ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО НАСЛЕДИЯ

(Рассказы)

Публикация Н.П. Косенко

НИЗШИЙ ЧИН

В гости к Ивану Максимовичу Лопухову, по-уличному Ивану Репяху, приехал сын — Пётр Иванович. Приехал поздно вечером, почти ночью, — по летнему времени в общем-то неудачно: перебил короткий первый сон — стариковскую усладу и спасение.

Иван Максимович накануне договорился с завотделением взять лошадь — привезти с дальнего покоса сено. Лошадь он привел с вечера и поставил на ночь во дворе — езда предстояла неблизкая. А вот лечь пораньше, как собирались, не получилось: то одно, то другое готовил старик, проверял, укладывал, сновал по двору мелким торопливым шагом, потом забывал и начинал опять проверять и перекладывать.

Жена без зова не вмешивалась — он не любил, — а в тот вечер была и вовсе послушна: назавтра у хозяина предстояли день рабочий и дело важное.

Но всё имеет конец, кончились и эти сборы. Старики повечеряли; Иван Максимович покурил на завалинке, сладко позёвывая и без опаски поглядывая на крупные, будто через решето просеянные, заметно поредевшие стариковскому глазу, звёзды над двором, послушал, как скребётся, наливаясь соком, иссушенная за долгий день трава, как тонко вьёт над головою комар, притянутый крепким человечьим запахом, затушил сигарету и пошёл спать.

И вот ночью — ночью приехал сын.

Он постучал в дверь кулаком, зная, что родители спят в дальней комнате, да и слух с годами, известно, устаёт, не тот, что был.

Иван Максимович сына не ждал — ни письма, ни телеграммы не получали, и потому, шлёпая босыми ногами по холодному полу и поддёргивая на ходу кальсоны, проворчал для порядка:

— Кого там черти носят? Дня им мало!

Он откинул крючок, толкнул ладонью дверь, спросил в темноту сеней:

— Кто?

— Свои, — знакомо отозвался сын.

Старик не сразу поверил в эту неожиданную радость, зашарил по стене, впопыхах никак не мог найти выключатель.

Иван Максимович умел гордиться сыном: никогда в глаза не хвалил, в разговоре с сельчанами вспоминал редко, обычно в трудную для себя минуту, когда нужен был всеми признанный авторитет. Он тогда говорил: «А это вам хоть и мой Петруха подтвердит. Вот нарочно — как приедет на отпуск из генштаба — спросите!» Петр Иванович был полковником, служил действительно то ли в самой Москве, то ли где-то близко от нее, но Иван Максимович в эти частности не входил: поди — проверь!.. Да и слово «генштаб» звучало, видимо, для деревенских мужиков так, что проверять охотников не находилось…

— Что, батя, пустишь ли?

— Да уж коли приехал… — отыскал наконец выключатель старик.

Не сразу переморгал резкий свет, а когда глянул на сына, даже головой замотал, как спросонок, после долгой гулянки:

— Едрит-те в корень — генерал!..

В груди старика что-то сладко-сладко кольнуло, весь он — низкорослый, щуплый, седой — подобрался; сон слетел перепелом.

— Ну-у… как это? Ну и суприз Петруха закатал! Вот вам и Репях! — впервые с лаской выговорил он ненавистную свою кличку. — Ну ж я вас всех теперь! Будете носы морщить…

Они обнялись, и Иван Максимович успел, подтянувшись на носках, понюхать генеральский погон и оглядеть его, почти в упор щуря глаз.

— Иван, ктой там пришел? — спросила из комнаты жена.

Иван Максимович оторвался от сына, ответил с неловкой хрипотцой в горле:

— Вставай… мать. Гость к нам!

Он не назвал её, как обычно, бабой, уважительнее имя нашёл. Хоть и не думала, не гадала, а всё ж таки она генерала родила!

Старушка появилась на пороге — маленькая, простоволосая, в длинной, до пят, рубахе. Увидев сына, охнула, всплеснула руками и белой птицей метнулась к нему.

Иван Максимович отошёл от них, нашарил на загнетке сигареты, пристроился к печке курить. Потом не утерпел, позвал жену:

— Да ты глянь хоть, глянь, кого обнимаешь!

— Да чего уж там, знаю, поди, — не отнимая лица от груди сына, счастливо откликнулась она.

Немного погодя Иван Максимович спросил:

— А ты, что это, один-то приехал? И письмо б написал, чтобы ждали. А то мало ли!

— У Татьяны в институте сейчас экзамены, она попозже заедет. Сын готовится в военное училище поступать, тоже некогда.

— Ну да, ну да, — отозвался старик и помрачнел.

«Заедет, — думал он, крепко затягиваясь сигаретой, — значит, недолго пробудет Петруха, потянет его Татьяна на море. И внук вырос, теперь жди…»

Мало любила невестка своих деревенских родственников. Гостить приезжала — как повинность отбыть.

«Ну да ладно, — решил Иван Максимович, — нехай будут и экзамены, раз уж вам так легче и удобней. А вообще-то, чего мудрить? Сказали бы прямо, чтобы всем все ясно стало!» Но тут же подумал, что никому от той ясности лучше и проще не станет, вздохнул, бросил в печь окурок, разом освобождаясь и от своих неприятных, и ненужных в такой счастливый момент мыслей.

