, в том же театре. Он и в Жданове, в общежитии, точно так же жил, без прописки. Студенты прописанные, а он на птичьих правах. Вроде бы как просто, переночевать попросился, сегодня-завтра переночует, и назад в свою Москву поедет. И всё как будто нормально было, пока дело до пенсии не дошло. Тут уж бюрократическая машинка, как часы, завертелась, тут уж без дураков: высунулся — получи.

А получилось следующее.

Только он заикнулся в Жданове об этой самой персональной пенсии, а ему отвечают:

— Нет, уважаемый, ничего вам не полагается. Обычную пенсию ещё можно оформить, да и то, как посмотреть, можем и не оформить.

— Как же так? Я уже столько лет здесь, в театре, работаю, звание имею…

— А нам ваше звание, как собаке пятая нога. Вы заслуженный деятель чего? РСФСР! Вот пусть вам там, в РСФСРе, и дают персональную пенсию. А здесь, уважаемый, Украина. Вот если бы вы были заслуженный деятель Украины, тогда конечно. Ну, ещё можно быть народным артистом СССР или что-нибудь в этом роде. Им персональная на всей территории Союза полагается, а так…

Это ещё в те годы было, когда СССР единой, неделимой и вечной державой казался, когда все республики одной семьёй братских народов жили, и деньги только советские по всей стране, и пенсии у всех одинаковые, и зарплаты. А вот, поди ж ты, оказывается, званием на Украине не вышел.

— Господи, да какая разница? Отсюда до Таганрога, где я звание получал, всего-то сто километров! В одной стране живём, законы везде одинаковы!..

— А если будете возмущаться, вообще никакой пенсии не получите. Вы ведь у нас даже не прописаны.

— Да я не возмущаюсь, но как же так?..

— А вот так! Раньше думать надо было, где звание получать.

— Да разве ж я выбирал, где мне его получать? И что же мне теперь делать?

— А что хотите, то и делайте. Оформляйте пенсию там, где звание получали. Вам звание Москва давала?

— Ну да, вроде бы…

— Вот там и оформляйте свою персональную, тем более что вы там же и прописаны. Счастливого пути, товарищ!

Делать нечего, надо в Москву ехать. Собрался Владимир Станиславович, документы в папочку сложил, в театре заявление написал на отпуск за свой счёт. А как же? Дело серьёзное, за прогулы и уволить могут перед самой пенсией. Поди, докажи потом, что ты не верблюд. И поехал он в столицу, по месту прописки пенсию оформлять.

Тогда, если помните, очереди не только в магазинах были. Тогда в стране, одним из главных, лозунг был: «Всё во имя человека, всё для блага человека!». И что человек ни пожелает, всё ему — пожалуйста. Но в порядке очереди. В очереди на квартиру лет двадцать простоять нужно, на машину, если, конечно, деньги есть, очередь чуть покороче, на холодильник, на телевизор и тому подобные блага тоже очереди. А в этих очередях свои очереди: льготные, специальные, внеочередные, то есть, очередь, чтобы получить вне очереди.

В кабинет к чиновнику тоже просто так не попадёшь, и не думай. На то он и чиновник. И чем выше у него должность, тем длиннее очередь. Не один день простоять можно.

Выстоял Владимир Станиславович очередь в этот самый орган соцобеспечения, дождался своего часа. Посмотрели у него документы, полистали, плечами пожали и спрашивают:

— Ну, и чего вы хотите?

— Да вот, говорят, по закону положено мне персональную пенсию назначить.

— Правильно говорят, положено.

— Вот и слава богу. Назначьте, пожалуйста.

— А мы-то тут причём?

— Ну, как же? Я ведь прописан здесь, в Москве. Вот, пожалуйста, в паспорте отмечено.

— Ну и что?

— Как — что?

— Вы где работаете?

— В театре.

— В каком?

— В ждановском.

— Ну?

— Что — ну?

— Вот там вам и должны назначить, по месту работы.

— А там говорят, что не могут.

— Почему?

— Потому что я заслуженный России, а Жданов — Украина.

— Правильно говорят. Персональную они вам не могут назначить, только обычную.

— Слава богу, разобрались.

— В чём?

— Ну, если они не могут, значит, вы можете.

— Мы вам вообще никакой пенсии назначить не можем. Вы ведь работаете на Украине.

— А кто же мне может назначить пенсию?

— Пенсия назначается по месту работы или по месту жительства…

— Так ведь я вас и прошу назначить по месту жительства.

— По месту жительства только в том случае, если вы уже нигде не работаете. А пока вы там работаете, мы тут ничего сделать не можем.

— Значит?..

— Значит, вам нужно уволиться в связи с уходом на пенсию, оформить пенсию там и приехать сюда.

— На вы же сами сказали, что они могут мне назначить только обычную пенсию.

— Правильно. А чего же вы хотели?

— Я хотел… персональную…

— Ой, господи, ну какая вам разница?

— Да вот, говорят, что персональным пенсионерам всякие там льготы полагаются.

— Ну, если уж вам так приспичило эти льготы получить, можно сделать по-другому. Вы где работали, когда звание получали?

— В Таганроге.

— Вот и хорошо. Поезжайте в Таганрог, там вас должны знать. Может, они вам и назначат пенсию.

— А что значит — «может, назначат»?

— Ну, не знаю… В принципе должны…

Приехал Владимир Станиславович в Таганрог, к жене, с которой не расписан, в квартиру, в которой не прописан. Кабы знал, так и в Москву не мотался бы, с Таганрога и начал бы о пенсии хлопотать. Он и раньше-то иногда приезжал, последнее время особенно часто, потому как жена болеть стала.

Пришёл он в собес, очередь, как полагается, выстоял, документы на стол выложил.

Документы посмотрели, полистали.

— Ну, и шо вы хочите?

— Да вот, пенсию хочу оформить.

— Тю! А мы тут прычём?

— Ну, как же, я ведь здесь столько лет работал, вот звание получил…

— Ну и шо?

— Мне вот в Москве сказали…

— Тю, та шо они там понимают? Какая пенсия, когда вы у нас вообще никто, не работаете, не прописаны. И шо я с вами буду делать?

— Не знаю… Неужели ничего нельзя придумать?

— Тю! Ну, вы прямо какой-то смешной. Шо я вам прыдумаю? Вон к начальнице идите, пусть она вам прыдумывает. А то она у нас больно умная, ходит тут, воображает…

К начальнице, конечно, тоже очередь. А приём посетителей раз в неделю. Пришлось назад в Жданов возвращаться. И отпуск за свой счёт закончился, и как раз время подошло спектакль ставить. Какие уж тут поездки, когда каждый день репетиции.

Время идёт, а пенсия на месте, то есть никакой пенсии, и ждать неоткуда.

Наконец, выкроил Владимир Станиславович денёк, вырвался в Таганрог, попал к начальнице. Уж какой там разговор состоялся, неизвестно, но в итоге получилось, что персональную пенсию всё-таки оформить можно, только для этого нужно непременно прописаться в Таганроге. Вот тебе раз! Одиннадцать лет работал, жил без прописки, и всё нормально, а теперь надо прописываться. А как же московская прописка?

Совсем расстроился Владимир Станиславович. Теперь, на старости лет, из-за этой, ещё не назначенной, но уже проклятой пенсии, благодаря тому почётному званию, нужно московской прописки лишиться. Думал-думал, ничего не придумал, поехал назад в Жданов, дальше спектакль ставить.

Жена тем временем заявление в домоуправление написала, с просьбой прописать его. На всякий случай. Вдруг он всё же решит с московской пропиской расстаться. Да и он уже к тому же решению почти пришёл. Деваться-то некуда. Уже собирался закончить спектакль и опять в Москву ехать, выписываться. Да только пока спектакль ставил, жена в Таганроге нежданно-негаданно умерла. Похоронил он её, погоревал с друзьями и знакомыми. Через несколько дней пошёл в домоуправление.

— Здесь жена моя заявление передавала о том, чтобы меня прописать…

— Да вы что, с ума сошли? Какой ещё муж? Она у нас незамужней числится. Да если бы вы и действительно мужем были, теперь это уже роли не играет, мы эту квартиру давным-давно другим хозяевам отдали. Разве они ещё не вселились?

Вот тебе и вся прописка, вот тебе и вся пенсия.

Пришлось в срочном порядке вещи забирать. А куда их забирать? В общежитии и так повернуться негде. Половину тем же друзьям-знакомым раздал, остальное решил в Москву отправлять.

Много лет спустя, когда началась кампания по приватизации жилья, вдруг совершенно случайно выяснилось, что с тех самых пор прописан в квартире моей мамы наш дальний родственник Владимир Станиславович Цесляк. Прописан он был временно, сроком на два месяца, но поскольку временной прописки тогда уже не существовало, то по истечении этого срока его никто и не вычеркнул. Все эти годы он так и числился прописанным у нас дальним родственником, временно работающим в Жданове. С тех пор мы с ним вроде бы как и породнились.

С пропиской тогда пришлось потрудиться. Но в России испокон веков, кроме дураков и дорог, ещё немало бед. И воруют, и взятки берут. С одной стороны это как будто и беды, но с другой стороны иногда от этих бед и польза бывает. Как же иначе обойти дурацкие законы, которые народная мудрость с дышлом сравнивает. Всегда найдётся чиновник, готовый за определённую мзду и подпись поставить, и штампик в паспорте. А может, для того такие законы у нас и пишутся, чтобы чиновники не бедствовали?

Вскоре Владимиру Станиславовичу и персональную пенсию назначили. А после этого уехал он из Жданова на родину, по месту постоянной прописки. Уехал уже навсегда.

* * *

Поздний московский вечер.

Мы сидим на кухне его квартиры в панельном высотном доме.

Я только что вышел из ванной, сижу голышом, обмотавшись большим махровым полотенцем. Какая благодать принять ванну после почти трёх суток утомительной, напряжённой дороги.

Мы ужинаем.

На столе бутылка коньяка, прихваченная мною из машины. Он не пьёт, ему нельзя — язва. Я с удовольствием закусываю винегретом из «Кулинарии» и жареной картошкой с колбасой. Он жареное не ест, по той же причине. Это он для меня приготовил. У него своё блюдо, какая-то бледно-жёлтая кашица.

Кажется, что мы расстались совсем недавно, как будто вчера. Похоже, он ничуть не изменился, только седины больше стало. Такой же эмоциональный, с широкими жестами, разговорчивый, и… красивый. Красив он, как всегда, той благородной, интеллигентной, мудрой красотой, которая обращает на себя внимание, внушает уважение, которая не подвластна возрасту и от которой остаются без ума женщины.

Нам есть о чём поговорить. Столько всего произошло за эти годы, столько всего изменилось.

— Значит, на сцене ты уже не работаешь?

— Да, бросил это дело. Таких режиссёров, как вы, больше нет, а с другими работать не хочу, скучно. Пришлось стать театральным чиновником, — отшучиваюсь я.

Он рассказывает о последнем спектакле, поставленном им в Новомосковске.

Я слушаю его, а сам думаю о том, что в этой моей шутке есть немалая доля правды. Как будто бы и грех жаловаться на мою актёрскую судьбу. Пусть и не такая долгая она была, но наигрался, слава богу, вволю. А если бы довелось работать с ним, кто знает, может, и сложилось бы всё иначе, может, и до сих пор играл бы на сцене. Да если бы ещё довелось работать в те, золотые для него, времена, когда он был главным режиссёром Таганрогского театра. А ведь могло так случиться.

Конечно, был я тогда молодым, зелёным, ничего не умел, почти ничего не понимал, только в Народном театре парочку ролей сыграл, а вот, поди ж ты, набрался тогда наглости и решил проситься к нему в спектакль. Да ещё на главную роль!

Он тогда «В списках не значился» Бориса Васильева ставить собирался. Узнал я об этом, и как будто кто кнутом стеганул. Моя, думаю, роль, и всё тут! Конечно, пусть не в первом составе, во втором, пусть хоть в пятом, лишь бы порепетировать, лишь бы хоть разок сыграть. Тайно выпросил в театре пьесу на одну ночь, роль переписал, потом выучил. Повесть всю от корки до корки чуть ли не на память вызубрил. Ну, думаю, была не была, пора идти проситься. Позвонил ему, попросил о встрече.

— Конечно, заходи. Завтра в половине третьего, тебе удобно?

— Вполне, у меня как раз занятия закончатся.

Договорились.

Учился я тогда ещё в техникуме, и было мне неполных восемнадцать лет.

Дело, понятно, молодое. Кроме учебы, театра, музыки, ещё и слабый пол интересует. Незадолго до этого новая пассия появилась. Предупреждали, конечно, добрые друзья, что прежний её ухажёр больно грозен, да разве ж это кого остановит? Любовь, как говорится, зла, без козлов не обходится.

Выхожу я из техникума: «Ну, — думаю, — сейчас судьба решиться», — а у входа стоят трое, меня поджидают. Слово за слово, выясняется, что один из них её прежний ухажёр. На вид не такой уж и грозный, больше языком на испуг берёт.

— Пошли, — говорит, — по-мужски поговорим.

Не объяснять же ему, что у меня в данную минуту другие планы, что не до того мне сейчас. Но и отказаться, как будто нельзя, получится, что струсил.

— Ладно, — говорю, — пошли. Только быстро.

Напротив техникума как раз стройка, на месте старого КГБ новое здание горкома партии строится.

Зашли за забор, кулаками замахали. Если бы всё по-честному, один на один, так ничего грозного там и не было, но дружки, как увидели, что он слабину дал, тоже подключились. А одному против троих устоять уже трудно. В общем, закончилось всё разбитыми об их морды кулаками, разорванной рубахой, и кровью из носа в два ручья.

Постоял я, задрав голову, пока кровь не остановилась, платочком утёрся: «Нет, — думаю, — всё равно в театр пойду. Во-первых, он ждать будет, а во-вторых, причём тут, в конце концов, моя личная жизнь».

И пошёл.

Ещё обратил внимание, что на вахте театра дежурная на меня как-то подозрительно посмотрела, хотя я бочком прошмыгнул, чтобы рваную рубаху не так заметно было.

Он в кабинете ждёт меня. Только увидел, даже поздороваться не успел:

— Батюшки! Что случилось?

— Да ничего… А что такое?

Глянул я на себя в зеркало, и даже смешно стало. Хорош герой получился, хоть сразу, без репетиций, на сцену выводи: по морде кровь размазана, на подбородке ссадина, а вместо левого глаза щелочка. Я в горячке и не почувствовал, что он у меня заплывает.

— Да вот, — говорю, — мешок с кулаками развязался, а я отскочить не успел. У вас пятачка не найдётся, на глаз приложить?

Он мелочь из кармана достал.

— Нет, пятака нету. Сейчас, погоди.

И вышел из кабинета.

Я смотрю на себя в зеркало, любуюсь. Это ж теперь, как минимум, недели две с фингалом ходить. Вот тебе и все репетиции, вот тебе и напросился на роль, в общем, отыгрался.

Вернулся Владимир Станиславович, вместо пятака молоток принёс. Приложил я его к глазу, и то ли от молотка, то ли от расстройства, что теперь и разговаривать не о чем, из носа опять кровь хлынула. Он совсем перепугался, на диванчик меня уложил, платок свой из графина намочил, протянул мне. Я голову запрокинул, платочек к переносице приложил. Лежу с молотком, с платочком, отдыхаю.

Он рядом сидит, волнуется.

— Может, скорую вызвать?

— Да что вы? Зачем?.. Сейчас пройдёт.

Полежал минут десять, кровь остановилась.

— Мне бы умыться…

— Пошли.

Пришли в гримёрку. Умылся я, почистился, пора и честь знать. Разговаривать всё равно не о чем, не проситься же на роль в таком виде.

— Пойду я. Спасибо вам. Уж извините, что так получилось.

— Может, тебя домой отвезти?

— Нет, сам доеду. Спасибо.

Он меня до вахты проводил, попрощались, и потопал я, не очень гордый, но красивый.

Чего приходил, зачем приходил, он так и не понял. Впопыхах и спросить не успел. Да я бы правду и не ответил.

Так с театром тогда ничего и не получилось. Зато в любовных делах преуспел. Шрамы, как известно, украшают мужчину. Пассия моя, как будто даже выше ростом стала от гордости, нежность у неё особая ко мне пробудилась и всё такое прочее, а я, наоборот, охладел, как будто она в моей театральной неудаче виновата. Вскоре и расстались.

Только через годы рассказал я Владимиру Станиславовичу, зачем тогда приходил.

— А если бы я тогда нормальный пришёл, не после драки, взяли бы?

— Ну, не знаю. Скорее всего, разрешил бы на репетиции приходить, а там было бы видно.

Но, значит, не судьба была тогда в спектакль к нему попасть. Да и потом тоже.

Мы лежим в тёмной комнате, он на тахте, я на небольшом диванчике. Опять был спор: кому где спать. Видно так уж повелось, что в этих спорах я всегда одерживаю победу. Что же касается всего остального… Сколько же я узнал от него за эти, в общем-то, нечастые наши встречи! Сколько же он помог мне понять в жизни, в профессии!

Несмотря на усталость и выпитый коньяк, не спится.

Мы вспоминаем Таганрог, в котором я тоже не был уже около года, вспоминаем его спектакли, актёров. Я ещё не знаю, буду ли я теперь опять в Таганроге или судьба занесёт меня в какой-нибудь другой театр. Но то, что я буду в театре, сомнений не вызывает. Ведь что я знаю и умею лучше всего? Только всё то, что касается театра. Уж в этом деле вполне профессионалом могу себя считать. Можно сказать, всё прошёл, всю технологию, от гвоздя до буквы, не только в афише, но и в билете. И декорацию своими руками сколачивать приходилось, и песни к спектаклям писать, и пьесы, и сценарии, и играть, и ставить, и спектакли продавать, и весь театральный процесс организовывать. А вот, поди ж ты, рядом с ним, как и прежде, чувствую себя тем же, неопытным, безусым мальчишкой. И чем больше слушаю его, тем больше мне хочется его слушать. Какой там к чёрту сон!..

Я прошу его дать обещание непременно приехать на разовую постановку в театр, в котором я буду работать.

— Не знаю, сие от меня уже полностью не зависит.

— Но почему?

— Банальная причина под названием — язва. Врачи говорят, что нужно оперировать, а я всё тяну. Сколько ещё протяну неизвестно, но, похоже, всё равно под нож ложиться придётся.

Я настаиваю и, в конце концов, он даёт такое обещание, при условии, что не помешает язва.

Утром он выходит меня провожать. Мы стоим у машины. Привычным широким жестом он обнимает меня, целует в щёку.

— Ну, счастливо!.. Дай тебе бог!..

— И вам тоже. Лечитесь. Я очень хочу поработать с вами, ведь вы единственный мой режиссёр. Актёром, конечно, уже не получится, но хоть на репетициях посижу. До встречи…

* * *

Прошло три года.

Я опять, уже в который раз, работаю в Таганрогском театре. Я звоню ему в Москву, чтобы пригласить на разовую постановку. В Таганроге его знают, в Таганроге его помнят. Это будет непременно хороший спектакль. У него не бывает плохих спектаклей. Но я не могу дозвониться, телефон не отвечает. Наконец, однажды вечером я слышу его голос.

— Здравствуйте, дорогой Владимир Станиславович!

— Здравствуйте…

Он не узнал меня, а, узнав, очень обрадовался.

— Спасибо, что позвонил, а то я последнее время как-то совсем от жизни оторвался. Никто не звонит, не заходит…

Я сразу же предлагаю ему приехать и поставить хороший спектакль. Он отказывается.

— Но почему?

— Да всё то же. Теперь уж, видно, пришло время. Буду ложиться на операцию. А что потом будет, одному богу известно.

Он расспрашивает о Таганроге, передаёт привет знакомым…

Меньше чем через год его не стало.

Умер он в Москве 30 августа 1995 года. И только через несколько месяцев весть о его смерти долетела до Таганрогского театра.

Умер он ровно через год после смерти бывшего директора театра Геннадия Евгеньевича Щёткина, в тот же день, в День освобождения Таганрога.

Да что же это за дата такая?!

Историки говорят, что в этот день Советские войска освободили город от немецко-фашистских захватчиков. Казалось бы, праздничная радостная дата. Но оказался эта дата очень печальной.

По крайней мере, для меня.

АПЛОДИСМЕНТЫ

Спектакль «Отелло» в Ивановском областном драмтеатре.

Старое здание, бывший кинотеатр.

Закулисная часть никак не приспособлена для драмы с её несметным, объёмным хозяйством — узкие закулисные проходы, отсутствие декорационных карманов и прочие неудобства.

Новое здание только строится…

Вообще, на родине Первого Совета рабочих и крестьянских депутатов театральное здание не приживается.

Решили построить целый комбинат искусств, объединить в одном здании драму, оперетту и кукольный театр. Кажется, ещё и филармонию туда же поселить.

Додумались!

А строить решили в самом центре города, где прежде стоял разрушенный при Советской власти храм. Место хорошее, на берегу речки Уводь.

Ивановцы с гордостью:

Как на Уводи вонючей

Стоит город наш могучий!

Заложили фундамент театра, стали стены возводить, а стены вместе с фундаментом и поплыли.

Храм века простоял, а театральные стены, ещё недостроенные, не выдержали.

Оказывается, там, на берегу этой самой Уводи, родников всяких, источников полным полно.

Когда храм строили, древние строители умнее были: все эти фонтанчики, роднички в трубочки вывели и в речку направили, а потом уже фундаментом занялись.

Наши советские инженеры побрезговали такой мелочью заниматься. Котлован вырыли, бетоном залили, и — вперёд.

А получилось обратное. Обычная история.

Стали разбираться, в церковные архивы полезли, может, где проект сохранился. Да кто ж его сохранит при Советской-то власти? Может, его и вовсе, проекта-то, не было. В прежние века головой думали, потом строили. А при нашей жизни на бумаге красиво нарисовали, построили, потом, если что не так, будем думать, как исправить.

В общем, пришлось несколько лет почву изучать и родниками заниматься.

Как будто всё изучили, записали, новый проект нарисовали, давай строить.

Опять фундамент заложили, стены возвели…

Опять всё рухнуло. Где-то в начале проектирования чуть-чуть ошиблись, а в конце получилось — о-го-го!

Кого-то, конечно, наказали, кого-то предупредили, но от мысли построить на месте храма театр не отказались. Хотя старушки верующие говорили: «Нельзя на том месте театр строить, грех это».

Но Советская власть упорная, в предрассудки не верит. Строить, так строить! По новой всё рассчитали, продумали и, в конце концов, построили. Целый комбинат искусств, как и было задумано.

Правда, сразу переселять театры не стали, решили несколько лет подождать: а вдруг опять рухнет.

Подождали, посмотрели — кажется, стоит, кажется, не разваливается, кажется, можно уже и новоселье справлять. Ну и, слава богу! Да здравствует Советское строительство без всяких предрассудков! Ура! И бурные продолжительные аплодисменты.

Назначили срок переселения. Уже мебель завезли, расставили, люстры хрустальные повесили, ковры расстелили. Уже чуть ли не завтра собрались огромный банкет учинить по поводу приёма здания высокой московской комиссией, а сегодня…

А сегодня ночью — пожар!

И всё сгорело: и мебель, и ковры, и люстры, и всё, что только могло сгореть. Впрочем, то, что и не могло гореть, тоже в пепел превратилось.

Поговаривали, что так просто пожары не случаются, само не загорится, подожгли, значит. То ли жулики украли много мебели, люстр, ковров, и пожаром следы заметали, то ли старушки, которые говорили, что нельзя на месте храма театр строить, назло сделали, пакость такую учинили. Но поджигателя так и не нашли.

Старушки перекрестились, строители восстанавливать начали.

Но этот пожар уже после был. Сначала старое здание чуть не сгорело. Во время спектакля «Отелло».

На сцене огромный пандус на всю ширину сцены и почти на всю её глубину. В глубине пандус возвышается на несколько метров. Всё действие на наклонной плоскости.

Сцена праздника на Кипре по случаю крушения турецкого флота и бракосочетания генерала Отелло с прекрасной Дездемоной.

По замыслу режиссёра всё должно быть шумно, ярко и весело. Этакий карнавал с плясками, фейерверком и чуть ли не корридой. Ну, коррида не коррида, а шкуры, маски на артистов напялить можно, быки, или бараны, не важно, на топот копыт похоже, и ладно. С плясками тоже проблем нет, а вот фейерверк…

Свечку настоящую на сцене зажечь — проблема. Пожарники ни в какую не соглашаются. Лампочку от карманного фонарика к батарейке присобачите, вот вам и свечка. Но живой огонь — боже упаси!

А тут фейерверк придумали!

Можно, конечно, прожекторами помигать, грохот пушек погромче сделать, но… слабовато всё это. И решили режиссёр с художником: новогодние бенгальские огни на крестовины прилепить, а крестовины на палки.

Перед выходом на сцену актёр должен эти огни зажечь, крестовину раскрутить, и — вперёд громко и весело. У бенгальских огней искры, вроде как не опасные, холодные, а на сцене хоть какое-то сверкание, почти похоже на фейерверк.

И вот бегает массовка по сцене в масках, с большими крестовинами на палках, крестовины раскручивает, сверкает. Шум, гам, веселье.

Из зала красиво.

Наконец, сцена завершается, актёры поспешно скрываются в кулисах.

Проблема в том, что с верхней части пандуса за кулисы не скроешься — слишком высоко. Приходится спускаться почти на авансцену, и убегать всем вместе в одну кулису. А ещё и маска из папье-маше мешает, через узкие прорези для глаз ничего не видно.

Возникает небольшая суета, давка. Крестовины с бенгальскими огнями поднимаются вверх, чтобы не задеть друг друга.

Кто-то из актёров зацепил вертушкой чёрную бархатную кулису, не заметил этого, скрылся.

Искры от бенгальских огней, конечно, холодные, а вот сами-то они горячие, и даже очень. И осталась от бенгальского огня на кулисе маленькая, не очень яркая, жёлто-красная звёздочка. Палка была длинная, звёздочка осталась высоко. Из-за кулис, если голову вверх не поднимешь, не видно.

А спектакль продолжается.

На сцене диалог Отелло и Яго. Злодей плетёт свои интриги, возвышаясь над доверчивым героем.

Яго на самой вершине пандуса, в глубине сцены. Отелло на авансцене, спиной к Яго, лицом к зрителям.

Маленькая, едва заметная, звёздочка на кулисе медленно увеличивается.

По законам сцены маленькое яркое, а главное, изменяющееся пятно, привлекает больше внимания, чем беготня, разговоры, крики, ужимки, прыжки, и все прочие актёрские способы обратить на себя внимание.

В зале воцарилась воистину гробовая тишина. Ни покашливаний, ни шуршания программками, ни скрипа кресел. Только диалог Отелло и Яго. Как будто они одни в пустом зале.

Отелло почуял что-то неладное. Такой тишины на спектаклях не бывает, не должно быть. Продолжая диалог, стал вглядываться в зал, в лица зрителей.

Как будто всё нормально, все смотрят на сцену, все слушают. Только смотрят как будто не на него. Может быть, партнёр там что-то делает такое, отчего весь зал словно под гипнозом? Не удержался, отвечая на какую-то реплику, повернулся назад, посмотрел.

Нет, как будто всё нормально, всё, как всегда.

А звёздочка увеличивается. Вот уже и язычок пламени показался, и тоже стал увеличиваться, ползти вверх.

Актёры работают, текст говорят, ничего понять не могут. Невозможно же в такой тишине спектакль играть! Непривычно, а, главное, непонятно. Наконец, не выдержали, замолчали. Посмотрели друг на друга, в зал, опять переглянулись. За кулисы посмотрели, один в одну сторону, другой в другую. И там никакого объяснения. Решили дальше играть.

Отелло уже воздуха набрал, чтобы очередную реплику сказать, как вдруг в этой тишине тихий, слабый, высокий, даже на писк похожий, женский голос из зала:

— Па-а-ажа-а-ар…

И опять тишина.

Актёры снова в зал смотрят, потом друг на друга, опять в зал. На шутку не похоже, в такой тишине не шутят. Сцену осматривают, ничего не видно, запаха дыма тоже не чувствуется. Не догадаются голову вверх поднять, на кулису глянуть. И из зала никто подсказать не может. Все рты сомкнули, в кресла вжались и смотрят, как огонёк разгорается.

Ещё время проходит.

Актёры продолжают ничего не понимать. Зрители молча наблюдают. А огонёк разгорается. Язычок пламени всё увеличивается, вверх поднимается.

И опять в тишине слабый женский писк:

— Па-а-ажа-а-ар ведь, га-а-ари-им…

И тишина.

Наконец, видно, за кулисами заметили. Голоса послышались, топот, потом зашуршало что-то, затарахтело, и кулиса вместе с падугой начали медленно опускаться. Они на одном штанкете привязаны были.

Как только кулиса опустилась, другие актёры на сцену повыскакивали, за ними монтировщики, Яго с Отелло подключились, стали все вместе кулису от штанкета отвязывать, а кто и отрывать.

Сбросили кулису на сцену, и давай ногами топтать. Дым повалил, стал по залу рассеиваться. Но зрители все молча сидят, смотрят.

Кто-то из-за кулис на сцену ведро воды вытащил, выплеснул на пламя, под ноги тем, кто тушил. Дым ещё сильнее повалил.

В первых рядах кашлять начали. Но все на местах сидят, от сцены глаз оторвать не могут.

В конце концов, пламя сбили.

Те, кто повыскакивал на сцену, скрылись, и кулиса за ними уползать начала. Это они её там на себя тянут.

На сцене только Отелло и Яго остались. Что делать, не знают, то ли дальше играть, то ли тоже уходить.

Решили играть.

Яго наверх пандуса направился, Отелло на середину авансцены.

Штанкет тем временем подниматься начал. И тут все сидящие в зале заметили, что маленький язычок пламени на падуге остался и медленно вверх ползёт, разгорается. Штанкет с падугой поднимается, а падуга горит.

И опять тот же писк в зале:

— Опять па-а-ажа-а-ар…

И опять тишина, только в первых рядах покашливание.

Тут уж актёры сразу посмотрели туда, где прежде кулиса горела, увидели пламя, но опять не знают, что делать. Те, кто за кулисами, не видят, продолжают штанкет поднимать.

Отелло бегом в кулисы направился, а Яго к тому времени уже наверх пандуса поднялся. Поразмышлял он мгновение, а потом два-три шага сверху сделал, разогнался да как подпрыгнет. Ухватился за падугу обеими руками и повис на ней.

А актёр толстый, килограммов под сто. Тесёмки, как в мультфильме, отрываться начали, одна за другой в обе стороны. Штанкет вверх, а Яго с падугой плавно вниз и почти на авансцену опустился.

Опять из-за кулис толпа выскочила, опять пламя топтать начали, опять кто-то ведро воды выплеснул.

Затоптали пламя, утащили падугу за кулисы, начали уже пустой штанкет поднимать.

Дыма ещё больше навалило. Весь зал, как в тумане, и по сцене в свете прожекторов потоки дыма перемещаются.

А в зале тишина и никто не шелохнётся.

Отелло с Яго переглянулись, и тут Яго вдруг взбежал наверх пандуса и, как ни в чём не бывало:

— Нетронутое имя, генерал,

Для женщин и мужчин всего дороже.

Кто тащит деньги — похищает тлен.

Что деньги? Были деньги, сплыли деньги.

Они прошли чрез много тысяч рук.

Иное — незапятнанное имя.

Кто нас его лишает, предаёт

Нас нищете, не сделавшись богаче…

Отелло не успел ему ответить.

Сначала кто-то один неуверенно пару раз хлопнул, и…

Гром аплодисментов!

Зрители, как сумасшедшие, улыбаются, бьют в ладоши, кашляют и на сцену смотрят. Кто-то даже с места поднялся, стоя аплодирует.

Актёры на сцене замерли в неудобных позах, ждут, пока в зале овация закончится.

Куда там! Даже не затихает.

Яго уже и руки поднимать начал: хватит, мол, достаточно, спасибо, нам ведь дальше работать надо. А зритель — ни в какую, бьёт в ладоши и всё.

Только через несколько минут начали успокаиваться.

Видно, всё-таки дело не только в том было, что актёр, как ни в чём ни бывало, дальше играть начал. Видно, ещё и от шока после оцепенения разрядка нужна была.

Отелло не стал дожидаться, пока аплодисменты совсем стихнут, начал текст говорить.

Но до конца акта всё же не доиграли. Картину закончили и ушли со сцены (спектакль без занавеса игрался). Уж слишком дымно было. И зритель всё время кашлял, и актёрам говорить трудно.

В зале свет включили — антракт.

Двери в зал открыли, оттуда в фойе дым клубами повалил. Билетёры в шоке, а зрители весёлые выходят, счастливые, улыбаются. И почти все друг другу одно слово повторяют, стараясь и голосом, и интонацией тому женскому писку подражать:

— Па-а-ажа-а-ар…

И смеются.

Антракт долго был, минут тридцать, пока почти весь дым не выветрился. Но из зрителей никто не ушёл. Все в зал вернулись, спектакль до конца досмотрели и в конце опять овацию устроили. Много раз актёров «на бис» вызывали.

А как же? Исключительное, можно сказать, впечатление получили.

Всегда бы так.

А новое здание театра через несколько лет всё же торжественно открыли. Под бурные и продолжительные аплодисменты. Как и задумывали, все театры теперь в одном здании живут, там, где когда-то храм стоял.

Теперь театрам приходится зрителей перед входом друг у друга сманивать.

И то ладно, лишь бы не сгорели.

«МЫ СТРОИЛИ, СТРОИЛИ...»

Случайная встреча на рынке.

Николай Дмитриевич Ерохин — в прошлом замдиректора, потом директор театра. Но директором он был очень недолго, всего сезон или чуть больше. Потом он уехал в Москву, кажется, неплохо устроился, стал работать в какой-то совместной советско-зарубежной фирме.

Прошли годы и вот случайная встреча на таганрогском рынке. Обычные в таких случаях расспросы: где, как, и тому подобное. Дежурные вопросы, дежурные ответы.

— Где?

— Там же.

— Как?

— Нормально.

— А ты?

— Так же.

— И как?

— Нормально.

И вдруг среди прочих банальных ответов любопытное откровение:

— Я недавно из отпуска вернулся. В Греции отдыхал. Многие этот курорт, и вообще Грецию, не очень хвалят, а мне так понравилось, что даже тур продлил. Все удовольствия, которые только можно вообразить на курорте — пожалуйста, всё к твоим услугам. Буквально всё, что только душа пожелает. Питание — шведский стол, ешь сколько хочешь, и всё, что хочешь. Море, бассейн — пожалуйста, в любое время суток. Я в море ни разу и не купался. В бассейне вода морская, прямо из моря, с подогревом. Культурная программа на любой вкус — кино, концерты, экскурсии, даже театр. Но, главное — всё это входит в стоимость тура, никаких дополнительных оплат, поборов и тому подобное. Один раз заплатил — и всё. Знаешь, о чём подумалось? Я вполне законопослушный гражданин. Был членом партии, парторгом. Всю жизнь вместе со всей страной верил в светлое будущее и строил коммунизм. И вот, наконец-то, мне удалось пожить при этом самом коммунизме, увидеть это светлое будущее. Может быть, мне просто повезло, но теперь я хоть знаю, что мы пытались построить. У нас, правда, не получилось, так ведь ещё Антон Павлович писал, что именно в Греции всё есть. И там действительно всё есть. Теперь мы капитализм строим. Может, что-то и получится, а может, как всегда…

А ведь действительно, мы строили, строили, а оказалось, что где-то там это всё уже давно есть. А ведь мы, по сути, даже и не знали, что строили. И теперь не знаем. Но опять строим.

Остаётся только радоваться за тех, кто может себе позволить отдых при коммунизме, кому это всё доступно. Радоваться за них, и верить…

Да нет, не в светлое будущее. Сегодня это звучит как-то даже пошло. Просто — верить.

Как же без веры-то?..

ТАЛАНТЛИВЫЕ ЛЮДИ

Как это ни странно, есть люди, желающие получить за свой творческий труд не только моральное, но и материальное вознаграждение.

С одной стороны, это явление вроде бы нормальное, но с другой стороны…

За сколько дней, скажем, художник может написать картину?

Допустим, за три дня.

Ну, пусть за неделю.

Ну, в конце концов, за месяц.

Так это ж какая картина должна быть, если он её двадцать четыре рабочих дня с 8.00 до 17.00, с перерывом с 12.00 до 13.00, красить будет?

О-го-го!

То же самое с писателями, композиторами и другими, так сказать, творческими личностями.

Артисты, правда, не в счёт. Эти всегда, как нормальные люди, голый оклад получали. Кроме, конечно, «звёзд», да и те только в последние годы с ума сходить начали, понахватались за границей, научились.

Так вот, сидят эти художники, писатели, поэты, композиторы, ни клятые, ни мятые, и бешеные деньги за своё сидение получать желают.

Можно, конечно, и так рассуждать. Можно, если, не брать во внимание, сколько эти люди вынашивают, мучаются, рождая своё произведение, да потом ещё доделывают, переделывают, доводят, чистят и т. д.

