В ПРОЩАНЬИ И В ПРОЩЕНЬИ

(Повести и рассказы)

СТАРУХИ

Оставить комментарий

Уже много лет спустя я задумалась над тем, что по своему социальному статусу, по своей принадлежности к маргинальным слоям южнорусского города, в котором происходит постоянная толкотня людей различных национальностей в борьбе за выживание и в котором евреев считают не умеющими ударить, но умеющими обмануть и проскользнуть, где антисемитизм существует на уровне подсознания (как это подсознание всколыхнулось и заурчало, подогретое немецкими официальными акциями!), Степановна должна была вести себя иначе. Простой инстинкт самосохранения должен был заставить ее держаться от нас подальше.

А Степановна приходила к нам чуть не через день, помогала матери добывать ежедневное пропитание. И «пропивание», если можно так сказать. Потому что в первые месяцы оккупации не работали не только магазины и рынок, но и водопровод. Воду носили с Дона — вниз бегом по Ворошиловскому спуску, вверх ползком с полными ведрами. А у нас и ведра в доме не оказалось. Его дала нам Степановна. Еще помню суп, сваренный бабушкой из десятка картошек величиной с лесной орех и двух-трех таких же крошечных морковок: Степановна подобрала их возле немецкой полевой кухни в нашем дворе — повар выбросил за ненадобностью. И котлеты из куска убитой взрывом лошади (еще мясорубка наша была на месте).

Она же стала настойчиво уговаривать мать:

— Лена, в деревню надо уехать — там и немцев мало, и еды больше, и никто вас не знает. Жалко, в мэнэ никого уже нэма у сэли.

Мать колебалась, боялась оставаться, но боялась и неизвестности. Но тут все решила судьба, и в октябре бросили мы Ростов с его угрозой для нашей жизни. Скрылись, уехали в деревню, причем далеко в восточную сторону. Поэтому наших встретили на два месяца раньше, чем в Ростове. Но только через полтора года вернулись мы в ростовскую квартиру, ключи от которой, кстати, хранились у Степановны.

* * *

Уезжали от непривычной, неудобной деревенской жизни, с печкой, для которой таскали обветренными руками курай; с мышами, которые перебежали с голоду из полей в дома, и одна из них запуталась ночью в бабушкиной распущенной косе; от пациентов, которые еще летом жаловались бабушке в амбулатории: «биля пупа крутэ, на колючки бэрэ, пид грудями пэче» (попробуй тут поставь диагноз!), а теперь все болели одним — голодными отеками.

А приехали в жилище с выбитыми стеклами, которые заменили фанерой, и в квартире воцарился полумрак, а холод остался. Для тепла в задней комнате соорудили буржуйку, трубу вывели в форточку, забранную жестяным листом. Вместо деревенского курая в городе топили углем, но его надо было таскать не со двора, а через полгорода с рынка. И хоть он не так быстро прогорал, но буржуйка в отличие от деревенской печки тепла не хранила. Вечером раскалялась до малинового цвета, а утром высунешь голову из-под одеяла — и пар изо рта. Бабушка частенько с сожалением вспоминала деревню, приговаривая: «Лучше жить голодному, но в тепле, чем сытому в холоде».

Это было неуместное присловье, потому что сытости тоже не наблюдалось. Но, впрочем, были карточки! Мы получали карточки, в деревне невиданные. Раз в месяц паек, раз в день шестьсот (или пятьсот?) граммов хлеба на троих. Ну, эти походы в магазин за пайком и в хлебный ларек — отдельная песня. Здесь ее не споешь, не хватит места и сил. Как и наша попытка решить наступившим летом продовольственную проблему с помощью огорода.

Скажу только, что жизнь была настолько нищенской, понятия о комфорте и гигиене — настолько примитивными, что все обслуживали себя сами. Впрочем, какие-то маленькие узелки белья от нас Степановна изредка уносила и возвращала в сером клетчатом платке — видать, сострадала нашему холоду и безводности. И вряд ли брала за это плату. Скорее всего, когда мама бывала в командировке, бабушка делилась со Степановной хлебом.

Но это все по-родственному. А зарабатывала Степановна себе на жизнь в последний год войны и особенно в первые послевоенные годы другим. Как только потянулись с войны демобилизованные, сначала комиссованные, а потом и победители, то вместе с ними появились в обносившейся до нитки стране никогда не виданные советскими людьми комбинации с кружевами, рулоны материи, платья невообразимой длины (то слишком длинные, то слишком короткие) из крепдешина и бархата, а то и вовсе из какой-то фантастической синтетики.

Везли по чину: кто солдатский сидор, кто чемодан, а кто и вагонами. И большая часть этих тряпок тут же поступала на черный рынок, по-нашему — «толкучку». Потому что гвардии сержант Петров, прихвативший в брошенном немецком доме голубой пеньюар и бордовую бархатную портьеру, понимал, что если изрезать первый на трусики для жены и дочери, а вторую — на прикроватные коврики, то конечная продукция (изначальная — само собой разумеется) никак не впишется в быт его семьи. А если найти на заграничные тряпки настоящего покупателя, то можно подправить осевшую стенку барака, или запастись углем на зиму, или купить жене и дочке хотя бы ватные фуфайки.