Он прошел по дому, везде включил свет, даже в сенях оставил гореть стосвечовую лампочку — так у него светло и просторно было на душе.

За поздним ужином просидели почти до петухов. Пётр Иванович поставил на стол бутылку вина с десятком блямбушек-медалей на наклейке. Старушка без устали носила и подавала угощения, пока Иван Максимович не осадил ее хозяйским окриком.

Разговор вязался нескончаемый: о себе говорили, вспоминали бесчисленных родственников; за год разлуки новостей набралось — горстями не вычерпать…

Иван Максимович вскочил с постели, едва небо подёрнулось молочными разводьями рассвета. И хотя спал не то что в полглаза — в полуприщур, не крепче, — был бодр и деятелен.

— Пора вставать, собакам сена давать, — пробормотал он привычную присказку, но с опаской, однако, разбудить жену, сморенную чаркой в неспокойный сон уже под самое утро.

Сыну постелили в горнице, и, проходя мимо, Иван Максимович остановился на минуту, послушал его ровное, сильное дыхание.

— Ишь ты! — уважительно покачал он головой, подумал немного, прикрыл дверь и уже на кухне сказал: — Спит… генерал.

Старик выпил оставленное с вечера молоко, закурил и вышел из дома, никого не разбудив.

Во дворе по-летнему быстро светлело; небо заметно, на глазах, поднималось над землёй на свою привычную высоту. Лошадь, заслышав шаги, повернула голову навстречу Ивану Максимовичу, фыркнула и перестала жевать. В кошаре шумно и грустно вздохнула Зорька, и где-то по улице испуганно воспел запоздалый петух, и его молодой голос далеко улетел в светлой тишине утра.

Легкая прохлада бодрила. Иван Максимович ходко сбегал за водой, поднёс ведро лошади, привычно посвистел, приманивая её. Потом взял в сенях сготовленную сумку с продуктами, привязал к грядке арбы. Завёл лошадь в оглобли.

— Видала? Усе спят! А мы с тобой счас соберёмся и, чего доброго, по холодку на месте будем. Такое наше дело, — приговаривал старик, запрягая лошадь. — Хозяйку, вишь, чарка сломила. Ну нехай; у неё сегодня день беготной — сын приехал.

Лошадь благодарно жмурилась и послушно подчинялась его добрым рукам.

Ивана Максимовича радовали и неожиданный приезд сына, и своё здоровье, по-молодому ловкое, как ему казалось, тело, и даже то, что проснулся он раньше всех в доме.

— Спит наш генерал! — продолжал Иван Максимович. — А что ты думаешь? Такого, небось, не поднимешь спозаранок за сеном ехать. Такой сам, если захочет… — старик покрутил головой и заговорщически подмигнул лошади. — Поглядеть бы, как там мой Петруха командует, разгон дает. Весь в меня — на дороге не стой!

Иван Максимович осадил лошадь назад, развернулся в тесном дворе. Всё готово в дорогу, и можно было трогать, однако он медлил. Ему не хотелось расставаться с сыном на целый почти день, и ещё он помнил, что тот наказывал непременно разбудить его — хотел помочь и, наверное, увидеть родные места, вспомнить.

Но старику и себе не хотелось признаться в такой слабости, и он опять заговорил с лошадью:

— Видала такое? Спит… Мы с тобой, значит, в поле, а он носом мух гонять? Интересный расклад получается. Генерал… Это ты там генерал. А тут — остынь-охолонь! Тут мы сами себе цены не сложим. Вот счас подниму, и будь добр!

Глаза его озорно поплёскивали сквозь седые ресницы, будто стоячие озерца за бегущими вдоль дороги деревьями и кустарником.

— Ты погоди маленько, я ему в момент устрою боевую тревогу!..

Дорогой говорили мало.

Пётр Иванович задумчиво глядел на поля и перелески, на рассыпанные в неширокой долине между двумя старыми холмами домики села, мягко скрытые утренним слоистым туманцем. На вопросы отвечал скупо, односложно, и Иван Максимович скоро оставил сына в покое.

На всходе, где-то за горизонтом, раскалённо пылало небо, а над головой оно было нежно-вишневого, но странного — не обычного, тёплого, а холодного, как перед бурей, — цвета.

Иван Максимович, поглядывая на восток, то и дело подгонял лошадь. Срезая угол, пустил её малоезженой дорогой через крутую меловую гору. Твердокаменные склоны горы сверху чуть прикрыты слоем серой земли и редкой стелющейся лебедой. И трудно понять: то ли распластанные корни лебеды скрепляют эту землю и не дают ветру развеять её по белу свету, то ли земля, прикрыв слегка узловатые, похожие на обрывки старой верёвки корни, не даёт тому же ветру вырвать их и погнать с горы клубком перекати-поля.

Иван Максимович спешил, но, когда взобрались на самую макушку, вдруг остановился, серьёзно и долго глядел куда-то вдаль.

— Ты что, батя? — не сразу спросил Петр Иванович.

— Да вот — смотрю… Весь край наш видать. Думаю: может, больше не случится тут побывать… к тому дело идёт.

Пётр Иванович промолчал, и старик обиделся на него. Хотя и мало ждал утешений, да и года свои помнил, а всё же это молчание сына, как невольное согласие на близкую смерть, больно задело его.