Никакими пособиями по беременности и рождению, никакими декретными оплачиваемыми отпусками, никакими дотациями на поддержание и выращивание своих детищ не компенсировать эти труды, не возместить, не оправдать.

Да можно ли вообще в рублях оценить произведение?

Оказывается, можно. Существуют определённые расценки. Стихи, например, могут быть оплачены построчно. Это когда за каждую строку, строчечку, строкулечку рублики капают. В этом случае, конечно, лучше писать лесенкой, каждое слово на новой строке.

Стоимость картин может зависеть от размера холста. Чем больше полотно, тем дороже. В этом случае лучше писать малярным валиком.

Примерно так же и в музыке, и в драматургии.

И получается, что два разных писателя, поэта, художника, композитора за одинаковые по жанру и размеру произведения должны получить одинаковый гонорар.

А талант?!

У нас, конечно, предусмотрены некоторые доплаты — за почётные звания, за совмещение должности, за вредность.

А за талант?!

Но, с другой стороны, в чём этот талант измерить? В каких единицах измерения? И кто его измерять будет? Бюрократам, чиновникам это дело поручить вроде бы нельзя, а творческим людям измерениями заниматься тоже как будто не к лицу.

Может быть, поэтому ни в каких нормативных документах слово «талант» вообще не упоминается, а чаще всего употребляется оно рядом с именами тех, кого уже и в живых нет, кому за этот талант доплачивать не надо. Это ж какая экономия получается!

Но ведь хочется творческому человеку получить за свой труд достойное вознаграждение. И не ради роскоши и всяких там излишеств, а ради нормального человеческого, и даже скромного, существования. Ведь капусту сажать и выращивать он не умеет, вагоны разгружать он не приспособлен, на рынке торговать между написанием глав, этюдов и музыкальных тактов тоже не получается.

Но жить-то как-то надо?!

Он порой о доплате за талант уже и не думает. Хоть бы то получить, что по расценкам полагается. Так ведь и этого не всегда добьёшься.

* * *

Валерий Михайлович Смышляев — невысокий, худощавый, на вид потрёпанный жизнью человек, — заведующий музыкальной частью театра.

Его супруга — симпатичная, обаятельная, милейшая женщина, тоже музыкант. По счастливому стечению обстоятельств она в театре не работает.

Живёт семейство Валерия Михайловича в ужасных, можно сказать нечеловеческих условиях, — в каком-то полуразрушенном флигеле, больше похожем на сарай или курятник.

Живут, а точнее существуют, на две голых зарплаты работников бюджетных организаций среднего разряда.

Попробуйте в подобных условиях заняться творчеством!

Предложили Валерию Михайловичу написать музыку к очередному спектаклю.

Он согласился и написал.

Принёс партитуру, сел за рояль, сыграл. Включил магнитофон, дал прослушать некоторые фрагменты уже в оркестровом исполнении.

— Понравилось?

— Очень!

Режиссёр в восторге, актёры аплодируют.

— Я хотел бы, как автор, композитор, получить за эту музыку… — скромно говорит Валерий Михайлович, обращаясь к директору, и называет сумму.

Звучит долгая напряжённая пауза.

— Дело в том, что по расценкам ВААП подобные произведения для драматических спектаклей оцениваются… — неуверенно, словно оправдываясь, продолжает он, и замолкает, так как на полуслове, на полутакте его тихий, камерный альт заглушает фортиссимо сводного духового оркестра из уст директора театра Т.П. Бувалко.

Его музыка не звучала в спектакле.

Как заведующего музыкальной частью, его обязали подобрать музыку из произведений классиков, чьи авторские права уже не охраняются за давностью лет.

Вероятно, никто из зрителей этого не заметил.

Ведь зритель никогда не знает, что могло быть в спектакле и чего не стало.

С тех пор Валерий Михайлович не пишет музыку для театра, в котором работает.

* * *

— Привет!

— Привет.

— Как живёшь?

— Да разве это жизнь!

— А как дела?

— Какие дела!..

Он грустен, подавлен.

Но вдруг в его глазах мелькает светлая, добрая искорка.

— Тебе могу сказать… Видишь, даже не со всеми радостью поделиться можно, обязательно каку сделают или хотя бы пожелают какую-нибудь гадость. Но тебе скажу. У меня два хора приняли в Германии. Получил телеграмму: оба произведения прошли, ждите гонорар.

— Поздравляю! От всей души. Очень рад! С тебя причитается.

— Разумеется. Как только получу, так сразу. А вообще, ты знаешь… У меня сейчас ещё два спектакля идут в Ростове. Приехали, нашли меня, заказали, я написал, приняли, заплатили. Приезжаю в Ростов, директор театра на вахту выходит меня встречать. В кабинет кофе подают, печенье. Сидим, беседуем. Человеком себя чувствуешь. А прихожу в родной театр, на меня сразу что-то давить начинает. Атмосфера какая-то. Никого рядом нет, а кто-то давит. Выйду на улицу — всё нормально, вернусь в театр — давит. Я думал об этом, думал, и вдруг понял, о чём Чехов написал. Помнишь? «Как много талантливых людей, однако, вышло из Таганрога». Так вот смысл в том-то и есть, что стали они талантливыми именно потому, что вышли отсюда, уехали, а не остались в Таганроге… Ладно, пойду я… Не буду тоску нагонять. До встречи…

— Пока… До встречи.

Он уходит грустный, потерянный, опустив голову и думая о своём жилье, о семье, о музыке, о таланте…

Может быть, он в чём-то и прав.

КОРМУШКА

Были времена, когда мужики отсюда деньги авоськами носили. И не только мужики.

Помните те старые деньги 1961 года?

А цены?

Автомобиль «Волга» — 5 тысяч. Водка — 2 руб. 87 коп.; колбаса — 2,10; масло сливочное — 3,40; буханка хлеба — 16 коп.; такси — 10 коп. за километр; автобус — 5 коп.; трамвай — 3 коп.; позвонить — 2 коп.; коробка спичек — 1 коп.

И авоська денег!

Нормально?

Неплохо.

Рассказывали эпизоды.

Почти по Гоголю. Но у Гоголя вопрос был: а доедет ли то колесо до Москвы? Здесь же проблема другая, серьёзнее: а выдержит ли вон тот забор, если в него с разгону машина врежется? По пьянке мужики заспорили. На ящик водки. Деваться некуда — надо проверять. Скинулись, пошли машину искать.

Тогда просто так машину не купишь, даже если деньги есть, — по записи, очередь на несколько лет. Машина не средством передвижения была — роскошью. Попробуй, найди дурака.

Остановили машину. Не новенькая, так себе, но бегает.

— Ну-ка, — говорят хозяину. — Попробуй.

— Да вы что, ребята?..

Деньги ему в зубы, на новую машину, полную стоимость.

— Пробуй!

— Да вы что?..

— На тебе ещё сверху. Пробуй!

Рискнул хозяин, попробовал. Забор выдержал.

Один из спорщиков проиграл. Пришлось ящик водки покупать. Обидно…

Но в авоськах, конечно, не только зарплата была. Тогда за зарплатой строго следили — ограничения. Не может человек больше определённой суммы в месяц получать, — хоть тресни. А работы — валом. И расценки, слава богу.

Сделает он работу за две недели, и по расценкам положено ему полторы тысячи заплатить, а больше трёх сотен — не имеешь права. Что делать?

Но придумывали, выкручивались.

Он работу сделает и полгода гуляет на вольных хлебах, а зарплата ему капает. Но он-то не просто гуляет, он здесь одно сделает, там другое, здесь — так ему зарплату оформят, там — ещё чего-нибудь придумают. И такие, конечно, числились, кто не работал, а только в ведомости расписывался. Один расписался, а отдали другому, тому, кто работал. Да ещё со стороны заказики, от частных лиц, да и от организаций — срочные, за наличку, без ведомости, без росписи. Уж если платят, то сами придумают, как списать.

Там капнет, оттуда приплывёт, смотришь — и авоська.

Неплохо?

Нормально.

Эта организация тогда называлась: Мастерские художественного фонда Союза художников Союза ССР.

Во как!

Художественного и художников, и Союза — аж два раза. В одном названии.

Вспомните, куда ни глянь, лозунги: «Слава партии!», «Народ и партия едины!», «Дело Ленина будет жить в веках!», «Победа коммунизма неизбежна!», «Коммунистическая партия Советского Союза — ум, честь и совесть нашей эпохи!», «Гусь свинье не това…».

Впрочем, нет, последнего не было, но подразумевалось.

Или ещё: «Мы говорим Партия, подразумеваем — Ленин, мы говорим Ленин, подразумеваем — Партия!!!».

Посчитайте, букв сколько. А размеры букв помните? Да ещё с портретом того, кто «живее всех живых».

Художественное произведение! Высокохудожественное!!!

И расценки соответствующие. По инструкции Президиума Правления Союза художников СССР.

И за две недели!

И авоська!

Нормально?

Неплохо.

И мужики не обижались.

Но это был заработок, так сказать, для желудка, для семьи, для нормальной человеческой жизни. Главное, что некоторые из художников при таких условиях имели возможность заниматься творчеством, не думая о хлебе насущном.

Почему некоторые, а не все?

Так это понятно.

Лозунги лозунгами, диплом дипломом, а художник — это художник, если он, конечно, действительно Художник, а не маляр.

А ведь были и такие…

Да почему были? Сегодня — сколько угодно.

И образование у него, что ни на есть, самое высшее художественное, и портрет с фотографии срисовать может один к одному, и копию с репродукции классического произведения сделает очень похожую, и член Союза художников он, а Художником не назовёшь. Ну, никак не назовёшь.

Но он — член Союза.

А что такое был Союз художников СССР?

Что такое вообще были творческие Союзы? Союз писателей, Союз кинематографистов, Союз композиторов, Союз архитекторов. Под самый конец даже Союз театральных деятелей появился. До этого ВТО (Всероссийское театральное общество) было.

Все эти Союзы — одно из множества гениальных изобретений Великого Отца всех народов, Лучшего Друга художников, писателей, композиторов, физкультурников, домохозяек и т. д.

Как управлять творческим человеком?

Если он, допустим, писатель, скажешь ему: пиши так и так, пиши это и то, а вот этого писать не надо, и вот так писать не надо. Он же может не послушаться и написать по-своему.

То же самое с художниками, композиторами, киношниками и прочими тружениками творческого фронта.

У нас ведь со всех сторон фронт был: идеологический, производственный, творческий, бытовой. Некоторые до сих пор в окопах сидят, время от времени постреливают.

А если взять группу писателей, художников, киношников, архитекторов, пусть не самых интересных, не самых умных, не самых, боже упаси, талантливых, но самых послушных, и дать им всё, чего они пожелают. Ну, пусть не всё, а кое-что, но чего нет у других. Поставить их, так сказать, к кормушке и сказать: «А теперь, ребята, руководите в своём деле. Можете к этой кормушке и других подпускать, но только своих, проверенных, таких же, как и вы. И, конечно, добро народное здорово не разбазаривайте. Себе-то возьмите, ладно уж, а остальным: кому-то дачу, кому-то машину, а кто-то и путёвочкой обойдётся. Вам теперь и распределять, и определять, кто талантливее, кого можно к себе принять, а кто пусть ещё подумает, чего писать, чего не надо. На голодный желудок больно не попишешь. А чтобы и вы не больно зазнавались и помнили чей хлеб едите, — каждому, принимаемому в члены вашего Союза, персональную рекомендацию от вас, как минимум от троих. И если не таким он окажется, как вы думали, не таким послушным и проверенным, — с вас же и спросим, вас же вместе с ним и наказывать будем».

И всё!

Ведь гениально!

А само слово — член!

Велик, могуч русский язык, но не нашлось в нём более подходящего слова, не имеющего в обиходе другого значения. А может, в том и есть скрытый, но истинный смысл? МВД, КГБ, ФСБ и т. д. — это у нас органы. В организациях, партиях, союзах — члены. Может, и название от сути пошло?

Вы когда-нибудь встречали члена Союза художников Франции? А беседовали с членом Союза писателей Великобритании?

С почётными званиями то же самое.

Народный артист Соединенных Штатов Америки.

Заслуженный деятель искусств Аргентины.

Народный художник Канады.

Заслуженный работник культуры Эфиопии.

Звучит?

Убеждали меня как-то господа художники: у них там, за бугром, тоже, мол, творческие объединения есть.

Конечно, есть.

Так то ж творческие, не кормушечные!

И в России когда-то передвижники были.

А потом? Когда Союзы придумали?

Ведь немало кровушки попили в своё время члены Союза художников у своих коллег. И не от противности характера, не по злобе, не из-за личных антипатий (хотя, конечно, и такое случалось), а просто так принято было, так положено, даже нужно. Чтобы чувствовали коллеги, видели, понимали, какая это разница, какая честь — быть членом; какое это благо и какие перспективы.

Кому в первую очередь работа попроще, да подороже?

Членам.

Кому в первую очередь творческая мастерская полагается?

Конечно, членам.

Кому путёвка в санаторий, поездка на занятия творческой лаборатории?

Это уж только членам.

Ты сначала докажи, что ты настоящий художник, прояви себя, если уж не в творчестве, то хотя бы в общественной жизни, а тогда уже посмотрим, давать тебе рекомендацию или нет. И, конечно, лучше, если проявишь ты себя именно в общественной жизни, больше шансов, быстрее примут. На собрании нужно выступить, политинформацию провести, поддержать кого следует, добрые, душевные слова сказать о последних Решениях и Постановлениях многоуважаемой руководящей и направляющей. Проступок товарища по работе осудить можно и, непременно, публично, перед всем честным народом, показать свою принципиальную позицию. И, конечно же, рука всегда «за» должна быть, не дай бог, «воздержался».

Ну как, например, доверить этому художнику писать портрет дорогого Ильича (хоть одного, хоть другого; хоть вечно живого, хоть полуживого, — не важно), если он ещё не член Союза, и даже не член партии? Как художник, он, конечно, и смог бы написать, и может быть, даже неплохо, но — нельзя. Уж больно серьёзное ответственное задание. Вот вступит в партию, станет членом, тогда — пожалуйста.

И вступали, и просили принять, и в Москву ездили.

Просто все необходимые документы собрать, рекомендации, каталоги выставок, в которых участвовал, фотографии работ, характеристики от парткома, от месткома, от комсомола, от дирекции — этого мало, могут и не принять. Лучше уж самому поехать, поговорить, угостить кого следует. Опять же, за бутылочкой разговор завести о творчестве. Там же тоже люди сидят, и нормальные люди, со своими слабостями. И каждый себя гением считает. Похвалить его как художника, что, мол, знаю ваши работы, преклоняюсь, учусь у вас… Вот, кстати, и рыбка наша азовская к столу…

Глядишь — и примут.

Не все, конечно, так, но многие.

Ко второй половине девяностых годов набралось в Таганроге аж двадцать членов Союза художников бывшего СССР, а теперь России, но…

И авоськи, и заказы, и спокойное творчество — всё это до несчастья было.

Как у Чехова:

«Фирс. Перед несчастьем то же было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.

Гаев. Перед каким несчастьем?

Фирс. Перед волей.

Пауза".

Случилось несчастье — воля вышла.

Сгинула великая и могучая Коммунистическая Партия Советского Союза.

Как же так?!

Жили-жили, работали-работали, и вдруг — на тебе!

А авоська?

Но тут новые партии, как грибы, полезли.

Ура! Вот теперь-то и поживём, теперь-то и поработаем. Это ж если при одной партии так жили, сколько ж теперь работы навалится?!

Но не тут-то было.

Новые партии народились, да только не нужны им оказались ни лозунги, ни портреты вождей, ни плакаты рисованные, высокохудожественные.

Они-то сами, партии эти, может, и непрочь, не отказались бы, но… Не получила ни одна из них той главной, руководящей и направляющей роли, позволяющей свободно, у всех на виду, деньги авоськами, в буквальном смысле, на ветер, на лозунги выбрасывать. То есть и деньги у них, как будто есть, но прежде-то у партии деньги не свои были — государственные, трать — не хочу, теперь же у каждой партии свои, кровные. Хоть и взятые в своё время у того же государства, но теперь уже свои. Хочешь, панно со своим портретом закажи, хочешь, на Канары для обмена партийным опытом поезжай. Так уж лучше на Канары.

А тут ещё и техника вперёд шагнула: компьютерная графика, новые технологии, новые материалы из-за границы навезли. И такое качество получается, что, если вручную, по старинке, за тем качеством угнаться попытаешься, то и сравнивать стыдно.

Известный анекдот:

«Новый русский с сынишкой гуляет. Видят, художник с этюдником стоит, пейзаж с натуры пишет. Посмотрели. Папа говорит: «Вот видишь, сынок, как дядя без поляроида мучается…».

Поначалу, правда, фирмы крупные, банки новые коммерческие, в которых старые знакомые, партийные, профсоюзные и комсомольские товарищи, теперь обосновались, ещё как-то выручали, друг перед другом себя показывали — вот, мол, я какой щедрый, на рекламное панно в центре города денег не пожалел. Потом сообразили, что чем тише, тем спокойнее. Да и не только рекламой засвечиваться не стоит, но и денежки через банк Союзу художников перечислять смысла нет. Одних налогов сколько набегает. Отсюда и цена. Куда проще с художником тет-а-тет договориться, гонорар ему заплатить — и все довольны, и дешевле, и тайна коммерческая.

В итоге Мастерские худфонда, как и партия, тоже поминки по себе справили. Но имущество кой-какое от старых добрых времён осталось, помещение.

Образовали новую контору — Таганрогская организация Союза художников России. Прежде-то в областной все состояли, а теперь воля вышла. И Ростову не нужны стали, и Москве тем более.

Устав сочинили, зарегистрировали. Даже не производственная организация получилась, и не коммерческая, а общественная. Ну, типа «Общества охраны животных» или «Партии любителей пива». Но зато сами себе хозяева, можно новую жизнь начинать.

Москва только телеграммку иногда пришлёт: «Высылайте взносы».

Ну, как соберём, так и вышлем, а пока не собираются эти проклятые взносы, не с чего собирать — заказов нет, картины не покупаются, сами бедствуем.

И действительно некоторые бедствовать стали в полном смысле слова.

А кто же, прежде всего?

Да как раз многие из тех, кого Художником назвать можно, кто прежде всего творчеством занимался, а «Слава партии» для поддержания штанов малевал.

Те же, кто «Великое учение…» во главу угла ставил, в основном кое-как устроились. Кто в дизайнеры подался, новым русским интерьеры в хоромах сочинять, с импортных журналов срисовывать, кто пейзажики местные фотоаппаратом нащёлкал, под копирочку перерисовал, раскрасил — картинки сувенирные получились, ходовой товар, а кто и вовсе бизнесом, торговлей занялся.

Какое-то время ещё новые коммерсанты художников выручали, покупали картины, когда ещё не знали, что с деньгами делать.

Подъезжает на джипе новый русский. Лицо знакомое. Начинаем вспоминать. Оказывается, когда-то вместе учились, даже встречались в одной компании, есть общие знакомые.

— Хорошо, что тебя здесь встретил. Знаешь, я в этом деле ничего не понимаю. Но у меня вот какая проблема: стоял дома кондиционер, я его выбросил, в стене громадная дыра. Заделывать её не хочется, ещё пригодится, а закрыть нечем. Решил картину повесить. Посоветуй что-нибудь. Только большая картина нужна и хорошая.

Идём по залам, показываю.

— Да нет, это всё маленькие, побольше нет?

— Погоди, есть одна очень большая. Только не знаю, понравится ли. Она жанровая…

Достаю из запасника, показываю.

На картине Антон Павлович Чехов изображён на фоне городского шлагбаума. Будка рядом сторожевая, полосатая, и арка над шлагбаумом, высокая прямоугольная, из брёвен, тоже полосатая. И получается, что Антон Павлович как будто на фоне виселицы стоит. И сам он грустный, голову опустил, задумался.

— Слушай, по размеру подходит. А как она вообще считается, хорошая картина?

— Ну, на всесоюзной выставке была…

— И сколько она?

— Ты знаешь, на неё даже цены нет, работа выставочная. Но, если очень нравится, могу позвонить художнику, узнать.

— Звони.

Звоню художнику.

Оказывается, эту картину когда-то давно должны были забрать прямо с выставки. Художник за неё тогда же и деньги получил. Только почему-то не забрали, привезли назад. С тех пор в запаснике и лежит.

— Покупатель на неё есть, — говорю. — За сколько продашь?

— Чёрт его знает. Она ведь уже продана.

— Так то когда было! Уже и власть давно поменялась. Говори цену.

— Ну, если миллион заплатит (до последней деноминации это было), пусть забирает.

— Хорошо.

Выхожу в зал:

— Два миллиона.

— Да? Многовато. У меня с собой столько нет.

— Ну, сам видишь, и размер какой, и сюжет, и на международной (привираю немного) выставке отмечена была…

— А за полтора никак не отдаст?

Торгуемся.

— Ну, позвони ещё раз, может, хоть немного скинет.

Делаю вид, что звоню. Набираю какие-то цифры, говорю в молчащую трубку, уговариваю.

— Миллион семьсот.

— Да?! — обрадовался. — Давай!

Достаёт деньги, отсчитывает, забирает картину.

Звоню художнику, тот тоже обрадовался.

— Лимон семьсот? С ума сойти! С меня причитается.

Все довольны.

Через неделю тот же джип подъезжает. Ну, думаю, назад картину привёз. Значит, не понравилась. Будет назад деньги требовать. А мы уже и обмыли это дело. Жду скандала.

— Слушай, картина — во! И по размеру как раз, и всем корешам понравилась. Даже завидуют. Хочу ещё что-нибудь взять. Только уже не себе. Иду на день рождения. Надо ж приобщать корешей.

— Пошли, посмотрим.

Только входим в зал.

— Во! То, что надо!

Небольшой этюд, даже неоконченный: на сером фоне несколько вяленых рыбёшек — и всё. Ни композиции, ни мысли — просто рыба.

— Мы с корешем в бане пиво всегда пьём. Он рыбу любит. Это будет в самый раз, он обрадуется.

Отсчитал деньги:

— Спасибо!..

— На здоровье. Приезжай ещё.

— Обязательно.

Все довольны.

Потом потихоньку и это прекратилось. Разобрались коммерсанты, прошла эйфория дождя рублёвого и валютного, стали они деньги в дело вкладывать, каждую копеечку считать. Тут уж не до искусства. И дыры в стенах раздражать перестали, и рыбку уж лучше натуральную погрызть, да с пивком.

А у художников одна, всё та же мысль — как бы всё-таки те заказы глобальные, как при незабвенной родной коммунистической, получить, левой ногой помазать, и — авоська.

Да откуда ж заказы?

Да всё равно откуда! Хоть из бюджета.

Но тут особый разговор, тут пояснить надо.

Во-первых, что нынче в бюджете?

Как раз именно то слово, которое принадлежность к Союзу определяет.

А во-вторых, кто распоряжается этим бюджетом?

Да нормальные люди, у которых и слабости свои есть, и привычки. И любят они, как все нормальные люди, и получать подарки, и особенно дарить. Да оно и понятно. Делегации разные, гости, чиновники крупные заезжают, от которых порой не только решение сегодняшних проблем зависит, но и дальнейшая судьба города. Опять же юбилеи городских организаций, предприятий, тех же чиновников.

А что подарить?

Самовар? Сервиз? Вазу? Люстру?

Ну, небольшому чиновнику ещё можно вазу или люстру. Одно время почти всем чиновникам дарили. Металлургический завод тогда хрусталь выпускал.

Случайно с компанией попадаю в гости к незнакомому бизнесмену. Вышли на балкон покурить.

Спрашиваю:

— Ты в каком райкоме работал?

— В Октябрьском. А как ты узнал?

— Да люстра у тебя в комнате хрустальная висит. Подарили?

— Ну да. Весёлое было время…

Но это своему чиновнику люстру, посуду, кофеварку, шашлычницу подарить можно. А целой организации, да ещё такой серьёзной, как тот же Металлургический завод, или уж очень большому заезжему чиновнику что подаришь?

Да, конечно же! Самый лучший подарок — картина. Да ещё с городским пейзажем или с видом на море, на яхт-клуб.

И память, а точнее напоминание о городе, и ценность, и даже произведение искусства. Вот, мол, мы какие, тоже не лаптем щи хлебаем, разбираемся.

А платить кто будет? Бюджет?

А в бюджете что?

То же самое.

Это раньше, при той системе было: целый год всё экономим, а в конце года все организации, особенно бюджетные, стараются друг другу деньги перечислись и побольше скинуть, чтобы план по расходам выполнить, чтобы на следующий год план дотаций не урезали. Тогда, бывало, картины оптом закупали, впрок. Художники так и знали — придут в конце года профсоюзные, партийные, комсомольские деятели, будут деньги тратить. И не только в конце года, и так, по необходимости, приходили.

Придут, выберут картину:

— Только сейчас денег нет, не можем рассчитаться. До конца года подождёте?

— Конечно, подождём, нам некспеху.

Знали, — рассчитаются, ещё и больше заплатят. Кроме того, уважение к художнику — на слово поверил, помог в трудную минуту, может, потом ещё с просьбой обратиться придётся.

А дарили сколько?..

Выбирают картину:

— Ой, а можно ещё и вот эту, маленькую, без рамочки, взять? Ну, просто так, на память, лично мне. Мне ваши работы очень нравятся, а жена просто обожает…

— Да, конечно, возьмите, какой разговор.

А почему бы не подарить хорошему человеку? Тем более что за другую работу казёнными деньгами в конце года рассчитается, в обиде не оставит. Да и заказы, авоська та же, от них же, от кормильцев.

— Да я вам ещё и вот этот этюд отдать могу. Берите.

— Правда? Вот спасибо, вот уважили. Если какие трудности возникнут, заходите, обязательно поможем.

— Хорошо, спасибо. А по стопочке не желаете?

— Нет, спасибо, с этим сейчас строго, да и спешу.

— Ну, как знаете. Счастливо. Заходите ещё.

И все довольны.

Но это раньше.

А теперь?

Привычки-то, слабости остались, и люди такие же, а кое-кто так и остался с прежних времён на тех же местах, только название должности поменялось. Как без подарков?

А тут как раз юбилеи покатили: 100 лет «Красному котельщику», 100 лет «Горгазу»…

Но платить-то нечем, а дарить надо, причём, срочно.

Выбрали картину:

— Только сегодня заплатить не можем. Завтра или послезавтра… Ну, уж послепослезавтра обязательно заплатим…

— Так вы же ещё в позапрошлом году у меня две работы забрали, а денег до сих пор нет.

— Как нет? Вы что, до сих пор не получили?

— Нет.

— Так что же вы молчали?

— Я не молчал, я звонил, приходил… Вы же мне сказали, что денег нет…

— Ну, так правильно. Значит, тогда не было. Потом были. Нужно было потом и приходить. Теперь вот опять нет, но будут… Послепослезавтра обязательно будут. Звоните…

— А давайте всё-таки так: когда деньги будут, тогда и работу заберёте. Как говорится, утром деньги, вечером стулья…

— Ну, что же вы прямо так уж? Разве вас когда-нибудь обманывали? Мы ж для вас всё! И мастерскую вот, и всё. А вы?..

— Ну, мастерскую эту мне ещё при Советской власти давали, вы тогда ещё в комсомоле на побегушках были…

— Ну, знаете ли!.. Кто вам давал теперь не важно, а забрать мы можем. Подумайте! Я же вам обещаю, что послепослезавтра деньги получите… если они будут, а картину мы сейчас заберём.

И забирают.

Теперь это у них называется: «умение работать с людями». Такое понятие и прежде существовало, но тогда смысл в другом состоял, тогда идеология, политическое, так сказать, лицо, а у кого и морда, их больше беспокоили. Но тогда хоть деньги платили и начальства боялись. Не дай бог, кто пожалуется. Теперь же умение это состоит в том, чтобы побольше сэкономить, платежи отсрочить, а где удастся, и так урвать. И начальство тогда довольно, и сами не в накладе. При капитализме жить стали, ничего не поделаешь. Хоть и капитализм какой-то не такой получается, но от социализма точно уже отошли.

С одной стороны их понять можно. Не для себя стараются, для города. Как без подарков? Опять же и пенсии нужно выплачивать — президент указание дал, и зарплату учителям, и праздники проводить, и город к этим праздникам хоть как-то украсить хочется. А бюджет не резиновый.

Раньше как было? Два раза в год — Первое мая, Седьмое ноября праздновали.

Потом каждый город ещё свой день рождения отмечать начал. И гулянье, слава богу, как прежде только в юбилеи Великой Октябрьской, а то и похлеще. И это тоже понятно — душа праздника просит.

Но с другой стороны, — на какие шиши? В бюджете-то картинка та же, вид сбоку.

А тут ещё городские юбилеи: 300 лет Российскому флоту, а Таганрог — первая военно-морская база России; 300 лет самому городу…

Стали оргкомитеты собирать каждую неделю.

Вопрос один: кто что может для города сделать в честь этого самого 300-летия Российского флота?

И ответ один — все могут. И то можно сделать, и это, и ещё много чего… Но и встречный вопрос, и тоже только один — кто платить будет?

Э, милые, за деньги-то и дурак всё сделает. А как нам всё это без денег сделать? Надо же уметь и «с людями работать»!..

Ну, понятно, самодеятельность клубная попляшет, попоёт бесплатно, а дальше что?

Кажется, у Салтыкова-Щедрина: «Они сидели день и ночь и снова день, и всё время решали только один вопрос — как своё убыточное хозяйство превратить в прибыльное, ничего в оном не меняя».

И каждую неделю оргкомитет заседает и думает.

А художники у себя собираются, и думают: как бы те заказы глобальные на оформление всего города, как в старые добрые времена, получить и на жизнь заработать.

На оргкомитете спрашивают:

— А что вы можете?

— Всё.

— Как — всё? Совсем всё?..

— Всё, что хотите.

— А покажите.

— Да вы что, не видели? Сколько лет делали.

— Всё равно покажите. Хоть примерно, эскизики…

— Так эскиз тоже денег стоит. Эскиз-то и есть главное дело. Идею, концепцию — всё в нём придумать надо. А сделать потом — это уже ерунда.

— Ну, вы уж прямо совсем… Вы сначала сделайте, потом разговаривать будем.

И это на полном серьёзе.

— Хорошо, сделаем.

Художники у себя обсуждают:

— Надо делать. Под лежачий камень…

— А кто делать будет?

— Давайте думать.

— Погодите, а зачем делать? Вот этот художник, кажется, году в семьдесят седьмом, к юбилею, что-то подходящее делал, а вот этот еще раньше. Эскизы должны сохраниться. Там только про партию всё замазать, и будет хорошо.

Поискали, кое-что нашли. Но кое-что и сделали. Есть что показать.

Оргкомитет заседает, эскизы рассматривает:

— Да, это будет хорошо, это будет красиво…

— А во что это обойдётся?

— Ну, если всё это сделать, то примерно…

— О-о-о-о! Это не пойдёт. А если не всё делать?

— Ну, вот это примерно…

— Ладно, делайте сначала вот это, а там посмотрим.

— Хорошо. Когда это нужно сделать?

— Вчера.

— А деньги?

— Какие деньги? Вы сначала сделайте, потом разговаривать будем.

— А материалы? А за эскиз? А за скорость? Без аванса нельзя!

— Ладно, где счёт, где смета?

— Завтра будет.

— Не завтра — вчера.

И бегом.

Художники собрались, — есть работа! Небольшая, но есть. Завтра аванс получим, и начнём. Да можно и сегодня начинать.

— А кто делать будет?

Стали думать.

Надо бы этому дать заработать, без денег сидит, но если ему аванс выдать — запьёт, как пить дать, запьёт. Нет, этому нельзя.

Этот тоже без денег сидит. И парень хороший, и сделает неплохо, но не член Союза. Тут членам самим кушать нечего. Нет, и этому нельзя.

Этому можно было бы дать, да у него картинку недавно иностранцы купили. Небось, авосечку «зелёных» хапнул — обойдётся.

Остаётся делать тому, кто нынче в Правлении сидит и работу распределяет.

Вообще с этим вопросом тут всегда проблемы были, даже в старые добрые времена. Почти все художники перебывали здесь в должности начальника. Но долго не держались, год-два, и — гуляй.

Почему?

Да потому, что должность такая. С одной стороны, ты над всеми начальник, а с другой стороны, твои же подчинённые над тобой начальники. Ты работу, как производственный начальник, распределяешь, а они, скажем, худсовет членов Союза, эту работу контролирует. И парторганизация тут же, на контроле, и профсоюз, и просто старшие товарищи, которые тебе в своё время рекомендацию в члены давали, а теперь себя ответственными за твои поступки считают, и зорко следят, как бы ты их интересы вдруг невзначай не затронул. Получается, что не ты ими, а они тобой руководят, подсказывают тебе ненавязчиво со всех сторон, а ты один за всё отвечаешь. И попробуй кому-нибудь не угодить, совета не послушать, тут же и скушают. В общем, интересная должность. А поскольку знаешь по опыту предыдущих начальников, что долго в этой должности не просидишь, всё равно кому-то не угодишь, то и получается, — лови момент, пока успеешь. То есть в первую очередь сначала себе распределяй, своим близким товарищам, а потом уже, что останется. Так и работали: друг друга по очереди начальником назначали, и вскоре снимали.

На следующий день в Управлении культуры и смета, и счёт.

— Мы уже и делать начали.

— Это хорошо. Только делайте быстро.

— Да мы с удовольствием. Как только деньги — так сразу…

— Смету в финотделе утвердите, пусть подпись свою поставят, заверят, что всё правильно, что вы тут лишнего не насчитали, и мы сразу аванс перечислим. Пока деньги есть.

Бегом в финотдел.

В финотделе:

— А откуда вы эти цифры взяли?

— Так вот же! Расценки Президиума Правления Союза художников России. Документ серьёзный — номер, дата, подпись, все имеется.

— Это хорошо. Давайте документ, мы проверим. А эти цифры откуда?

— Так вот же, в магазине цена такая стоит. Олифа столько, растворитель столько, краска столько.

— Это не годится. Нам не важно, где там, что стоит, нам документ нужен, основание.

— Но ведь цены-то всё время меняются. Экономика давно рыночная. Какие же документы?

— Вы поймите, нам не важно, за сколько вы купите, сколько вы истратите. Пусть смета в пять раз больше будет, мы не экономим, нам важно основание иметь, документ.

— Это понятно. Но если таких документов на сегодняшний день в природе не существует — что делать?

— Искать документ, или…

— Или — что?

— Или пусть вам в «Белом доме» напишут, что согласны оплачивать по договорной коммерческой цене. Они имеют такое право, только они так не напишут. Мы их тоже проверяем и наказываем за это. И нас проверяют и наказывают.

— Так что делать?

— А давайте мы вам сами смету сделаем. И документы найдём и все основания. И цифра побольше будет. Мы ж в этом деле специалисты. Ну, само собой, и вознаграждение своё в смету внесём, что б всё законно было. А иначе никак. Согласны?

— Конечно.

— Вам когда надо?

— Вчера.

— Значит, завтра будет.

— Хорошо.

Их тоже понять можно. И зарплаты у них не очень большие, совсем, можно сказать, маленькие зарплаты. И тоже не вовремя платят. А жить-то хочется. И если есть возможность из чужой кормушки клюнуть, почему бы не воспользоваться? Кто ж за одну голую, мизерную зарплату там сидеть будет? А так, по зёрнышку, по зёрнышку, и… ну, не авоська, но жить можно. Да и не жалко ведь, пусть из того же бюджета кормятся, лишь бы и другим заработать дали, палки в колёса не ставили. А уж это они умеют, если захотят, хоть на ушах стой, ничего не добьёшься.

Сделали смету.

Теперь бегом назад, в Управление культуры.

Хотя казалось бы, причём тут вообще Управление культуры?

Ну, понятно, что организация праздников — их работа. А оформление города? Есть же Управление главного архитектора, главный художник города. Они же в этом деле больше понимать должны. Но тут, видимо, уже не от должности, а от личности больше зависит. Всё-таки в архитектуре специалисты должны быть. И главным художником бывшего математика или воспитателя детского сада не назначишь. А раз специалист, значит, и понимать хотя бы кое-что должен, и в технологии, и в расценках, и в том, как это всё делается. А если он понимает, то хоть и чиновник, хоть с обычными «людями» и работает нормально, как полагается, но со своими собратьями по искусству это «умение» не всегда срабатывает. Всё-таки профессиональная солидарность верх берёт. А если всех понимать, это ж всем платить придётся. А бюджет не резиновый, и в бюджете… сами понимаете. Вот и приходится оформлением города Управлению культуры заниматься.

А в культуре у нас кто?

Кто у нас там, где — «Эх, хорошо в стране советской жить…», на протяжении десятилетий культурой руководил, начиная с министров?

Правильно. Самые культурные люди.

Из признания бывшей зав. отделом культуры горисполкома (в шутку сказано было, но со смыслом):

— Сначала я была самой пионерской женщиной (имеется в виду, в школе старшей пионервожатой работала). Потом самой комсомольской (райком комсомола, естественно). Потом стала самой культурной женщиной (зав. отделом культуры). А теперь вот самая отдыхающая (директор Базы отдыха).

