ТРАНСФИНИТ. ЧЕЛОВЕК ТРАНСФИНИТНЫЙ

(Роман)

Оставить комментарий

* * *

Сказка обо мне складывалась в общем-то по типу «колобка»: я от бабушек ушел, я от дедушек ушел, и от тебя, серый волк… Ага, если первое, что вспоминается из фруктов — это яблоко, то уж, конечно, при первом же упоминании волка, — в любом контексте, всякий интеллигент тут же процитирует: «Но не волк я по крови своей, и меня только равный убьет», а следом — «Власть отвратительна, как руки брадобрея». Один из двух сыновей-близнецов моего друга на руке наколол тигра с ощеренной пастью — по их символике «ненавижу всякую власть». Хотя спустя минуты три после начала нашего разговора утверждал, что настоящий вор в законе — единственно порядочная власть. Но всякая власть в законе, как лиса, охраняющая курятник, — что называется, ты меня, закон, колдовством, а я тебя, закон, естеством. Сдается, естество пока все то же — приобретательское: не что дал («скушай мое яблочко, съешь мой пирожок!»), а что взял, урвал.

Но вернемся к нашему колобку. Первый раз я сбежал из дому на войну. До этого к нам приезжал двоюродный брат подкормиться — у нас было хлебно. Через месяц я бежал к нему — воевать. Убег, украв у матери три пятьдесят. Сначала пароходом, потом в эшелоне. Из вагона выкинули. Два дня прожил на вокзале, деньги кончились, сижу, грязный, и голодаю. Иду к реке, скорчился на берегу, подходят две девчонки, года на два постарше меня, ведут под мост, там у них братва. Накормили меня, а днем — попрошайничать: «Дяденька, дайте копеечку». На вторые сутки — облава, человек двадцать в жандармерию. Писк, рев. Жандармерия опытная: кого куда. Меня приволокли домой. Опозорил семью: грязного, по улице вел меня в тюрьму фараон.

Это все еще первые, по весне, цветочки. Потом колобок Митя Савлук, уважаемый Дмитрий Михайлович, чаще уходил уже после того, как был слопан — линял из глотки, из чрева, из ее преподобия общественной задницы.

Как? Да как придется. За один только поход связными, — а было нам с дружком Петькой в ту пору по шестнадцать, — два раза натыкались мы на белых. Предыдущих связных, таких же желторотых парнишку да девочку, разъезд беляков порешил: паренька порубили шашками, девчонку сначала изнасиловали, потом сожгли — такое вот удручающее однообразие жестокости: сначала изнасиловать, потом уничтожить, попользоваться и свести на нет.

Когда мы по дороге к нашим, в город, где власть была советская, напоролись на беляков, нас сильно избили, хоть и были при нас пряжа и соль якобы на менку, да хоть не убили — дядьки в разъезде видно незлые попались. Ну, а на обратном пути — что-о ты, мы уже и не Петька с Митькой, мы вестники не только того, что и боеприпасы, и помощь вот-вот прибудут, но, представляешь, первыми поведаем, что после победы впервые в мире будем строить социализм, так решил съезд, и нам сам черт не страшен. Но из-под «стой, стрелять буду», от щелчка затвора сигаем, как зайцы, с крутого обрыва на лед. Из-за портянки размотавшейся я угодил в полынью, Петька меня вытащил. Потом уже я его тащил, когда он потерял сознание от потери крови, пуля его все-таки достала. Вместе потом лежали в госпитале: он со сквозным ранением, я с обмороженными ногами.

Одним словом, герои: «вперед» без всяких яких! А помните ли вы, дорогая, что «вперед» — по-французски «авантэ», и выскакивающие вперед соответственно «авантюристы»? Авантюристом я и был. Я в некотором смысле потому и оказался трансфинитом — проскакивающим через смерти. «Кипит наш разум возмущенный»! Разума было не так уж много, пару — порядочно, а главное — ноги чесались и несли меня вперед, только вперед.