Он хлестнул вожжой лошадь, пустил её галопом под гору. Внизу с трудом вошёл в крутой поворот дороги, не дал сбавить шагу, погнал через скошенный луг к плывущему тёмными островами в тумане противоположной стороны лесу.

Возле низких копен резко осадил лошадь, молча сбросил с арбы вилы и грабли. Закурив, выпростал рубаху, заправил в шерстяные носки штанины. На сына не смотрел, хотя обида его уже прошла, растаяла легко, без следа — глупая была обида.

Петр Иванович подобрал вилы, подбросил, примеряясь в руке, чуть косолапя на мягкой земле, обошёл копну и повернулся к отцу:

— Начнем, батя?

Старик пожал плечами.

— Не на плац-парад приехали! — на ходу выдумал он. — Пора. Гляди, уже и солнышко глаза продирает, скоро припечет — хужей будет. Так что с Богом — подавай!

Петр Иванович сбросил рубаху, поплевал на ладони и поддел на вилы сбитую макушку копны.

— Не плюй, водянки набьешь! — предупредил его Иван Максимович.

— Ничего, батя! Принимай да успевай поворачиваться, — поигрывая тугими буграми мышц под белой кожей, ответил Пётр Иванович и развернул под ноги старику пласт сена.

— Ну коли так, тогда подваливай давай, — подшучивая над сыном и радуясь его нерастраченной силе, приговаривал старик, раскладывая сено по арбе.

Он расстегнул ворот, неторопливым, упругим шагом переступал с места на место, успевая бросить короткий взгляд то на азартно играющего вилами сына, то на стремительно уходящее в высоту нежаркое ещё, льдистой чистоты солнце, то в заречную даль, на голубеющий в утренней тени лес.

Но скоро, отвыкший за долгие годы кочевой армейской жизни от такой работы, Пётр Иванович сбился с нужного ритма, заспешил — то подавал полные навильники, от которых скрипел и гнулся держак, то махал почти вхолостую.

— Ты на силу-то не бери! Ловчей надо, а то враз упыхаешься. С непривычки оно не хитро!..

— Разговор-чи-ки! — вытирая крупной росой выпавший пот, отвечал Пётр Иванович.

Иван Максимович покачал головой. Сам он с детства и ранней молодости перенимал от деда и отца непростое умение делать всякую крестьянскую работу, и мало кто в селе мог сравниться с ним. И только этим умением мерил он людей: одних считал ровней и уважал, других всерьез не принимал, какую бы должность ни занимали в селе, как ни были бойки на слово и как ни гордились своим умением жить.

Иван Максимович умел делать и знал только это дело и без всяких сомнений считал его самым важным и нужным на земле. И старик совсем не думал о том, что для других людей другие дела были такими же нужными и важными, и что кто-то мог и его считать неумелым, отсталым, пустым человеком только потому, что он не знал этих других дел…

— Може, перекурим? Чуб-то, гляжу, уже мокрый. Понятное дело: с дороги да ещё не спавши, — нашел Иван Максимович необидное для себя и сына оправдание. — Это, однако, не ать-два командовать.

— Ничего, батя, даже полезно: зажирел я что-то.

— Не скажи! Генерал — он и должен быть солидным, чтобы уважали и боялись.

В село возвращались после обеда. У околицы Иван Максимович остановил лошадь, обошел воз, кое-где обсмыкнул сено, но в общем остался доволен: не стыдно улицей ехать, и клочок по дороге не отстанет.

Пётр Иванович догнал отца, спросил:

— Не много наложили? В гору тяжело шла.

— Ничё, ей это, считай, в охотку, почти как тебе, — засмеялся старик. — Нынче-то лошадиный транспорт не в моде, больше мы, пенсионеры, используем, а с нас работники известные… Так что жалеть нечего: против прежнего у них не жизнь — сплошной выходной. Счас в селе не каждый её и запрячь-то сумеет. Я так смотрю, что вместе с нами и лошадь отойдёт… А ты как, здорово притомился?

— Не очень.

— Ты бы низом шёл, все ближней.

— Да разницы-то почти никакой.

— Вербами… по-холодочку, — уговаривал старик. Чего зазря пыль глотать?

Петр Иванович, начиная догадываться, пожал плечами.

— Можно и низом. Кстати давно на речке не был, даже сниться начала. И всё почему-то весной, в разлив.

— Во-во, — обрадовался старик. — Погляди.

Пётр Иванович свернул с дороги на пробитую в пыльной траве тропинку, ведущую в густые прибрежные вербы Чалушки.

Иван Максимович отказывал себе в редком удовольствии пройти селом рядом с сыном, помощником и наследником, ради другого, более заманчивого.

«Вот только б старуха не подвела, — думал он с беспокойством. — Скажет слово, и пойдёт по селу молва. И зачем втолковывал ей, объяснял? Ей всё едино — что ефрейтор, что генерал! А то-то бы славно — вечером подойти вдвоем к мужикам… Петруха в мундире… Лампасы в ладонь… Ну-тка, подвиньсь, посторонись: Иван Максимович с сыном идет!»

Не вышел ростом и видом Иван Максимович, и хотя удал был на дело и шутку, но всё-таки до старости колючей занозой сидела в душе обида на судьбу. И как можно было теперь упустить час торжества и гордости?!