А уж сколько раз нашими диссидентами при отъезде говорено было:

— Я не смогу вернуться в страну, пока в нашей культуре не будет культурного руководства.

И анекдотов на эту тему сколько!

— Алло! Извините, пожалуйста, это прачечная?

— Х… ячечная! Это Министерство культуры!..

Потом, правда, попробовали из актёров министров назначать, но не прижилось. Всё-таки другая профессия, а руководящая должность особого «умения» требует.

Вот и смета на столе, и счёт новый выписан. Сумма-то увеличилась, и вознаграждение за составление сметы в ней предусмотрено. Всё, как полагается.

— А деньги когда будут?

— Вчера… Вчера были. Сегодня уже нет.

— Так ведь мы уже работать начали, материалы в долг взяли!..

— Вот и хорошо. Мы тоже многим должны. Работайте. Ждите.

Но аванс всё-таки дождались, через две недели получили. И то хорошо. Долги за материалы раздали, художникам на аванс не хватило. А панно уже сделали, стало быть, вот-вот полный расчёт получим. Можно в Управление культуры звонить.

— Пожалуйте, гости дорогие, культурные наши руководители. Приходите, смотрите, принимайте. Всё готово. Осталось только расчёт получить и панно повесить.

— Так вешайте. Мы там, на месте, и посмотрим.

— А деньги?

— А деньги потом.

— Нет уж, милые. Утром деньги, вечером стулья.

— Да вы что? С ума сошли? Праздник через три дня, а вы тут…

Но всё-таки пришли, посмотрели, акты подписали, счёт взяли.

— Хорошо. Вешайте.

— А деньги?

— Ну, завтра не обещаем, не успеем просто, а послезавтра перечислим.

— Так мы послезавтра и повесим.

— Да вы что, с ума сошли? Поздно уже будет! Вы что, не верите?

— Верим, верим, да только…

— Никаких только! Послезавтра будут деньги. Всё. Вешайте. Праздник-то уже на носу.

Ну, действительно, к празднику ведь делали, старались. И получилось неплохо. Не оставлять же на праздник у себя, и вешать после праздника — глупо. Тем более деньги послезавтра обещали. Надо вешать.

Повесили.

Два дня проходит, неделя… Праздник прошёл, ещё неделя… Российский флот уже четвёртое столетие живёт, а у нас…

В банке телефон каждый день трезвонит:

— Ну, что там у нас на счету?

— Та же картинка, хоть сбоку смотрите, хоть спереди.

Ещё неделя прошла и ещё…

— Алло!.. Это прачечная?.. Ой, простите, это Управление культуры?

— Ну?..

— Нам там деньги должны были перечислить… Ещё до праздника.

— Господи, вам-то ещё за что?

— Ну как же, мы панно делали, нам обещали…

— Вы соображаете, что вы говорите? У нас тут после праздника такое творится! Все, кому не лень, звонят, деньги требуют. И вы туда же? А денег всё равно нет.

— А когда будут?

— Когда будут, тогда и получите. Всё! Не мешайте работать.

Месяц прошёл. И ещё один, и ещё…

— Здравствуйте. Как тут у вас с нашими денежками?..

— С какими ещё денежками?

— Ну, с нашими, за панно, которые вы обещали…

— Ах, да… Сейчас… Идите сюда. Вот смотрите. Список видите? А цифры эти видите? В этом списке те, кому мы за праздник должны остались. Видите, сколько страниц? А это суммы. Видите, какие суммы? И вы здесь тоже записаны. Вот, видите? У нас всё чётко, всё, как полагается. Записано правильно?

— Да записано-то правильно…

— Ну, так чего вы ещё хотите? Ждите. Ваша сумма, по сравнению с остальными, это ещё так, тьфу.

— А сколько ждать-то?

— Ну, в этом квартале уже вряд ли. Может быть, в следующем, да и то… Тут вот ещё другой юбилей подходит, 300-летие города, вы же понимаете. Кстати, подумайте хорошенько, что вы можете сделать. Эскизы подготовьте, всё, как полагается. И на оргкомитет явка обязательна, — не забывайте. А эти деньги ждите, звоните. Как будут, так сразу.

Ещё квартал прошёл, и ещё, и ещё…

— Алло! Это Управление культуры?..

— Это прачечная!

— Извините…

Так деньги и не перечислили.

Или вот ещё пример, как «с людями работать».

Опять же к юбилею, к 50-летию Победы советского народа в Великой Отечественной войне, объявили конкурс художников.

Без юбилея у нас никак нельзя, всё обязательно к дате приурочить надо и «в свете решений». Интересно Андрей Рублёв иконы тоже исключительно к пасхе писал? Или Брюллов «Последний день Помпеи» к юбилею извержения Везувия?

Ну, к дате, так к дате. Конкурс дело неплохое. И премии к тому же приличные, и тема серьёзная.

Художники на работу навалились. Сроки-то поджимают, юбилей, как говорится, на носу.

Сделали. Собрали работы, выставили.

Книгу отзывов положили. Всё, как полагается.

Жюри серьёзное собралось: от Управления культуры, конечно, от картинной галереи, от музея-заповедника, и, само собой, от Правления Союза художников.

Жюри заседало: работы обсуждали, книгу отзывов листали, спорили, решали, премии распределяли. Всё, как полагается.

В торжественной обстановке собрались, премии вручили, поздравили. Художников поблагодарили за участие, за хорошие работы, которые теперь в дар городу переходят, потому как имеют уже не только художественную, но даже историческую городскую ценность. Теперь можно и к столу. Всё, как полагается.

— Так постойте! — один художник взъерепенился. — Это что же получается? Вы мне премию дали, и всё?

— Всё.

— А работу теперь забираете?

— Так в условиях конкурса написано.

— Погодите, моя работа, стоит в три раза больше, чем ваша премия. Получается, вы меня просто надули? Получается, я бесплатно работал, даже ещё в убытке остался? Там один холст и краски знаете во что мне обошлись? Я бы за такую цену в жизни никогда её не продал, а получается…

— Раньше надо было думать. А теперь к столу пора. Ладно, в следующий раз учтём, а пока радуйся, что хоть это получил.

И всё. О чём тут долго разговаривать?

Да ещё потом статейка в газетке появилась, что, мол, сами художники в жюри заседали, сами себе и друзьям своим премии выдали.

А кому ж эти премии присуждать прикажете, как не художникам? А художников в городе не так много, и все друг друга знают. Где ж их взять-то, неизвестных гениальных художников, кому премию сразу дать можно? Тем более не одни художники заседали, а целое жюри, тем более и работы у художников забрали, хочешь, обижайся, хочешь, премии радуйся.

Но это, видно, со зла кто-то в газетёнку отписался, от обиды. Может быть, как раз он и был тот единственный, никому неизвестный художник, у которого и даром картинку взять никто не захотел. Обиделся, и накропал статейку.

Ну, да ладно…

К 300-летию Российского флота опять конкурс.

— Только вы уж, пожалуйста, в условиях напишите, что стоимость работ отдельно, а премии отдельно. Чтоб не получилось, как прошлый раз. А то и участвовать никто не будет. Обиделись ребята.

— Ладно, уж… Только и вы смотрите, чтобы те, кто в жюри будет заседать, свои работы на конкурс не выставляли. А то опять сплетни, общественное мнение.

На том и порешили.

Работы собрали, выставку провели. Жюри премии распределило. Вручили, поздравили, пошли в ресторан. Всё, как полагается.

На те же премии вместе с жюри в ресторане и посидели. Не полностью, конечно. Кое-что у победителей всё же осталось. А главное, картины остались. Ну и, слава богу.

Следующий юбилей, 300-летие города, теперь не скоро. Есть время подумать, поработать.

— Аллё! Вы работы собрали?

— Какие работы?

— Как — какие? Конкурсные, к юбилею.

— Так юбилей ещё через год.

— Ну, так правильно. Вот у меня на столе постановление лежит. Вы что, ничего не знаете?

— Нет.

— Как — нет? Здесь чёрным по белому написано: провести конкурс в два этапа. Первый этап сейчас, второй — через год. И премии сейчас, и через год. Вчера последний срок приёма работ. Чем вы там занимаетесь?..

— Скажите, пожалуйста, а кто это постановление сочинял?

— Здесь написано, что мы совместно с вами. Ну, так что будем делать?

— Думать.

— Думать уже некогда! Надо постановление исполнять. Они для того и пишутся, чтобы исполнять, а не думать. Давайте, уж если вы проспали, откорректируем сроки и будем проводить конкурс. Деваться некуда…

— И когда?

— Вчера.

Собрались художники, стали думать, что делать.

— Можно, конечно, старые работы собрать. На эту тему у каждого что-нибудь найдётся, но…

— А кто вообще это придумал?

— А чёрт его знает.

— Послушайте. Это что же получается? Они нам за панно к 300-летию флота должны, за картины многим должны. На это у них денег нет, а на конкурс есть? Пусть сначала долги отдадут, а потом уже конкурс проводят.

— Пусть.

— Правильно. У нас вон и так канализация везде течёт, стены покрасить не за что, стёкла вставить, телефон вот-вот за неуплату отключат, а мы конкурсами заниматься будем. Тем более — никто не готов. Зачем старьё выставлять. Пусть долги отдают!

— Пусть.

— И пусть на ремонт канализации деньги дадут, они обещали.

— Пусть.

— Так что делать будем?

— Давайте письмо напишем, так и скажем: просим отменить конкурс, а деньги в счёт долгов отдать. А выставку, если надо, мы и так, бесплатно, сделаем.

— Давайте.

Написали письмо. Исходящий номер, входящий номер, дата, подпись. Всё, как полагается.

— Аллё! Вы что, с ума сошли? Кто вам позволил такие письма писать?

— Конституция.

— Кто-кто?..

— Мы так думаем, что согласно конституции, имеем право обратиться с просьбой или предложением в любую инстанцию…

— Ах, вы так?.. Вы думаете нам тут, кроме как о вашей канализации, больше читать нечего? Деньги просите? А вы соображаете, что это деньги совсем по другой статье расходов идут и в счёт долгов вам их всё равно никто не отдаст. Вы конкурс проспали, а теперь ещё и деньги требуете?

— Мы не требуем, мы просим.

— Так всё равно вы их не получите.

— Совсем не получим, никогда?

— Нет, ну, когда-нибудь, может быть, получите. Вы понимаете, что нам за ваше письмо такой нагоняй был. На нём так и написано: разобраться, откуда долги.

— Разобрались?

— Вы что думаете, это всё шуточки? Вы понимаете, что постановление о конкурсе никто отменять не будет. Его выполнять надо, а не обсуждать. Срочно собирайте работы и проводим конкурс. Всё!..

Ну, кое-что собрали. Маловато, конечно. Многие сразу участвовать отказались. Кто-то старые работы выставлять не захотел, а новые не успел закончить.

— А где проводить будем?

— Ещё не знаем. Мы подумаем, потом сообщим. Ждите.

Видимо, подумали. Пришли в гости.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте…

— А давайте конкурсную выставку у вас проведём.

— У нас? При наших обшарпанных стенах, при протекающей, извините за выражение, канализации — конкурсную выставку? И телефон у нас за неуплату уже отключили…

— Ну и что? Стены покрасите…

— За какие шиши?

— Ну, это мы поможем. Письмо напишите, может быть, что-то и выделим на покраску стен. Ну и, конечно, рекламу, газеты, радио, телевидение, обеспечим, раз вы такие бедные.

— А канализацию?

— Пишите и про канализацию, но не знаем, обещать не будем.

— Так мы уже писали, вы уже обещали…

— Это вы про конкурс писали.

— Не только. Мы ведь каждый месяц пишем и про канализацию, и про долги.

— Про долги пока забудьте, а выставку конкурсную у вас проводить будем. Всё. До свидания.

На том и порешили.

Назначили дату, время открытия выставки, художники картины развесили. Всё, как полагается.

Стены так и остались обшарпанные, и канализация так же течёт. Письмо-то написали, но, как говорится, ни ответа, ни привета.

На открытие художники в парадных костюмах собрались, друзей, знакомых привели. Всё, как полагается.

— А где ж Управление культуры?

— А нет его. Может, забыли, а может…

— А банкет будет?

— А за какие шиши?

— А хоть по рюмашке?

— А это, пожалуйста, но каждый за свои.

Ждали-ждали, так никто из Управления культуры и не появился. Пришлось без них начинать. Сказали добрые слова о городе, о предстоящем юбилее, друг о друге немного. Ну, будем считать, что отметились, открыли выставку.

Выставку-то открыли, и конкурсная как будто выставка, а в газетах — тишина, по радио — тишина, по телевидению — тоже. Это ж всё Управление культуры грозилось обеспечить.

— Слушайте, к вам не дозвонишься!

— Так мы ж говорили, что телефоны отключили за неуплату.

— Да? А мы крутим, крутим целую неделю. Ну, что тут у нас с конкурсом?

— У нас нормально. А у вас?

— И у нас так же. Когда жюри собирать будем? Надо ж победителей определить.

— Когда скажете.

— Значит, вчера… то есть завтра. Нет, на завтра не соберём, давайте послезавтра.

— Давайте.

Жюри собралось: картины посмотрели, обсудили, проголосовали, премии распределили. Всё как полагается.

— А когда вручать будем?

— Так премий не будет.

— Как не будет?

— А вот так — денег нет. Вы что, не знаете?

— А как же? Ведь конкурс… и постановление… и статьи расходов…

— А денег всё равно нет. Ладно уж, сувенирчики какие-нибудь подарим, грамоты или письма благодарственные — и всё.

— Так ведь художники обидятся. Люди работали, старались…

— Мы тоже работаем, стараемся, и — ничего, не обижаемся. Так когда они у вас тут соберутся?

— Да когда угодно.

— Ну, давайте вчера, то есть завтра.

— Завтра, так завтра.

Собрались художники.

Победителям по листочку бумаги дали, на ксероксе письмо благодарственное отпечатано, по блокнотику карманному и по ручке шариковой.

Одной ручки не хватило.

— Ну, ничего, потом когда-нибудь отдадим.

— А премии?

— А премии, товарищи, — сами понимаете…

— А как же?..

— А вот так!

И — всё. О чём тут долго разговаривать?

Обиделись художники, даже разозлились.

— А давайте статейку в газету напишем, что так, мол, и так, обманули художников, обидели.

— Давайте.

Сочинили статейку. Газета напечатала, не побоялась.

— Ну, что? Какая реакция?

— Да никакой. Тишина.

— А общественное мнение?

— Чьё, простите, мнение?

— Ну, общественное…

— Да какое мнение…

Кто-то, конечно, художников пожалел, посочувствовал. Кто-то шёпотом Управление культуры поругал. И всё. Дальше — тишина.

— А оттуда не звонили?

— Так телефоны не работают.

— И не приходили?

— А зачем?

— А как же дальше жить?

— Как жили, так и жить будем.

— Да разве это жизнь?..

— Ну, не умирать же…

И жизнь продолжается.

По понедельникам Правление собирается. Дела за неделю обсудить, вопросы накопившиеся порешать, на следующую неделю план стратегический выработать.

А какие дела?

Дел никаких, работы тоже никакой. Обсуждать нечего.

Вопросы какие?

Вопрос один, тот же самый — заказы. Те, настоящие, хорошие заказы, от которых авоська. А откуда они? И решать, получается, нечего.

А план какой?

Долги получить и, опять же, заказы.

«Они сидели день и ночь, и снова день и…»

Ну, ещё политические вопросы обсудить можно. Какой там закон Государственная Дума приняла и чем этот закон художникам грозить может. Даже резолюцию по этому вопросу принять можно, проголосовать, как положено, записать в протокол, что не согласны художники, большинством голосов протестуют. Самим же эту резолюцию потом вслух зачитать и друг друга поздравить.

А что с пенсиями будет?

Тоже вопрос важный, потому как практически всех касается. Недавно принятым, молодым членам Союза, кому пятьдесят шесть лет, кому пятьдесят девять — мальчишки.

Фильмы, конечно, последние, телепередачи, иногда статьи газетные, тоже можно обсудить.

Вот как будто уже и при деле, не зря собрались.

А если вдруг кому повезло — картинку купили, то и по рюмашке можно. Это, правда, теперь редко случается, но если уж началось, то рюмашкой не кончится, обязательно продолжение будет. Или здесь же, или у кого-то в мастерской. Ну, не приучены мы иначе, не иностранцы же мы какие-нибудь дикие, не зулусы. У нас всё, как полагается.

Или ещё вопрос. Но этот вопрос не обсуждается. Это каждый в себе носит.

Почему у нас, если вдруг осветила человека искра божья, если дан ему талант, так обязательно пьёт он горькую? И чем больше эта искра его коснулась, тем крепче он закладывает. Конечно, можно найти тому объяснение: слишком долго нельзя было у нас выделяться, быть не таким, как все.

Примеры?

Пожалуйста.

Вот Слава Ушенин на Правление пожаловал, Вячеслав Николаевич. Его в Правление уже не выбирают. А был и членом Правления, и, как многие, какое-то время начальником. Да он и не страдает оттого, что не в Правлении. Чего заседать, когда всё равно толку никакого, делить нечего? Просто так зайти, с мужиками повидаться, поговорить — это можно, а чего ещё? Ну, может, новости какие есть, может, ещё конкурс какой или работёнка.

Ему деньги, как всегда, срочно нужны: газ в мастерской отрезали, зимой электроплиткой обогревается. Да грозились и свет отрезать, что-то не так установлено или оформлено, — не положено ему свет в мастерской иметь. А он и живёт в мастерской, и идти ему больше некуда.

Друзья приходят, любители, поклонники таланта. Все видят, понимают, признают — талант. Знают, что у этого таланта на сегодняшний день только мастерская эта и есть; без газа, без воды, без элементарных условий. Ну, ещё краски, холсты и, конечно, руки с головой. Знают, — могут эти руки, голова эта, создать нечто, что, может быть, и цены не имеет, а толку-то? Чем поможешь? Разве что слово доброе сказать.

Бывает, конечно, купят у него картину и заплатят неплохо, да только… Как не отметить? Как не дать душе развернуться, отдышаться? А на газ опять ничего не остаётся. Так, на хлеб только, ну, может, ещё на картошку хватит. А к картошке рыбки он и сам поймает — любитель, да и клюёт у него, и ловится, и уха на славу получается.

Но работу ему давать нельзя, даже если она появится. Вернее, работу-то можно, но аванс — ни в коем случае. Не будет тогда работы, тем более, если сроки оговорены. Разве что, когда от аванса ничего не останется, придёт, чтоб остаток получить и кое-как поскорее доделает. Оно и понятно — болеет человек. Ему бы полечиться, о чём ещё думать можно.

Но бывало и завязывал. Не от желания, от безденежья. Грустный тогда, злой, ворчливый. А как тут не будешь ворчливым без газа, без условий, без денег?

А вот братья Лазебные — они «член Правления» (один член). У них и инициалы одинаковые, и бороды, и похожи друг на друга, как близнецы. Кто редко встречает — отличить не может. А у них разница в возрасте восемь лет. Они уезжают часто, потому и «один член», чтобы один другого всегда заменить мог и прогулов не было. Уезжают на Родину, на Кубань.

Есть такая станица Кугоевка, река Ея там протекает. Места красивейшие. Они родом оттуда. Как «несчастье» пришло, а с ним и безденежье, стали они уезжать часто, сельским хозяйством там, в станице, заниматься, столярить. А что делать? Семьи-то кормить надо. И душа тоже просит иногда. Но это у них периодами, и не обязательно вместе, можно по очереди. Правда, если уж масть пошла, потом долго вспоминать приходится, что, как было. И выходить тяжело. А выход один — работа. Но уж если работу сделают, — посмотришь иногда, аж дух захватывает. Какие пейзажи!.. Вот она Русь, Кубань родная, или горы, или степи, или речка в камышах, или ночь лунная… Ах!.. А натюрморты какие!.. Без души так понять, прочувствовать, да ещё и сделать всё это — невозможно. А душе отдых нужен… Как без этого?

Но и обратное подтверждение той же теории имеется: если не пьёт человек, не творит глупостей, не страдает ещё какими особыми слабостями, значит, не жди от него ни взлёта душевного, ни мысли новой, интересной, ни таланта. И такой же он правильный, и такой же вроде бы положительный, и говорит убеждённо, и выполняет всё точно, и руку при голосовании первым поднимает, и абзацы целые из газет цитирует, а толку от него, как, извините за выражение, от того, что в бюджете. Даже ещё меньше. То хоть к слову помянуть можно, мысль высказать, а тут — ничего.

Вот Гриша на Правлении сидит, Каплун Григорий Фёдорович. Этот не опаздывает, не пьёт, не курит, матом не ругается.

Понятно читателю?

И умеет он всё, и знает много, и картинку пропишет так, что не подкопаешься, а смотришь — пусто. Даже срисует у кого-нибудь, у Айвазовского или Левитана, и срисует почти один к одному, тютелька в тютельку, об авторстве слово сказать стыдно, а всё равно — пусто, ноль.

Говорят, у него самое академическое художественное образование. А, поди ж ты, столько лет рвался в члены Союза — не принимали. Приняли только вот-вот, после «несчастья», когда уже и кормушка закрылась, и принимать стали всех желающих. Ему до пенсии три года осталось, а он, наконец-то, в молодые члены Союза попал. Только разогнался: ну, теперь уж мы льготами попользуемся, теперь уж мы и сами поруководим, теперь уж мы отыграемся, — ан-нет, кончилось, опоздали, батенька.

Но всё равно отыграться хочется. И на Правлении он первый, и без Правления чуть ли не через день забегает, посмотреть, понюхать. И студией он руководит — хоть какая-то власть. Наверное, чему-то и научить может, сам-то многое умеет. Да только и ученики у него походят, походят, смотришь, в другую студию ушли. А все остальные художники у него, конечно, алкаши беспросветные, бездарности полуграмотные и халтурщики.

— Григорий Фёдорович, да что ж вы так, ну разве так можно?..

Однажды признался:

— Понимаете, у меня ж язва. Когда не беспокоит, нормально себя чувствую, как будто и человеком становлюсь. А как болеть начинает — сам себе не рад.

Тоже человека понять можно — страдает. И пить ему нельзя, и курить нельзя, и много ещё чего нельзя, а сколько лет много чего не позволяли. Теперь позволили, да поздно, не отвыкнешь, не мальчик. Так и мается человек, и сам себе не рад, а сделать с собой уже ничего не может. А если ничего нельзя — какое ж творчество? Вот и остаётся…

А вот и мэтр идёт — председатель, Николай Николаевич Ливада. Он не опаздывает, он задерживается, у него дел много. Единственный из таганрогских художников почётное звание имеет.

Тоже званьицем наградили — заслуженный работник культуры. Это в стране-то, где десятилетия не только её не было, но если какие ростки и пробивались, тут же их выкорчёвывали.

Много лет он главным художником театра был. Там и звание получил, потому и работник культуры.

Звания «Заслуженный художник» вообще, кажется, нет. А «Народный художник», ну это уж за эпохальные полотна, за особые заслуги перед Партией, Правительством давали. А в городском театре какие эпохальные заслуги? Но художник-то действительно достойный и декорации его того стоят — надо чем-то поощрить художника. Заслуженного деятеля искусств давать, так это больше режиссёрам, музыкантам подходит. А театральному художнику что? Но ведь он же работник культуры. Хоть и не библиотекарь, не музейщик, не зав. клубом, не методист Научно-методического центра художественного творчества и культурно-просветительной работы. (Были ещё и такие серьёзные организации! А может быть, до сих пор есть.) Но всё-таки к культуре отношение имеет. Вот и наградили званием «Заслуженный работник культуры РСФСР».

Да и на том спасибо. Всё-таки звание, и почётное.

Мэтр не всегда задерживается, иногда и раньше придёт, но ненадолго. Он весь в делах, в заботах. Он после «несчастья» в дизайнеры подался. Новые русские в центре города старые особняки скупают, а он им туда интерьерчик. И платят хорошо, и уважение, и картинку свою туда же повесить можно, за отдельную, разумеется, плату. И надзор авторский за строительными работами. И — не авоська, но в кошелёк накапает. А как же? Жить-то надо.

Из театра он давно ушел.

Раньше-то как в театре было: главный художник — дело серьёзное. Он и сам самые ответственные, серьёзные спектакли оформляет и за другими художниками следит, и помогает им в работе, учит, подсказывает. И в цехах технических: бутафорском, декорационном, поделочном, художественное руководство на нём. И реклама на нём, и интерьер внутри театра, и вид фасада — всё на нём. И зарплата, конечно, приличная. С авоськой не сравнить, но всё-таки. И общественное положение — всё-таки главный художник единственного в городе театра.

Потом вдруг выяснилось, что за каждую постановку, за каждый спектакль, каждому художнику отдельно платить полагается. И опять же, по расценкам того же Союза художников, получалось, что за каждый спектакль нужно заплатить столько, сколько он за целый год в виде ежемесячной зарплаты получает.

— Да вы что, с ума сошли? Откуда такие деньги?

— Вот же документы, расценки…

— Так ведь вы же зарплату получаете!..

— Тут про зарплату ничего не написано. Зарплата — это за должность главного художника. А за спектакли — вот написано. Вы же, когда разовых художников приглашаете, находите чем платить.

— Так то разовые, их разовые режиссёры привозят.

— Так я же не виноват, что у нас своих режиссёров не осталось, только актёрская самодеятельность. Давайте я тогда эти самодеятельные спектакли оформлять не буду. Или буду, но один спектакль в год, и больше ничего, никаких обязанностей.

— Ну да!..

— Или ещё как-то давайте договариваться.

Не договорились. Ушёл из театра.

А жаль. И человек творческий, и художник от бога, и, главное, театральный художник.

А вот и Володя Дмитриев, — между собой его Дёмой зовут, — на своей «Таврии» подъехал. Он скульптор. Он к Союзу пока отношения не имеет, он сам по себе.

Ему в своё время от членов Союза, от Правления доставалось. Видно, не вписывался в рамки общей творческой усреднённости. Не выдержал он тогда, обиделся, одним из первых из мастерских ушёл, на вольные хлеба.

Сначала с товарищем кооператив организовал. Тогда время как раз кооперативное было. Но и там на шею сели, то ли обидели, то ли обманули. Товарищ же и обманул.

Бросил он всё, одним творчеством занялся. И, главное, пошло дело. Не сидит без работы. Он бюсты руководителей и передовиков производства, как принято было, не лепит. Он о жизни в малых формах — и на стену повесить можно и на стол поставить.

То продавец попугаев у него — грустный философ, то художник бездомный, то скрипач на крыше. И целая тема у него — Люська. Она же и Ева, она же и хозяйка домашняя грозная, она же и нежность, она же и муза художника, она же и душа. Да и других тем немало.

Одно время для пропитания и сувенирчики делал, миниатюрные сосуды меотийского периода, другую старину в миниатюре, для продажи в музеях, в лавках. Да только не интересно это ему, копии клепать, халтурой заниматься. А на жизнь он и так зарабатывает, без дела не сидит. То в Краснодаре его работы нарасхват, то здесь купят, то закажут.

— Как дела, Володя?

— Да вот вчера работу большую сдал. Заказывали. Хорошо заплатили. Ещё бы один такой заказ, и машину поменять можно. Нормально…

Он так просто забежал, узнать. Он и в те годы в Союз больно не стремился, и потом тем более, когда туда уже и принимать кого ни попадя стали. А теперь вдруг, уж непонятно почему, вступить решил.

Да, может, оно и правильно. Может, теперь-то в Союз и вступать. Если кормушка закрылась, может, соберутся там действительно творческие люди. Соберутся не ради льгот и заработков, а ради общения, просветительства и творческого взаимопонимания.

Он и документы собрал, отослал, всё, как полагается, да только там, в Москве, своих проблем хватает, не до приёма им.

— Ну, что там?

— Да ничего. Ни ответа, ни привета. Молчит Москва.

— Хоть бы сообщили: приняли — не приняли.

— Если бы приём был, так сообщили бы. Значит, и приёма не было. А может, денег на конверт не нашли.

Посмеялись.

А может, и действительно с конвертами проблема.

Посидели мужички на Правлении повздыхали, поохали, о жизни поговорили.

— Как дальше-то жить будем?

— А чёрт его знает…

— А может, нам спонсора найти? Чтобы и ремонт нам сделал, и рекламу, и картины купил…

— А чего? Мы бы ему на заказ чего хочешь нарисовали.

— Интересная мысль, главное — свежая.

Иронии не поняли.

— Нужно девочку взять, на телефон посадить, пусть по организациям звонит, картины предлагает. Может, кто и клюнет.

— Тоже мысль интересная, особенно насчет девочки. А по каким организациям звонить? Заводы стоят, бюджетники по полгода зарплату не получают, если где профсоюзы и остались, о забастовках думают, об акциях протеста. В какие организации звонить?

— Ну, в эти, в новые, коммерческие…

— Хорошо, давайте девочку возьмём. А платить чем будем? Сбросимся ей на зарплату?

— Проценты от проданных картин.

— А если ничего не продаст?

— Сама виновата.

— Человек, когда на работу наниматься приходит, какой первый вопрос задаёт? Сколько я получать буду? Что ответим — сама виновата? Как будто вы сами по старым связям не звоните, по тем же организациям, работы свои и себя не предлагаете. Здорово берут?..

Так ничего и не придумали.

Ещё повздыхали, ещё поохали, ещё о жизни поговорили.

Канализация так же течёт, стены такие же обшарпанные, стёкла такие же битые, долги так же не отдают… И просвета не видно. И как долго ещё такая жизнь длиться будет, никому неизвестно.

Видимо, ещё не одно поколение смениться должно. Ведь нынешние молодые художники и не стремятся к Союзу. Те, кто творчеством занимается, у кого идут дела, так тот и без Союза прекрасно обходится, а у кого дела плохи, так и Союз ему теперь не помощник.

Отработал своё Союз на славу Партии, на славу Большого Союза Социалистических республик. Пора и честь знать.

Жалко, конечно, но что поделаешь?

А может, ещё и возродится.

Либо партия руководящая и направляющая, с лозунгами, плакатами и транспарантами. Но это вряд ли. Кормушка, видимо, навсегда закрылась.

Либо передвижничество возродится, то, исконное, творческое.

А может, ещё какое новое творческое образование из бывшего Союза художников получится.

Если доживём — увидим.

ЗВЁЗДНЫЙ ЧАС

Актёрская профессия полна неожиданностей и непредсказуемых поворотов.

Бывает, что ведущий актёр, надежда и гордость труппы, ради которого специально берётся пьеса, чтобы показать его дарование в полном объёме, прекрасно репетирует. Его партнёры и технические работники бегают во время репетиций из-за кулис в зал, чтобы хоть одним глазком взглянуть, как великолепно всё у него получается.

Театр с нетерпением ждёт премьеру, которую, кажется, можно играть хоть завтра, если бы только были готовы костюмы и декорации.

Режиссёр, общаясь с директором, ведёт себя гордо и независимо, а в присутствии актёров даже позволяет себе отечески похлопать директора по плечу. На репетициях он лишь иногда покрикивает на других актёров, и начинает удовлетворённо сопеть, когда на сцене появляется главный герой.

Но вот, когда кое-что из декораций, реквизита, костюмов, музыки, освещения уже готово… Всё полностью не бывает готово никогда, почти всё бывает готово только к премьере, а до этого всегда бывает готово лишь кое-что. Так вот, когда кое-что уже готово и начинаются прогоны всего спектакля, вдруг постепенно начинает выясняться, что…

Сначала это понимают контролёры-билетёры и другой технический персонал, который, как показывает практика, тоньше всего чувствует зрителя и всегда безошибочно определяет, будет идти спектакль или его можно похоронить уже после первых репетиций. Затем осознание предстоящего провала приходит к актёрам, играющим «кушать подано». Через какое-то время к такому же выводу приходят актёры, играющие маленькие роли. И, наконец, за одну-две репетиции до премьеры это понимают режиссёр и все остальные.

Последним в этой цепочке оказывается сам главный герой, если, конечно, «звёздная болезнь» поглотила его не полностью, и он вообще ещё в состоянии что-либо понимать.

Когда до премьеры остаётся два-три дня, начинается самый активный период в жизни театра. В большинстве случаев активность эта направлена не столько на создание спектакля или его спасение, сколько на окончательное его разрушение.

Актёры обвиняют режиссёра в бездарности, отсутствии какой-либо идеи, в неверном распределении ролей, непонимании автора и во всех смертных грехах.

Режиссёр кричит на всех, кто попадает в его поле зрения, топочет ногами, вскидывает руки к небесам и обвиняет дирекцию в том, что она специально, стараясь насолить ему, подсунула одних бездарей, не сделала вовремя декорации и ещё в прошлом месяце необоснованно забрала у него две репетиционные точки из-за какой-то там сказки.

Директор не здоровается с режиссёром, хмуро смотрит на актёров и по два раза в день собирает всех технических работников, чтобы сделать им нагоняй.

Технические работники…

Впрочем, большинство технических работников, несмотря на происходящий вокруг бедлам, вызовы к директору, истерики режиссёра, актрис и актёров, продолжают делать своё, отнюдь не маленькое, дело, с грустью думая о том, что опять столько труда вложено в пустой, никому не нужный спектакль, на который даже родственников пригласить будет стыдно.

Это, так сказать, обычная ситуация. Это нормальная, стабильная повседневная жизнь любого театра.

Но изредка бывают в театре случаи совершенно неожиданные, когда, например, актёр, получивший в новом спектакле третью или пятую по значимости роль, никогда не игравший главных ролей, и не стремящийся их получить, добросовестно, но вяло и даже пассивно репетирующий, вдруг так покажет себя на премьере, что все вокруг ахнут и потом ещё долго будут удивляться, не понимая, как же это получилось.

Лев Гарникович Назарян приехал в Таганрог из Еревана.

Был он человеком уже немолодым, имел высокую тарификацию, впечатление произвёл самое благоприятное, предоставить жильё, слава богу, не просил, и приняли его в труппу без каких бы то ни было особых условий и излишних формальностей.

Как потом выяснилось, в Таганрог его привели не любовь к родине Чехова и не страстное желание работать в чеховском театре, а семейные обстоятельства.

У него умерла мама, с которой он прожил всю жизнь. После её смерти выяснилось, что к одинокой холостяцкой жизни он совершенно не приспособлен и, немного помучившись, он решил жениться.

Жена оказалась из Таганрога, привезла его с собой, и в скором времени Лев Гарникович появился в Таганрогском театре.

Но его звезда невысоко взлетела на небосклоне чеховской сцены. Да он к этому, казалось, и не стремился. Его больше интересовала тихая семейная жизнь.

Он всегда читал много газет, но никто не видел его с серьёзной книгой. Получая роль в несколько страниц, он с ужасом перелистывал их и клялся, что никогда в жизни не сможет всё это выучить.

В спектакле из рыцарских времён, выходя в массовке со шпагой в руке, когда все вокруг бодро фехтовали и радостно умирали, он забывал всё, что должен был делать, закрывал голову руками и стремился только поскорее вернуться за кулисы. А вернувшись, незаметно крестился и благодарил бога за то, что остался цел и невредим.

Гастроли, так любимые всеми актёрами, были для него хуже тюремного заключения. Он мог даже заболеть, чтобы не ехать на гастроли или не репетировать очередную, слишком многословную роль в новом спектакле.

Но ездить на гастроли всё же приходилось, учить роли и выходить на сцену тоже.

Однажды на гастролях пронёсся слух, что в театре ЧП — Лёва запил и вытворяет чёрт знает что.

Поверить в это было невозможно.

Как выяснилось, чёрт знает что, он не вытворял, но действительно выпил лишнего, не сразу нашёл свою непривычную гостиничную постель, и почему-то пытался прилечь на постель соседа.

— Поймите меня, — оправдывался он на следующее утро. — Я совершенно не могу жить один, без жены. Я не умею готовить, я не могу питаться в столовых, я не могу спать на казённой, гостиничной, чужой постели. Поэтому я пью. Не трогайте меня, пожалуйста. Поймите, я ведь всё делаю — спектакли играю, не опаздываю, порядок не нарушаю…

Его понимали, и не трогали. Даже когда тоска по уютной семейной жизни порождала у него что-то похожее на запой.

Впрочем, какой актёр обходился без этого греха?

А Лёвины запои были тихими и безобидными.

Но вот однажды…

К очередному юбилею Антона Павловича приглашённый московский режиссёр Александр Говорухо поставил «Три сестры».

На премьере выяснилось, что спектакль получился.

Долго можно рассуждать о достоинствах и недостатках этого спектакля, но это дело критиков.

Были хорошие актёрские работы, были неудачи, но главным событием спектакля оказался Лев Гарникович Назарян в роли Кулыгина.

Его неуверенность в том, что он делает на сцене, его страх сделать или сказать что-то не то, его зажатые руки, сутулость, неестественный поворот головы, его чуть приседающая походка и, главное, понимание собственного несовершенства на сцене в такой громадной для него роли — всё это настолько совпало с исполняемым им образом, что не поверить в его гениальность было просто невозможно.