Вот, кстати, еще история. «Впе-ре-од!» — крикнул, вскакивая на бруствер, долговязый парнишка, весь в красном, даже галифе на нем были красные. А что еще ему оставалось: поляки окружают, два белорусских полка перешли на их сторону, югенбундовские очкарики, — парикмахеры, туберкулезники, беспорядочная, обезумевшая толпа, не знающая, куда бежать, на кого броситься, — остались где-то на дороге, командир тяжело ранен, а парнишка, между прочим, политрук, — и вот «впе-ре-од!», и уже бежит, а перед ним, шагах в двадцати, снаряд крутится на головке. И вижу я, как он крутится, а не могу остановиться, пру на него.

Меня узнали по красным сапогам — как раз перед тем выдали нам сплошь красную форму, вплоть до буденовки с трубочкой-шишаком. Отрыли меня, месяц провалялся в госпитале — не говорил, не слышал. По приказу Тухачевского получил орден Красного Знамени. А за плечами уже двухлетний партийный стаж и два года гражданской войны.

Два привода к смерти у белых, один смертный приговор от своих, советских, два — от уголовников, не считая попытки пристрелить меня якобы при попытке к бегству, а также смертного каравана по восточным морям и недели в гнилой яме у японцев. «Чем торгуешь? Мелким рисом. Чем болеешь? Сифилисом». Такая вот восточная считалочка.

* * *

Почему, откуда это у меня! А черт-ма знает!

Помните, пушкинская Таня — «в семье своей родной казалась девочкой чужой», по некой задумчивости что ли. А я, как вам уже известно, шалопай — размеренность и умеренность были мне категорически противопоказаны. Что же касаемо революционности, то это давно уже в воздухе витало. В воздухе ведь носится задолго до. Достаточно появления одного возбужденного или, еще говорят, возмущенного иона, и возбуждение ширится.

«Предчувствую Тебя — года проходят мимо». Предчувствовал, предчувствовал Александр Александрович! Однако, пройдут годы и пройдут предчувствующие. Сейчас модно говорить, что революционеры сделали революцию, а слабосильные правители не смогли противостоять. Чушь собачья! Все равно, что сказать, будто весну делают поэты, в то время как весна — явление геофизическое, геобиологическое, не делающее особой разницы меж человеком, животным и растением. Смейтесь, смейтесь! Это не я, старый врун и фантазер, придумал. Не кто иной, как Лев Гумилев. Ну да, конечно, слышали. Но не читали — стыдно, барышня! Очень сходным с весною, только куда как более мощным притоком, приливом энергии объясняет Гумилев рождение этносов, этакие вспышки этногенеза, обновления человечества, волны пассионарности, народных возбуждений и миграций — и все это, заметьте, не так уж, чтобы очень, отличается от миграций леммингов или вдруг возбужденной, бурно ширящейся, инфлирующей саранчи.

Забавно, что у царственной Ахматовой и романтичного Гумилева Николая родился естествоиспытатель Лев Гумилев, который так уверенно знает, что народ больше личности — не просто условие ее сохранения, но целостность на порядок выше. А ведь должен был бы сообразить, что протекающие по Земле в едином порыве народы, этносы, в которых отдельное забывает себя, свое особенное, становясь атомом-муравьем, не знающим смерти, потому что в нем нечему умирать кроме тела-орудия, эти массы, перетекающие через хребты, мостящие собою переправы через непереходимые реки, попутно делящиеся и вспухающие, как атомный гриб, — должен же был бы он соображать, хотя бы как сын Ахматовой и Николая Гумилева, что такая миллионопалая монада беднее, грубее ограбленной ею личности.

Он говорит о периодически возрастающих напряжениях этногенетического поля, рождающего суперэтносы. В нашем полушарии насчитывает он таких минимум шесть за два тысячелетия: христианский, мусульманский, китайский, монгольский, еще какие-то. При чем тут идеи и религии? А видимо не очень-то и при чем, судя по тому, что, скажем, религиозные идеи чуть ли не с самого начала обращаются в почти полную свою противоположность. Да и с самого начала это скорее лозунг, знамя: «Прекрасная Франция», «Спаситель Мира», ну и так далее, — упрощение некоторых чувств и мыслей до такой степени, чтобы они способны были овладеть массами.