Иван Максимович неспешно докурил, затоптал окурок в пыль и тронул к дому. Дорогу, однако, выбрал дальнюю, сам себе зачем-то объясняя, что она ровнее, для гружёного удобней, а для доброго коня, по пословице, семь верст — не крюк.

Возле правления колхоза натянул вожжи, тайком оглянулся по сторонам, зашипел сердито:

— Ш-ш-ша… ш-ш-ша… Эка, прёт! Черти тебе, что ль, подпихают! Ш-ша!..

Лошадь от резких смычков вожжами присмирела; упираясь, задирая голову и кося огневым оком на хозяина, остановила воз. Но стояла подобранная вся, напружиненная.

Иван Максимович довольно огляделся, заметил в раскрытом окне бухгалтерии кудрявую головёнку, позвал негромко:

— Зинка… Зинка… Замудрилась в цифирях, не слышит. Зинка!

В окно выглянула девица, недовольно оглядела стоящего в нескольких метрах от нее старика, воз сена, бьющую копытом лошадь, спросила, медленно цедя слова:

— Что вы кричите? Работать мешаете…

— Едрит-те в корень! — всплеснул руками старик. — У ней работа! — но тут же спохватился и другим голосом спросил: — Председатель у себя будет?

— У себя, — ответила девица и повернулась уходить.

-Ты погодь! — строго остановил ее старик. — Поди скажи, что я зову его. Дело есть.

— Что-о?

— Так и скажи: Иван Максимович Лопухов зовёт по делу важному и не терпящему отлагательств!

Старик и сам удивился, откуда у него такие слова нашлись, но удивлению своему наружу выйти не дал.

— Так и передай, говорю.

Девица пожала плечом.

— Скажу, что просите…

— Зову что! — вдогонку поправил ее старик. — Эка немота, ещё в контору влезла…

Через минуту на крыльцо вышел председатель колхоза, остановился, потянулся, с хрустом разламывая молодое еще, сильное тело — ровесник сыну; бывало, одним батогом доставал их Иван Максимович. Оглянувшись в рабочее безлюдье улицы, председатель вдруг одним махом сиганул с крыльца, взбил ногами пересохшую пыль, энергично кинул руку.

— Доброго здоровья, Иван Максимович! Как настроение?!

— Строение хреновое, а всё ж таки стоит пока, не валится, — подхватил старик, пожимая руку.

— Дело, говорите, у вас ко мне? Давайте свое дело. Слушаю.

— Петруха нынче в ночь прибыл!

Иван Максимович заварил разговор сразу, не дал время удивиться председателю, радостно охнуть, пообещать непременно быть в гости.

— И как теперь обстановка в мире серьезная, а у нас жнива на носу и газет читать некогда, а Петруха наш в новом звании теперь, то вот тебе и дело моё: упроси-ка ты его, как председатель, всё нам досконально, как оно в мире есть, разъяснить, и особливо — что там в Кремле по этому поводу думают. Петруха, я так думаю, всё знает и просьбу нашу уважить обязан.

— Постойте, постойте… — выхватил из бойкой речи старика нужные слова председатель. — Говорите, в новом звании? Так это что же выходит — генерал?!

В последнее время у Ивана Максимовича частенько прихватывало сердце — вроде как тугими тормозами на спуске колесо зажмёт; а всё же напрасно говорят, что с радости умереть, дескать, можно. Врут, от не только сладкость в груди и в теле — лёгкость…

— Так ведь угадал: точно — генерал…

— Ну!

И председатель вдруг обнял Ивана Максимовича и, легко оторвав его старенькое, сухонькое тело от земли, так сжал в объятиях, что старик, будто сомлевший курчонок, и голову уронил на председателево плечо.

— Это мы организуем! И лекцию, и всё, что положено в таких случаях.

— Можно по радио… — высказал старик невзначай свою сокровенную мысль.

— Вот-вот! Точно! Объявим по всей форме, — тотчас согласился председатель. — Ну и Петро! Молодец! А вы это чего же в такой день за сеном собрались? — спохватившись, строго спросил он. — Могли бы мне сказать… Одному-то оно как? Несподручно совсем.

— Со мной Петруха был… Низшим чином! — засмеялся счастливо старик. — Навроде подавальщика…

— Сергей Сергеич! Вас к телефону. Из района! — позвал председателя в раскрытое окно звонкий женский голос.

— Иду! — тотчас откликнулся председатель.

Он уважительно пожал руку старику, ещё раз пообещал всё непременно организовать сегодня же вечером и только после этого скорым шагом ушёл в правление.

— Вот так! — разбирая вожжи, гордо и счастливо бормотал Иван Максимович. — Не зря и Репях на свете прожил. Вас там, в районе, много, а генеральский отец, поди, на десяток районов — один… Вот такой расклад получается… Ну ладно, чего ухи повесила? — спросил он у лошади мягким от счастья голосом. — Наше с тобой дело какое? Нагрузили, и вези… Так что пошли, милая, пошли, чуток осталось всего.

КОГДА ОТЦВЕЛИ ТЁРНЫ

Никифор влюбился, когда отцвели тёрны. А тёрны у Зимогонов стояли знатные, непролазной гущины. Уже не один год косил досадливым оком на них Игнат, да всё руки не доходили и не поднимались.