Давно известно, что если в драматическом спектакле выпустить на сцену животное, допустим, кошку, — она переиграет всех актёров, какими бы органичными и талантливыми они ни были. И зритель будет смотреть, прежде всего, на кошку, ведь она продолжает жить своей жизнью, а актёр, пусть гениально, но всё же играет.

В этом спектакле Лев Гарникович как раз и оказался той самой «живой кошкой».

При этом он совершенно не выпадал из общего ансамбля и ничуть не «продал», как говорится, играющих рядом партнёров, а наоборот, переиграв их, он неосознанно брал внимание на себя, и всё происходящее вокруг воспринималось через него, через его несостоятельность, беспомощность, неуклюжесть.

Ах, как ощущалась в эти минуты чеховская тоска по лучшей жизни! Как наполнялась душа состраданием к этому герою, ко всему, происходящему вокруг него.

Ведь так жить нельзя!..

И рядом с ним жить нельзя!..

Бежать! Бежать!..

В Москву… В Москву!..

Ах, дорогой Антон Павлович! Бессмертны твои герои, неистребима тоска по лучшей жизни на твоей маленькой, да, впрочем, и на всей большой Родине.

«…Через двести, триста лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной, изумительной…» — говорит один из твоих героев.

Ах! Ах! Ах!..

Впрочем, пока с тех пор прошло только чуть больше ста…

Потрясающе удачную работу Льва Гарниковича заметили все — и партнёры, и режиссёр, и зритель, и знаменитые московские критики.

Заметил это и он сам.

— Лёва, ты понимаешь, что наступил твой звёздный час. Он бывает раз в жизни. Такое уже не повторится… — говорили ему.

— Да, понимаю… Понимаю… — скромно отвечал Лев Гарникович и неуверенно добавлял: — Но, как знать, как знать…

Дай бог, чтобы этот звёздный час был у него не последним.

Как всё-таки долог путь от замысла и начала работы над книгой до её окончания и выхода в свет!

Как всё-таки коротка жизнь человеческая, как непредсказуема!

И опять незабвенный Антон Павлович: «Жизнь человека подобна цветку, пышно произрастающему в поле: пришёл козёл, съел и — нет цветка…».

Пока писались другие главы этой книги — событие: у Льва Гарниковича умерла жена.

Да как же это? Да за что же? И как же он теперь, опять один на всём белом свете, беспомощный, неприспособленный?

Говорят, во всём виноваты звёзды. Могут расположиться так, а могут и эдак.

По себе знаю, как непереносимо одиночество…

Но ведь звёзды не одиноки! Они в созвездиях, они вместе, они тянутся друг к другу, и в этом притяжении находят своё равновесие.

Так пусть они расположатся так, чтобы Лев Гарникович нашёл своё равновесие…

Да!.. И тот его звёздный час… Пусть он будет…

Впрочем, главное — равновесие. Тогда и любая звезда может снова оказаться в зените.

СТОКГОЛЬМ. ШВЕЦИЯ.

Кто ж не хочет лишний раз дома побывать, рвануть в родные, так сказать, пенаты? Да ещё за казённый счёт!

А тут дело такое.

Не знаю, как теперь, а до последнего несчастья (как опять волю объявили) театральные билеты могли печатать всего только несколько типографий на всю страну. Билет документ денежный, на нём и номер стоять должен и цена, и ряд, и место. Это вам не газетёнка какая-нибудь. Таких-то, простых, типографий в каждом городишке и даже на каждом мало-мальски серьёзном предприятии полно было. А билетных — раз, два и обчёлся.

В ту пору работал я замдиректора по организации зрителя в Мурманском областном драмтеатре. Тогда ещё Министерство культуры СССР культурой в стране управляло. Оно меня в Мурманск и направило.

Когда только приехал и дела принимал, доложили мне, что так, мол, и так, билеты заканчиваются. До Нового года, может быть, ещё хватит, а чем дальше работать будем — неизвестно.

Понятное дело — проблема.

Билеты-то не на год заказывались, лет на десять, и разные: на детские спектакли, на вечерние, на премьерные, на выездные. Всего получалось около тысячи билетных книжек. Билетная типография такой заказ обычно за год, полтора выполняла, да ещё полгода, год тянула. В общем, сегодня закажи — через пару лет получишь.

А тут — до Нового года.

Проблема!..

После первых дней в Мурманске звоню в Таганрог учителю своему и другу, бывшему директору Таганрогского театра Геннадию Евгеньевичу Щёткину. Докладываю ему, рассказываю, как приняли, как я дела принял, как обустроился, — учитель всё-таки.

— Кстати, — говорю, — где вы билеты печатали?

— В Новочеркасске.

— И что за типография?

Он берёт свой блокнот, диктует: такой-то там директор, такой-то у него зам, ребята серьёзные, договориться можно. Если, конечно, они ещё работают, если не сменились.

— Спасибо, — говорю, а сам думаю: «А чем чёрт не шутит, может, ещё придётся в ближайшее время и дома побывать. Это ж совсем рядом. От Ростова сорок километров в одну сторону — Новочеркасск, а в другую чуть больше — вот тебе и Таганрог».

Директор Мурманского театра Александр Михайлович Пидуст — личность исключительная. Меня к нему-то на стажировку, в обучение, так сказать, Министерство и направило.

«Если, — говорят, — Пидуст тебя замом возьмёт, поезжай, не раздумывай. Никаких тебе директорских курсов, никаких академий заканчивать не надо будет. У него всему научишься. Он даже диссертацию по экономике театра писал. Правда, с защитой что-то не получилось. Но зато хозяин, слава богу».

А он, оказалось, мало того, что хозяин, ещё и хохол. Да какой хохол! Тот, что из присказки: «Где хохол прошёл, там еврею делать нечего».

И по-русски говорит плохо.

Я поначалу долго привыкнуть не мог, уши резало. Да как же так, директор театра, а разговаривает!..

Потом ничего, привык.

А что хозяин — действительно. Всё у него по уму.

Столярка не только декорации для театра делает, но и мебель из красного дерева. Да какую мебель! Из Швеции, из Финляндии, из Норвегии заказывали. Там же эти страны рядом.

От моего дома, например, где квартиру мне сразу дали (трёхкомнатную на одного! — по должности положено), до финской границы тютелька в тютельку ровно сто километров было. Чуть больше, чем от Таганрога до Ростова.

Пошивочный цех тоже без дела не сидит. Кроме спектаклей, клиентов обшивает, и городское начальство, и жён начальства, и не бесплатно.

Так мало того, театр за несколько лет собственный жилой дом построил. И какой дом! По спецпроекту — теремок сказочный трехэтажный, в центре города. И окна с арками, и балкончики резные, и квартиры не госстандарт — просторные, потолки высокие, комнаты не смежные, прихожие — на велосипеде катайся. Для себя строили!

Потом, уже после того, как А.М. Пидуст на пенсию ушёл, после несчастья (воли), в трудные времена, театр несколько лет только этим домом и кормился: несколько квартир в аренду сдавали и подвал под цех какого-то совместного предприятия. Получали валюту, тем и живы были, и спектакли ставили. Спасибо директору-хозяину!..

Опять же баня в театре своя — сауна. Прямо во дворе. И сауна такая, что… Есть чему позавидовать. Бассейн метров шестнадцать квадратных; парилка, само собой, деревянная — хочешь лежи, хочешь пляши; комната отдыха со столом и лавками — тоже дерево; даже спортзал небольшой с тренажёрами.

Но баня — это для своих, не на продажу. У каждого работника своё время есть. Артистам (по двое) — по два часа в неделю положено (хочешь, можно объединиться и четыре часа сидеть), техническим работникам — по трое, замам — персональное время.

Мне, как заму по зрителю, по субботам, с семи вечера и хоть до утра.

Немало вопросов через ту баню порешать можно было. Попаришься там с председателем профкома Тралового флота или начальником порта, побеседуешь, что ж он потом откажет тебе целевой спектакль оплатить или что нужное для театра сделать.

Даже финских полицейских принимал.

Они с мурманским Управлением ИТУ (исправительно-трудовых учреждений) опытом делиться приезжали.

Кроме работы, естественно, отдыхать полагается. Свои-то, в смысле наши, после рабочего дня разбежались по домам, и кто во что горазд. Кто книгу в руки, но это уже редкость, кто к телевизору, это в основном, кто к бутылочке, кто по девочкам, а кто морду на подушку и спать. Во сне, говорят, служба быстрее идёт.

Но это наши, а финнов просто так не бросишь, им культурная программа нужна.

Начальство ИТУ в театр звонит: так, мол, и так, можно ли что-нибудь интересное устроить?

— Места на спектакль, конечно, устроить можно.

— А что ещё?

— А чего бы вы хотели?

— А чёрт его знает? Главное, чтоб они довольны остались.

— Ладно, — говорю. — Подумаю. Завтра перезвоните.

На следующий день вместо звонка военный с погонами капитана появился, представился:

— Я по поводу культурного досуга финской делегации.

— Проходите, присаживайтесь.

Поговорили, обсудили. Решили после спектакля в сауну их повести. Сначала спектакль наш, русский, — русские водевили; потом баня, их, финская, — сауна.

Договорились.

Через день майор появляется:

— Я по поводу культурного досуга финской делегации. Тут представитель наш уже приходил.

— Так мы с ним обо всём договорились. Что-нибудь изменилось?

— Нет, всё нормально. Он докладывал. Теперь меня прислали уточнить.

Уточнили. То есть, тот же разговор повторился.

Ещё через день подполковник появляется. С тем же вопросом, теми же словами, тот же разговор.

Ещё через день полковник приходит.

— Да вы что, господа военные? Мы же ещё с капитаном обо всём договорились.

— Да я понимаю, но… Начальник наш очень беспокоится, чтобы никаких накладок не было. Делегация очень для нас нужная. Там предварительные договорённости есть… Если останутся довольны, может хорошее дело получиться.

— И какое ж дело, если не секрет? Обмен заключёнными, что ли? Бартер?

Посмеялись.

— Да нет. Мы им наши автоматы должны передать, Калашникова, а они нам японские джипы.

— Понятно. У них же, у финнов, Япония совсем рядом, ближе, чем у нас.

— Ну, да.

Ещё через день сам начальник ИТУ звонит. Кто по званию, не представился, генерал, наверное, если заместитель полковник.

Поговорили. О том же самом.

Ну, думаю, неужто теперь маршал какой-нибудь интересоваться будет.

Нет, на следующий день опять капитан появляется.

— Извините, мы об оплате не договорились.

— Да не надо никакой оплаты. Я в свою ложу посажу. Там и шторку задвинуть можно, чтоб переводчик другим зрителям не мешал, и финнам вашим спокойнее будет.

— Да? Ну, спасибо.

— Не за что. Приходите ещё.

Но больше, слава богу, не приходили.

За час до спектакля тот полковник, но уже в гражданском костюме, появился и стал ждать.

А финнов-то всего трое оказалось. И пятеро наших. Все в гражданском.

Спектакль посмотрели, в баньке попарились, остались довольны.

На следующий день сам начальник ИТУ звонит, долго благодарит, спрашивает, не нужна ли какая-нибудь помощь.

— Да спасибо, пока вроде не требуется. Если какие проблемы возникнут, обязательно позвоню.

— Конечно-конечно, буду очень рад.

А какие проблемы могут быть у замдиректора театра в исправительно-трудовых учреждениях? Да очень серьёзные! Не зря же я от оплаты отказался. Придёт время, я с них больше возьму.

И пришло время.

Сказал «папа» (я А.М. Пидуста с первых дней за глаза «папой» окрестил, — прижилось), что на майские праздники гастролёров московских принять нужно. Уж зачем, почему нужно — спрашивать не положено. Принять, так принять.

А сколько зрителей в майские праздники в театр придёт? Единицы.

И спектакль так себе, и на сцене всего двое — он и она, и хоть московские, а не звёзды.

Что делать?

Так я их — в тюрьму.

И общий, и строгий, и особый режим. За четыре дня все мурманские зоны объездили.

Только один спектакль в театре сыграли. На один-то спектакль зрителей набралось, почти аншлаг.

Москвичи поначалу возмущаться пытались.

А чего возмущаться?

Зеки тоже люди, им тоже праздника хочется.

Начальнику Управления позвонил: так, мол, и так, можем на праздники спектакль устроить, но теперь уже за деньги.

— Конечно-конечно. Очень рад. Перезвоните моему заместителю. Я распоряжусь. Вы его знаете, он тогда к вам приходил.

— Спасибо, сейчас перезвоню.

Ну, думаю, теперь мне по цепочке до капитана перезванивать придётся.

Нет, не пришлось. Обо всём с полковником договорились.

Попробовал бы он после баньки отказать. Впрочем, мог и отказать.

— А как, — спрашиваю, — с автоматами у вас? Получилось?

— Да с автоматами, как раз получилось, мы их передали. Только ни одного джипа не получили. Все машины московское начальство приказало сразу же прямо в Москву отправить. Так что остались при своих.

В общем, за праздники и московские актёры хорошо заработали, и театр, слава богу, лишнюю копейку поимел, и зеки довольны остались, приглашали ещё. Умельцы подарков надарили.

Управление ИТУ даже официальное письмо в Управление культуры написало: спасибо, мол, за заботу о контингенте, за праздник, за искусство, за воспитание.

Нормально.

«Папа» обычно с утра раненько в театр придёт, обойдёт всё хозяйство, посмотрит, всё увидит, — мышь незамеченной не проскочит, — с людьми поговорит, указания даст, документы подпишет, и пошёл.

Куда пошёл, когда вернётся, — не докладывает.

Вы — работайте.

Но и прийти может в любой момент; и вечером во время спектакля, и днём, и даже после спектакля заглянуть может, проверить.

А уж по пятницам в конце дня, на планёрке, раздаёт всем сестрам по серьгам, — только держись, только не перечь ему, не оправдывайся.

Да ему никто и не перечил, не возражал — ни режиссёры, ни актёры, ни начальники цехов. А чего возражать? Он же не только зарплату со всякими положенными полярками да надбавками платит, он ещё и к каждому празднику обязательно премией всех порадует — кому оклад, кому половину оклада, а уж в конце года само собой — годовая премия, и немалая.

Но уж если кто худое задумает, интригу какую сплести или свою выгоду поиметь за счёт других — тут уж… Изловить эту мышь поганую, неотёсанную, чужую и вышвырнуть вон!

И никакой профсоюз тебе, ни Управление культуры, хоть в Министерство жалуйся, — никто тебе не поможет.

На первой планёрке меня «папа» не трогал, даже внимания не обращал, как будто меня и не было. Даже обидно стало, — не представил, добрых пожеланий при всех не высказал. Хотя, с другой стороны, — а чего представлять, только время тратить? В любом театре всем всё и так сразу известно.

А через неделю, на следующей планёрке, говорит:

— Ну, добре… А шо нам новый зам про билеты доложить, га?..

А я перед тем уже в Новочеркасск позвонил. Ребята те, и директор, и зам его, на месте, работают.

— За сколько времени, — спрашиваю, — билеты напечатаете?

(За столько.)

— А если побыстрее?

(Тогда за столько.)

— А ещё быстрее можно?

— Можно, но дороже.

— А сколько?

(Столько.)

— А дешевле?

— Можно и дешевле.

В общем, в принципе договорились. Чувствую, светит мне в ближайшее время дальняя дорога на родную сторону.

До этого билеты Мурманский театр где-то в Подмосковье заказывал. Так там и цены выше, и сроки, как положено.

На планёрке докладываю «папе»: так, мол, и так — Новочеркасск.

— А почём?

(Столько.)

— А успеють?

Постараются.

— Ну, добре… Видать, гарный зам попался, на ходу мышей щучит, не спит…

И все вокруг заулыбались.

— Так шошь, — говорит «папа». — Лети…

Я и полетел.

В Питере пересадка.

На улице дождь, слякоть, грязь — осень.

В Мурманске-то уже зима наступила, а здесь…

И Ростов не принимает. По метеоусловиям. А чего там, в Ростове, за условия могут быть?

Эх, надо было через Москву лететь. Хотя, если Ростов не принимает, какая ему разница, откуда не принимать — из Питера, из Москвы или из Жмеринки.

Сижу в Питере, в аэропорту, почти сутки. Всё рейс откладывается. А куда деваться? Не поездом же ехать. Это ещё двое суток потерять.

Народу в аэропорту — тьма. Полстраны самолёты не принимают. Как сговорились. Все сидят, ждут. А кому и сесть негде. Кто на чемоданах, на баулах развалился.

У меня вещей нет, один «дипломат» в руках. Подремал в кресле, вышел покурить — место тут же заняли. Теперь ходи-броди, может, где освободится.

Умаялся.

Наконец, стали понемногу самолёты улетать. То в одну сторону, то в другую. То на Дальний Восток посадка, то в Прибалтику.

Это что, по всей стране одновременно распогоживаться, или распогаживаться (словцо-то какое интересное, а?), стало?

Вот и на Ростов посадку объявили.

Слава богу — летим.

В Ростове приземлились после обеда. Я сразу в Новочеркасск.

«Успею, — думаю, — сегодня документы оформить, чтоб лишний день не терять».

Приезжаю, а там, в типографии, из начальства уже нет никого.

— Директор, — говорят, — только до обеда на месте бывает, потом ищи-свищи.

Ну, понятно, как наш «папа».

Что делать? Лишний день терять не хочется.

— А где живёт? — спрашиваю.

— У чёрта на куличках. В Заводском районе. И телефона домашнего нет. Недавно квартиру получил.

Делать нечего. Беру адрес, еду на такси к чёрту на кулички.

Он дома. Слава богу!

У него какой-то праздник, застолье. А у меня как раз к столу для него подарочек — рыбка океанская: клыкач копчёный, скумбрия провесная.

Объясняю: я из Мурманска, так и так.

Приглашает к столу.

Отказываюсь.

Идём в другую комнату, беседуем.

После подарочка он довольный. Обещает всё сделать.

Договариваемся так: первую партию забираю через месяц, остальное месяца через два, в крайнем случае, через три.

А мне даже и лучше. Ещё два раза домой съездить можно будет. «Папа» согласится — не намного дороже, чем малой скоростью грузом отправлять.

— Только, — говорит директор типографии, — я тебе тут никакие документы подписать не могу. У меня же ни печати, ни бланков. Приходи завтра, а сейчас пошли к столу.

— Нет, — говорю, — спасибо. Мне ещё в Таганрог добираться. А чтобы завтра не приезжать, давайте так сделаем: я документы все сейчас оставлю, вы их подпишете, я потом вместе с билетами и заберу. А счёт на оплату по почте пришлёте. Только не на директора, а на моё имя, я сам всё оформлю и в бухгалтерию отдам.

— Ну, добро…

Договорились.

Вышел я от него и думаю:

«Это что же получается. Документов у меня никаких не осталось. Сделает — не сделает, какой с него спрос. И когда сделает?.. И что „папе“ говорить буду. Чёрт его знает… Может, всё-таки ещё переночевать здесь и завтра всё оформить? Но домой больно охота, соскучился. А, была не была!.. Мужик, как будто серьёзный, когда беседовали, от него коньячком попахивало. Это непьющий мужик подозрение вызывает, а с употребляющим всегда договориться можно, не должен обмануть. Не буду оставаться, поеду в Таганрог».

И поехал.

Дома посчитал: день приезда, день отъезда, задержка самолёта, туда-сюда. В общем, здорово не наглел, четыре дня побыл, погулял, и назад в Мурманск.

В Ростове опять задержка. Часа четыре.

А у меня билет до Мурманска и рейс из Питера указан, и самолёт тот уже давно улететь должен. Теперь на какой посадят. Но, в принципе, спешить некуда. Можно и подождать.

Дождался. Полетели.

Прилетаю в Питер, а там опять народу!.. Ещё больше, чем когда в Ростов летел. И самолёт мой ещё даже из Мурманска не прилетал. Вот здорово!

Ждём-с…

Эх, надо было через Москву лететь. Быстрей бы получилось. Да чего теперь уж…

Ночь просидел, утро просидел. Днём полетели.

Слава богу!..

К вечеру в театр добрался, «папе» докладываю, что всё нормально, всё сделал.

— Ну, добре. Отдыхай. Завтра понедельник, выходной. Что ж ты лишний день дома не побыл?

— Так не думал же, что больше суток лететь буду. Думал, в воскресенье к дневному спектаклю успеть, уполномоченных проверить, как сработали.

— Та я вже их проверил. Одну погнал, вже не робыть.

— Кого? За что?

— Та ты поды, подывысь, як вона зробыла, стыд. Нэхай гуляе. А що ты до работы спешив, цэ гарно, молодец. Ну, прощевай…

Вот тебе раз! Несколько дней отсутствовал, а тут уже работника моего уволили. Ничего себе!..

Неделя проходит, другая.

Кручусь, как белка в колесе, вздохнуть некогда.

В бухгалтерии один раз спросили о документах на заказ билетов.

— Потом, — говорю, — сейчас некогда.

Больше не спрашивали, у них тоже работы невпроворот. Авансовый отчёт-то я сразу сдал, чтоб командировочные оплатили. Потом счёт из Новочеркасска получил, как договаривались, в конвертике на моё имя. У «папы» подписал, в бухгалтерию отдал, денежки пошли. Теперь только ждать остаётся.

Через две недели вспомнил о билетах, да как будто ещё рановато звонить. Подождём ещё.

Третья неделя прошла, четвёртая…

Второй месяц идёт…

«Мать честная!.. А билеты?..» — это утром, спросонья меня осенило. В пятницу.

Ни жравши, ни… бегу в театр, звонить в Новочеркасск.

А ну, как не сделали?!

Да ещё пятница! Вечером планёрка. А ну, как «папа» спросит про билеты? А я ни в зуб ногой, ни нюхом ничего не знаю.

Дозвониться не могу. По коду не набирается.

Хорошо у меня, как всегда, девчонки знакомые по «07».

Это уж я по опыту знаю, испытал. В новый город как приезжаешь, первым делом по «07» звонить надо, знакомиться. Потом шоколадки дарить, цветочки. Если с гастролями приехал, на спектакль обязательно пригласить. Иначе пропадёшь без связи. Целыми днями будешь на телефоне сидеть, ждать, пока по очереди соединят. А так в любое время суток, любой город тебе пожалуйста, хоть Таганрог, хоть Владивосток, хоть Аддис-Абебу. Уж они, если захотят, по своим каналам найдут, как связаться.

Через «07» дозвонился быстро.

— Ну, как там наши дела? — спрашиваю. Спокойно так, вроде бы меня это вовсе и не волнует, а просто так звоню, о здоровье справиться.

— Да всё нормально.

— А рыбка как, понравилась?

— Ещё бы! Спасибо, привозите ещё.

— Ну, а как там с билетами?..

— Тоже ничего…

— То есть как — ничего?! Не сделали?!

— Сделали. Готовы билеты. Приезжайте, забирайте. Или вам грузом отправить?

— Не-ет!!! Я сейчас… — уже кричу, не выдержал от радости. — Я буквально на днях буду! Прилечу, заберу. Будет и рыбка, и всё будет! Спасибо!..

Слава богу!

Вечером на планёрке сижу, по сторонам смотрю, картинки на стенах разглядываю.

А «папа» как раз и спрашивает:

— Ну, а шо там у нас по билетам?

— Да ничего, — говорю. — Всё готово. Нужно лететь, забирать. Да у меня тут ещё дела срочные. Кое-что доделать нужно. Ещё повстречаться кое с кем. Но, думаю, дня через два-три смогу вылететь.

— Ну, добре… Як управышься, лети…

Вот и хорошо, вот и славненько.

Теперь уж меньше пяти дней в Таганроге не просижу. И упрекнуть никто не сможет. Билеты — это тебе не фунт изюма.

Лечу опять-таки через Питер. Опять та же катавасия.

Уж в этот-то раз точно надо было через Москву лететь, так нет же, понадеялся на авось.

Опять сидим, ждём.

А уж обратно, в Мурманск, мне через Москву никак нельзя. Там из Внуково в Шереметьево переезжать надо. А я с грузом буду, с билетами. Попробуй, потаскай. Так уж лучше в Питере посидеть, но без лишних переездов. Да оно, может, и в Москве сидеть придётся, так там ещё хуже. Я вообще Москву разлюбил давно, и не тянет.

Наконец, полетели.

Теперь-то я сначала домой, в Таганрог, — отдохнуть, погулять, а потом уж в Новочеркасск за билетами, и сразу в Ростов на самолёт.

Тут как раз в Таганроге, в «Вишнёвом саде», англичанка Каролайн Блэкистон в роли Шарлоты. Посмотреть надо — успеваю. Хорошо!

Спектакль посмотрел, погулял, отдохнул, пора и честь знать.

— Месяца через полтора, два, опять ждите, — говорю. — Ещё раз за билетами приеду. А там уже и до отпуска рукой подать.

Пару мешочков для билетов на всякий случай из дому прихватил, и поехал.

Приезжаю в Новочеркасск, а меня тут же и порадовали:

— Нам, — говорят, — твоя рыбка так понравилась, что мы поднатужились, и все билеты для тебя сделали, весь тираж.

— Вот спасибо…

«Ну, — думаю, — накрылась моя ещё одна поездка».

— А сколько ж это получилось? Увезу ли я их? У меня с собой всего-то два пустых мешка.

— Это уж твоя забота, забирай.

Я им ещё рыбки. Поменьше, чем первый раз, но тоже ничего. Они довольны.

— Ну, чем можем, поможем. А хочешь, часть забирай, а остальные малой скоростью отправим.

— Да чего уж там. Буду забирать всё сразу.

И мешочков они мне подыскали, и машину типографскую дали прямо в Ростов, в аэропорт, отвезти, и помощников для упаковки, и даже грузчика с машиной.

Начал я билеты принимать, книжки пересчитывать, накладные в пачки под бечёвку подсовывать, — как бы потом не запутаться, билеты-то все разные, — и в мешок.

Шесть мешков, доверху набитых, получилось. Тяжеленные…

И полдня проваландались.

Уже время поджимает, как бы к самолёту не опоздать.

— Как же ты их повезёшь, да ещё с пересадками?

— А чёрт его знает!.. Ну, спасибо, люди добрые. До свидания. На самолёт опаздываю…

В аэропорт доехали быстро. Но всё равно, только из машины выскочил, слышу объявляют, что регистрация на мой рейс заканчивается.

Бегом к стойке.

Успел.

Грузчик с водителем мешки подтаскивают, на весы кидают.

Я стою, сторожу.

«Ничего, — думаю. — Мне эти мешочки сегодня потаскать ещё придётся. Пусть ребята поработают».

У регистраторши глаза на лбу. Пошла куда-то сверяться, сколько там уже в самолёт загружено, и сможет ли самолёт с моими билетами взлететь. А ну, как не сможет? И что мне делать?

Обошлось.

С ребятами попрощался, поблагодарил. Устно, конечно.

Пошёл платить за перегрузку. А сумма-то приличная. Ещё и в Питере за перегрузку платить. Денег бы хватило.

В уме прикинул: с моими командировочными, да с перегрузкой, не дешевле получается, чем в Подмосковье заказывать, — дороже. Как бы «папа» не разозлился. Но время всё-таки выиграл, уже плюс. Оправдаюсь. Тем более что все билеты уже готовы и больше летать не придётся. А жаль…

Слышу, объявляют, что рейс на Москву задерживается на два часа.

Вот здорово! Москвичи сидят, а ленинградцы полетели. Хоть раз повезло.

А вдруг в Питере опять сидеть придётся? Что буду делать? В камеру хранения сдавать — тогда точно денег не хватит. Да и камера хранения там на другом этаже. Придётся носильщика брать. Туда да обратно. Опять деньги. А с мешками, может, сутки сидеть придётся — ни в туалет, ни пройтись. Они, конечно, тяжёлые, вряд ли утащат, а всё-таки боязно.

— О-хо-хо…

Полетели.

В Питере ещё багаж не подвезли, я уже носильщика с тачкой приметил, договорился, чтобы он в зал вылета мешки мои перевёз.

И слышу, объявляют начало регистрации на мой рейс до Мурманска.

Вот здорово! Ну, масть пошла. Прямо удивительно.

Идём с носильщиком. Аэропорт практически пустой. Кое-где по несколько человек на регистрацию стоят. Буфетчицы, продавцы в ларьках — скучают.

Подходим к стойке. Переваливаю мешки на весы, иду платить за перегрузку. Теперь только бы денег хватило, а там…

В Мурманске меня автобус встретит, и погрузить будет кому. До завтра в театре денег на ужин, на завтрак перехвачу, хоть у того же «папы», а завтра уж отчитаюсь, получу своё.

В кассе всю мелочь подчистую вывалил, — хватило. Даже на два стакана газировки осталось.

Идёт масть, идёт. Здорово!

Ну, теперь хоть рейс откладывай, я уж птица вольная — управился. Теперь, налегке, сколько хочешь подождать могу, хоть сутки. В животе урчит, правда, желудок пищи требует. Ну да это ничего, это мы потерпим. Мы даже газировочкой его успокоить можем, и с удовольствием. И покурить…

А ждать ничуть и не пришлось.

Сели в самолёт и полетели.

Вчера в Таганроге перед моим отъездом, конечно, гулянка была, — провожали. Утром встал ни свет, ни заря, не выспался. Потом с билетами намучился. Теперь разморило.

Только сел в кресло, спинку откинул — и спать.

Проснулся, когда самолёт уже на посадку пошёл. Почувствовал — на уши давит, и проснулся.

Глянул на часы — ничего понять не могу. Поломались, что ли?

Смотрю — пассажиры суетятся, с кресел привстают, в иллюминаторы смотрят. Контр-адмирал по проходу прошёл. Я его при посадке и не видел. И куда пошёл? Самолет на посадку идёт, пристегнуть ремни, а он гуляет.

— Который час? — спрашиваю у соседа.

— Да, милый, мы уже почти четыре часа летаем, а ты всё спишь…

— Как четыре часа?!

До Мурманска лёту всего-то час сорок.

— А прилетели, кажется, обратно в Питер. Да, конечно, в Питер! Вон смотри, — показывает в иллюминатор. — Это Пулковская обсерватория, её купол. Я это точно знаю. Я там работал…

— И что, ничего не объявляли, не говорили?

— В том-то и дело!.. Четыре часа летаем, и тишина. Ничего не понятно. А садимся точно в Питере.

Из-за шторки в начале прохода появился адмирал, развёл руками, пожал плечами, скривился, показывает кому-то: «Ничего не узнал, ничего не понимаю».

Только этого мне ещё не хватало!

— Может, с самолётом что?

— Да кто ж его знает! Дыма вроде не видно.

Час от часу не легче! Может, ещё гореть придётся? В машине уже приходилось, а вот в самолёте…

Ну, сесть-то он уже, наверное, успеет, если шасси сможет выпустить, люди-то повыскакивают. У них даже трапы специальные должны быть, надувные. Людей-то спасут…

А билеты?

Мать честная!.. У меня же и все накладные там, в мешках. Как же я отчитываться буду? А ведь там — бумага-то бумагой, даже без водяных знаков, но если их стоимость подсчитать, да в деньги перевести это… Это, если не сильно кутить, а жить, как на зарплату, ну на две, даже на три можно, это не только мне и детям моим, а и внукам на всю жизнь хватило бы…

Но, кажется, не горим, запаха не чувствуется.

А тогда — что? В чём причина?

Самолёт коснулся земли. Плавно коснулся, побежал по взлётной полосе.

Ну, сесть-то сели. Уже хорошо.

Самолёт бежал долго, потом ещё долго ехал. Медленно ехал и далеко. Несколько раз поворачивал.

Если бы что-то с самолётом, уже давно бы остановился, стали бы пассажиров высаживать.

Не высаживают.

Все в иллюминаторы смотрят, а там — ничего. С одной стороны лес в снегу стоит, за ним ничего не видно. С другой стороны огромная бетонная площадь — взлётная полоса. Ветер мелкий снежок по ней гоняет, а дальше такой же лес.

Где сели? Почему сели?

Но не в Мурманске — это точно.

Наконец остановился самолёт. Постоял немного и двигатели заглушил.

Всё. Тишина!..

И в салоне тишина. Все молчат, друг на друга смотрят, в иллюминаторы смотрят, а там — ничего.

Всё…

И сказать друг другу нечего.

Вдруг трансляция зашипела: треск, шорох, шёпот какой-то — не разобрать, потом покашливание и, наконец, бодрый женский голос:

— Уважаемые пассажиры! Наш самолёт совершил вынужденную посадку в городе Стокгольм, Швеция. Просьба оставаться на своих местах, ждать дальнейших указаний. Категорически запрещается покидать свои места, курить в салоне самолёта и…

И выключилась трансляция.

Всё. Опять тишина.

— Ничего себе шуточки! — громко возмутился мой сосед. — Какой Стокгольм, какая Швеция? Мы в Пулково сидим!..

— Как в Пулково? Сказали же, что в Стокгольме. Почему в Пулково? — звонкий женский голос из другого конца салона.

— Да потому. Когда садились, я Пулковскую обсерваторию видел. Мы, товарищи, назад прилетели! Поздравляю!..

— А может, вы ошиблись?.. — тот же голос, но с надеждой.

— Да нет же! Я эту обсерваторию, как облупленную, знаю…

И опять тишина.

Из-за шторки появляется стюардесса. Лицо красное, в глазах испуг, но улыбается.

Приложила палец к губам — молчите!

И сама не говорит. Рот открывает, руками размахивает. То пальцем у виска повертела, то за спину себе показала. Но кое-что понять можно. Из её жестов получилось, что мы действительно сели в Ленинграде, что там, то ли в кабине, то ли в другом салоне, есть какой-то ненормальный псих, а чего он хочет и почему сели, и почему опять в Ленинграде — непонятно.

Она опять палец к губам приложила, улыбнулась и уходить собралась.

— Так что, и разговаривать нельзя? — спрашивает кто-то.

— Почему нельзя? Можно, — отвечает она громко, и опять улыбается.

— Так чего же вы?.. Объясните нормально.

Она кивнула и стала объяснять:

— Уважаемые пассажиры, мы совершили посадку в городе Стокгольме, в столице нашей роди… Ой!.. В столице… страны Швеции…

Говорит громко, а сама руками машет: ни в какой мы не в Швеции.

— …У нас на борту находится террорист, который требует, чтобы мы летели в Стокгольм… Ой!.. Ну, в общем, мы по его требованию прилетели в Швецию…

— А в Мурманск когда полетим? Я на службу опаздываю, у меня корабль уходит!

Я подумал, адмирал кричит, повернулся посмотреть. Нет, мужик в гражданском. Адмирал сидит спокойно, в иллюминатор смотрит, как будто и не слушает.

— Когда полетим, пока неизвестно. Сейчас ведутся переговоры. Обо всём вам сообщат дополнительно.

И скрылась за шторкой.

— Ну вот, я же говорил, что мы в Питере! — громко обрадовался мой сосед.

— Да тише вы!.. — зашипел на него женский голос. — Там же всё слышно! Он же думает, что мы в Стокгольме.

— Ага, он дурак такой, не видел, где мы сели!..

Все опять надолго затихли.

— Слушайте, мужики, а может, пойдём, поговорим с ним? Сами, а?.. Чего сидеть-то?

— Ага! Герой нашёлся! Без тебя некому говорить! Сиди уже!.. — женский голос, заботливый.

— Сиди-сиди… Чего сидеть? Лететь надо. Пошли бы объяснили ему нормально, по-мужски.

Не поддержали.

Ещё через какое-то время из-за шторки вместе со стюардессой появился пилот в форме, ростом метра два, в плечах косая сажень.

— Добрый день! Я командир экипажа, — говорит спокойно, твёрдо. — Значит, у нас на борту один из пассажиров требует лететь в Стокгольм, угрожает взрывом самолёта…

Мой сосед толкает меня в бок и показывает что-то в проходе.

Мне не видно.

Он знаками показывает, чтобы я выглянул из-за сиденья.

Я выглядываю, вижу: в начале прохода стоят командир и стюардесса. Больше ничего.

— Сейчас ведём переговоры, — продолжает командир. — Чем закончатся, ещё не знаю. В любом случае будем заправляться. Если не договоримся, возможно, полетим в Стокгольм…

— Правда?.. — радостный женский голос.

— Пока не знаю, но там, в Швеции, через МИД уже тоже ведутся переговоры…

— Скажите, а нельзя в Стокгольм через Мурманск? Я на службу опаздываю. Сели бы в Мурманске, высадили нас, а потом уже пусть летит в свою Швецию…

— А я полетел бы через Стокгольм. Интересно же…

— Вы можете лететь, а я не могу!

— Может, проголосуем? Я думаю, большинство будет за Стокгольм. И желательно дня на три…

Смех.

Командир тоже улыбается, потом серьёзно:

— Пока ждите.

И ушёл.

— Ты видел, видел?.. — возбужденно допытывается мой сосед.

— Что?

— Ботинки его видел?

— Нет…

— Да как же! Я же тебе показывал! Они же мокрые и снег на них ещё был. Никакой он не командир, гэбист он. Они уже через кабину залезли, а теперь этого брать будут…

— Скажите, а кто-нибудь уже бывал в Стокгольме? — громкий женский голос.