И покупатели находились. Кто-то, как бывает всегда при всех исторических катаклизмах, нажил, накопил денег на чужом горе. А другой, сам голозадый, был готов отдать за красивую трофейную шмотку для любимой женщины последнюю тысячу. Да только продавать было опасно. Все «толчки» кишели милицией, которая боролась со спекулянтами. С правовыми нормами, как обычно, в нашей стране царила полная неразбериха, и никто не мог объяснить, почему продажа нигде не купленного товара подпадала под статью «спекуляция», то есть перепродажа с наценкой.

Особенно опасались милиции те, кто привез много. Случайный инцидент на «толчке» мог подвести под большой монастырь. Поэтому появилась новая профессия — «продавцы за процент». И опять Степановну выручила ее репутация честного и надежного человека -от клиентов не было отбоя. И снова помогали ее располагающая внешность, ее чувство собственного достоинства, уверенность в своей конечной перед богом и людьми правоте. Милиционеры к Степановне почти никогда не прискубались, а редкие инциденты оканчивались благополучно. Кстати, когда мама позволяла себе съехидничать: «Степановна, у тебя дети партийные, а ты спекуляцией занимаешься», она тоже не без ехидства отвечала: «Если бы я не спекулировала, эти партийные давно бы померли». И действительно, именно на Степановнины заработки покупали для ее старшей дочери Любы молоко, барсучье сало и дорогое лекарство против туберкулеза — паск.

Как раз эта Люба и была коммунисткой. Старшая из четырех детей, она совсем не походила на мать — высокая, стройная, с темными, кудрявыми, до плеч волосами и красивым лицом. Несмотря на красоту, Любина личная жизнь не сложилась. Разошлась ли она с мужем или он погиб на фронте — не помню. Знаю, что Люба одна растила дочь Тоську, девочку немного постарше меня, очень похожую на мать статью, кудрями и яркими, блестящими глазами.

Зато Люба, единственная из всех Степановниных детей, закончила (еще при здоровом отце) достаточно классов, чтоб освоить профессию телеграфистки. На работе ее ценили настолько, что в конце войны, когда мужчин среди почтовых и телеграфных работников почти не осталось, приняли в партию. На беду, несмотря на все антисептические усилия Степановны, Люба заразилась от отца еще в юности туберкулезом. Форма у нее была закрытая, но в войну от плохого питания и ненормированной работы процесс обострился, и даже чудодейственный паск, который несколько раз доставала моя мать, помогал только частично. Полного исцеления не наступало.

У второй дочки, похожей на мать, только более курносой и слегка пучеглазой Райки, все, наоборот, получилось удачно. Муж вернулся с войны целым. Родила сына, а через три года — дочь. Дали им квартиру, как в сказке — аж из двух комнат. Правда, в подвале, но кто тогда на это обращал внимание! Райка тоже оказалась туб-инфицирована и даже передала палочку Коха маленькой дочери. Но здоровая материнская порода помогла ей справиться с инфекцией. А малышку, благодаря служебным связям моей мамы в мире медицинской администрации, определили на полгода в специальный детский санаторий, где не только лечили, но, главное, хорошо кормили.

Степановна теперь жила с двумя сыновьями, Сашкой и Ёркой, — муж умер еще до войны. Как мне смутно помнится, постоянно у ребят возникали какие-то осложнения, как у большинства недоученных, неприсмотренных парней в послевоенные годы. Что-то связанное с милицией, может даже с кратковременной изоляцией. Главные трудности были у глухонемого Ёрки. Он то пребывал в каком-то спецучреждении, где его обучали говорить на пальцах и сапожному ремеслу. То возвращался оттуда. То сходился с молодой, тоже глухонемой женщиной, то расходился с ней. А параллельно втягивался в какие-то разборки и махинации. (Наверное, мафия глухонемых существовала и в те годы. Всегда легче манипулировать неполноценными людьми.)

Ёрка тоже болел туберкулезом. Кстати, как и Люба, он был не похож на Степановну — красивый, черноглазый, смуглый, с коротко стриженными, как у новобранца или у зэка, черными волосами. Как сложилась в итоге его судьба, я не помню. У Сашки же возрастной кризис закончился благополучно, потому что в конце пятидесятых, когда я в последний раз посещала Степановну, он был счастливо женат, шоферил, жил с матерью, и она нянчила его дочек-двойняшек. Но это — в конце пятидесятых. А в сорок пятом эти разновозрастные, разномастные, разно, но одинаково скудно живущие дети все еще нуждались в материнской поддержке. Они навряд ли были особо почтительны и послушны с нею. Разве можно быть почтительным с печкой, дарующей тепло? Но выжить без нее в мороз невозможно.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.