Тихой сапой расползлись тёрны по низу огорода, невидимо пронизывали корявыми жилистыми корнями свободную землю, торжествующе выгоняли на белый свет такие же жилистые и корявые побеги.

Казалось, сама природа этой цепкостью и жизнестойкостью вознамерилась расплатиться со своим чадом за неудачный внешний вид.

И только раз в году, на короткий весенний час, обливались тёрны снизу доверху чистым белым цветом, становились издали похожими на лёгкое летнее облако, пухово опавшее с неба на холодную и неприветливую ещё землю.

В зимогоновских тёрнах не жили даже собаки и воробьи, таким дурным чертополохом стояли они. Ни щёлочки, ни одной пробитой тропинки. И только Никифор, шестилетний владелец тёрнов, знал сюда ход, здесь спасался от докучливого материнского взгляда, здесь — даже в ясный солнечный день — лежала-полёживала знатной барыней влажная сумеречь, и Никифор обретал такую выстраданную и желанную для самого младшего в семье свободу.

Было у него здесь «кубло» — обжитое место. И здесь же нашлось бы многое из бесследно пропавшего в хозяйстве и в доме, что искала напрасно и не могла найти мать, а то и соседи.

Нашлась бы здесь целая и не такая старая уж клеёнка со стола в саду (досталась Бурану ни за что: на него пало подозрение, что затянул куда-то по своей собачьей дурости. Буран, конечно, видел Никифоровы «добытки», но терпеливо перенёс хозяйский крик и трёпку, не выдал. А потом, будто и на самом деле всё понимая, сдержанно принимал Никифоровы виноватые ласки и объяснения). Нашлось бы и старое ватное одеяло, и большой кухонный нож с нанизанной на лезвие до самой ручки консервной крышкой — «от бандитов» защита, и кое-что из отцовской мастерской: устраивался Никифор хотя и с оглядкой, но обстоятельно, по-мужицки.

Никто его здесь не тревожил: родители то ли действительно не догадывались, куда он исчезает, то ли делали вид. И когда долетал материн (чаще всего) сердитый зов, и он, выждав немного — не забудет ли, не передумает звать? — всё же вынужден был выползать по-солдатски из своего убежища, то никогда не шёл во двор по стёжке между грядками, огородом, а рысью давал безопасный крюк и влетал во двор с выгона, с противоположной совсем стороны.

И вот так случилось, что самую свою большую тайну доверил он е й — чужой, почти незнакомой.

К деду Ивану Ткачу, соседу, приехали гости из самого аж Киева: внучка — дебёлая тетка в жёлтых блескучих штанах, а с ней — Виолетта, похожая на пухового курчонка: писклявая, с черными, упорными, удивлёнными глазёнками— паслёнинами, непосидячая и капризная.

Никифор гостей не прозевал, во двор попасть не успел и теперь часовым маялся вдоль железной сетки.

Сетку эту в одночасье установил дедов Иванов сын, Димка Ткач, живущий через три двора по улице своим хозяйством. Отгородил то ли дедово подворье от дикого широкого выгона, то ли выгон от дедовой терновой жадности: уже на Никифоровой памяти дед Иван дважды переставлял плетень, не помещаясь в своём припасливом дворе и выпираясь мозолем из деревенской неровной улицы.

Димка подскочил с мужиками на машине, провертел в земле по-быстрому дырочки, воткнул в них привезённые на той же машине асбестовые трубы, раскатал сетку, впаял в середину железные ворота и отбыл, даже во двор не заглянув.

Когда дед Иван вернулся из магазина с сеткой хлеба и бутылкой откупоренного красненького в кармане пиджака, — Никифор его ждал, лёжа в бузине рядом с разомлевшим от дикой жары петухом Степашкой, — то сперва даже пощупал сетку руками, будто глазам своим не верил, потом плюнул, выругался, а открывая новую калитку, пнул ногой стонливое некрашеное, в сизой окалине железо.

И вот с прошлого лета не только для хозяина, но и для Никифора стал новый проволочный забор непреодолимой преградой. Чтобы попасть к Ткачам во двор, приходилось танцевать в самый низ огородов, там перелазить через похилившийся старый плетень и уже бабиными гарбузами чесать обратно, обдирая об рашпильную огудину босые, ко всему привычные ноги.

На этот раз Никифор решил войти через ворота, как подобает. Ждал приглашения терпеливо, старательно попадался на глаза захлопотавшейся возле гостей бабке Степаниде. Но та его и в упор не видела.

«Вот же противная бабка, — думал Никифор. — Никак свои противные „шпионы“ не забудет. Подумаешь, шашкой головы срубил! Ещё вырастут, лето длинное».

Между тем, как квочка знакомит с новым миром лупоглазый от удивления свой выводок, так бабка Степанида квохтала над «Виолеточкой». Водила её то к розовоухим, младенчески-седым поросятам (нашла чего показывать! — фыркал про себя Никифор и дивился бабкиной, а заодно и «Виолеточкиной» бестолковости), то в цветник под плетнём, где роскошные стояли калы, жёлто-горячие георгины и сорные почти ноготки. Здесь же размочаленные никли к земле «шпионы».

Виолетта за бабкой шла послушно, ничего руками не трогала, но Никифор раза два перехватил её внимательный, как бы вопрошающий что-то взгляд.