— Все там будем… — хриплый мужской. — Когда взорвёмся…

И тишина.

— Эй!.. Ау-у!.. Девушка!.. Эй!.. Стюардесса!.. Ау-у!.. Девушка!..

Появилась стюардесса.

— Девушка, а покурить можно? Уже уши опухли…

— Ой, не знаю… Сейчас спрошу…

И скрылась.

— Она у этого бандита пошла спрашивать, что ли?..

Стюардесса вернулась.

— Если женщины возражать не будут, потихоньку можно покурить. У вас в подлокотниках пепельницы есть. Только осторожно.

— Женщины, возражать не будете? Покурить можно?

— Да курите, курите. Я тоже закурю.

Закурили.

Ды-ы-ым.

— Мужики, вы бы хоть по очереди. Задохнёмся же!..

Не обратили внимания.

В иллюминаторы видно: медленно подъехал заправщик, остановился, долго стоял, потом из кабины вышли двое в робе техников, пошли к самолёту. Заправщик поехал дальше, наверное, разворачиваться.

Появилась стюардесса, радостная, улыбается.

— Женщинам и детям можно покинуть самолёт. Он разрешил. Сейчас подадут трап и вас отвезут в аэропорт.

— А мужья? — голос пожилой женщины.

— Нет, мужчины пока останутся.

— Я так не согласна! Нет!.. Я без него не пойду!

Стюардесса пожала плечами.

Мужской голос:

— Ну да, он же там, в Стокгольме, сразу себе другую, молоденькую шведку, найдёт. И тю-тю…

Смех.

Подъехал трап. Стюардесса громко, наверное так, чтобы было слышно в другом салоне, сказала:

— Женщины, дети, кто с маленькими детьми, выходите!

Сзади шёпот. Молодая пара ссорится, спорят. Он заставляет её выходить, она не хочет. Он настаивает.

— Ну, смотри, ты ещё пожалеешь!.. — громко говорит она и выходит. На вид лет двадцать, не больше.

Другие женщины тоже выходят.

В иллюминатор видно, как они спускаются по трапу, идут к хвосту самолёта. Наверное, там их ждут.

По проходу идёт толстый мужчина в очках, лет пятидесяти. Держит за руку мальчишку. Мальчишке лет семь-восемь. Потом в иллюминатор видно как они тоже спускаются по трапу. Мужчина, продолжая держать мальчишку за руку, ведёт его за спиной. Мальчишке неудобно спускаться.

— Если мы взорвёмся, этому мужику на пацана каждый день молиться придётся. Он ему жизнь спас… — тихо говорит мой сосед.

Мужчина ещё не сошёл с трапа, когда женщина, идущая впереди, резко повернулась, сделала шаг назад, схватила мальчишку за плечи и быстро повела его к хвосту самолёта.

Мужчина никак не отреагировал на это. Мальчишку отпустил и медленно пошёл за ними.

— А может, это и не его пацан…

— Женщины, дети все вышли? — заглянула стюардесса. — Трап отходит!

Бодрый женский голос:

— Все! Я остаюсь с мужем!

Между кресел вижу, как ещё одна женщина, молодая, наклонилась вперёд, чтобы её не было заметно. Тоже осталась в самолёте.

Потом выяснилось, что в нашем салоне их осталось пять.

— Ну что, мужики, ещё закурим? А может, преферанс? Есть желающие?

Желающих не нашлось, но закурили. Каждый свои.

Тишина.

Через некоторое время послышался скрип, ещё какие-то звуки. Потом ковровая дорожка в проходе стала приподниматься, отодвинулась в сторону. Показался открывающийся люк и в нём голова.

Голова огляделась вокруг и стала подниматься. Появился молодой парень в робе техника, за ним другой, третий. Они осторожно прошли по проходу, остановились у шторки, прислушались.

Люк остался открытым. Из него потянуло холодом.

Техники были какие-то странные. Роста среднего, плечи очень широкие, а голова маленькая. У всех.

А-а-а!.. У них под робами бронежилеты. Понятно. Никакие они не техники.

Мы с соседом понимающе переглянулись.

У одного из «техников» появился в руках пистолет. Он тихо щёлкнул затвором, но в салоне была такая тишина, что звук получился громкий. Он невольно насторожился, прислушался.

Другой «техник» повернулся лицом к салону, поднял руки вверх, чтобы все обратили на него внимание, хотя и без того все смотрели только на них, и жестами быстро объяснил, что мы все очень тихо должны спускаться в люк. После этого он указал пальцем на одного из пассажиров, сидящего к нему ближе всех, другой рукой показал ему на люк.

Тот поднялся и пошёл к люку.

Указал на второго, потом на третьего.

Потом он уже не указывал. Мы сами по очереди подходили к люку, садились на пол и опускались в него.

Тишина.

Внизу нас подхватывали сразу несколько рук и осторожно опускали на кузов грузовика с открытыми бортами.

В кузове было человек пять, в робе техников и тоже с маленькими головами.

Грузовик стоял под брюхом самолёта. С него был сброшен длинный деревянный трап, а вокруг трапа много людей. Большинство в военной форме, но были и в гражданской.

Среди гражданских стоял Александр Невзоров, ведущий программы Ленинградского телевидения «600 секунд». Рядом с ним два оператора — они снимали.

— Ну вот, уже и на экран попали, — весело сказал мой сосед. — Лихо ребята работают. И узнали, и приехали, и уже снимают.

Два человека помогали нам спускаться по трапу с грузовика.

За грузовиком, под хвостом самолёта, стоял большой автобус. В нём тоже было много людей, но там все были в камуфляжной форме, в бронежилетах, в касках, с автоматами.

— Ты смотри, — продолжал веселиться мой сосед. — На одного человека целую армию подняли. Серьёзное, оказывается, дело…

Чуть поодаль стоял ещё один автобус, куда направлялись идущие впереди нас. Мы так и шли друг за другом, цепочкой, как спускались в люк. За контр-адмиралом шли два молоденьких лейтенанта.

«Интересно, как он себя ощущает? — подумал я. — Привык эскадрой командовать, а тут один террорист, и ничего не поделаешь. А может, он штабной адмирал. Инструкции да приказы сочиняет…»

Перед тем как подняться в автобус, я глянул на самолёт и увидел, что последние пассажиры нашего салона уже спустились, а в люк поднимаются «техники».

Автобус долго ехал задом, потом развернулся и повёз нас в аэропорт.

Подвезли к зданию. Автобус остановился прямо напротив двери. Ни таблички, ни указателя.

Первым из автобуса вышел пожилой мужик в гражданском. То ли пассажир, то ли сопровождающий. Подошёл к двери — заперто. Постучал. Долго не открывали. Постучал сильнее.

Мы уже почти все вышли из автобуса.

Когда выходили, заметил: у адмирала шинель распахнута, на груди, кроме наградных колодок, командирский значок — подводная лодка. Похоже, не штабной.

Лейтенанты за ним, как цыплята за курицей, но молча.

Наконец дверь открыли, входим в здание.

Прошли по узкому длинному коридору, вышли в большой высокий зал, и тут…

Это теперь в каждом ларьке, на каждой остановке и напитки, какие угодно, и продукты: хоть тебе «Золотое салями», хоть ветчина голландская, хоть виски, хоть джин с тоником, хоть кока-кола, а тогда…

Время было талонное. Не только водка, сигареты, колбаса по талонам были. Масло, сахар, крупа, даже спички — всё по талонам, по норме.

Да и ларьков коммерческих ещё не было. И с талонами очереди, давка до смертоубийства.

А тут…

Длинный ряд ларьков вдоль одной стены, да ещё и в другом углу несколько ларьков, и в третьем…

Витрины стеклянные, с подсветкой, красочные.

А на витринах!..

Не только сувениры и мелочь всякая — матрёшки там, да кофемолки (их тоже тогда днём с огнём не сыщешь). Костюмы, шубы, пылесосы, посуда и ещё чёрт знает что, неизвестно для чего предназначенное.

А продукты!..

А напитки!..

А!..

О-о-о-о-о-х!..

Это, понятно, нас в международный отдел привезли.

Это, стало быть, нас уже, как шведов, принимают.

И продавцы в ларьках, и продавщицы все молодые, все симпатичные, все одеты с иголочки… В жизни не подумаешь, что наши, — иностранцы! И на лицах у них написано: никогда они тебя не обвесят, не обсчитают, не нахамят, только помочь всегда рады, услужить.

Мы все, конечно, как стадо на лужайке без пастуха, разбрелись, рассеялись, витрины рассматриваем.

А пастух тут как тут:

— Товарищи, пройдёмте дальше. Вот сюда, вот в эту дверь, пожалуйста. Там вас ждут. Побыстрее, товарищи!..

— Да подождите, дайте хоть посмотреть!..

— Ещё будет время, насмотритесь. А пока сюда, пожалуйста.

Я рядом с адмиралом оказался. Лейтенанты тут же.

Стоит адмирал, смотрит на витрину и тихо говорит, ни к кому не обращаясь:

— Вот тебе и Стокгольм… Вот тебе и Швеция…

И понял я, глядя на адмирала, на тоскливое выражение глаз его: хоть он и адмирал, и, может быть, исходил на своих подводных лодках все моря и океаны от полюса до полюса, не выныривая, да экватор не раз пересекал, да, может, весь шар земной знаком ему, вся планета; и дома у себя, наверное, не лаптем щи хлебает, и в очередях не стоит, и талоны на спички не пересчитывает, а всё-таки…

А всё-таки многого ещё не видел он, не познал, не попробовал. И растерялся адмирал, и глаза у него разбежались, и…

Да что там один адмирал!..

Все мы такие, вся Россия — дикие, да убогие…

Покажи нам машинку для обрезки кончика сигары — мы в восторге. Но поскольку сигары у нас курить не принято, а кто курит, тот больше зубами привык откусывать, то и будем мы этой машинкой карандаши да пальцы обрезать. Карандаши-то ещё под вопросом, а вот пальцы — это да, к этому мы привыкли. Обрезать, урезать, отнять, забрать, лишить, унизить, оскорбить, убить — на это у нас мастеров хватает. Вон сколько оружия понаделали. Самим страшно. Теперь вот автоматы на автомобили меняем. А сами по талонам живём, спички пересчитываем…

Да что там говорить!..

Пошли дальше. Повёл пастух.

Идём по коридору, а в конце коридора крики женские:

— На-а-а-ши!..

— Наших ведут!..

— Освободили!..

Это женщины с нашего самолёта кричат, а мы, стало быть, — наши, свои, родные. И действительно встречают, как родных, разве только не обнимаемся, не целуемся. А кто-то и поцеловался.

— Ну, как там? Что? Как освободились? Не улетели?..

— Да через люк повыскакивали, а что там, как, — неизвестно.

Зашли в небольшой зал с экраном. Кинотеатр маленький, мест на сто. На креслах вещи разбросаны — пальто, шубы, сумочки дамские без присмотра. Да и то верно. Теперь все свои, наши, родные. Кто ж воровать будет?

В углу рядом с экраном два стола стоят, за ними четверо сидят, молодые, крепкие. Каждого пассажира подзывают, выспрашивают, кто что видел, записывают.

А я что видел? Ничего. Спал.

— Скажите, а с багажом как будет? У меня там шесть мешков…

— Неизвестно ещё. Пока ничего сказать нельзя. Объявят, ждите.

Опять — ждите.

Понятно.

Знакомства, разговоры общие.

Оказывается, террорист-то молодой совсем. И многие его видели. Пришли к выводу, что наркоман он, потому как в начале полёта в туалет несколько раз бегал, и глаза у него какие-то не такие, тоже бегают, — значит, наркоман. Оружия у него не было, а бомба к животу привязана и провода. Он одну руку всё время на животе, под пиджаком, держит, — если что, соединит провода, и — аиньки.

Мужик толстый, в очках, тот, что с мальчишкой выходил, тоже здесь. Но в сторонке, отдельно. Газету читает.

А детей не видно. Их в комнату матери и ребёнка увели.

Интересно, здесь, в международном отделе, тоже комната матери и ребёнка есть или их туда, в нашу, отечественную часть, увели. Если и здесь есть, посмотреть бы как там всё, не так же, как у нас.

Выяснилось, что в самолёте теперь осталось всего семь человек пассажиров, из них две женщины, которые рядом с террористом сидят (их он выпустить отказался), и пять мужиков. А остальные там теперь уж все «техники».

— А может, у него и нет никакой бомбы? Он бы её сразу взорвал, когда понял, что назад в Питер прилетели…

— Может быть, и нет. Там разберутся.

— А может быть, ещё и полетят.

— Может, и полетят… Да-а… А нас высадили.

— А может, назад в самолёт вернёмся? Может, всё-таки полетят?

— Да, теперь вернёшься, как же…

— Нет у него никакой бомбы. Если б была, сразу бы в Швецию полетели. У них инструкция такая есть, если пассажирам угрожают, лететь, куда прикажут.

— Да… Гуляли бы сейчас в Швеции…

— Как же! Пустили бы нас там гулять! Потом бы половину пассажиров не собрали.

— Почему? Я бы вернулся, а вы?

— Не задавайте глупых вопросов. Слушать противно.

— Так не слушайте.

— А я и молчу!

Поговорили.

К столам уже всех вызывали, всё записали.

Ждём-с…

— А туда, в зал, пойти можно? Посмотреть.

— Теперь можно.

— А купить чего-нибудь?

— Там только для иностранцев, за валюту.

— А за наши не продадут? Мы ведь вроде как пострадавшие…

Обещали узнать.

Да мне-то что? У меня в карманах ветер гуляет. И в животе урчит.

— Ведут!..

— Наши!..

— Всех привели! Живы!..

— Значит, не полетели…

— Ну, как там, что?

Объявили: пассажиров освободили, все целы, самолёт тоже цел, террорист обезврежен.

— Что?! Убили?! — женский вопль.

— Нет, задержали.

Потом подробности рассказывали.

Решили всё-таки лететь в Швецию. Самолёт заправился, развернулся, и уже скорость перед взлётом набирать начал. Тут террорист от радости в ладоши и захлопал. Раз хлопнул, а второй уже не успел — в наручниках на полу оказался. И бомбы у него уже не было.

Ещё объявили: сейчас у оставшихся пассажиров возьмут показания, потом поведут на ужин, самолет подготовят к полёту и этим же самолётом летим в Мурманск.

— Ура-а-а!!!

— А ужин — как?

— Бесплатно. За счёт аэрофлота.

Вот это хорошо. Это здорово. Прямо, как в Швеции.

И билеты мои целёхоньки!

Хорошо…

— А купить что-нибудь можно? Мы ж пострадавшие…

— Можно, но на ограниченную сумму.

— А на сколько?

Сказали.

— У-у-у-у…

Да и на том — спасибо.

Погуляли, посмотрели.

Кто матрёшку купил, кто шарфик. Одна женщина сумочку выклянчила — та дороже стоила. Адмирал хотел часы купить — не получилось, оказались очень дорогие. Купил галстук гражданский и перчатки кожаные. Лейтенанты на двоих — бутылку виски и дешёвую гитару.

Повели в ресторан на ужин.

Салатик каждому, рис с курицей, компот. Курица, правда, наша — спортсменка жилистая. Но самое главное: у каждого прибора бокал стоит, наполовину полный — белое сухое вино.

Вот это да! Как в Швеции! Вот спасибо!.. И террористу… и вам…

Кто добавить хотел, по-русски, — хоть водочки, хоть пивка бутылочку, — пожалуйста. Но это уже за свои.

И я добавил бы, да…

Поужинали.

Вернулись в кинотеатр.

Разговоры, анекдоты, смех.

Хорошо…

Ждём-с.

Прибегает женщина. Наша, пассажирка. Сообщает:

— Там сейчас «600 секунд» будет! Может, нас покажут. Пошли смотреть!

Побежали.

В том же зале телевизор в углу, под потолком.

Столпились, смотрим.

И, действительно, показывают!

И как наши женщины по трапу спускаются, и как нас из люка вытаскивают, и как террориста по трапу в наручниках выводят, и даже бомба его крупным планом на снегу лежит. В самом деле: коробки какие-то с проводами.

Посмотрели, вернулись в кинотеатр.

Все довольные — герои.

А тут и на посадку приглашают.

Опять через зал, через узкий коридор, к той же двери.

Там стюардесса стоит. Не наша, не из самолёта, аэропортовская. Билеты проверять начала.

У кого-то и билета не оказалось. Кто ж знал? Кто-то в портфеле в самолёте оставил. Из самолёта как выскакивали-то, не до билетов было. Кто-то, может, уже и выбросил.

Оставили это занятие, стали так пропускать.

А самолёт наш уже здесь, неподалёку стоит. Без автобуса, пешком повели.

Расселись в самолёте. На те же места.

Опять ждём.

Стюардесса бегает, по головам пересчитывает, взмолилась:

— Пассажиры, миленькие, одного пассажира не хватает. Посмотрите, кто с кем рядом сидел. Может, вспомните…

— Так террориста и не хватает! Может, подождем его? В Стокгольм полетим, а?

Смех.

— Да нет, без него всё равно не хватает.

Выяснилось, что не хватает того мужика, толстого, в очках, что с мальчишкой выходил.

Стюардесса побежала докладывать, выяснять. Потом пришла, рассказала: отказался он лететь, деньги за билет потребовал, поездом добираться будет, видно, переволновался.

Сосед мой высказался:

— Конечно, переволновался! Чужим ребёнком свою задницу прикрывал, гад!..

Полетели.

В Мурманске меня встречали, дождались.

Спасибо «папе». Сказал, хоть неделю в аэропорту сидите, ждите, пока не прилетит.

Мешочки получили, погрузили в автобус, поехали.

— Что ж вы так долго? Мы заждались. Погода вроде бы нормальная, лётная.

— Да самолёт угоняли. Террорист был с бомбой.

— Да ну?!

— Ну, да.

— И куда угоняли?

— В Стокгольм.

— Да?!

— Да.

— Ну и что там, как в Стокгольме?

— Нормально. Стокгольм, как Стокгольм. Швеция…

— Вот это да!..

— Угу…

Через несколько дней прочёл в газете об этом случае.

Террорист действительно молодой был, двадцать один год, ленинградец. И бомба оказалась настоящей, и он по-настоящему мог взорвать её. Поэтому действия экипажа признаны неправильными, так как они не выполнили требований террориста и подвергали опасности жизнь пассажиров. Им ещё предстоит разбирательство и, может быть, наказание.

Вот тебе раз! Их ещё и наказать, оказывается, могут. За что? За то, что в Швецию не полетели? Шутки шутками, а ведь действительно могли бы и полететь, если уж причина была. Но, видимо, там дело не в экипаже было. Кто-то же, наверное, приказал не лететь, или инструкция такая есть, чтобы наших пассажиров за границу — ни в коем случае, лучше пусть взорвутся.

Так что, думаю, насчёт наказания корреспондент чуток перебрал. Думаю, обойдётся у них без наказания.

И у меня с билетами всё обошлось.

Папа, конечно, поругал за то, что билеты с перевозкой получились чуть дороже, но не сильно поругал, так, для проформы, любя.

АКТЁРСКИЕ ШУТКИ

Кто-то умный вдруг сообразил, что в областном центре нет ТЮЗа (театра юного зрителя). А если чего-то нет, значит, у кого-то под это дело можно кое-что получить. Поехали в Министерство, «выбили» дополнительные ставки для тюзовской группы.

Со временем, разумеется, эти ставки можно будет поделить, совместить, и хорошим актёрам доплату оформить или ещё на что полезное израсходовать. Но для начала придётся сделать то, чего якобы не хватало — набрать кучу актёров и «слепить» несколько, — ну, хотя бы один! — спектакль для этих самых, — нет, не актёров! — для юных зрителей. Надо же в министерство доложить: выбили, получили, сделали, и всё у нас прекрасно.

Актёров набрали.

Старались, конечно, принимать молодых, перспективных, талантливых, холостых, морально устойчивых и т. д., но попадались всякие. Даже семьи принимать приходилось (муж и жена актеры, да ещё и с ребёнком, да она ещё и беременна оказалась, но о беременности, правда, чуть позднее выяснилось), лишь бы сразу все новые вакансии заполнить.

А куда селить целую кучу новых актёров?

Всем квартиры давать? Шалишь, брат, это уже чересчур накладно будет. Дашь им квартиры, а они через полгода разбегутся вместе с квартирами. А с чем мы останемся? С голыми ставками. Они молодые, тюзовские, пусть годик-два в гостинице поживут, а там видно будет.

Гостиница, конечно, тоже дороговато, но для того в министерство и ездили. Не только ставки получили, но и дополнительные, так сказать, средства для обеспечения творческой работы этой самой тюзовской группы.

Для него, для министерства, это всё равно дешевле, чем ещё один театр в городе открывать. Да и самому театру конкуренты ни к чему.

Кое-что из этих средств, конечно, сразу в дело пошло на пользу театру, но кое-что пришлось и на обеспечение потратить. Тем более вначале, чтоб перед министерством отчитаться — есть, дескать, теперь у нас в городе для юных зрителей «увеличительное стекло» (кажется, по выражению Маяковского), то есть — театр. Ну, не театр — группа, не «стекло», а «стёклышко», но всё-таки что-то увеличили.

А потом видно будет.

В общем, набрали кучу актёров. Поселили в гостинице. Кто один приехал — в одноместный номер. Кто вдвоем — в двухместный. Правда, тут же выяснилось, что они не муж и жена, а просто случайно наниматься вместе приехали. Ну, да не беда, уживутся. Актёры вообще существа бесполые, должны психологию друг друга понимать. В конце концов, это уже их проблемы.

А кто семьями приехал, да с детьми, этих придется в четырёхместный номер поселить. Даже если их всего трое. Трёхместных номеров почему-то в гостинице не оказалось.

Расселили.

Начали работать.

Головной боли, конечно, прибавилось. Постоянные звонки и письма директора гостиницы директору театра:

«1. …несмотря на все запреты и последние предупреждения, прямо в номерах, на электрических плитках, борщи, супы, пельмени варят, мясо, яичницу жарят. В общем, нарушают пожароопасную обстановку, воруют электроэнергию и вызывают слюновыделение у прочих временных жильцов, следующих по коридору.

2. …гостей у себя в номерах принимают в неурочное время, пьянки устраивают, режим и тишину нарушают, и вообще ведут себя кое-как.

3. …и самое главное, выселить мы их не можем, деваться им некуда, потому, как прописаны они у нас (пусть и временно), но другого жилья (судя по документам) в этом мире они не имеют.

4. Примите меры, воспитайте, образумьте, остановите!

5. …иначе будем вынуждены обращаться с жалобой в самые высокие инстанции, потому как не советская гостиница у нас уже получается, а хуже общежития или даже, извините за выражение, борделя".

И жаловались, и разбирали поведение господ артистов в самых высоких инстанциях.

Апофеозом подобных разбирательств стал случай, когда…

Большая актёрская пьянка.

Кажется, после какой-то премьеры продолжение банкета в гостинице. Собрались в самом большом номере — четырёхместном, у семейных. А где ж ещё собираться?

Принесли столы из других номеров, стулья, посуду. Столы накрыли, магнитофон врубили, и пошли разговоры, танцы, тосты, шум, гам.

И до утра…

Жильцы из других номеров приходили с претензиями:

— Да как вы смеете?! Я в командировке! Мне отдыхать положено!..

— Проходи, дорогой, присаживайся, выпей с артистами. У нас сегодня премьера…

Актрисы — молодые, симпатичные, ноги стройные, юбочки короткие, профессионально глазки закатили:

— О, какой мужчина!.. Присаживайтесь. Давайте с вами за театр выпьем!..

Кто скандалить будет? В командировке-то, подальше от жены, от детей, с актрисами? Никто не будет. Сел, выпил, разомлел, ещё на что-то и надеется…

Соседки прибегали — та же песня:

— Да как вы смеете?.. (и т.д.).

Два метра (ну, может, чуть меньше) мужской актёрской красоты, интимно:

— О, мадам, с вашей фигурой вы должны быть на сцене в роли Джульетты или, в крайнем случае, Офелии! Вы здесь в командировке или просто так?.. Может, присядем? Я хочу подарить вам цветы и угостить шампанским…

— Ах, я не одета, на мне только халатик…

— Тем лучше! Держите стакан. Надеюсь, вы пьёте водку?..

И до утра.

Прибегала дежурная по этажу, и не одна, с других этажей тоже.

— Прекратите безобразие! Вся гостиница ходуном ходит!..

— О, мадам! Вы настоящая леди Макбет!.. (и т.п.).

Одна несговорчивая попалась. Настоящий скандал устроила. Уже под утро, уже и так расходились. Кто к соседке, которой лишь на сутки номер за взятку дали, знакомиться пошёл. Кто новую подружку к себе повёл. Девчонки от новых ухажёров по номерам разбежались. Те — на их поиски. Остались только хозяева — муж с женой (ребёнка-то ещё с вечера у своих, в другом номере, спать уложили). Остальные все разбрелись.

А противная дежурная, кроме скандала, ещё и пакость учинила: позвонила директору гостиницы домой, со сранья (извиняюсь за оговорку — с ранья, т. е. очень рано) его из дому вытащила и на работу призвала: ЧП в гостинице. Да ещё и в милицию позвонила: нарушение общественного порядка, погром и т. д.

Менты обычно в последнюю очередь приезжают, а тут как раз вместе с директором гостиницы в номере появились.

А хозяин номера — мало того, что актером был, но ещё и человеком с юмором, и нормальным любящим отцом.

В день премьеры в театре как раз зарплата была (с того такое гульбище и устроили). И этот нормальный отец, со своей, кстати, тоже любящей и любимой женой, получив зарплату, прошлись по магазинам, кое-что купили, в том числе и обыкновенный детский горшок для своего чада. Потому, как ребёночек ещё маленький был, и на гостиничном унитазе особых удобств не испытывал — приходилось за ручки держать во время самого естественного процесса.

И вот, когда все из номера разошлись, а обстановка осталась самой накалённой — вот-вот менты с директором гостиницы нагрянут (противная дежурная об этом вполне официально во весь голос предупредила), решил актёр в критический момент эту накалённую обстановку хоть как-то шуткой разрядить.

То ли новый, ещё не опробованный горшок ему случайно на глаза попался, то ли заранее он эту хохму придумал, но, пока в номере, кроме жены, никого не было, взял он со стола пару бутылочек пива и вылил в горшок. Потом ещё сардельку со стола прихватил, с вечера сваренную, кем-то надкусанную, и за ночь уже малость разомлевшую, в это пиво плюхнул, крышечкой прикрыл и под свою кровать поставил. Сам разделся и прилёг. Жена, недолго думая (тоже с юмором была) — на другую кроватку прилегла, укрылась, и как будто заснула.

В этот момент дверь в номер и распахнулась.

Первым директор гостиницы влетел, за ним противная дежурная, следом менты осторожно втиснулись.

В номере, не то, чтобы всё вверх тарамашками, но просто большой сборный стол после серьёзной пьянки и множества гостей. (Описывать не буду — всем знакомо.) На одной кровати — мужик раздетый, в одних трусах лежит, глазами блымает, на другой — женщина, покрывалом укрытая, к стене отвернулась.

Тишина.

— Что же это вы тут устраиваете?! — возмущается директор.

Мужик какое-то время по очереди рассматривает всех ворвавшихся в номер, потом задумчиво говорит густым актёрским басом, растягивая слова:

— Да-а-а-а… Тяжело-о-о-о…

После этого он пытается подняться, но делает это очень медленно и с большим трудом.

— По-омо-оги-ка се-есть, — протягивает он руку к директору гостиницы.

Директор хватает его за руку и резким движением приводит в сидячее положение.

— Я к вам обращаюсь! — нервно кричит директор. — Что вы здесь устраиваете?..

Актёр никак не реагирует на крик, широко расставляет ноги, кладёт руку на трусы и, опять внимательно, по очереди, рассматривая всех ворвавшихся в номер, смачно чешет то, что у него между ног.

Немая сцена.

После этого, выдержав глубокую, так называемую мхатовскую паузу, он медленно наклоняется, достаёт из-под кровати горшок, снимает крышку, широким жестом, так, чтобы содержимое было видно всем стоящим, подносит к лицу и нюхает. Причём нюхает одним глубоким, долгим вдохом.

Ещё одна мхатовская пауза.

У актёра лицо каменное, ничего не выражающее, глаза смотрят в одну точку на противоположной стене. Затем он так же медленно, сосредоточенно подносит горшок к губам и пьёт большими звучными глотками. Сделав несколько глотков, опускает горшок на уровень груди, делает долгий облегчённый выдох, двумя пальцами, оттопырив остальные, осторожно достаёт из горшка надкусанную сардельку и жадно её ест…

Оказывается, менты очень слабы на желудок. Они первыми выскочили из номера. Противная дежурная выскочила не в коридор, а в туалет, здесь же, в номере, оттуда зазвучали икающие, журчащие, и прочие, не очень приятные звуки.

Актёр съел половину сардельки, оставшуюся половину бросил назад в горшок, сделал ещё несколько глотков, облегчённо вздохнул и улыбнулся. Затем он рассеянно посмотрел вокруг, остановил взгляд на директоре гостиницы, как будто впервые увидел его, удивился, улыбнулся ещё шире и сказал ему, как родному, тепло и душевно:

— Вот теперь стало легче… — подумав, нежно спросил, протягивая горшок. — Хочешь?..

Ответа не было. Директора в номере тоже не стало. Куда подевалась противная дежурная, неизвестно. Единственное, что нарушало тишину — это хохот жены актёра, приглушенный покрывалом, и поскрипывание пружин гостиничной кровати под её вздрагивающим телом.

Цитата из жалобы в обком партии:

«…Будучи в нетрезвом виде, они имели наглость употреблять в пищу в моём присутствии содержимое ночной вазы и даже предлагать мне ЭТО (слово ЭТО — заглавными буквами и дважды подчёркнуто) в качестве взятки…».

«Они» — имелся в виду не конкретный актёр, а все актёры, постоянно проживающие в гостинице и подлежащие, по мнению директора, немедленному выселению.

Что же касается взятки, тут уж бог ему судья: то ли мало предложили, то ли не так понял, но ведь от чистого сердца.

Актёров, конечно, пожурили, даже наказали, но не выселили.

А тот актёр вскоре получил хорошую роль в хорошем спектакле. И в театре том прижился, и, кажется, работает до сих пор.

* * *

Актриса вбегает в кабинет директора:

— Николай Дмитриевич, миленький, выручайте! Срочно займите пятьдесят рублей. Ни у кого в театре денег нет. На вас последняя надежда!

— Но…

— Очень срочно нужно. Пожалуйста! Помогите! Или — я просто не знаю, что делать. Больше взять не у кого. Хотите на колени стану?..

— Ну, что вы? Ну, хорошо… Вот, возьмите.

— Спасибо! Сразу же верну.

Через полчаса она счастливая возвращается с коробкой:

— Я туфли купила!

— Поздравляю.

— Хотите посмотреть?

— Ну…

— Вот, смотрите!

— Хорошие туфли. Поздравляю…

— Спасибо. И вот, долг получите, — она протягивает директору маленький клочок бумаги.

— Что это?

— Чек.

— Какой чек?

— Чек из магазина за туфли. Пятьдесят рублей. Там были и подороже, но ладно уж, и эти подойдут.

— Но…

— Я ведь для спектакля себе туфли купила.

— А кто же вам разрешил?

— Никто. Вы деньги дали. А я для спектакля… себе… туфли…

— Да как же вы могли? И так перерасход сметы…

— Вот-вот, и в бухгалтерии говорят — перерасход, нет денег. Мне бы эти туфли в жизни никогда не купили. А так, вы отчитаетесь чеком, получите свои. Уж для вас-то деньги найдут. А у меня в спектакле туфли новые будут. Я их сейчас в костюмерную отнесу. Спасибо вам, до свиданья…

Делать нечего, приходится допускать перерасход сметы.

* * *

Ростовский ТЮЗ.

Детский спектакль об исторических подвигах Красной Армии в гражданской войне. Почти детективный сюжет. В конце первого акта красный командир попадает в плен к белым, его допрашивают, пытают. Затем он совершает героический побег, и на следующий день, уже во втором акте, опять впереди на лихом коне.

В сцене допроса ему угрожают пистолетом, требуют выдать тайну, он, естественно, молчит.

— Увести! — командует белый офицер.

Красного командира уводят, занавес закрывается.

И вот на одном из спектаклей, как обычно, угрожая бутафорским пистолетом, белый злодей требует:

— Говори!

— Ничего я вам не скажу! — гордо отвечает красный герой.

— Ах, так! — возмущается мучитель, но вместо того, чтобы скомандовать «Увести!», восклицает: — Тогда получай!..

Он достает из кармана настоящий стартовый пистолет, которым обычно пользуются за кулисами для озвучивания выстрелов, наставляет в грудь пленнику и выпускает всю обойму.

Ребятишки в зале замирают, переживая трагическую смерть героя.

Герою ничего не остаётся, как корчиться и ломаться под градом якобы попадаемых в него пуль, шепча при этом:

— Что же ты, гад, делаешь, мне же ещё второй акт играть.

— Вот и выкручивайся, — улыбаясь, шепчет партнёр, и громко, в образе, добавляет: — Красная сволочь!..

За кулисами кто-то в шоке от неожиданного поворота сюжета, кто-то свалился у штанкетов от хохота.

Занавес закрывается.

Велика сила искусства! К всеобщему удивлению и радости маленьких зрителей, во втором акте командир был впереди на лихом коне. Голова его была изрядно забинтована. Правда, как он выжил после таких ранений, и почему была забинтована голова, когда ему стреляли прямо в грудь, — осталось вечной тайной.

Главное — мы победили.

* * *

Спектакль Таганрогского театра «Сдаётся комната одинокому мужчине» по пьесе Эмиля Брагинского.

Сюжет пьесы довольно банален: одинокая симпатичная женщина с целью познакомиться с достойным мужчиной сдаёт комнату. Взаимоотношения квартиранта и хозяйки развиваются по примитивной бытовой схеме, и в итоге — happy end, любовь и перспектива счастливой семейной жизни.

В самом начале спектакля по сюжету, кроме основного героя, появляется на сцене ещё один претендент на жильё, пришедший по объявлению. После недолгого спора с соперником, в присутствии хозяйки, он бесславно покидает поле боя и больше уже не появляется.

Роль комедийная, эпизодическая. Подобные роли любимы актёрами: можно поиграться, покуражиться, похохмить, запомниться зрителю, и при этом, самое главное: отыграл в начале первого акта, и — свободен.

Однажды на гастролях довелось мне срочно ввестись на эту роль.

Срочный ввод, это когда перед самым началом спектакля выясняется, что нет кого-то из исполнителей, и, чтобы не отменять спектакль, приходится тут же, без репетиции, вводить кого-нибудь, кто случайно оказался в театре, или кого можно срочно вызвать по телефону. Текст в этом случае обычно попадает в руки перед самым выходом на сцену, учится перед каждым последующим эпизодом, и — вперёд. Довольно основательная нервотрёпка и громадное напряжение.

По театральным законам, актёр, введённый на роль и спасший спектакль, считается в дальнейшем полноправным её исполнителем.

Для участия в спектакле Таганрогского театра на несколько дней приглашены Ирина Муравьёва и Юрий Кузьменков. В это время они играют главные роли в спектакле «Сдаётся комната одинокому мужчине» в Театре им. Моссовета. Спектакль в «Моссовете», разумеется, совершенно другой, но, по мнению администрации, и особенно бухгалтерии, какая, в принципе, разница. Текст тот же, герои те же, а доходы с московскими-то звёздами — о-го-го!

В связи с их приездом, играли по три спектакля в день. На второй день уже надоело, начали хохмить, развлекая друг друга.

Вижу, Кузьменков перед выходом зашёл к реквизиторам, нашёл какой-то огромный чемодан и пошёл с ним на сцену.

По сюжету, и по нормальной человеческой логике, человек сначала приходит посмотреть квартиру, а потом уже приносит или перевозит вещи. Но мало ли какие бывают ситуации. Вот и решил Кузьменков, дабы «расколоть» партнёршу, явиться прямо с чемоданом. Неожиданности на сцене всегда интересны.

Ирина «раскололась», но в меру, не сильно. Поулыбалась, отвернувшись от зала, взяла себя в руки, — сцена-то серьёзная, и пошли дальше.

Скоро мой выход.

Я бегом сначала с костюмерную, потом к реквизиторам. Сбрасываю с себя «цивильный» костюм, галстук, туфли, напяливаю какие-то штаны с дутыми коленками, сапоги кирзовые, рубаху-косоворотку навыпуск, жилетку с меховой подкладкой и старую, засаленную кепку на голову. Получилось что-то среднее между дедом Щукарём и лесным братцем.

В реквизите нашёл громадный мешок, наполненный сеном, из какой-то сказки.

В общем, видок получился, что называется, из другой оперы. Но, с другой стороны, почему бы, скажем, сельскому жителю, со своими пожитками в мешке, не увидеть объявление о сдаче комнаты, и не явиться? Ни сюжету, ни смыслу спектакля не противоречит.