Революций не делают политики, как не делают весны поэты. Возражать, девушка, будете потом, вам слова не давали. Поэты не делают весны — они ее предчувствуют. «Весь горизонт в огне, и близко появление. Но страшно мне — изменишь облик ты». Как думаете, девушка, что это: поэтическое кокетство, провидческая тоска, гениальное прозрение? Изменила-таки, изменила облик и нас вместе с ним. А ведь именно облик решается революцией. Вот это — тоска и громадный вопрос нашего поколения. Как поется в северной частушке: «Говорят, что мне измена — правда, я изменена. Интересно, на какую девушку променена?» Но об этом после.

У нас в гимназии была целая группа ссыльных учителей. Я рано начал читать, причем газеты. Помню смерть Толстого. Ужасно бурлило все вокруг. Отец договорился со священником Николаем, отслужили по Толстому панихиду, и батюшку, говоря по-теперешнему, уволили, сняли с работы (неплохо это «уволили», вдумайтесь, вслушайтесь — «усвободили»). Разговоры в четырнадцатом, как офицеры бьют по морде солдат, — рубец в сознании, ужас. В библиотеке подсунули мне книжку «Пауки и мухи», брошюрку «Царь-голод». Книжонки — не ах, но материал уже был горючий, вспыхивал с полуслова. И, кстати сказать, и Пруст, и Мамардашвили свидетельствуют, а вместе с ними и наши детства, что воспламененное сознание имеет немало общего с детонатором. Потом уж я и Каутского читал — «Экономическое учение Карла Маркса».

Но сдается мне, я сообщаю вам о том, где и как почерпнул я идеи, а дело не в «ентим». Дело, я думаю… Зайдем с другой стороны.

Те смерти, из которых я выворачивался, — по везучести, конечно, и верно матушка за меня хорошо молилась, — смерти, в общем-то простые, как дважды два — «восемь граммов в сердце — стой, не дури», — и проходил сквозь них я, живой, навылет, во многом по нахальству, забывая непреложность счета. Этим не хвастают, хвастать тут нечем — это скорее уж дурь, чем обратное, это вообще не в категориях умного или дурного, это врожденное, несущее тебя до всякой мысли и намерения. Бежать из-под «стой, стрелять буду» по открытому, простреливаемому полю к обрыву, под которым еще не полностью устоявшийся лед с полыньями. Посылать к такой матери, когда тебе предлагают подать прошение о помиловании. Идти к уголовникам, которые сами же тебя и приговорили. Вся йога между прочим на этом: как забывать непреложное, чтобы достичь невозможного. Я от природы — трансцендент — как электрон, мгновенно оказываюсь в другом состоянии, в другом пространстве, и даже раньше, чем вышел из предыдущего. Без всяких там прыжков и переходов. Неважно, что я при этом совершал некоторые резкие движения и скачки. В реку, например, под обрыв. Или с борта уже отшвартовавшегося парохода на берег. Лунатик не потому лунатик, что бродит преспокойно по карнизу — он ходит по краю, потому что лунатик — отключился от непреложности.

Думается, вся моя революционность сызмальства, все кипение моего возмущенного, возмужченного духа в юности именно в этом: в отвращении к непреложности, непререкаемости.

Конечно, бессознательно! Конечно! Как бессознательны были и у Флоренского поиски исключений из законов. Как раз к шестому классу гимназии, то есть годам к шестнадцати, к тому возрасту, в котором Митя Савлук уже вовсю размахивал револьвером, у Паши Флоренского научное отношение к миру вполне сложилось и даже приобрело характер каноничности. И именно к тому времени, как окончательно сложилось, оно готово уже было и обрушиться. Но это еще подземный гул, какие-то разрежения воздуха и сознания. Сам же он к этому времени безоговорочно убежден, что главное его стремление — познать законы природы, и в самом деле все силы, все внимание, все время посвящает научным занятиям, и нравятся, очень нравятся ему твердость, сила, опорность законов. Но он и ведать не ведает, хотя каждый раз трепещет и замирает его сердце, что по-настоящему-то ищет трещины в этих законах, исключений из них — чем мощнее стена законов, тем ведь мощнее и то, что опрокидывает их непреложность.

Так, наряду с уверенной целеустремленностью, влюбленностью в гранитную науку, растет в нем жажда иного. В нашем сознании масса таких непересекающихся, как классические параллельные, штук — мы еще ж подправляем их в параллельность, едва они угрожают сблизиться.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.