Кто знает, сколько б длилась эта экскурсия старого с малым, если б не появился на пороге дед Иван в новой мятой незаправленной, почти до колен достающей белой в полоску рубахе.

— Баба, собирай на стол! — коротко распорядился он и тут же скрылся в прохладной темноте сеней.

Бабка Степанида послушно остановилась, будто очнулась на бегу, коротко оглянулась по сторонам. Никифора взглядом миновала старательно, но вслух сказала совсем неожиданное:

-Никита (она всегда его звала Никитой, а то ещё, в добром настроении, — Никиткой), а Никита? Иди с нашей гостюшкой погуляй. Да гляди там, старшим будь! Она ж совсем дитя ещё, — и открыла калитку.

Никита гордость пересилил, вошёл сразу.

— Это наша Виолеточка, в гости до бабы приехала, моя умничка. — Она наклонилась к девочке, спросила ласково: — Ну, Виолеточка, пойдёшь с нашим Никитой гулять? Он тебя по огороду поводит, огурчик та картошечку покажет. Да гляди, до колодезя и близко не подходи! — совсем другим — домашним, строгим голосом наказала она Никифору.

Дождалась, пока гостья важно согласно кивнула и тут же заспешила в дом, обметая широкими длинными юбками созревающие колосья лебеды.

Златокудрая Виолеточка в кисейном своём ломком платьице, будто бабочка под неровным ветром, порхала рядом со степенно шагающим Никифором.

Провёл он её добросовестно по огороду, всё показал, всё назвал, всё дал попробовать — от тоскливо-горького молочая до нежнейшей, ещё только наклюнувшейся в мягких обёртках кукурузы.

Показал и колодец; придержав за хрупкие, будто птичьи рёбрышки, позволил заглянуть в холодную бездну, куда, бездонно и стремительно сужаясь, обрывался сруб из влажных, тронутых плесенью бревен. Дал попить прямо из цибарки, подставив гостье под подбородок горсточку ладони.

Может, так бы и закончился этот смешной для Никифора поход, да увидел он в глазёнках Виолетты столько доверчивости и радостного изумления, что захотелось ему быть щедрым до конца.

— Ладно, — сам себя уговаривая и убеждая, проговорил он с лёгким вздохом, — ладно уж, идём, я тебе такое покажу! Только ты — никому! Ну, чего молчишь? Обещаешь, что ли? Или, как все бабы, после пойдёшь по селу языком чесать?

Он подождал ответа, но девочка только доверчиво глядела на него немигающими влажными паслёнинами, и Никифор, еще раз вздохнув, решился окончательно:

— Ладно, идём. Я тебе верю.

Он пересадил её через плетень, оглядел пустой бабкин и свой огороды, сам перелез и, пригибаясь в тёмно-зелёной картошке, повёл спутницу в самый низ огорода. Возле тёрнов с последним сомнением оглядел свою спутницу: поймет ли, оценит, что он ей доверяет? Или и там будет тоже молча таращиться, как будто ей всё равно, что видеть и чему удивляться?

— Тебе сколько лет-то? — и, не получив ответа, удивился: -Ну чё ты всё молчишь? Приехала в гости и молчит!

-А я читать умею, — непонятно зачем вдруг сообщила Виолетта. — И считать. До ста.

Никифор читать не умел и учиться не то что не пробовал — и не собирался. Ему это было без надобности. Однако нужно было что-то ответить этому чуду, и Никифор ловко и далеко сплюнул сквозь зубы.

-Была охота! В школе ещё надоест. Вон братуха учиться не хочет, а на тракторе не хуже папки ездит. И я тоже трактористом буду! Быстрей бы только вырасти. А ты кем?

Виолетта ответила не сразу, думала, смешно и непривычно морща крутой чистый лоб.

— Мамка хочет врачом, а я — воспитательницей, как наша Мария Романовна.

Никифор рассудительно одобрил:

— Работа хорошая. Чистая. У нас тоже садик есть. — И с гордостью сообщил: — Но я туда не ходил, на воле вырос, как бычок.

За низкими камышами, за серебристо-зелёными гибкими лозами квакали ленивые в жару лягушки, шумно пробила по воде крыльями гусыня, что-то гортанно скомандовала, и целый выводок неуклюжих, некрасивых еще гусят, торопливо суча голыми красными, вывернутыми наоборот коленями, сыпанул с открытой воды в спасительную тень низко обвисшего с берега куста.

За гусыней следить вообще-то было наказано Никифору, но помнить об этом не хотелось.

— Так ты гляди мне, лишнего не болтай, — по-взрослому напомнил Никифор и, подталкивая Виолетту, шагнул к лазу. Подняв до самой земли упавшие ветки, скомандовал — Лезь.

Виолетта даже попятилась.

— Ну, так и знал: боишься. А еще из Киева! — Никифор лёг на живот и ужом юркнул в темную дырку. — Что, так и будешь столбом стоять? Некогда мне с тобой чикаться.

Когда они пробрались в середину и выпрямились под невысоким зелёным сводом, Никифор и глазам не поверил.

— У тебя мамка тоже дерется? — сочувственно спросил он, глядя на грязное платье и гольфы, располосованный бант Виолетты? — Ты б же… на коленках, что ли…

Девочка и на свое грязное платье смотрела с кротким удивлением, но здесь, в полумраке, глаза её налились такой глубиной и печалью, что у Никифора дрогнуло и сжалось сердце.