Подошла моя реплика, и в таком виде я выхожу на сцену. Да ещё с первой фразы полный набор из местного лексикона: «гля!», «тю!», «шо?», и тому подобное.

Реакция Ирины оказалась непредсказуемой. Она не просто «раскололась», не просто «поплыла», она сначала присела, потом низко наклонилась и завизжала. Отвернувшись в кулисы, она, видимо, всё же попыталась взять себя в руки, но это не получилось. Взглянув на меня ещё раз, — ведь у нас, по автору, диалог, — она закрыла лицо руками, и убежала со сцены.

С соперником у нас диалога нет, только через хозяйку. Да и он не мог выговорить что-либо вразумительное, так как, тоже, прислонившись к порталу, «растворился».

Я ещё долго, сохраняя образ сельского жителя из глубинки, пытался выяснить у него, сдаётся ли здесь комната, и почему убежала хозяйка. Из-за кулис тем временем доносились визги, брань, в том числе нецензурная, хохот и прямые угрозы убийства в мой адрес.

Наконец, Ирина появилась на сцене, и эпизод кое-как был доигран до конца.

В антракте:

— Извини, я, кажется, переиграл.

— Да ладно, ничего. Но всё равно — мерзавец. Это ж надо, так расколоть! Со мной такого ещё никогда не было.

— И на том спасибо. Значит, запомнишь Таганрог.

«Знай, мол, наших. И в провинции актёры могут московских звёзд за кулисы задвинуть», — подумал я при этом, но без злобы подумал, по-доброму.

* * *

В Ростовский ТЮЗ приезжает на разовую постановку молодой режиссёр Миша. Живёт он, естественно, в гостинице. Частенько к нему в гости заходят друзья-актёры «поговорить об искусстве».

Однажды утром, после очередной дружеской вечерней попойки, режиссёр звонит в актёрское общежитие, просит пригласить к телефону вчерашнего гостя и хриплым, испуганным голосом просит:

— Лёша, срочно приезжай. У меня беда.

Лёша мчится на такси.

В гостинице выясняется, что режиссёр заснул вечером в кресле с сигаретой в руках. Сигарета выпала, прожгла кресло, и чуть не случился большой пожар. Благо, Миша почувствовал, что снизу припекает, проснулся и вовремя залил водой прогоревшие брюки и тлеющую обивку кресла.

Перепуганный, он до утра разгонял мокрым полотенцем дым, пытаясь выгнать его в окно. На кресле осталась огромная, чёрная, прожжённая дыра.

— Лёша, что делать? — с надеждой спрашивает режиссёр у актёра. — Это ж сколько платить придётся? Придумай что-нибудь, а?

— В номер кто-нибудь заходил? — строго спрашивает Лёша.

— Ещё нет. Кроме тебя, никто.

— А запах дыма кто-нибудь учуял?

— Не знаю…

— Ладно, будем надеяться, что нет. Сиди здесь, никуда не выходи, никого не впускай, жди меня.

— Хорошо…

Через час Лёша возвращается с большим портфелем. В портфеле — плоскогубцы, ножовка. Они разбирают кресло, распиливают его на мелкие части, и несколько раз непринуждённо прогуливаются мимо дежурной с портфелем — выносят кресло по частям, подальше от гостиницы. Потом идут на репетицию.

Через несколько дней горничная случайно замечает:

— А у вас тут, кажется, кресло стояло?

— Какое кресло? — удивлённо вопрошает режиссёр. — Если бы у меня было кресло, я бы жил с комфортом.

— Ну, вот здесь же, в углу, стояло кресло.

— Что же я, по-вашему, на работу его унёс? — ещё больше удивляется он.

— Да нет, что вы, но странно…

— Мне тоже странно подобные претензии от вас выслушивать.

— Да нет, я просто так… Извините…

— Ничего, пожалуйста. Заходите ещё, — спокойно отвечает режиссёр, выпроваживая горничную.

* * *

Шутка беспроигрышная, многократно повторяющаяся и любимая всеми актёрами, особенно приятная для тех, над кем шутят.

На сцене обычно пьют вместо водки — воду, вместо коньяка или вина — разведённый чай, вместо шампанского — лимонад. Но иногда, чаще в праздники или на юбилейных, пятидесятых, сотых спектаклях, реквизиторы, или кто-нибудь из актёров, тайно наливают настоящий напиток.

Какое удовольствие наблюдать, как берёт актёр на сцене стакан или рюмку, выпивает залпом, и глаза его оживают, на лице появляется улыбка, даже если по сюжету улыбаться ему не положено, как он старается незаметно взглянуть за кулисы: кто же за ним наблюдает, кто же устроил ему эту…

А если актёр ещё и любитель этого дела! А если по роли ему полагается выпить полный стакан водки, а в стакане, действительно, — водка? А ещё следующий акт играть, где он должен быть, как стёклышко. Но всё равно приятно.

Все улыбаются, радуются, показывают друг другу, как он выпил, и даже не скривился, — вот молодец, вот что значит, настоящий актёр!

* * *

Говорят, на каком-то международном театральном симпозиуме представителя советской делегации спросили:

— Почему у вас так долго учат актёрскому мастерству? Во всех развитых странах обучение в театральной школе максимум два года, у вас же минимум четыре.

Советский театральный чиновник несколько растерялся, потом ответил:

— Зато наши студенты получают при этом полное филологическое образование.

Зачем актёру полное филологическое образование? Да и получает ли он его? Видно, соврал чиновник.

Актёр с высшим образованием, выполняя указание режиссёра, делает резкое движение, хватается за колено и со стоном присаживается.

— Что случилось?! — кричит из зала режиссёр.

— Да у меня опять этот минет.

— Что?!!

— Минет у меня. Сказали, операцию надо делать, вырезать.

— Что вырезать?

— Ну, этот… минет.

— Мениск, наверное?

— А, ну да, а какая разница?

— Да, минет, понимаешь ли, это несколько другое…

* * *

У расписания, где висит приказ о распределении ролей в новой пьесе.

Актёр громко:

— Господи! И этой бездарности N (называет фамилию) дают такую роль?! Он же всё провалит!

Поворачивается, видит N у себя за спиной. Лицо расплывается в широкой, добродушной, слащавой улыбке:

— А-а-а!.. Вы как раз здесь! Поздравляю, поздравляю, очень рад! Ни пуха, ни пера! Дай вам бог!

Пожимает руку, обнимает, как родного, уходит…

* * *

На сцене длинный эпизод, любовная сцена главных героев.

Массовка отдыхает в курилке. Разговоры, анекдоты, шутки, дым. Курилка находится под сценой, трансляции здесь нет. Только в полной тишине, если прислушаться, по отдельным шумам, или громкой музыке, можно догадаться, что происходит на сцене.

После эпизода главных героев опять массовая сцена, в которой все появляются одновременно из разных кулис на одну реплику.

— Тихо!.. — поднимает руку один из актёров, прислушивается и, сломя голову, мчится по шумной железной лестнице наверх.

— Реплика! — предполагает другой, и мчится вслед за первым.

— Да ещё музыки не было… — сомневается третий, но все уже ринулись наверх.

Топот, шум. За кулисами кто-то зацепил стол с реквизитом: звон разбитого стекла, кто-то уронил алебарду, — грохот.

На сцене — тихий любовный диалог, за сценой — Содом и Гоморра.

Герои настороженно поглядывают в кулисы: что же там происходит, не пожар ли?

Кто-то с разбегу выскочил на сцену, увидел героев (их не должно быть во время выхода массовки), испугался, неуклюже развернулся, скрылся за кулисами.

Герои увидели его, насторожились. Какую там любовь играть, узнать бы, что происходит.

За сценой — громкое шипение помощника режиссёра, ещё чьи-то голоса. Топот, шум постепенно затихают, сцена продолжается.

У входа в гримёрку стоит тот актёр, который побежал первым, доволен, улыбается:

— А чего вы прибежали?

— Так ты же первый рванул!

— А я за сигаретой. Подумал, успею ещё покурить, и побежал. А вы-то чего?..

Смех, шутки, все спускаются назад, в курилку.

Спектакль продолжается.

* * *

Непередаваемые актёрские ощущения, когда партнёр опаздывает на выход или не появляется вовсе.

Что делать? Как быть?

Создаваемый образ, характер, сюжет, рушится в одно мгновение. Перед сотнями смотрящих из зала глаз, актёр, не видящий на выходе партнёра, в один миг остаётся беззащитным, «голеньким», растерянным. Нужно как-то выкручиваться, нужно что-то срочно, мгновенно придумать.

Что? Как?

Заученный, и ставший уже родным, текст автора связан с партнёром, которого нет, и даже не видно в кулисах. Диалог с ним никак не преобразовать в монолог, никак одному не рассказать зрителю, что должно сейчас происходить. Вымарать всю сцену? Перейти сразу к диалогу с другим партнёром? Но тогда рушится весь сюжет, тогда всё происходящее далее просто не имеет смысла. Но самое главное, что этот, другой партнёр, тоже отсутствует. Он спокойно отдыхает в гримёрке, зная, что до его выхода ещё целая сцена, и у него уйма свободного времени. Вернуться назад? Повторить ещё раз предыдущую сцену, пока ошалевший помреж сбегает в гримёрку, в фойе, в туалет, на край света и найдёт нужного партнёра? Но и предыдущий партнёр уже ушёл со сцены. Он своё уже отыграл.

Ты один перед сотнями глаз, которые ждут развития сюжета, ждут продолжения зрелища, а у тебя не только нет текста, даже ни одной разумной, или хотя бы неразумной, мысли в голове не появляется.

И партнёр не появляется.

Можно ещё раз повторить последнюю реплику, можно потянуть паузу, походить по сцене, делая вид, что так и должно быть, что вот сейчас, после паузы, случится самое главное. Но ведь это можно делать не бесконечно.

А в кулисах — никого.

Мгновения кажутся часами, секунды — сутками. По спине мерзко стекает холодная струйка пота.

А партнёра всё нет!..

Всё это происходит, когда на сцене остаётся один актёр. А когда их десять, а когда их двадцать? Когда на сцене вся массовка, и все действующие лица, и не хватает одного. И всё остановилось.

И — пауза!..

Григорий Яковлевич Маркович много лет работал в Таганрогском театре. Ещё в золотые времена звёздной плеяды выпускников ГИТИСа 1944 года он играл на таганрогской сцене. Тогда он был молодым, стройным, красивым героем.

А в начале восьмидесятых Григорий Яковлевич работал в Ростовском ТЮЗе и преподавал актёрское мастерство в Ростовском училище искусств. Был он уже пожилым, грузным, немного уставшим, но по-прежнему жизнерадостным и добрейшим человеком.

Студенты любили его не столько, как мэтра и руководителя курса, сколько как хорошего артиста и старшего товарища. Порою они даже позволяли вести себя с ним почти панибратски. Наверное, подобное отношение иногда обижало его, но студенты этого не замечали. Его трепетная любовь к театру и ко всему, что с ним связано, особенно к людям театра, даже к таким неопытным, ещё ничего не умеющим студентам, не позволяла показывать свою обиду.

Всё, что касалось театра, было для него свято и неприкосновенно. Он не мог опоздать на репетицию, спектакль, занятия в училище или ещё как-либо нарушить установленный театральный порядок.

Тем неожиданнее и комичнее была ситуация, когда Григорий Яковлевич опоздал на выход в спектакле Ростовского ТЮЗа «Ромео и Джульетта».

Сцена полна актёров. Прозвучала реплика, после которой должен появиться гордый и непримиримый глава одного из враждующих кланов.

Его нет.

Гримёрка Григория Яковлевича Марковича — с одной стороны сцены, его выход — с другой. Все повернулись в ту сторону, откуда он должен появиться.

За сценой тёмный карман, наполненный декорациями других спектаклей. Лишь узенький, извилистый проход ведёт на другую сторону сцены. Это самый кратчайший путь. Можно обойти вокруг, через закулисное актёрское фойе, но это, когда не спешишь, это, когда не опаздываешь на выход.

На сцене пауза, немая сцена. Все стоят, ждут. Разыгрываемая трагедия наполнилась трагикомизмом непредвиденной кошмарной ситуации. Странный блеск в актёрских глазах уже заметен в зале, зритель уже начинает понимать, что происходит что-то необычное, непонятное.

И вдруг!..

О, это ещё не спасение, это лишь начало закулисного трагифарса.

За сценой раздаётся неимоверный грохот, слышный не только на сцене, но и в конце зала, и в зрительском фойе, и, кажется, даже на улице. Это бежит на выход Григорий Яковлевич. Нелегко ему со своей комплекцией бежать по узкому, извилистому проходу. Он оказывается в роли слона в посудной лавке. Запылённые, грязные декорации падают, рушатся, он разбрасывает их на своём пути, стремясь поскорее вырваться из этого тёмного лабиринта.

Стоящие на сцене актёры с нетерпением смотрят в кулисы, туда, откуда он должен появиться. История Ромео и Джульетты уже не имеет никакого значения. Все в ожидании комической развязки.

Наконец появляется перепуганный, взмыленный Григорий Яковлевич. Голова его наклонена вперёд, он испачкан, костюм его запылён, к ноге прицепился рваный лоскут какой-то декорации. Преодолев в несколько шагов закулисное пространство, такой же перепуганный и взмыленный он выскакивает на сцену, и только тут, на виду у всех зрителей и партнёров, останавливается, принимает гордую осанку и вид достойный главы Дома средневековой Вероны. После этого он медленно, гордо, как и подобает его персонажу, оглядывает всех стоящих на сцене и ждёт реплику партнёра, на которую он должен ответить. Прицепившийся лоскут вытянулся за ним ярким, цветным шлейфом.

Пауза продолжается.

Такая резкая перемена актёра, его «вхождение в образ» прямо здесь, у всех на виду, может быть, и не было столь заметно из зала, но на сцене это превращение произвело ошеломляющее впечатление. От смеха никто не мог вымолвить ни слова. Кто-то отворачивался от зала, кто-то закрывал лицо реквизитом, кто-то начал икать. Продолжать спектакль было практически невозможно, да и бессмысленно.

Григорий Яковлевич оценил ситуацию и, вымарав несколько реплик партнёров, начал свой текст.

Мало-помалу действие трагедии восстановилось.

Обычно в театре за опоздание на выход, как минимум, объявлялся выговор. Учитывая личность виновного, его даже не пожурили. Всем было понятно, что это лишь нелепая случайность. Но долго ещё в театре вспоминали этот эпизод, рассказывали, показывали друг другу, как Григорий Яковлевич преображался на сцене, и подшучивали над ним.

А зритель, скорее всего, так ничего и не понял.

* * *

Много ещё различных шуток бывает за кулисами и на сцене. Можно, например, во время спектакля, пока актёр в театральном костюме, связать тугим узлом шнурки его туфель, и он после спектакля ещё долго не уйдёт из театра. Можно сказать соседу по гримёрке, что вы только что прочли приказ о назначении его на главную роль в новом спектакле, и, даже если он не очень поверит, то всё равно побежит смотреть. Можно…

Да мало ли что ещё можно придумать!..

Самые интересные шутки всё равно преподносит нам сама жизнь. Ну, ещё иногда, особенно в последнее время, правительство.

Иногда мы смеёмся, иногда обижаемся, но — живём.

И, слава богу!..

УРОКИ И.М. СМОКТУНОВСКОГО

Во МХАТе идёт «Иванов». В заглавной роли Иннокентий Михайлович Смоктуновский.

Идёт «Иванов» и в Таганроге.

Два совершенно разных спектакля.

Тем не менее, И.М. Смоктуновский приезжает в Таганрог, чтобы сыграть Иванова в спектакле Таганрогского театра.

Актёры собрались задолго до его приезда. Да ещё, то ли самолёт задержался, то ли долго везли его из Ростова, но все уже умаялись в ожидании, разбрелись по театру, курили, играли в шахматы, рассказывали анекдоты, как обычно, поругивали дирекцию. Наконец, долгожданные звонки — всех приглашают в зал.

И вот он сидит на авансцене, на старом венском стуле чеховских времён, чуть повернувшись в сторону, нога на ногу. Легкая, свободная белая рубаха наполовину расстёгнута — жара. Волосатая грудь, на груди большой золотой крест.

Он знакомится с труппой. Впрочем, это даже нельзя назвать знакомством, просто беседа.

Кто-то пытается задавать умные вопросы, но получается не очень. О беседе не предупредили. Кто ж знал, что она будет? Поэтому вопросы заранее не придумали, приходится импровизировать на ходу. В основном интересуются, как там за границей, сколько платят, какая зарплата здесь. Кто-то поинтересовался, увлекается ли он футболом. Нет, не увлекается.

Кто-то молча, скептически разглядывает приезжую знаменитость: ну, понятно, приехал в провинцию заработать. Отыграет три дня, хорошо ли, плохо ли, всё равно зритель набежит. Получит, сколько простому актёру и за полгода не заработать, и — адью, отправится по своим столицам, да по заграницам разъезжать.

На сцене очень жарко. Иннокентий Михайлович вытирает пот, обмахивается платком. Похоже, он изрядно устал от перелёта, переезда. А может, это его привычный имидж — этакий уставший гений, но отвечает на вопросы и рассказывает бодро, улыбается, шутит.

Беседа длится уже почти час. Появилась надежда, что сегодня никакой репетиции не будет. Первый спектакль ведь только завтра вечером. Утром можно сделать репетицию, быстрый прогончик, чтобы он посмотрел, что к чему, и — вперёд. Звезда ведь, себя приехал показать, что ему до нашего спектакля? А наш спектакль, кто хотел, давно уже видел. Смотреть-то всё равно не спектакль будут, а Смоктуновского, точнее, даже не Смоктуновского, а Гамлета, Деточкина, и других его киношных героев.

— Ну, что, друзья мои, отдохнули немного, давайте переодеваться, и за работу.

— Как переодеваться?

— Зачем переодеваться?

Смеётся:

— А как же? Ну, хотя бы для того, чтобы я на вас в костюмах, в гриме, посмотрел. А то завтра в спектакле увижу, не узнаю, кто есть кто.

Разошлись по гримёркам, стали нехотя переодеваться.

— Давайте, мужики, быстренько «шахматку» сыграем, а то сегодня по телику футбол. И так уже больше часа потеряли.

— Ну да, думаешь, он пьесы не знает?

— Знать-то, может, и знает, да тоже человек, устал с дороги…

А тут уже и звонки звенят.

Пошли на сцену.

Первую картину быстренько сыграли. Он не останавливал, наблюдал, свои реплики подбрасывал, монологи чуть слышно, быстренько, проговаривал.

Вот и хорошо, может, ещё успеем на футбол.

Закончилась картина. Монтировщики на сцену выскочили декорацию менять. Он их остановил.

— Так, понятно, давайте ещё разок.

За кулисами ворчание:

— Как ещё разок?

— Зачем ещё разок?

— С какой стати? Детский сад, что ли? Все профессионалы, все свои роли знают…

Но деваться некуда. Начали ещё раз.

И тут пошло-поехало. И останавливать стал, и повторять, и кое-что переделывать, а главное, и сам в полную силу работать начал, и от всех того же требует.

Уж на что Паша Бондаренко (Павел Фёдорович), и вальяжный, и солидный, и ничем его не проймешь, а не тут-то было. Иннокентий Михайлович и так перед ним, и эдак, и подыгрывает, и подкалывает, и дурачится с ним. В конце концов, завёл Пашу. Тот чуть ли не козликом запрыгал, — ему так по роли положено, — да заиграл так, что и не подозревали в нем такой прыти, и не видели никогда. И это на репетиции-то!

И со всеми так. Четвёртому гостю в массовке, и то что-то подсказал, поправил. И так весь спектакль.

В итоге, как будто в спектакле и не переделывал ничего, как будто и тот же спектакль, ан уже не тот. Зазвучало всё по-другому, заискрилось, зачувствовалось.

Какой там футбол? В третьем часу ночи репетиция закончилась.

Кое-кто попытался, было, ворчать: куда профсоюз смотрит, и тому подобное, но остальные не услышали. Некогда было слушать о профсоюзах и охране труда. Вдоль кулис выстроились, наблюдали, учились.

Не всё, конечно, на репетиции гладко прошло, не со всеми всё получалось.

Была такая присказка: если хочешь узнать, как нужно петь, но не нужно играть, пойди в оперу. Если хочешь посмотреть, как нужно играть, но не нужно петь, пойди в драму. А если хочешь узнать, как не нужно ни петь, ни играть, пойди в оперетту.

Впрочем, жанры всякие нужны, жанры всякие важны. И когда опереточный актёр играет в драматическом театре в музыкальных спектаклях, так это ж просто прелесть — и поёт профессионально, и голос, и фактура, слава богу, есть. Но когда этот же актёр играет серьёзную драматическую роль в классическом спектакле, сразу видно, что он и половину букв алфавита не выговаривает, и чувств никаких передать не может, да и с логикой не всё в порядке. В общем, вся беспомощность на виду. Да ещё рядом со Смоктуновским! Брызжет слюной, пыхтит, а толку никакого.

Уж сколько ни бился с ним Иннокентий Михайлович за эту, почти десятичасовую, репетицию, — всё без пользы. А роль-то у опереточного актёра большая, серьёзная.

И что же делает потом, в спектакле, Иннокентий Михайлович? Уж то, что не себя он приехал показать, а в хорошем спектакле поработать, это ещё на репетиции понятно стало. Но, когда у такого партнёра монолог длиннющий, да на этом монологе всё дальнейшее действие держится, что делать?

Пришлось Иннокентию Михайловичу самому всё сыграть, потянуть, как говорится, одеяло на себя.

Но как лихо! Сказано — мастер!

Перед началом монолога партнёра берёт он стул, несёт его на авансцену, преспокойно садится перед самым носом у зрителя, при этом слушает партнёра, отвечает. И вот монолог начался. Иннокентий Михайлович делает медленный, широкий жест рукой, как будто засиделся, мышцы размять решил. Да ещё в белой широкой рубахе, и рука длиннющая. Тем самым собирает он внимание всего зала на себя. Партнёр говорит, а он держит вверху руку с растопыренными пальцами, ещё и покачивает ею. Но главное, оценивает он при этом партнёра, как если бы играл тот… ну, просто гениально.

Эффект потрясающий: партнёра никто не видит, внимание всего зала здесь, на авансцене, и тот бесчувственный текст, который там через пень-колоду выплёвывает партнёр, становится совершенно не важен, а важным становится то, что чувствует и переживает Смоктуновский.

Сцена продолжается, диалог с тем же партнёром. Иннокентий Михайлович, словно колдун, шаманит на авансцене: то опустит руку, отвечая на реплику партнёра, то снова поднимет, собирая внимание зрителей, не позволяя им заметить слабость, беспомощность партнёра.

Сцена проходит «на ура». Партнёр в ореоле славы.

И зритель потом подтвердит: не уступают наши актёры Смоктуновскому, не хуже играют.

* * *

Во время спектакля актриса Ирина Гриценко из-за кулис фотографировала Иннокентия Михайловича.

В какой-то момент он случайно взглянул за кулисы, и увидел её. Реакция оказалась неожиданной. Рука его взметнулась в сторону кулисы, как бы защищаясь от фотоаппарата, взгляд наполнился гневом.

Ирина поспешила скрыться. До конца акта она не находила себе места, решив, что помешала Иннокентию Михайловичу, испортила ему сцену.

В антракте она подошла к нему и, чуть ли не слёзно, стала просить прощения:

— Извините, Иннокентий Михайлович, я вам помешала… с фотоаппаратом… я не думала…

— Ну, что вы, милочка, я наоборот, подыгрывал, позировал вам. Не смущайтесь, всё хорошо. А вы очень неплохо работаете в спектакле, просто молодец.

— Спасибо…

* * *

В гримёрке, среди прочих разговоров, вдруг такое откровение:

— В том, что я сегодня собой представляю, моей заслуги очень мало. Это всё жена моя, Суламифь Михайловна. Она, по сути, меня сделала.

— Это как же?

— Она меня вытащила. Когда я ещё в нищете, в грязи был, безработным, никому не нужным. В Москве на вокзалах ночевал, в подвалах… Она первая в меня поверила. И полюбила. Да так полюбила, так поверила, что и нищету со мной разделила, и всё, что пришлось пережить. А мне уж просто ничего не оставалось, как только оправдать её веру. Я ведь и сам в себя поверил только благодаря ей. Без неё ничего бы из меня не получилось. В ней вся моя сила… И до сих пор…

Казалось бы, что особенного в этом откровении? И суть его довольно проста и не нова. А вот поди ж ты, сколько лет прошло, и слова те уже забылись, но, разбирая записи прошлых лет, прочёл эти строки, и понял: да именно этого я и ждал всю свою жизнь, именно это искал, именно этого всегда мне и не хватало.

Оттого, наверное, и не сложилась моя семейная жизнь. А уж сколько раз пробовал. И ведь с самого начала, при знакомстве ещё, убеждаешь:

— Ты полюби меня больного, нищего и потерянного, а уж здорового, богатого и уверенного, меня любая полюбит.

Но нет, не слышится. А может, просто не хочется слышать. Пока при должности, при зарплате, пока свободен, спокоен и самостоятелен — ах, как нужен, ах, как хочется в домашние тапочки обуть, и все беды и радости поровну. Но стоит работу бросить, в аварию попасть, или просто случись что-нибудь, когда даже не помощь, поддержка нужна — и куда любовь девается.

Да взять хотя бы эту книгу. Пока на крутой машине разъезжал, пока в кармане шелестело, такая любовь была, аж дух захватывало, писать некогда было. А сломалась машина, карман опустел — опять один остался, наедине с книгой.

Да, может, оно и к лучшему, хоть книгу спокойно закончу.

Но всё-таки, неужто только на меркантильном интересе да раздутом престиже всё держится?

Не верю!

Может, просто не встретил ещё свою Суламифь Михайловну, не дождался? Так сколько же… Годы-то, годы!..

И с каждым годом надежда всё тише, всё слабее.

Но ведь она умирает последней?..

Ждём-с…

* * *

В последний день, перед отъездом, когда уже разгримировывались после спектакля, многие заходили в нашу гримёрку, чтобы получить у него автограф. Для той же цели отыскал я дома книжонку со сценарием фильма «Берегись автомобиля». Книжонка была тоненькая, но издание хорошее, цветное, иллюстрированное множеством кадров из фильма. Куплена она была неизвестно когда и где, валялась дома на антресолях, и вот пришлась кстати.

Увидев её, Иннокентий Михайлович очень заинтересовался, сказал, что никогда не видел такого издания и чуть ли не попросил её подарить…

Нет, он не попросил, он постеснялся, но я увидел, понял, что ему очень захотелось иметь эту книжку со своими фотографиями и сценарием давным-давно сыгранного, но незабываемого фильма.

Но я… пожадничал. Во-первых, больше нечего было предложить для автографа, а во-вторых… просто пожадничал.

Он расписался на ней, я поблагодарил, и в тот же день он уехал.

Казалось бы, что за ерунда, что за мелочь, тем более, что и не просил он эту книжонку, и не намекнул даже. А стало мне вдруг до того стыдно, что просто невмоготу. За жадность свою, за то, что понял, и не предложил.

Вдруг через какое-то время слух прошёл, что опять Смоктуновский приезжает Иванова играть.

Ну, думаю, слава богу, подарю ему эту книжонку с его же автографом. Туда-сюда, дома всё перевернул, — нет её, затерялась, сгинула.

А Иннокентий Михайлович действительно во второй раз приехал.

Отработали спектакли.

Он о той книжонке давным-давно и забыл, наверное, а я помнил. Но ничего ему не сказал.

А что говорить?

Больше он не приезжал.

* * *

Годы прошли. Не стало и самого Иннокентия Михайловича, но встреча с ним и та сцена, с его колдовством, и откровение о Суламифь Михайловне запомнились на всю жизнь.

И книжка тоже. И до сих пор стыдно.

Да что там говорить…

А книжонка с автографом так и не нашлась. Видно, не судьба.

«ЯПОНА МАТЬ»

Год 1978-й.

Я матрос Северного флота.

Тем, кто познал все тяготы и прелести флотской службы, эта фраза напомнит о многом. Бывало тяжко, бывало невыносимо, бывало и весело, бывало хорошо.

Для тех, кто никогда не бывал на флоте, описание его практически бессмысленно. Можно долго описывать красоту и величие моря, шестисуточную штормовую качку и провалы потерявшей управление подводной лодки, большую корабельную приборку и возвращение из похода на базу. Но все эти описания оставят у непосвящённого читателя впечатление либо возвышенно-героическое, либо чернушно-трагическое, либо бравурно-ироническое, но в любом случае ничуть не приблизят его к пониманию матросской службы на Северном флоте. Поэтому не стоит злоупотреблять драгоценным временем читателя, и достаточно ограничиться одной лишь фразой, тем более что суть рассказа совершенно в другом.

Итак, я — матрос Северного флота.

Старшина команды — мичман Щур. Это не кличка, это — фамилия.

Его возраст…

Стаж флотской службы на Севере считается год за полтора, в некоторых местах — год за два.

Так вот, по документам стаж флотской службы мичмана Щура был гораздо больше его возраста.

Когда-то, кажется, ещё до войны, или в самом её начале, он начинал службу в школе юнг на Соловецких островах. С тех пор всю жизнь отдал Северному флоту. И жизнь, и здоровье. Он был инвалид. Правая рука его, когда-то где-то перебитая на службе корабельным тросом, была усохшей и постоянно покоилась в кармане.

Уж не знаю, какими правдами или неправдами добился он, чтобы не списали его по инвалидности и оставили служить с одной рукой. Может быть, решило начальство оставить его, как живой талисман флота или музейный экспонат. Его не списали даже по выслуге лет и достижении пенсионного возраста. Видимо, он был просто вечный, пожизненный мичман.

При этом его нельзя было назвать стариком, скорее, это был пожилой бравый вояка в полном расцвете сил.

Разумеется, в силу возраста и инвалидности он имел свои привилегии, причуды и особенности.

Он, например, не отдавал честь (рука-то сухая была правая). И было смешно наблюдать, когда командир, капраз (капитан первого ранга), принимая рапорт, стоял навытяжку, подняв руку к козырьку, а мичман Щур докладывал, широко расставив ноги и держа одну руку в кармане.

Ещё мичман Щур не матерился.

О флотском мате ходит немало легенд.

Мне самому довелось слышать настоящий флотский мат. Если воспринимать все услышанные описания, предложения, заключения и сравнения не буквально, а как идиомы, это были даже не стихи — музыка.

Командир старенькой дизельной подводной лодки, капитан-лейтенант, имеющий давнюю тесную связь с зелёным змием (разумеется, и команда его была не чужда этой близости), уже неоднократно за эту порочную связь, хорошо известную флотскому начальству, пониженный в звании, но за отдельные подвиги снова неоднократно восстановленный, а потом опять пониженный, получает команду: «Срочный выход в море».

Часть его подчинённых, по случаю обильного возлияния, отдыхает. Кто-то пристроился с гитарой на верхней палубе, кто-то нагло развалился прямо на пирсе, кто-то, обняв кнехту, обогащает Кольский залив продуктами питания, опорожняя желудок тем же путём, как и наполнял его.

Кэб (командир), получив команду, сам поднимается к трапу и в течение четырёх с половиной минут матерится.

Ни одной команды, ни одного приказания — только мат. Но какой мат!.. Без повторений, без заминок. Так складно подогнаны слова, так точно выверен размер, так лихо отработаны интонации: не песня — симфония.

Заключительные аккорды звучали, когда вся команда была уже по местам.

Ещё через полминуты лодка отошла от пирса и ушла в море.

Мичман Щур — не матерился.

Единственной и любимой его присказкой на все случаи жизни было: «Япона мать!..».

Но даже эту присказку он не употреблял всуе, без надобности. Только к слову, только по делу.

* * *

Я стою перед мичманом Щуром по стойке «смирно».

Он отчитывает меня за самоволку, в которой я не был пойман, но о которой ему уже настучали, грозит гауптвахтой, нарядами вне очереди. Отчитывает грубо, но справедливо.

— …Япона мать!.. Япона мать!..

Разговор долгий, утомительный.

Наконец воспитательный монолог заканчивается.

Я иду в кубрик и ложусь спать.

И снится мне — Япония.

Не страна Япония. Я тогда ещё вообще ничего не знал об этой удивительной, загадочной стране. Откуда мне было знать? Не географическая островная местность под названием Япония. Что я там помнил из школьной географии? А снится мне совсем юная, нежная, хрупкая, стройная, обалденно красивая, прелестная японка.

Мы встречаемся с ней совершенно случайно, неизвестно где и почему, хотя оба знаем перед этим, что вот через минуту, через секунду мы встретимся.

Мы знакомимся. Не банально и примитивно, через шутку, комплимент или глупый вопрос, а совершенно просто и доверительно.

Зовут её — Исика.

Я не знал, и до сих пор не знаю, есть ли вообще в Японии, или какой-либо другой стране, такое имя.

Мы идём с ней в какой-то парк, где в тени огромных невиданных деревьев, под весёлое щебетанье птиц, говорим о чём-то важном, добром и очень-очень приятном.

Это потом я узнаю, что цветные сны, наполненные таким обилием красок и оттенков, снятся либо людям с необычной, особенной психикой, либо в исключительных, экстремальных ситуациях.

Это потом мне расскажут, что японские женщины за то и ценятся во всём мире, что в самом укладе жизни, в самой философии воспитания девочек заложено у них преклонение перед мужчиной, уважение к нему, какой бы он ни был, понимание, почитание и даже обожествление.

Это потом.

А тогда…

Её огромные карие глаза, её нежная, чуть прохладная ладонь, её счастливая, открытая улыбка говорили о такой верности, преданности, о таком счастье и радости оттого, что мы вместе, что я рядом, что я есть, что не полюбить её, не ощутить нас двоих, как одно целое, не обалдеть от блаженства и счастья было невозможно.

Мы говорили на языке, которого я не знал. Может быть, на английском или французском. Мы прекрасно понимали друг друга и радовались, что нас так же понимают и птицы, и деревья, и небо, и солнце.

Мы были едины с окружающим нас миром, мы были частью его, мы были одно целое.

Мы провели вместе весь день, но ничуть не устали, не утомились друг от друга.

Пришла пора расставаться. И расставались мы без грусти, без сожаления, а легко и радостно.

Что мог подумать или сказать я, проснувшись по подъёму в кубрике и увидев перед собой молодого матроса, неумело натягивающего на себя тельник?

— Япона мать!..

Но самое удивительное, что когда через сутки, отстояв вахту, я лёг спать и, закрыв глаза, сразу же уснул, — мы снова встретились!

Она ждала меня у небольшого фонтана с маленьким букетом полевых цветов в руках, в нежно-голубом коротком платье. В волосах её сверкала изящная диадема, похожая на миниатюрную корону.

Она легко подбежала ко мне, взяла под руку и мы пошли по аллее.

И опять до самого вечера мы были вместе в райском саду. До нежного, тёплого вечера во сне и до североморского утра наяву.

Ещё через день, засыпая, я уже волновался, я уже ждал встречи с ней, я молил судьбу послать мне тот же прекрасный, дивный сон.

И судьба благоволила ко мне. Мы снова встретились.

Это случилось и ещё через день, и ещё, и ещё…

Прожив день матросской жизни, возвращаясь в кубрик, я уже знал, что сейчас встречусь со своей Исикой. И как только я засыпал, мы встречались, и были счастливы.

Мы катались на коньках по чистому голубому льду. (Я в жизни никогда не умел на них кататься.) И чемпионы мира по фигурному катанию показались бы рядом с нами неловкими дилетантами.

Мы хохотали, играя в снежки среди высоких искрящихся снежных гор.

Мы плавали и ныряли в тёплом, ласковом, прозрачном море.

Мы целовались на вершине какой-то средневековой башни.

Мы любили друг друга…

Мы… Мы… Мы…

Это продолжалось ровно месяц. Ровно тридцать один день, а точнее ночь, мы были вместе, мы были счастливы, прекрасны, любимы друг другом и окружающим нас миром.

Утром меня вызвали к командиру. Пришёл приказ о моём отпуске.

В тот же вечер я уехал домой.

Что такое отпуск для матроса после двух лет службы?

Япона мать!..

Исика мне не снилась.

Не приснилась она мне и когда я вернулся на службу, и, засыпая, вспоминал её, звал, ждал.

Больше она мне не снилась никогда.

И цветных снов больше не довелось мне увидеть.

* * *

Год 1993-й.

Первый международный театральный фестиваль на Родине А.П.Чехова.

В программе фестиваля не только москвичи, ленинградцы, грузины, но и настоящие итальянцы, японцы.

Много интересного, необычного.

Японская труппа Tokyo Engeki Ensemble. «Вишнёвый сад» Антона Павловича.

«Театр уж полон; ложи блещут…»

Я опаздываю к началу. Поднимаюсь на галёрку, откуда, по преданиям, смотрел когда-то спектакли гимназист Антоша Чехов.

Спектакль уже идёт. На японском языке. Ничего не понятно, но любопытно.

Сцена Раневской. Она в нежно-голубом платье…

Что за чертовщина?

Ничего особенного, обычный нежно-голубой цвет, но…

Голос?

Я никогда нигде не мог слышать этого голоса. Может быть, похож на голос кого-то из знакомых? Японская речь, японские интонации — ни на кого не может быть похоже.

Но!..

Не может быть!..

Неужели?..

Да… Да… Да!.. Да!!!

Это — она!

С галёрки плохо видны черты лица, но понятно, что это не та хрупкая, стройная, прелестная, юная японская девушка — нет. На сцене взрослая, уже немолодая женщина. Но ведь столько лет прошло!..

Картина заканчивается, она уходит со сцены.

Я спускаюсь вниз, беру программку.

Зачем? Что в ней может быть, в программке-то?

«Раневская — Саваго Сигэ».

Сигэ… Сигэ? Сигэ… Исика… Сигэ — Исика!

Ведь что-то созвучное!

В памяти всплывают чёткие картины снов: голубой лёд, фонтан, снежные горы, тёплое море, средневековая башня…

Столько лет я ни разу об этом не вспоминал, я всё забыл, и вот… Как будто это было вчера, как будто мы только что расстались…

— Япона мать!..

Потихоньку захожу в ложу бенуара. Партер полон, бенуар тоже. Смотрю стоя.

Я не вижу, не понимаю спектакль. Я вижу, понимаю, чувствую только её…

* * *

Антракт.

Что актёры делают в антракте?

Курят.

В теплое время года, если они не заняты в спектакле, а только смотрят его, курят во дворе. Зимой идут покурить за кулисы.

Во дворе среди курящих много японцев: бизнесмены — спонсоры спектакля, приехавшие с труппой, специалисты по русской литературе, и уж не знаю, кто там ещё.

Группа наших актёров обступила нескольких японцев — беседуют. Здесь же переводчик.

Замечаю, как один из японцев что-то рассказывает, потом вдруг поднимает глаза к небу, задумывается, достаёт из кармана блокнот и долго чертит в нём иероглифы. Переводчик уже перевёл сказанное, все ждут продолжения, а японец всё пишет. Наконец, закончив писать, он прячет блокнот в карман и, как ни в чём не бывало, продолжает неоконченную фразу.

Евгений Феодосьевич Шкуропат, старший машинист сцены, делится со мной своими восторгами по поводу японских инструментов:

— У них специальные пояса с карманчиками, а в карманчиках все инструменты, всё под рукой. И всё такое маленькое, блестящее, красивое. А половик, знаешь чем прибивают? Скобками. Пистолетик такой, специальный. Подходит к половику, и хлоп, хлоп, хлоп. Через пять минут всё готово. А мы гвозди заколачиваем, как в каменном веке. Потом актёры о наши гвозди костюмы раздирают…

Я киваю, но не слушаю. Я думаю о другом.

Сигэ — Исика… Сигэ — Исика… Прошло пятнадцать лет. Значит, если ей тогда было лет шестнадцать, семнадцать, то теперь — тридцать один, тридцать два… Ну, пусть тридцать пять… А ей уже явно за сорок. Значит, тогда ей было не меньше двадцати пяти, а мне двадцать. Нет, такого быть не может…

Господи! Идиот! Что я считаю?!

Какие-то юношеские сны во время службы, в период долгого воздержания, и вот теперь, в общем-то, случайная, первая в жизни встреча с живыми, настоящими японцами. А я что-то вычисляю, сопоставляю.

В детство ударился! Совсем с ума сошёл!

Но почему я так уверен, что это именно она? Ведь там, в спектакле, заняты и другие актрисы, молодые, симпатичные, но я их не вижу, не замечаю. Может быть, дело просто в таланте? Может быть, весь зал заворожён ею, и каждый узнаёт что-то своё, знакомое? Вот так вдруг — ничего не понятно, ни язык, ни жесты японские, ни взаимоотношения героев, а каждый находит что-то близкое, родное…

Ну, это уж совсем ерунда!

Во втором акте я становлюсь в ложе, поближе к сцене. Наблюдаю за зрителями. Нет, нормальная, здоровая реакция. Кто-то даже устал от непонимания, кому-то уже скучно.

Но ведь это она! Её лицо, её улыбка.

Неправду мне говорили, что японцы все на одно лицо. Просто они японцы, но такие же разные, как и мы.

* * *

После спектакля банкет в ресторане «Баку».

Я в числе приглашённых, несмотря на то, что в театре в это время не работаю.

Небольшими группами обладатели приглашений на банкет вальяжно двигаются к ресторану.

Я задерживаюсь во дворе театра в надежде дождаться, когда выйдет она.

Уже выходят во двор японские актёры, монтировщики.

— Ты идёшь? — спрашивают у меня наши актёры.

— Да-да, конечно.

— Так пошли. Наши уже все там. Здесь никого нет.

Не объяснять же!

— Пошли, пошли… — подгоняют меня.

Группа японцев тоже направляется к ресторану.

Мы идём за ними.

Наблюдаю за оживлённым разговором двух пожилых японцев. Кажется, они о чём-то спорят.

Прервав спор, один из них останавливается, достаёт блокнот, что-то записывает. Второй замолкает в терпеливом ожидании. Первый пишет довольно долго. Второй ждёт.

Мы обгоняем их.

Вижу, как сопровождающий переводчик, идущий с первой группой, тревожно смотрит по сторонам — ищет отставших. Увидев их, возвращается, но не подгоняет, а, остановившись рядом, тоже терпеливо ждёт.

Наконец, запись окончена, спор продолжается. Переводчик почтительно говорит им несколько фраз, указывая вперёд. Они поспешно идут, догоняют нас.

— А что это они всё пишут, прямо на ходу? Уже не первый раз замечаю… — спрашиваю у переводчика.

— А у них так принято, — добродушно объясняет он. — Если увидел что-то интересное или в разговоре услышал что-то новое, или просто любопытная мысль в голову пришла — они обязательно должны записать. Так приучены. Складывалось веками. Любую информацию должны сохранить. Для себя, для потомков. Потому и техника у них такая, и прогресс…

— Интересно…

— У них очень много интересного.

* * *

Мы приходим в ресторан. Рассаживаемся за столиками. Японцы отдельно, наши отдельно.

Начинается банкет.

Тосты, речи, разговоры, музыка…

Я не заметил, когда она пришла. Увидел её за столиком в другом конце зала.

А, собственно, чего я жду? О чём думаю, на что рассчитываю? Глупец!..

Уже начались танцы. Кто-то полез на сцену с твёрдым намерением исполнить для японцев нашу русскую песню. Поёт одну песню, другую. Зал подхватывает «Катюшу». Японцы тоже пытаются подпевать.

Сидящих за столиками стало гораздо меньше: кто-то пошёл танцевать, кто-то покурить, кто-то подсел к другому столику.

А может быть, подойти, пригласить её на танец?

Зачем?

Я остаюсь сидеть за столиком. Рассеянно слушаю разговор двух актрис о приготовлении золотого крыжовенного варенья.

…Когда ж и где, в какой пустыне,

Безумец, их забудешь ты?

Ах, ножки, ножки! Где вы ныне?

Где мнёте вешние цветы?

Взлелеяны в восточной (!) неге,

На северном (!) печальном снеге

Вы не оставили следов…

Почему-то всплыли в памяти строки из Онегина.

Я поворачиваю голову, и вижу…

Она!.. Она идёт через зал… Она смотрит на меня… Она подходит ко мне, смотрит мне в глаза и улыбается.

Я поднимаюсь.

Мы стоим, смотрим друг на друга. Кажется, я тоже улыбаюсь. Сколько мы так стоим, я не знаю.

— Please, — начинаю я что-то соображать и предлагаю ей сесть на стоящий рядом свободный стул.

Мы садимся, продолжаем молча смотреть друг на друга, улыбаться.

Я беру бутылку шампанского, наливаю бокал, предлагаю ей.

— No, — отказывается она.

— Do you speak English?

— No.

— Я тоже: «No».

Оркестр заиграл что-то в ритме вальса.

— Please… — я приглашаю её танцевать, беру за руку.

Когда-то я неплохо танцевал. В театральном училище имел пять по танцу. Кажется, получается не очень хорошо — всё забыл, разучился, но она довольна, улыбается.

Мы возвращаемся к нашему столику, садимся. Я поднимаю рюмку, она бокал, чокаемся. Она делает глоток, ставит бокал. Я предлагаю закуску, фрукты — отказывается.

— Сигэ-сан… — начинаю я.

Кажется, у них принято такое обращение. А может быть, так обращаются только к мужчинам. Чёрт его знает!

— Сигэ-сан… I… to you… know… Me know to you…

Как же это правильно сказать?! Я хочу объяснить ей: я тебя знаю.

Она пожимает плечами, — не понимает.

Я в отчаянии.

Она поднимает ладонь, прикладывает к своей груди, потом указывает на меня и складывает две ладони вместе.

— Yes!.. Yes!.. — почти кричу я. — Да, я тоже тебя знаю! Тысяча девятьсот семьдесят восьмой год… One, nine, seven, eight… year…

Не понимает.

Хотя, впрочем, какая разница, в каком году она мне снилась. А интересно, когда же ей снился я?

А может быть, это было вовсе не во сне, а наяву? В другой жизни, на другой планете, в космосе… Но это было! Мы оба знаем об этом, помним.

До конца банкета мы остаёмся вместе. Разговор невозможен. Но можно просто смотреть друг на друга, улыбаться и чувствовать.

Что чувствовать?

Чёрт его знает! Описать невозможно.

Япона мать!..

* * *

Мы прощаемся на ступеньках у входа в ресторан. Здесь же стоит автобус, увозящий японцев в гостиницу. Утром они улетают в Москву, а оттуда в свою далёкую загадочную Японию.

Мы окружены толпой. Многие за время банкета успели познакомиться, подружиться — прощаются.

Я целую ей руку.

Они уже садятся в автобус.

Она тоже подходит к двери…

Я не выдерживаю, подбегаю, обнимаю её и, под радостные возгласы толпы, целую её в щёку. Кто-то шутит, кто-то хлопает в ладоши. Все довольны, смеются.

Она машет мне из окошка автобуса. Я складываю ладони на уровне груди и кланяюсь, как мне кажется, по-японски.

Они уезжают.

Но она ещё не знает самого главного.

Самое главное знаю я.

Я знал об этом ещё до того, как увидел её на сцене, ещё до того, как вспомнил о своих снах.

Мне нужно было полететь в Москву, забрать на каникулы своего девятилетнего сына, с которым мы не виделись девять месяцев — целый учебный год. Чтобы сэкономить, я договорился о том, что буду сопровождать японскую труппу до Москвы. Самолет заводской, полувоенный. Сына подвезут к проходной военного Чкаловского аэродрома, я заберу его и этим же самолётом мы вернёмся назад.

Я знаю, что утром мы встретимся опять. Впереди у нас ещё почти два часа полёта.

* * *

Утром на площадке заводского аэродрома два самолёта АН-24. Один из них должен был быть грузопассажирский, другой пассажирский. Что-то, как всегда у нас бывает, не получилось. Оба самолёта грузопассажирские, то есть сидячие места (жесткие лавки) вдоль бортов. Посередине пустое место для груза.

В извинение за некомфортабельность предстоящего полёта между самолётами на бетонке стоят два ящика шампанского, присланные городским начальством. Это по-нашему, по-русски.

Я прогуливаюсь мимо ящиков от самолёта к самолёту, жду.

Подходит один из пилотов, обращается ко мне:

— Командир, уже время. Где ж твои китайцы?

— Японцы.

— Ну, японцы, какая разница. Где ж они есть?

— Приедут. Может, после вчерашнего проспали.

— А что, банкет был?

— Был.

— Ну и как?

— Нормально.

— Понятно.

Он с завистью смотрит на шампанское.

Из-за деревьев заводского парка появляются автобусы.

Кстати, парк этот — одно из исторических мест Таганрога, к сожалению, отделённых от города заводским забором. Именно здесь находился некогда знаменитый таганрогский Карантин. Именно это место описано А.П. Чеховым в некоторых рассказах и повести «Степь». Попадая сюда, поражаешься разнообразию и соседству хвойных и лиственных деревьев. Кажется, подобные растения никогда не могли появиться в нашей местности. Некоторая запущенность, неухоженность парка создаёт впечатление настоящего дремучего леса. Здесь же находится заводской профилакторий.

Рядом с парком громадные ангары, цеха, взлётная полоса, но, чуть зайдя за деревья, забываешь, что ты на территории авиационного завода, остаёшься наедине с природой и вдыхаешь чистый, наполненный кислородом и тишиной, воздух.

Автобусы подъехали к самолётам. На бетонку выгружаются вещи, выходят ещё сонные японцы.

Я поражаюсь обилию громадных чемоданов, баулов, ящиков и коробок. Так вот зачем нужен был грузовой самолёт.

— Откуда же столько вещей? Они что, скупили пол-России? — спрашиваю у переводчика.

— Наоборот. Всё своё вожу с собой. Даже продукты на весь месяц свои привезли. Нашим не доверяют. Они ведь уже месяц в России. В трёх городах гастролировали. Таганрог последний. Теперь домой. Я их завтра в Шереметьево провожаю, и, слава богу, свободен. Буду отдыхать.

Я говорю ему о замене самолёта, объясняю происхождение шампанского.

Он понимающе кивает, — не впервой, уже привыкли, — идёт объяснять японцам.

Некоторые из них здороваются со мной, как со старым приятелем:

— Са-шья!.. Good morning!..

— Good mooning…

Исики я не вижу. Она ещё где-то в автобусе.

Начинается погрузка в самолёты.

Японская молодёжь лихо шныряет по трапам открытых хвостовых люков, затаскивая вещи. Некоторые из пожилых японцев тоже волокут огромные чемоданы на колёсиках. Другие в ожидании стоят у автобусов.

Громадное, на первый взгляд, пространство внутри самолётов быстро заполняется.

У меня возникает опасение, что все вещи могут и не поместиться. Это в два-то самолёта!

— Ничего, утрамбуем, — успокаивает переводчик. — Правда, на таких мы ещё не летали. Сюда летели на «ТУ». Ничего, как-нибудь…

Пилоты стоят в сторонке. С любопытством наблюдают за суетой вокруг самолётов, не вмешиваются.

Поднимаюсь в один из самолётов, что-то подсказываю, помогаю. Надо же создать впечатление, что не зря я тут появился, не по своей прихоти лечу — сопровождаю.

Помогаю затащить огромный тяжёлый ящик, то ли с аппаратурой, то ли с реквизитом, а может быть, действительно с продуктами.

— Са-шья!.. Са-шья!.. — слышу целый хор голосов у другого самолёта.

Поворачиваюсь, вижу Исику. Она машет мне рукой. Другие японцы, которые хором помогали ей позвать меня, тоже машут, радуются.

Я поднимаю руку, отвечаю на приветствие, пытаюсь жестами объяснить, что сейчас подойду.

Ящик с трудом затащили. Иду к Исике.

Она уже в самолёте, улыбается. Здороваемся, целую ей руку. При помощи жестов пытаюсь объяснить:

— I… Me fly… to you Moscow!.. Нет, не так. I shall fly… with you in Moscow! Я полечу с вами в Москву!..

— O-o-o! Yes!.. — понимает, радуется.

Прошу оставить место рядом с собой, — кивает.

Опять занимаюсь погрузкой, помогаю.

Она садится в хвосте самолёта, вижу рядом свободное место. Мне приятно.

Погрузка окончена. Всё пространство, от лавки до лавки, заполнено. Японцы сидят, поджав ноги. Ни вытянуть ноги, ни пройтись.

— Ничего, потерпят, — говорит переводчик. — Тут лёту-то всего два часа.

— Даже меньше.

Считаем по головам японцев. Сначала в одном самолёте, потом в другом.

Что-то не сходится.

— Мужики, лететь пора. Время… — подгоняют пилоты.

— Сейчас, сейчас.

Пересчитываем, — опять не сходится.

На четвёртый раз сошлось.

Предлагаю ему лететь со мной, в том самолёте, где Исика.

— Нет, я с молодёжью, я уж всё время с ними. Да и в каждом самолёте должен же быть кто-то из русских. Мало ли что. А в чём дело?

— Да я поговорить хотел, побеседовать.

— Так ведь там много говорящих по-русски. Они же русской литературой занимаются, преподают. Даже профессора есть.

— Ну, ладно, полетели…

Замечаю, что оба ящика с шампанским погрузили в самолёт с молодёжью. Приходится один забирать. Тащу ящик в самолет, в котором Исика.

— Ну, что? Полетели? — кричит пилот, выглядывая из кабины.

— Да, всё! Полетели!

Но вместо того, чтобы скрыться в кабине, он начинает пробираться к хвосту самолёта.

Сначала он пытается протиснуться между вещами и сидящими японцами, наступая им на ноги и даже присаживаясь на их коленки. Потом карабкается на груду вещей, наступая грубыми советскими ботинками на хрупкие японские чемоданы, баулы, коробки.

Японцы с недоумением наблюдают за ним, переглядываются.

Наконец, он неловко спускается с вершины этой груды вещей в хвосте самолёта, достаёт из-под лавки кусок какой-то трубы, куда-то его вставляет и, уперевшись обеими ногами в стенку, начинает делать глубокие приседания, держась за конец трубы и опуская его, затем снова поднимая. В такт этим качаниям самолётный люк начинает медленно закрываться.

Вместе с люком, так же в такт, поднимаются со своих мест и японцы. Все! Их лица выражают радостное удивление, ожидание чуда, восхищение. Они не выдерживают до полного закрытия люка. Всеобщий громкий возглас радости, аплодисменты заглушают шум моторов. Они счастливы, как дети, кричат, пытаются подпрыгнуть, смеются. Русская техника поражает их воображение.

Мне немного обидно за державу, но я тоже смеюсь, передаю бутылки шампанского.

Смущённый пилот прячет трубу под лавку, карабкается назад, но его огромные ботинки, вдавливающие чемоданы и коробки, уже не вызывают недоумения и возмущения. Кто-то похлопывает его по плечу, кто-то пожимает руку, кто-то достал блокнот, записывает.

Как будто специально для усиления впечатлений от процедуры закрывания люка и подчёркивания контраста, Исика достаёт из маленькой дамской сумочки миниатюрный фотоаппарат, ноготком мизинца нажимает какую-то кнопочку, и из этого миниатюрного фотоаппарата автоматически выдвигается объектив.

Но она не думает о контрасте, она предлагает сфотографироваться.

Нас кто-то фотографирует, возвращает фотоаппарат.

Мы садимся, молчим.

— Who can speak in Russian?! — громко спрашиваю я.

— Мала я говорит, — коверкая слова, отзывается сидящий невдалеке японец.

Я прошу его поменяться местами, пересесть к нам. Он садится.

— Са-шья! Пух-пух!.. П-ф-ф-ф!.. Пух-пух!.. — кричит мне другой японец, протягивает бутылку шампанского и долго что-то с трудом объясняет по англо-японски.

— No! Я не люблю шампанское! Не пью его! No!.. — отказываюсь я.

Японец настаивает.

Долго подбирая слова и коверкая их до неузнаваемости, японец, говорящий по-русски, объясняет, что тот просит открыть шампанское.

— А-а! Yes, yes!.. — соглашаюсь я и беру бутылку.

«Ага, братцы-кролики, — думаю я, и меня наполняет патриотическая гордость. — Над русским мужиком смеётесь, а шампанское-то наше открывать не умеете!»

— No!.. No, пух-пух!.. No!.. — говорит Исика и дёргает меня за руку. — П-ф-ф-ф!.. П-ф-ф-ф!..

Она боится выстрела пробки, и просит открыть тихо.

— Yes! — киваю я.

Но она всё равно закрывает уши, зажмуривается.

Я тихо выпускаю газ, вынимаю пробку и отдаю бутылку.

Они удивлены. Японец берет бутылку, смотрит в неё, взбалтывает. Обильная пена выплёскивается из горлышка. Они в восторге, смеются, хлопают. Передают ещё бутылку, и ещё…

Я открываю.

Появляются пластиковые стаканчики, их наполняют. Один дают Исике, один протягивают мне.

— No!.. Я не люблю шампанское.

Прошу японца, говорящего по-русски, перевести. Он переводит.

— И-ис-ки? Yes?

— What?.. What that?..

— И-ис-ки? Yes?

— Scotch… Whisky, — поясняет мой новый переводчик.

— А-а!.. Yes! Whisky — yes! Виски буду пить.

Откуда-то издалека передают открытую бутылку нашего коньяка. Видимо, оставшуюся после вчерашнего банкета. Наливают мне половину стаканчика. В пластиковой ванночке предлагают какую-то неизвестную закуску. Спрашиваю, что это такое:

— What is?.. That… this what?

Общими усилиями объясняют.

Понимаю, что это фрукты, что-то наподобие наших абрикос, может быть, они и есть, но приготовлены, как наши солёные огурцы: с перцем, чесноком и другими приправами.

Поясняют, что они очень острые, горькие, жгучие.

Беззвучно чокаемся, выпиваем.

Я пью, разумеется, по-нашему, по-русски, до дна. Они в восторге. Они-то пьют коньяк маленькими глотками, чуть прикасаясь губами к стаканчику.

Беру одну ягоду, осторожно ем. Они, видимо, ждут, что я буду кривиться, задыхаться.

Куда этим ягодам до наших ядрёных огурцов! Но мне понравились. Беру ещё одну. Они в восторге. Наливают ещё.

— No!.. No! Потом… Чуть позже.

Ставлю стаканчик на чемодан. Они рассаживаются по местам, оставляют ягоды, передают мне конфеты, печенье, ещё какие-то сладости или закуски в ярких пластиковых упаковках и ванночках. Я не отказываюсь. Будет чем полакомиться сыну.

* * *

Мы уже давно взлетели. Монотонно гудят моторы.

Веселье поутихло.

О чём же мы будем говорить с ней? И как?.. Спрашивать её о семье, о муже, о детях? Наверное, глупо…

Но всё же спросил.

О муже ничего не сказала, а может, переводчик не так понял или не так перевёл. Его перевод тоже почти непонятен, можно только догадываться. Но детей сказала, что нет.

Почему? Вся жизнь отдана театру? Или какая другая причина? Может быть, здоровье? Не выспрашивать же!

Рассказывать о себе, о своей жизни? Это очень долго, и не с таким переводчиком. Да и вообще, можно ли рассказать о жизни через переводчика? И будет ли ей это интересно?

Но всё же сказал, что у меня есть сын, что лечу в Москву за ним и этим же самолётом возвращаемся назад.

Обрадовалась, улыбнулась, даже погладила по руке.

О чём же нам с тобой говорить, милая моя, когда-то безумно любимая, нереальная, сказочная Исика?

Попытался рассказывать о Таганроге, о Карантине, через который они только что проезжали, о театре, но после третьей фразы переводчик с трудом объяснил, что такие тексты для него слишком сложны. Это может перевести другой японец, но он сидит слишком далеко, очень уважаемый человек, и не стоит его тревожить.

Да стоит ли вообще что-либо рассказывать, а тем более переводить?

Она сидит рядом, немолодая, уставшая. Ещё бы, целый месяц колесить по России, да ещё с такими перелётами, как сейчас.

Интересно, а сколько же ей всё-таки лет?

Ну, не спрашивать же!

Спросил, когда день рождения.

Двадцать третьего февраля!

Япона мать!.. День Советской Армии и Военно-морского флота!

Моя рука лежит на её плече. Другой рукой я чувствую её тёплую, сухую ладонь.

После вчерашнего банкета и выпитого коньяка меня тоже немного разморило.

Из-за тесноты мы близко прижаты друг к другу.

Я усаживаюсь поудобнее, предлагаю ей (без переводчика) положить голову мне на плечо и подремать.

Не стесняясь своих соотечественников, она кладёт голову, закрывает глаза.

Так летим мы к расставанью, случайно встретившиеся, никогда не видевшие друг друга прежде, но такие близкие и так любившие друг друга когда-то… где-то…

* * *

Чем бы кончилась история Ромео и Джульетты, если бы они не погибли, а только расстались на время? Что бы получилось у Шекспира, если бы они встретились через пятнадцать лет?

Трагедия? Комедия? Печальный сонет? Волшебная сказка?..

«И сказал Господь: вот, один народ,
и один у всех язык; и вот что начали
они делать, и не отстанут они от того,
что задумали делать.
Сойдём же, и смешаем там язык их,
так чтобы один не понимал
речи другого».

Что может разъединить людей?

Вавилонское смешение языков? Государственные границы? Вражда семейных кланов? Разное воспитание, образование, вероисповедание? Обида, ложь, измена, грубость, подлость? Преждевременная старость, болезнь, смерть?..

Ерунда!!!

Люди могут быть вместе, могут быть единым целым за тысячи километров друг от друга, в разных странах, никак не общаясь друг с другом. У каждого из них своя жизнь, свои проблемы и радости, своя вера, свои мысли, никак не связанные друг с другом, но они — вместе, они — одно целое.

Теперь я знаю это, теперь я уверен в этом.

Что может соединить людей?

Понимание, вера, искусство, уважение? Общие интересы, общие вкусы, общий стол, общая мебель, общий телевизор, общий ковёр, общая постель? Похоть, увлечение, страсть?..

И людям кажется, что они вместе?

Но всё это, всё это — сегодня!

А завтра?

А завтра может быть нечаянно сказанное слово, обида, ложь, измена, грубость, подлость, старость, болезнь, смерть?..

И — всё! И нет единого целого.

Счастье…

Если муж не бьёт жену — значит, счастливы?

Прожили вместе двадцать пять лет — серебряный памятник?

А как прожили?

Всё равно — памятник!

А кто кого больше терпел?

А кто от кого больше терпел?

А сколько слёз, перегоревших, невысказанных обид, горечи, прощения, забвения, лечения, мучения?..

Счастливы!!!

«И увидел Господь, что велико
развращение человеков на земле,
и что все мысли и помышления сердца
их были зло во всякое время.
И раскаялся Господь, что создал
человека на земле, и воскорбел в сердце
Своём.
И сказал Господь: истреблю с лица земли
человеков, которых Я сотворил, от человека
до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю;
ибо Я раскаялся, что создал их».

Счастье!!!

Счастье — в общении;

Счастье — в соединении;

Счастье — в горении;

Счастье — в преодолении;

Счастье — в освобождении;

Счастье — в забвении;

Счастье — в смирении;

Счастье — в прощении;

Счастье — в терпении…

Но ведь от самых близких, от самых родных, от тех, кто рядом, мы больше всего-то и терпим! Самым близким, самым родным от нас больше всего-то и достаётся!

Нет счастья в жизни?!

Но это как будто уже из другой философии?

Так нет же! Из той же самой.

Ведь до чего додумались, умники! Счастье — в служении Родине, счастье — в служении партии, счастье — защищать, счастье — охранять, счастье — погибать!..

И ведь целые поколения!..

Так в чём оно — счастье?

Нет его?

Есть!!!

Вот оно!

В самом чистом, наичистейшем виде!

Плохо ли, хорошо ли всё у нас было. Мы не можем об этом судить. Нам нечего вспомнить. Между нами никогда ничего не было.

Мы не можем разговаривать — мы не понимаем друг друга.

Мы не можем о чём-то мечтать, о чём-то загадывать, на что-то надеяться. Мы расстаёмся навсегда.

И вместе с тем мы настолько едины, и единство наше ни словом, ни делом, ни мыслью не омрачено ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем.

И счастье наше вне времени, вне места, вне пространства.

Оно — вечно!

Потому и расстаёмся мы легко, просто и счастливо.

«И создал Господь Бог из ребра,
взятого у человека, жену, и привёл её
к человеку.
И сказал человек: вот, это кость
от костей моих и плоть от плоти моей;
она будет называться женою:
ибо взята от мужа.
Потому оставит человек отца своего
и мать свою, и прилепится к жене своей;
и будут одна плоть».

Так вот о чём это!..

* * *

Кажется, я тоже задремал.

Самолёт идёт на посадку, мягко садится, пробегает по взлётной полосе, останавливается.

Из кабины появляется тот же пилот, карабкается через вещи.

Все ждут повторения спектакля с трубой и приседаниями. Но вместо этого он достаёт из кармана большой гаечный ключ, что-то там откручивает, и люк с шипением быстро опускается.

Все немного разочарованы.

Пилот сбегает по трапу на землю. За ним, потягиваясь, разминая ноги, спускаемся и мы.

Вскоре подруливает второй наш самолёт.

Начинается разгрузка.

Вижу, вдалеке мчится по бетонке в нашу сторону «уазик».

Пора прощаться.

Мне нужно ехать за сыном. Думаю, что, когда вернусь, японцев у самолётов уже не будет.

Я подхожу к Исике, беру её за плечи.

Мы смотрим друг другу в глаза. Нет, нам действительно совсем не грустно, нам спокойно, легко и радостно.

— Прощай, Исика. Впрочем, почему — прощай, за что — прощай? Просто — до встречи. До новой встречи. До новой жизни, Сигэ-Исика… — говорю я.

Она тоже что-то говорит по-японски. Что-то мягкое и ласковое.

Я целую её в щёку, в последний раз сжимаю её ладони, и иду к машине.

Но!..

Все пилоты с двух самолётов, и ещё какие-то лётчики, всего человек семь или восемь, уже втиснулись в «уазик», и мне просто не хватает места. Почему-то им всем необходимо ехать на КПП, или в штаб, или ещё неизвестно куда.

Я начинаю волноваться, объясняю, как, где найти сына, как узнать его.

А ведь я даже не знаю во что он будет одет!..

— Да успокойся ты! Москва — ещё не вся Россия. Найдём, привезём. Не волнуйся.

Они, с трудом вжавшись, захлопывают дверцу машины, уезжают.

Чёрт его знает, что происходит!

А может быть, Господь Бог?

Может быть, именно он даёт мне ещё какое-то время побыть вместе с ней?

Она совершенно не удивляется, увидев меня снова, она радуется.

Вещи уже все выгружены из самолётов.

В ожидании автобусов японцы разбрелись по бетонному полю небольшими группами.

К нам подходит переводчик.

— Ты хотел поговорить с ней? Говори, я переведу.

— Да мы уже поговорили. Спасибо, уже не надо.

Но она что-то говорит, трогает мою длинную, давно не стриженую бороду, смеётся.

Переводчик тоже усмехается.

— Она говорит, что ты похож на русского медведя.

— Thank you…

Мы смеёмся вместе. Она говорит ещё, он переводит:

— Спрашивает, почему ты не поехал за сыном? Она хотела бы его увидеть.

— Я тоже очень хочу его увидеть. Мы не виделись девять месяцев. Его должны привезти пилоты. Если вы к тому времени не уедете, конечно, она увидит. И ещё переведи ей, что она похожа… Скажи ей, что она похожа на очень далёкую, но очень яркую звезду, которая светит всегда. И ночью, и днём, и в любую погоду. И не только светит, но и согревает.

Он долго переводит.

Она серьёзно, внимательно слушает, потом берёт меня обеими руками за бороду, слегка дёргает её, и мне кажется, что в её глазах блеснула искорка слезинки.

— Ну, вот!.. Вай-вай-вай-вай!.. — начинаю дурачиться я, беру её за талию, кружу, как будто в танце.

Она прильнула ко мне. Взяла мою руку.

Переводчик понимающе кивает, отходит.

Мы идём по бетонному полю, подходим к его краю и шагаем дальше.

Мы оказываемся в редком берёзовом лесочке. Под ногами шуршит трава. Где-то поблизости громко и часто стучит дятел.

Когда-то мы гуляли в таком же лесу…

Нет, не в таком. То был другой лес.

Я срываю берёзовый листок, дарю ей — на память.

Она тоже срывает листок, дарит мне.

Мы счастливы.

У самолётов появились автобусы, началась погрузка.

Нужно возвращаться…

Мы идём рядом, не касаясь друг друга, не глядя друг на друга.

Мы счастливы.

Мы стоим у автобуса, смотрим друг другу в глаза, улыбаемся.

Мы счастливы.

Она садится в автобус последней, из окна машет мне рукой.

Мы счастливы.

Машут руками и другие, прощаются.

Автобус уезжает.

Я остаюсь один. Вокруг — ни души. Ни пилотов, ни охраны — никого.

Я один, с двумя пустыми самолётами, на бесконечном бетонном поле, рядом с редким берёзовым лесом, с высоким ярким солнцем над головой, в оглушающей, звенящей тишине…

Мы счастливы!..

Вдалеке появляется «уазик».

Я волнуюсь перед встречей с сыном, я волнуюсь — нашли его, не нашли.

Он первым выскакивает из машины, распахнув руки, бежит мне навстречу.

— Па-а-па-а-а!..

Мы обнимаемся, целуемся.

Пилоты подносят его чемодан. Мы идём к самолёту.

Я вываливаю перед ним японские подарки, сладости.

Он рад, удивлен, заинтересован необычными упаковками.

Он жует конфету и серьёзно, по-взрослому, спрашивает:

— Ну, как твои дела?

— Нормально. Вот видишь, я — счастлив.

— Да? Я — тоже.

Он прижимается ко мне. Мы обнимаемся, и летим домой.

* * *

Перед Новым годом я получаю из Японии письмо. В нём обычная поздравительная открытка с типографским английским текстом и фотография.

Я с длинной, давно не стриженой бородой, стою под сводами салона самолёта, обнимаю немолодую уставшую японку.

Мы смотрим в объектив и улыбаемся.

Мы счастливы.

Глядя на эту фотографию, я думаю о судьбе, о счастье, вспоминаю нашу встречу, свои сны, службу на Северном флоте, мичмана Щура, и…

Япона мать!..

НАСТОЯЩИЙ ЧЕЛОВЕК

Казалось бы, чем лучше ты знал человека, чем больше с ним общался, чем ближе было это общение, тем легче написать о нём. Но попробуйте рассказать о человеке, которого вы очень хорошо знали лет двадцать пять, которого вы безгранично уважали, который за все эти долгие годы ни разу не обманул вас, не предал, не сказал грубого или обидного слова, который понимал все ваши слабости и ошибки, искренне радовался вашим успехам, и готов был помочь вам в любых жизненных ситуациях.

На вопрос, что же это за человек, вы не сразу сможете ответить. А, подумав, перебрав в памяти множество эпизодов, связанных с ним, ответите, скорее всего, однозначно:

— Это — Человек!

И любые эпитеты, которые вы первоначально собирались произнести перед этим определением, покажутся вам малозначимыми, мелкими и ничуть не характеризующими суть этого человека. Может быть, лишь одно прилагательное вы решитесь произнести перед этим определением:

— Это — Настоящий Человек!

* * *

Жаркий, душный майский полдень.

Даже тень не спасает от жары. Даже асфальт пытается вздохнуть, и от него мелкими волнами пышет раскалённый воздух. Даже на близком расстоянии заметно, как нижняя часть зданий плавно колышется, преломляясь в этом палящем мареве.

По центральной улице идёт человек среднего роста, в чёрном костюме из плотной шерсти, с туго завязанным модным широким галстуком, с большим чёрным портфелем в руке. Похоже, что он даже не ощущает палящего зноя, забыл о нём. Только лицо его раскраснелось, да лысеющая голова покрылась испариной, а на очках в дорогой роговой оправе поблескивают маленькие капельки пота.

Он идёт медленно, внимательно разглядывая здания, всматриваясь в лица редких прохожих. Он проходит мимо театра по противоположной стороне улицы, останавливается, и долго смотрит на него. Затем ставит портфель, достаёт носовой платок, снимает очки, протирает их, не спеша вытирает лицо, лысину и, взяв портфель, медленно идёт дальше.

Навстречу ему двигается группа молодых парней в расстёгнутых рубахах, в модных расклешённых брюках, возбуждённо что-то обсуждая, смеясь и в шутку подталкивая друг друга.

Они проходят мимо. Человек поворачивается, смотрит им вслед.

Один из парней замедляет шаг, оборачивается, удивлённо смотрит на него, и возвращается.

— Ой, здравствуйте, Геннадий Евгеньевич!

— Привет, Саня!

— А я даже не узнал вас. Вы в костюме в такую жару…

— Да, жарковато. А я вот только приехал. Ещё никого даже не видел. Ты первый.

— А где вы сейчас?

— Ой, далеко. Болгарский цирк.

— Да?! И кем же?

— Ну, кем? Директор.

— Что, прямо в настоящем болгарском цирке директором?

— Да.

— Ого! Здорово!..

— А ты как? Где?

— Вот, учусь в судомеханическом. Буду гидроакустиком. Корабли, подводные лодки…

— Это хорошо. Куришь?

— Курю.

Он достаёт из портфеля пачку «Camel», угощает. Настоящие американские сигареты в невиданной, диковинной пачке производят впечатление. Увидев восторженный взгляд, он предлагает:

— Бери ещё. Бери, бери…

— Ой, спасибо, Геннадий Евгеньевич! А они крепкие?

— Да нет, нормальные.

В здании техникума громко звенит звонок.

— Ой, Геннадий Евгеньевич, звонок. Перемена закончилась, опаздываю. Я побежал.

— Ну, беги. Счастливо!..

— До свидания…

— Матери привет!.. — уже вдогонку кричит он.

— Ага, спасибо!

* * *

Мы стоим на том же самом месте.