— Может… постираем его? Тут у нас речка есть. Рядом. Высушим, никто и не заметит… Или скажем, что щли и нечаянно упала. Да нет, не поверят.

Расхотелось Никифору хвалиться своей тайной; глянул на «КУБЛО» — и таким убогим всё показалось, жалким. «Вот же дурак! Натянул барахла и тряпья всякого — а она городская, у них там всё красивое, новое», — ругал он себя и не знал, что делать и говорить дальше. Выбирались на волю тем же ходом, другого не было. Никифор опять полз впереди, нарочно елозил животом по земле, будто подчищая дорогу, и все дивился про себя: зачем такие платья выдумывают? В них же только в хате перед зеркалом и можно крутиться, а жить — замучаешься.

Выбравшись, отряхнул ладонями штаны и рубаху — никаких следов. Виолетта же предстала под ярким солнцем, будто только от печки, будто неумёхой чугунки таскала, к животу прижимая.

«Ну, разорётся бабка Стёпка! — обречённо смирился с неминуемой бедой Никифор. — Или эту домой одну отправить? Небось, не заблудится, найдёт дорогу…»

Виолетта между тем направилась к речке.

— Ты куда это? — окликнул ее Никифор.

— Стират,. — оглянувшись, с легким удивлением ответила девочка. — Или ты забыл?

— Забыл, забыл… — ворчал Никифор, шагая следом. — Кто его знает, как его стирать? Это ж не мои штаны…

— Я умею, — успокоила его Виолетта. — У тебя порошок есть?

Никифор только хмыкнул: нашла, что спросить!

Платье они выстирали вместе, Никифор полоскать залез под самую шею, на середину дремотно застывшей, испятнанной тенями и лёгким мусором воды.

Хотел показать, как умеет нырять и сколько может просидеть под водой, но вспомнил её молчаливое, одинаковое ко всему удивление в глазах и не спеша выбрался на берег.

— Счас выкручу — ни капельки не останется, — пообещал он, жгутом свивая платье, но Виолетта материным движением забрала платье из его рук.

— Эх, ты! Кто ж так крутит? — и разбросила платье на гибких лозинах.

Пока ходили по огороду, лазили в терны, стирали платье, Никифор исподтишка, со стороны поглядывал на будто с неба свалившуюся свою спутницу. Ещё вчера, ещё час назад он о ней и духом не слыхивал, и вот — рядом, можно даже дотронуться, за руку взять, помогая выбраться на стёжку из бабиных гарбузов.

Никифор пошёл в отца, рос человеком рисковым, как говорила частенько мать — заполошным. Он не умел долго хотеть и ждать. Заходился что-то делать — никакой работы не побоится, все сломает, чтобы переделать наново, но при одном непременном условии: по собственному схочу и доразу, на завтра не оставляя. Потому всё у него получалось как бы из двух разных частей: начало основательное, с размахом и тщанием, а окончание — лишь бы до кучи стулить.

Вот и теперь, глядя на притихшую под кустом нежнокожую Виолетту, вдруг понял Никифор, что без неё жить ему дальше невозможно. Конечно, в селе она не останется, уедет в свой Киев, увезёт её эта… в блескучих штанах.

Но Никифор знал уже, что это — не главное. Главное, знал он, в другом. Научили его мужики в мастерской, не заметили, что прижух он под верстаком с «тормозком» для отца-бригадира, мотает на будущий рыжий ус великие правила взрослой жизни.

«Главное, завалить девку и трахнуть — тогда наверняка никуда не денется! — Димка Ткач звонко шлепнул мазутной ладонью по кулаку другой руки. — А обещания да клятвы — это все мура! До первого случая. Усек?» Ему ответил голос из-под разобранного трактора: «А потом тебя — лет на десять…» — «Мо-ло-до-ой! Зе-лё-ный! Да ещё ни одна после этого в милицию не бегала. У них же в этом возрасте одна программа — любым путём себе мерника захомутать. А ты сам ей в руки идёшь!»

У Никифора вскипело сердце; он облизнул губы и оглянулся. Разморенные в зное, лежали на косогоре огороды, поверху стояли снулые хаты, вербы и лозы томились над парной водой — и нигде ни одного человека.

Никифор в запретном деле давно уже знал всё, что нужно — полный двор живности, всё на глазах.

Виолетта зябко ёжилась под кустом, никак не могла умоститься, что ли, или боялась той минуты, когда придётся идти домой. Изредка, украдкой, сквозь мохнатые ресницы поглядывала на сидящего рядом Никифора.

Он каждый раз пытался перехватить этот тайный взгляд, удержать, чтобы легче было заговорить. Но Виолетта, будто неведомо как обо всём догадавшись, тут же поспешно отворачивалась.

Проплыла над головой лёгкая тучка, будто белое перо подгонял по воде ленивый ветерок, а за ним пробежала по земле серая тень, накрыла на минуту речку, огороды, хаты и тёрны, а Никифор все молчал.

На войне он собирался стать разведчиком, уже и сейчас ночью в хате один не боится оставаться, на всей улице никто из сверстников на лопатки положить не может. Как молодого лопоухого щенка учит старая собака, так братуха — спасибо ему! — натаскивал Никифора. И ему ничего бы не стоило сейчас завалить это чудо приезжее, одной левой бы справился, а он только маялся и нудился рядом и чувствовал себя с каждой ушедшей минутой всё поганей.