Я вышел из театра проводить его.

Он доволен, он очень доволен, он просто рад.

У него сегодня день рождения.

Год назад у него был юбилей, круглая дата, но никто из театра, даже по телефону, не поздравил его. Кто-то забыл, кто-то не захотел вспомнить, кто-то не знал. Это очень обидело его, но, разумеется, он никому ничего не сказал.

А сегодня…

Сегодня, зная, что он должен зайти ко мне в театр, и зная его, в общем-то, нелёгкое нынешнее положение, мы с главным бухгалтером Светланой Рязановой стали думать и гадать, как же его поздравить.

Незадолго до этого директором театра стала Тамара Прокофьевна Бувалко. Пришли мы к ней с этой проблемой, и нам даже не пришлось уговаривать её. Она выслушала, всё поняла и сразу согласилась.

Быстро сочинили приказ: «…как старейшему работнику театра, пенсионеру, в связи…» и т. д., и т. п. И сумма по тем временам довольно приличная получилась, почти мой месячный оклад. Да дело-то и не в сумме.

В общем, когда он зашёл ко мне в кабинет, мы уже были готовы. Пришла Тамара Прокофьевна, мы поздравили его и вручили конверт.

Конечно, он не ожидал такого приёма. Он был приятно удивлён и просто по-человечески, даже по-детски, рад.

Я вышел проводить его.

Мы стоим на том же самом месте, у здания техникума. Мы прощаемся.

— Слушай, Саня, может, у тебя с деньгами проблемы, может, тебе дать?

Он поспешно лезет в карман, достаёт только что подаренный конверт.

— Да что вы, Геннадий Евгеньевич, перестаньте!

— Ну, в долг… Потом, когда сможешь, отдашь. Я же никак на них не рассчитывал.

— Спрячьте, Геннадий Евгеньевич! Перестаньте!

— Ну, может, зайдём куда-нибудь? Я-то не пью, ты же знаешь…

— А я за рулём. Вы тоже знаете. Да и возвращаться пора — работа…

— Ну, беги, не буду задерживать. Беги… Спасибо!..

— Не за что. До свиданья.

— Счастливо!..

Не доходя до театра, я оглядываюсь.

Он идёт не спеша, но бодро. Лёгкий порыв ветерка развевает его расстёгнутую джинсовую жилетку.

Я смотрю ему вслед и тоже радуюсь.

Трудно было предположить, что меньше чем через месяц, всего через двадцать дней, его не станет.

Сколько всего произошло, случилось, нагромоздилось между этими двумя встречами.

Целая жизнь, целая эпоха.

А сколько было ещё до этого, а сколько было ещё потом связано с памятью о нём, с мыслью о нём.

* * *

Геннадий Евгеньевич Щёткин.

Как мы познакомились, когда состоялась наша первая встреча, я не помню. Был я тогда ещё совсем мальчишкой.

В памяти сохранилось другое: если возникала какая-нибудь, пусть маленькая, а тем более большая, проблема, — всегда можно было обратиться за помощью к директору театра. Даже если проблема эта к театру не имела никакого отношения.

Понадобилось ли дефицитное лекарство, билеты на самолёт или на поезд… Да мало ли что в те годы могло срочно понадобиться. И, казалось бы, причём тут директор театра. Но, думаю, что если бы понадобились, скажем, билеты на космический корабль или шапка-невидимка, то и эта проблема при его участии могла как-то разрешиться.

Мы с мамой сидим у него в кабинете.

Собственно, и кабинетом это назвать нельзя. Это маленькая, низкая, глухая каморка без окон.

— Геннадий Евгеньевич, вы что, не можете себе нормальный кабинет сделать?

— А зачем? Мне и здесь хорошо. Разве дело в кабинете.

Он крутит диск телефона, звонит по разным номерам, кого-то разыскивает. Он ищет того, кого нет на месте, но кто может помочь в нашей проблеме.

— Вам срочно нужно? До завтра терпит?

— Желательно, конечно, сегодня, но если уж не получается…

— Тогда сделаем так: я напишу записку и вы пойдёте с ней. Даже если его не будет, отдадите секретарше. А я тем временем ещё попытаюсь его разыскать.

— Хорошо.

Он снимает одни очки, надевает другие и очень долго пишет, низко наклонившись к столу.

«Да что он там, целое послание строчит?» — думаю я.

Он отдает лист бумаги.

Написано всего три строки. Но как написано!

Это потом я узнал, что у него ужасный, непонятный даже ему самому, почерк. Но если он письменно обращался к кому-то с просьбой, то почти никогда не давал секретарше отпечатать письмо на машинке. Он писал от руки. И как писал! Каждую букву, каждый знак препинания выводил классической каллиграфией.

— А как же? — улыбаясь, говорил он. — Всё должно быть прекрасно.

* * *

Директором Таганрогского театра Геннадий Евгеньевич Щёткин был три раза.

Не знаю точно, как состоялось его первое назначение в Таганрог. Наверное, как обычно в те годы, по направлению Министерства культуры. После его ухода за очень короткий промежуток времени в театре сменилось несколько директоров, и городские власти, разыскав его через Союзгосцирк, уговорили вернуться. Уговаривали не только власти, уговаривали партком, профком театра, да и практически вся труппа.

Кстати, о парткоме. Сегодня это даже трудно представить, как можно было в те годы быть директором театра и не быть при этом членом КПСС.

Кое-кто может возразить: «Как это не был членом партии? А партбилет? А личное дело? А взносы?».

Да, возможно. И в личном деле номер партийного билета указан, и взносы, наверное, исправно платил, но, зная его на протяжении многих лет, неоднократно беседуя с ним на эту тему, смею утверждать: не был он членом КПСС, никогда коммунистом не был. Даже несмотря на то, что придерживался некоторых принципов, декларированных в уставе партии. Впрочем, именно эти принципы ещё до партии христианство сформулировало.

Мало того, и главный режиссёр театра В.С. Цесляк тоже не был членом партии.

Как же это партийные-то органы не досмотрели? Это ж вообще получается, что театр, центр, так сказать, идеологического воспитания трудящихся, был какой-то внепартийной организацией.

Опекали, конечно, наблюдали, но всё-таки. Может, потому и случались иногда, мягко говоря, непредвиденные обстоятельства. Например, первая постановка пьесы опального в те годы Александра Вампилова «Прощание в июне» состоялась именно в Таганроге.

Никто, не то что в провинции, в Москве не осмелился поставить, а в Таганроге осмелились.

Правда, в пьесе ничего такого особенного-то и не было, и автор своё собственное благословение на постановку дал, а всё равно вызвали.

— Вы знаете, что эта пьеса не рекомендована к постановке?

— Как не рекомендована? Вот, смотрите!

И показывают экземпляр пьесы, распечатанный ВААП. А тогда на всех пьесах, издаваемых ВААП, стандартная приписка была: «Рекомендована к постановке…» и т. д.

Посмотрели, удивились, но делать нечего, крыть нечем. Хочется, а нечем.

— Ну, ладно. Раз уж так, идите.

И пошла пьеса. По всей стране пошла. В других городах тоже вызывают, спрашивают:

— Почему эту пьесу ставите?

— Так вот же: «рекомендовано», и по всей стране идёт?

— Где она идёт?

— Да хотя бы в Таганроге.

Потом уже и в Москве её поставили, и другие пьесы А. Вампилова по всей стране пошли.

А началось-то всё с беспартийных руководителей Таганрогского театра.

* * *

Последним исполнителем роли Ленина в Таганрогском театре был Пётр Илларионович Шелохонов. Было это ещё в шестидесятых годах.

В те времена иметь в репертуаре спектакль, в котором появляется живой Владимир Ильич, было для театра не только престижно, почётно, но и очень ответственно.

При Министерстве культуры даже специальная комиссия существовала, которая давала разрешение играть вождя мирового пролетариата. Сначала в эту комиссию документы посылали, личное дело исполнителя, фотографии в гриме и без грима, чтоб всё чисто было, без сучка, без задоринки. Чтоб моральный облик актёра соответствовал и всё такое прочее. Потом эта комиссия сама приезжала, просматривала готовый спектакль и уж только после этого давала разрешение показывать спектакль зрителям.

А ну, как не точно будет Владимир Ильич картавить или не так пальчик за жилетку подсовывать? Или ещё, не дай бог, повернётся в невыгодном ракурсе, не так, как вождю полагается. Серьёзное ведь дело, политическое. Случалось в некоторых театрах, что и не разрешали спектакль играть, на корню, как говорится, рубили.

Вскоре после этой роли П.И. Шелохонов был приглашён в Ленинградский театр им. Ленсовета и, естественно, уехал из Таганрога. Остался Таганрогский театр без Ленина.

В те годы была такая форма работы со зрителем, как Клуб Любителей Искусств (КЛИ).

Раз или два в месяц собирались в зале любители театра, к ним выходили актёры, выслушивали мнения, замечания, пожелания. Иногда это обсуждение проходило очень бурно, порой доходило чуть ли не до личных оскорблений.

Актёры вынуждены были сидеть на сцене и чаще всего выслушивать откровенный бред, но при этом кивать и соглашаться.

Ну что можно возразить активной пенсионерке с солидным партийным стажем, которая обвиняет актрису в том, что она появляется на людях (на сцене) в таком развратном виде (короткий пеньюар), да ещё соглашается лечь в постель с мужчиной, которого видит первый раз в жизни?

Не объяснять же ей, что так написал Теннеси Уильямс («Двое на качелях»), что такой костюм придумал художник, и что пьеса, в общем-то, не об этом.

Но не только обсуждения, обвинения и глупые вопросы о личной жизни звучали на «заседаниях» КЛИ. Были и концертные номера, и самостоятельные работы актёров, и отрывки из готовящихся спектаклей.

На одном из таких «заседаний» пожилая любительница театра, брызжа слюной, громко возмущалась:

— Это что же получается?! Самые лучшие артисты уезжают, а кто у нас остаётся?.. Остаются те, кто никому не нужен?!

Не объяснять же ей, что, если актёру исключительно повезло и он получил приглашение на работу в Московский или Ленинградский театр, не глупец же он, чтобы отказываться. Разве может он остаться в Таганроге, даже если у него здесь семья, квартира, главные роли, а там только комната в общежитии, бутерброды на обед и неясные перспективы. Но ведь там столица, там киностудии, телевидение, радио, концерты, там… Да на любых условиях, только бы вырваться!

Впрочем, у каждого провинциального актёра, у каждого, без исключения, есть своя история о том, как его приглашали, звали, уговаривали работать в столице, а он отказался, потому что… Иногда этому можно даже поверить, но…

А любительница театра продолжала возмущённо кричать:

— Неужели дирекция театра не может удержать лучших артистов, создать талантливым людям условия?

Да какие ещё условия? Да разве первая забота директора театра не об условиях? Разве не бьётся он во всех инстанциях за эти самые условия. И все у него, понимаешь ли, талантливые, все у него гениальные, всем срочно квартиры подавай, зарплаты, льготы.

Но если у талантливого человека замаячили впереди какие-то перспективы, если появился у актёра шанс выйти на другой уровень, разве будет директор театра его удерживать, разве не порадуется за него, не поможет вырваться из провинции? Разумеется, если директор этот не только ради собственной должности в этом кресле сидит, но и Человеком остаётся.

А она всё кричала:

— Вот и Шелохонов ушёл! Почему ушёл? Кто отпустил? С кем театр остался? Кто же теперь Ленина играть будет? А без Ленина, вы же сами понимаете, — это уже не театр, это уже непонятно что!..

Ей не возражали, её слушали.

А после перерыва объявляют следующий отрывок:

— Николай Погодин. «Человек с ружьем». Сцена из спектакля.

В зале гробовая тишина.

Все любители театра знают знаменитую сцену знакомства Ленина с солдатом Шадриным.

Кто же Ленин?

Не объявили.

Начинается отрывок. Тишина.

Наконец, появляется Владимир Ильич.

Гром аплодисментов. Длиннющая пауза, заполненная аплодисментами.

В принципе, актёрам уже можно уходить со сцены. Какой там стремительный проход Ильича и случайный добродушный разговор с солдатом. (Классический театральный штамп появления Ленина.) Несколько минут актёры стоят и смотрят друг на друга. Говорить бессмысленно, — аплодисменты.

Наконец, заговорили.

Сцена прошла быстро, на одном дыхании.

После сцены опять овации. Несколько раз вызывают на поклон, не отпускают.

Кто же? Кто — Ленин?

Геннадий Евгеньевич Щёткин!

Я бегу за кулисы.

Он в гриме. Его обступила толпа. Все поздравляют.

Он немного смущён.

Я тоже поздравляю.

— О, привет, Саня. Ты тоже здесь. Ну, как?

— Здорово!..

— Спасибо, спасибо…

* * *

Через несколько лет он опять ушёл из театра. Такой уж это организм — театр.

Как ни старайся, как ни вкладывай в это дело всю душу, как ни заботься обо всех своих подопечных, а всё равно наступит момент, когда закроешь глаза и подумаешь: всё, хватит, больше не могу. И хоть понимаешь, что не в благодарности людской дело, — благодарность-то редко когда бывает, а чем больше стараешься, тем больше от тебя требуют. И требуют, как должное, уже даже то, что ты и не обязан делать. И не в том дело, что силы твои кончились, что не хватает порой этих сил биться головой о непрошибаемую стену. Силёнок-то еще, слава богу. А просто задумаешься иногда: да кому это всё нужно? И ответишь сам себе — ни-ко-му.

Уж сколько за последние лет тридцать в театре директоров перебывало, наверное, и не счесть. И кто только не руководил театром — и бывшие актёры, и бывшие партийные работники, даже бывшие милиционеры. А уж кто только не пытался им руководить, негласно, так сказать, в роли чёрного кардинала. Тут уж и считать не придётся, в кого ни ткни пальцем, от актёра до вахтёра, не ошибёшься.

Но память людская избирательна. Плохие периоды как-то сами собой на второй план отходят, забываются, а хорошие надолго в ней остаются. И бывало, как только в театре зайдёт разговор о директоре, так сразу кто-нибудь:

— А вот при Щёткине было…

А ещё чаще:

— Щёткин никогда бы так не сделал…

— Щёткин никогда бы так об актёрах не сказал…

— Это вам не Щёткин. Щёткин Человеком был, понимал актёров, любил…

— При Щёткине, как у Христа за пазухой жили, и работали, а теперь…

— Эх, вернулся бы Щёткин, тогда…

* * *

В конце восьмидесятых покатилась по стране новая волна. Руководителей стали выбирать коллективы. Выбирали директоров заводов, начальников цехов, даже заведующих магазинами и ректоров институтов. Абсурд, конечно, но мало ли в нашей стране абсурда?

Слава богу, что ещё не додумались заставить школьников выбирать себе преподавателей, а заключённых охрану. Интересно было бы посмотреть на такие выборы. Хотя, наверное, они мало отличались бы от тех выборов, которые проводились практически во всех организациях.

Не миновала сия участь и театры.

И как только заговорили о выборах директора, так сразу и зазвучала фамилия: Щёткин. Кандидатов, правда, несколько появилось, кажется, четыре или даже пять, да только никто из них прежде к театру никакого отношения не имел. Кто из науки решил в директоры театра податься, кто из трубопрокатного цеха. Смех, да и только.

В общем, выбрали Геннадия Евгеньевича практически единогласно. И не только потому, что всем известно было — лучше Щёткина никто театра не знает, лучше Щёткина не было ещё директора в Таганрогском театре. Главным всё же, наверное, то было, что не оказалось в театре человека, которому не помог бы он когда-либо, не выручил, не сделал доброго дела.

* * *

Мы сидим у меня дома, за столом, друг напротив друга.

Уже который день мы встречаемся и по несколько часов обсуждаем, что делать в первую очередь и как театру жить дальше.

Он предложил мне самую в то время неблагодарную и суетную должность — зам. директора по организации зрителя.

Положение в театре — хуже некуда. Если в зале пятнадцать, двадцать зрителей — это уже хорошо. Отмена спектакля из-за отсутствия любопытных — нормальное явление. Сто человек в зале воспринимаются как аншлаг. Но главное даже не в этом. Это лишь результат. Главное…

Как могло случиться, что за несколько лет театр изменил, — даже не лицо своё, нет! — собственную суть?

Одна из актрис после спектакля высказалась:

— Сегодня так хорошо работалось, зрителей почти не было, никто не мешал…

Т-е-а-т-р!!!

Театру стал не нужен зритель?! Что же это за театр получился? А ведь актёры практически те же и театр тот же. Но зритель перестал в него ходить.

И слава богу?! И не надо?!

Сами ставим, сами смотрим, сами восторгаемся, хвалим друг друга за интересные творческие работы, а зритель…

А зачем он вообще нужен? Он-то, балбес, всё равно в искусстве ничего не смыслит. Ему-то, недоразвитому, два притопа, три прихлопа покажи, он и доволен. А мы ведь театр, мы же — искусство!..

Правда, с финансами проблема получается, в кассе ветер загулял, но это, извините, дело дирекции, это они обязаны. А уж зарплата наша — это святое, это отдай и не греши, это к искусству отношения не имеет. Тем более что теперь новые веяния пошли, спонсоры всякие там, меценаты. Вот и работайте с ними, добывайте денежки, создавайте для искусства условия.

Кто знает, может быть, именно с этого в стране-то всё и началось?

Сначала театрам и кино стал не нужен зритель (в кино тоже убеждённо доказывать стали: «Если хоть одного человека в зале мой фильм не оставит равнодушным, значит, мы не зря работали». Ну, один-то неравнодушный, наверное, всегда найдётся, а остальные как же?), потом школам стали не нужны ученики, институтам студенты, медикам больные.

Через какое-то время дальше пошло. Оказалось, что заводам ни инженеры, ни рабочие не нужны, так как всё, что они делали, тоже никому не нужно.

Потом совсем пошло-поехало. Оказалось, что и государству ни артисты, ни учителя, ни медики, ни инженеры, ни рабочие не нужны. Даже армия государству без надобности. О пенсионерах, больных, убогих и говорить не приходится. Ну, и детей туда же. Не всех, конечно. Некоторых (своих собственных) оставить можно. Точнее, не оставить, а наоборот — послать. Учиться, разумеется, но за границу.

Оказалось, что один только торговый люд и нужен государству. Ну, ещё те, кто охранять его от всех живущих в нём же будет — МВД, ФСБ и тому подобные, так называемые, органы. Кроме старых, на новый лад переименованных органов, ещё и новые добавились, например, фискальные. Так и стали говорить: наши фискальные органы. Это, стало быть, те, которые налоги не просто собирать, а вышибать должны. Ведь ни один дурак тому, кто о нём не заботится, кому он триста лет не нужен, не хочет добровольно эти налоги отдавать.

Прежде и слова-то такого не слышали, и звучит оно как-то даже неприлично, как будто даже попахивает чем-то, словцо это. Но, как выяснилось, ничего тут неприличного нет, а наоборот, очень даже точное определение. Оказалось, что первоначально, в Древнем Риме слово «фиск» означало императорскую казну (в противоположность государственной). Именно так, со скобками, в толковом словаре и написано. И хоть императора в России как будто давным-давно нет, но казна эта, императорская, получается, есть. Причём, по всем статьям выходит, что существует она именно в противоположность государственной. Государство — это одно дело, а императорская казна — это совершенно другое, это ж для самого императора и его свиты. В итоге получается, что и тем, кто на этой императорской казне сидит, кто всем государством управляет, на всё это государство, как и на артистов, учителей, инженеров и прочее народонаселение, исключительно наплевать с высоты этого самого фиска.

Но это уже позднее всё пошло-поехало.

А в то время я ещё только начинал кое-что понимать в театре.

Как в театральных училищах говорят: на первом курсе все у нас народные артисты, на втором — заслуженные, на третьем — просто талантливые, и только к концу четвёртого курса студенты начинают понимать, что ещё ничего не умеют.

Но тщеславие своё к тому времени я уже в какой-то мере успел потешить — и на сцене поиграл, и руководителем гастролей был, и заведующим постановочной частью поработал, и пьесы, сценарии уже пописывал, да и ставил.

А вот должность замдиректора по организации зрителя никак меня не прельщала. Но и отказываться нельзя. Хотя бы потому, что сам был одним из первых инициаторов выборов директора театра, и понимал прекрасно, что, кроме Щёткина, и выбирать-то некого.

А он ещё до выборов спрашивает:

— Ну, хорошо, если меня выберут, пойдёшь замом по зрителю?

— Может, я лучше актёром останусь? Помогать, конечно, буду, чем смогу…

— Нет уж, батенька, заварил кашу с выборами, будем вместе расхлёбывать.

— Я, конечно, понимаю, что, при такой ситуации в театре, никто не пойдёт на эту собачью должность, но…

Отвертеться не удалось.

И вот сидим мы за столом, договариваемся.

Иногда мы спорим и довольно горячо. Несмотря на разницу в возрасте, громадную разницу в опыте, а может быть, именно благодаря этой разнице, он позволяет мне такую роскошь. Хотя я этого ещё не понимаю, не осознаю, какая это роскошь, вот так запросто спорить с шефом и доказывать свою правоту.

Иногда я увлекаюсь глобальными проектами, или наоборот, слишком дотошным обсуждением мелких подробностей.

Ему приходится останавливать меня и направлять разговор в нужное, деловое русло.

Мы договариваемся, мы готовимся к работе.

Иногда он просто учит меня, рассказывает о том, о чём не пишут ни в учебниках, ни в инструкциях.

— Кстати, какая профессия больше всего похожа на работу директора театра?

— Конечно, актёрская.

— Не совсем, хотя и это, конечно, необходимо.

— Ну, тогда экономиста.

— Нет, это само собой.

— Ну… не знаю… полководца, что ли?

— Нет, но уже теплее. Больше всего подходит профессия разведчика. Почему?

— Почему? — в свою очередь спрашиваю я.

— Потому, что всегда есть необходимость максимум информации получить и минимум информации выдать. Ты можешь, и должен, много знать, но не всегда это надо показывать. Иногда для дела бывает лучше, чтобы окружающие не знали, что знаешь ты. Особенно, если это касается грехов твоих подчинённых.

— Что вы имеете в виду?

— Тебе, как начальнику, много будут докладывать друг о друге. Доброжелателей у нас всегда хватает. Тот это сделал, тот это натворил. Но если есть возможность не использовать эту информацию, такой возможностью непременно нужно воспользоваться. Идеальных людей нет. Но чем больше ты будешь показывать им, как они далеки от идеала, тем хуже для дела. Да и для тебя тоже.

— Значит, что, не наказывать, не заставлять?

— Если есть такая возможность, — конечно. Если ты можешь сделать вид, что не знаешь о чём-то — и не знай. А уж если не получается, тогда, конечно, нужно принимать меры.

— Интересно получается… — ухмыляюсь я.

— Конечно, интересно. Ну, а что вообще главное в театре?

— Актёр.

— Не только.

— Ну, спектакль.

— Нет.

— Ну, не мучайте, Геннадий Евгеньевич.

— Главное — это люди. Что бы ни случилось, как бы к тебе ни относились, как бы ты ни относился к тем, с кем работаешь, в первую очередь всегда думай о людях, о тех, с кем работаешь. Иначе грош тебе цена, как руководителю. И даже больше скажу, просто думать о них и заботиться мало. Их любить надо. Ни за то, что они делают, не потому, что они хорошие или талантливые, а просто — любить. Такими, какие они есть, с их проблемами, с их неудачами, с их радостями, со всем тем, что есть в каждом из них. Порой это очень нелегко, но без этого ничего не получится.

* * *

И всё же…

И всё же меньше чем через год Геннадий Евгеньевич Щёткин заявляет о своей отставке и уходит из театра.

Казалось бы, с какой стати, почему вдруг?

Поздний вечер.

Мы сидим в вестибюле одного из старейших особняков Таганрога на улице Греческой (тогда ещё ул. III Интернационала). Это больница водников.

Мы — это Геннадий Евгеньевич, главный бухгалтер театра Светлана Рязанова, и я.

Геннадий Евгеньевич лёг в больницу, уже заявив о своей отставке. Мы уговариваем его изменить решение, остаться директором театра. Светлана плачет.

— Нет, ребята, я уже окончательно решил.

— Но почему, почему? — допытываемся мы.

— Да надоело, — пытается отшутиться он. — Я пенсионер, моё дело на печке лежать.

— Мы ведь серьёзно, Геннадий Евгеньевич! Ну, хорошо, не принял коллектив контрактную систему, не готовы ещё люди понять это, но ведь…

— Дело не только в контрактной системе. Тут дело в другой системе. И не только в театре, а вообще в стране. Вся система по швам трещит. С одной стороны, это как будто и к лучшему, а с другой стороны… Трудные, даже жестокие, времена настают. Не только внутри театра, всё вокруг менять придётся. И чем это всё закончится, неизвестно. Но главное, все эти перемены, вся эта перестройка безболезненно не пройдут. Немало ещё и слёз прольётся и, не дай бог, крови. А это всё судьбы людские, которые и ломать придётся, и… На это я не могу пойти, этого я делать не буду, на это я просто не способен.

— О чём вы говорите, Геннадий Евгеньевич? Какая перестройка, словоблудие одно.

— Ну, пожуём — увидим.

Он любил так говорить. Именно не поживём, а пожуём.

Он ушёл из театра.

Я счёл своим долгом тоже уйти, и уехал сначала в Красноярск, потом в Мурманск.

Было это в 1990 году. Ещё не было августовского путча 1991 года, ещё была единая страна — СССР, ещё далеко было до расстрела «Белого дома» в 1993 году, ещё не было забастовок, голодовок, громких заказных убийств, чеченской войны и проч., и проч., и проч.

* * *

Прошло несколько лет.

Я вернулся в Таганрог после стажировки в Мурманском театре. Был безработным, подрабатывал извозом на купленном в Мурманске «жигулёнке», какое-то время работал в цирке, потом всё же вернулся в театр.

— Алло?

— Привет.

— Здравствуйте, Геннадий Евгеньевич.

— А чего это ты уже дома? Или сегодня спектакля нет?

— Есть. Но не сутками же мне в театре сидеть?

— А ведь когда-то сидел.

— Так то когда было? Тогда я был ещё молодой и зелёный, а теперь только молодой.

— Хочешь новый анекдот?

— Конечно.

Он рассказывает новый анекдот.

Все эти годы мы часто перезваниваемся. Просто так, поговорить, пошутить, обсудить статью в газете, рассказать анекдот. Даже когда я работал в Мурманске, перезванивались по межгороду. Тогда это было ещё недорого.

— А вы сегодня с утра опять на рынке были?

— Был, а что?

— Ну, и как ваши спички?

— Какие спички?

— Как это, какие? Вы же каждый день на рынок ходите. Человеку с вашей пенсией каждый день на рынке делать нечего. В смысле — много не купишь. Поэтому я подозреваю, что вы там подпольно спичками торгуете, как господин Забелин у Погодина в «Кремлёвских курантах»: «Спички серные, довоенные, фабрики Лапшина!»

— А, ну да, спичками торгую, а из-под полы ещё иголками для патефонов. Я же просто так дома сидеть не могу. Иду прогуляться, посмотреть, что новенького, какие сегодня цены. Кого-нибудь из знакомых обязательно встречу. Последние сплетни узнаю. Вот сегодня от совершенно постороннего человека узнал, что у вас там, в театре, происходит.

— И что же у нас происходит?

Он пересказывает очередную сплетню. Вместе смеёмся.

Но, кроме сплетен, анекдотов, рыночных новостей, бывают и серьёзные разговоры.

Он не работает в театре, но всё о нём знает. С ним всегда можно посоветоваться, задать вопрос, на который сам не находишь ответа. И он никогда не ошибается. Похоже, он знает всё и обо всём.

* * *

— Ты знаешь, что ты преступник?

— Знаю. Причём по многим статьям.

— Нет, я серьёзно. Ты почему не пишешь? Ведь ты можешь, умеешь.

— Не знаю, может быть, и могу. Наверное, время ещё не пришло. Как рак на горе свиснет, так сразу сяду и всё напишу.

— Пиши. Обязательно пиши! Так быстро всё забывается…

* * *

Не помню откуда у меня появился тот костюм, то ли был куплен в единственном тогда в городе универмаге, то ли привезён из Москвы.

Как выяснилось позже, в городе оказалось всего три таких костюма. По крайней мере, больше встречать не приходилось.

В те времена костюм-тройка сам по себе уже считался шикарным, независимо от качества, но тройка из хорошей шерстяной ткани с лавсаном, да ещё двуцветная — брюки и жилетка коричневые, а пиджак светло-бежевый, в очень мелкую крапинку, — это было вообще писком высокой моды.

Владельцами этих трёх костюмов оказались директор театра Геннадий Евгеньевич Щёткин, актёр театра Анатолий Феденко и я. Было это в начале семидесятых, я только окончил школу и учился в судомеханическом техникуме.

Появляясь в театре в этом костюме, я был очень горд, когда в таком же костюме оказывался и Геннадий Евгеньевич. Приятно было чувствовать себя очень похожим на директора театра. Правда, была одна маленькая деталь, отличающая нас друг от друга. Разумеется, если не учитывать, что он всё-таки был директор театра, а я ещё мальчишка. На его жилетке сверкала мелкая блестящая цепочка, уходящая в маленький карманчик, где покоились часы-луковица. У меня этот карманчик был пуст.

Имея часы на руке, я спрашивал:

— Геннадий Евгеньевич, который час?

Он вытягивал за цепочку часы, щелкал крышкой и отвечал.

Тщетно искал я в сувенирных и ювелирных магазинах такие часы. В продаже их не было.

Прошли годы, прошло много лет.

Давно износился и даже забылся бывший когда-то шикарным костюм. На прилавках магазинов и рыночных лотков появилось множество карманных часов. Я уже давно не мальчишка, и мой сын носит костюм на два размера больше, чем я.

А Геннадий Евгеньевич… уже умер.

Умер он 30 августа 1994 года. В День освобождения Таганрога.

Хоронили его из театра. Народу собралось очень много, много было слёз…

И казалось, что хоронят не только человека, не только бывшего директора… Казалось, что из самого театра уходят его тепло, его мудрость, его душа.

Вскоре после смерти Геннадия Евгеньевича его жена, Эльвира Яковлевна Климова, передала мне несколько папок с бумагами — его личный архив: короткие записки, характеристики, анкеты, но в основном письма. Письма тех, кто работал в театре, но ещё больше писем от тех, кто хотел работать в Таганрогском театре и писал ему об этом.

Впоследствии, просматривая его короткие записи, я был поражён.

Имея великолепную, почти феноменальную, память, огромный жизненный и творческий опыт, зная, как до сих пор мне кажется, всё и обо всём, он до последних дней вёл эти записи.

Зачем? Для кого?

Причём записи эти отнюдь не мемуарные воспоминания пенсионера и не дневники для потомков. Просто отдельные, иногда довольно простые, фразы, мысли, даже отдельные слова. Но сочетание нескольких таких слов, с точкой после каждого их них, говорит о многом. Иногда встречаются цитаты с указанием автора, иногда автор не указан.

В его записях нет какой бы то ни было системы или отдельной темы. Впрочем, общая тема, мне кажется, всё же есть, одна единственная — Человек.

Не могу не привести хотя бы кое-что, причём не подбираю специально, а привожу наугад.

Самое страшное, когда перестают верить.

Раскрепоститься.

Зависимость. Недоверие. Подозрительность. Зависть. Предвзятость. Жестокость. Преследование. Унижение.

Надо помнить.

Ребёнка формирует не образ мыслей окружающих его людей, а образ их действий.

Предназначение театра — вдохновение, чтобы разбудить человеческую совесть (Е. Б. Вахтангов).

Многое надо было делать вчера, и если мы вновь отложим на потом, на чуть-чуть, тогда просто некому будет делать. Нас уже не будет.

Самое трудное в искусстве — современность (В. Стасов).

Верующие есть. Нет… верующих в себя, в свою совесть.

Дешёвое образование всегда даёт дешёвые знания. И тому театру, где расходы на спектакли скромны, трудно помышлять о лаврах.

И опять попалось:

Недоверие. Подозрительность. Зависть.

Нельзя.

Не спи, не спи, художник, не поддавайся сну (Б. Пастернак).

«Я человек маленький, от меня ничего не зависит» — универсальное оправдание, почти сакраментальная формула. Какое бы зло ни совершилось вокруг, произнеси её — совесть твоя остаётся спокойной, а жизнь не выйдет из берегов.

Рабство (подневольное услужение).

И ещё:

Разбудить человеческую совесть.

Светлое завтра… а надо светлое сегодня.

В искусстве все жанры хороши, кроме скучного (Вольтер).

Помощи не надо ждать, если сам ничего не делаешь.

И даже такое попалось:

Спасенье утопающих, дело рук самих утопающих.

Уже прощаясь с Эльвирой Яковлевной, я увидел в серванте среди прочих обычных безделушек те часы-луковицу. Я не удержался:

— Эльвира Яковлевна, извините, когда-то давно очень мечтал о таких часах. Можно, на память?

— Да-да, конечно! Он был бы очень рад. Возьми обязательно!

— Спасибо.

Буквально через несколько дней мои ручные часы, которые славно прослужили до этого больше десяти лет, сломались. Пришлось взять памятные. Они показывали точное время, но не очень удобно носить в кармане брюк большую «луковицу». Купил новые, но вскоре сломались и они. За довольно короткий срок сменил несколько часов, но все они с фатальным постоянством очень быстро ломались. В конце концов, перестал покупать новые и стал пользоваться единственно верными и точными часами Геннадия Евгеньевича. С тех пор ими и пользуюсь. А вынимая из кармана, всегда вспоминаю лучшего директора Таганрогского театра, Друга, Учителя и Человека — Геннадия Евгеньевича Щёткина.

Как мало я сказал о нём…

КОДА

Как мало я сказал о нём…

Как мало я сказал о нём, о ней, о них. Ведь каждое упомянутое имя — это не только человеческая жизнь, это целая эпоха, целая планета, целая вселенная.

А сколько ещё осталось не упомянутых!

О ком-то ещё не пришло время написать, о ком-то уже написано, да не вместилось в рамки этой книги, о ком-то, — чего греха таить! — и писать не хотелось. Но, если честно, не хотелось только когда начинал работу над этой книгой. Теперь хочется. Ей-богу, хочется.

Почему?

Да неужели непонятно?

И дело здесь даже не в названии этой книги. Всё началось гораздо раньше.

Кто в юности не грешил рифмоплётством? Рискну привести из давнего.

Не поэму пишу, не сонеты,

Просто мысли мои в письменах.

Пусть потомки не скажут про это:

«Ерунда…» или «Здорово! Ах!..».

Может быть, оголтелый историк,

Разбираясь во чреве моём,

Откопает потрёпанный томик

Под каким-то забытым старьём.

Разобрав по отдельным страницам,

Будет яростно даты сверять,

Не взирая на судьбы и лица…

Никогда мне его не понять.

Я пишу свои мысли сегодня,

Не стараясь ему угодить,

И зовёт меня воля Господня

За строкою строку выводить.

Не для толстых журналов стараюсь.

И стараюсь ли? Нет, я пишу

О себе, о судьбе и не каюсь,

Что у Господа много прошу.

Дай мне, Боже, весь мир, всю планету,

Всю вселенную дай мне понять,

Чтоб к единому в жизни ответу

Привела меня Истина-мать.

Что же есть в этом мире такое,

Для чего, кроме всей мишуры,

Жизнь даётся? И даже порою

Смерь бессильно стоит вне игры.

Для чего мы рождаемся в муках?

Для чего ежедневно живём?

Вряд ли здесь мне поможет наука.

Здесь ответ только в сердце моём.

Я нашёл этот ответ. Я понял главное:

— Люди!!! Любите друг друга!!!

* * *

Когда-то давно имел я наглость послать на суд классику советской драматургии Виктору Сергеевичу Розову свой первый драматургический опус. Вскоре получил от него доброе, даже тёплое, письмо. Кроме прочего, были там и такие строки:

«…Вы не графоман, это безусловно, но вы в плену нашей скверной драматургии. Её надо забыть. И ещё: обретите свободу. Когда вы её почувствуете, у Вас дух захватит, аж страшно сделается. Но и радость охватит. Тогда и писать можно…»

Прошло много лет, прежде чем понял я, о чём писал тогда Виктор Сергеевич.

— Свободен! — восклицает Мастер в финале вечного романа Михаила Афанасьевича Булгакова.

— Свободен! — повторяю я, и, действительно, аж дух захватывает.

Я знаю самое главное. Я знаю, ради чего стоит жить. Я знаю, почему не страшно умирать.

Я всех вас безумно люблю!

* * *

В конце любого музыкального произведения должен прозвучать финальный аккорд. В нотах после этого аккорда ставится жирная вертикальная черта, означающая конец произведения. Но иногда перед финальным аккордом ставится знак репризы. Это означает, что всё произведение, или хотя бы часть его, повторяется.

Я не пишу в Театральном дивертисменте финальный аккорд, не ставлю жирную вертикальную черту. Ведь я ещё так мало сказал о нём, о ней, о них…

Я ставлю знак репризы и перехожу ко второй части.


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.