И когда наконец разлепил губы и спросил, то получилось, что задал он самый глупый, какой только можно было придумать вопрос:

— А ты жениться-то будешь, что, когда вырастешь?

Виолетта сразу не ответила, но и не фыркнула, как он ожидал. Она думала, долго думала, а потом серьёзно, чуть заметно пожала плечами.

— Буду. Все женятся.

— А чего это вы вдвоём приехали, без папки?

И опять она не сразу ответила, будто вопрос был такой уж сложный, что сразу и не ответишь.

«Вот чудо так чудо, — подивился про себя Никифор. — Чего тут думать?»

— А мы вдвоём живем. С мамой.

— Всё время?

Она кивнула и опять пожала плечами.

— А папка?

— У нас нет папки.

— Без папки никто не родится, — усмехнулся Никифор и сразу, как с обрыва в реку, с головой, чтобы не раздумать: — А хочешь, я на тебе женюсь?

Она распахнула ресницы, будто выпуская из неволи удивлённый и признательный взгляд.

— Ты чего? Я правда женюсь. Хочешь, землю съем?

— Зачем? — поразилась Виолетта и закрыла свой рот ладошкой, будто и её могли заставить зачем-то есть землю.

— А что не сбрешу, чтоб поверила. Хочешь?

Она покачала головой.

— Ну что?

— Что?

Никифор даже сплюнул с досады.

— Что, что? Жениться — хочешь?

— Прямо сейчас?

— Счас нас никто не поженит. Малые еще, — вздохнул Никифор. — Мы давай с тобой договоримся. А потом, — Никифор обнял Виолетту за шею и шепнул ей на ухо взрослое слово. — Чтоб взаправду было. А я тебе потом гороха нарву. Я знаю, где он у бабки Стёпки растет, слаже его ни у кого нет. Ну?

Видно, в большом доверии был Никифор у бабы Степаниды, покликала она их не скоро. Успел Никифор потом и гороха нарвать, успело и платье высохнуть. Вёл он Виолетту на бабкин зов не спеша, стежкой, крепко и надежно держа за руку.

Девочка шла сзади послушно, как усталая молодая коза на веревке — только башмачками-копытцами постукивала, дробно, не в лад м у ж с к и м шагам Никифора.

Подслеповатая на старости лет бабка ничего не заметила, обняла «Виолеточку», окунула в оборчатые юбки, будто прятала от кого-то

— Ну, погуляли? Всё тебе Никита наш показал? И на речке были?

Девочка только кивала на каждый новый вопрос. На Никифора она не глядела, будто он и не стоял рядом.

— Пошли в хату. Баба полудновать сготовила. Уморилась, моя гостьюшка? Пошли и ты, Никита, — как-то мимоходом, без особой охоты позвала баба Степанида Никифора.

В темноте и прохладе сеней Никифор чуть тормознул, вытер нос — всей ладонью, снизу вверх, подождал, пока бабка откроет дверь, пересадит через высокий порог «Виолеточку», шагнул следом.

Разведчик, разведчик. Где ж твоя осторожность и предчувствие опасности? То ли солнце и жара тому виной, то ли гордость победителя опьянила, но шагнул Никифор в комнату без опаски.

За столом уже и места свободного не осталось, быстро и охотно собрались гости на бабкин зов-клич.

— О-о-о! Племяшечка явилась! — Димка Ткач, блестя заряжёнными глазами, тянул через стол черные от мазутного загара руки. — А ну подайте её сюда!

— Та какая ж она тебе племяшечка? — дергала за распущенную до пупа рубаху Димкина жена. — Внучка она тебе.

— Это ты у меня бабка, — не оглядываясь, огрызнулся под общий смех Димка. — А нам еще справки в женскую баню не выписали!

Виолетту подняли, торжественно, как главное блюдо стола, передали ему в руки.

— Да чем вы их там поливаете, что они такие красивые растут? Ну, совсем уже невесточка! Мы тут тебе и жениха найдем, — Димка заметил в дверях Никифора. — А его и искать не треба — сам явился! Никифора хочешь, Виолеточка? Запакуем и отправим малой скоростью.

Девочка оглянулась на дверь и в наступившей общей тишине вдруг отчетливо сказала:

— А мы уже!!!

У Никифора и ноги подогнулись.

— Чего брешешь, дура?

Слышал, пронизывая темноту сеней, как загоготал в хате Димка, как грюкнула сзади дверь. Никифор летел, едва касаясь раскаленными подошвами верхушек лебеды и спорыша.

Сзади, с крыльца, свистнул в четыре пальца Димка, заорал на весь белый свет:

— Зятёк! Мать твою перетак! Куда ж ты лататы? Постой!

Плетень: и грядки, картофельная ботва и бодылья кукурузы стелились перед Никифором. И только огудина вдруг обожгла: как подсечённый конь, со всего маху врезался Никифор мордой в горячую твёрдую землю.

Далеко во дворе что-то кричал уже крепко, жадно хлебнувший Димка Ткач, ему отзывался — лениво и без охоты — Буран. Впереди, надёжные, стояли тёрны, ждали.



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.