ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ ПАРАЛЛЕЛЬ

(Повесть)

Глава вторая. АПАТИТ

Оставить комментарий

По вечерам молодые хуторяне целым скопом шатались по Услонке распевали «ридни писни». Тон хуторской компании задавали Олесь Шовкошитный и Ганс Люттих. Шовкошитный кстати и некстати сыпал цитатами из Шевченко и декламировал без конца «о милой вольности и славе». Ганс Люттих помалкивал и сопел. Его короткие реплики производили больший эффект, чем разглагольствования Шовкошитного, но признанным вожаком, хуторским атаманом считался Олесь. Молодые богатеи глядели на него преданными влюбленными глазами и величали «панич».

Рустамов отметил, что во всем облике раскулаченного атамана деревенскими были только опереточные алые сафьяновые сапожки на высоких подборах. Сам Шовкошитный, тоненький, бледный, в черном городском пальто, резко выделялся среди своих товарищей. Парни, стуча сапогами и валенками, стали рассаживаться.

— Надо тише, товарищи, мы же не хамы, — заметил Шовкошитный, раздеваясь. Он девичьим движением поправил выцветшую прядь и сел с края, положив перед собой аккуратную розовую тетрадь с переводной картинкой в верхнем углу.

Рустамов начертил на доске две параллельных линии и продолжал объяснять.

— Позвольте, — вежливо перебил Шовкошитный, — я не понимаю, можно спросить? Если я правильно понял, — Шовкошитный встал, — вы сказали, что параллельные линии никогда не могут пересечься, и утверждали, что это аксиома, т. е. явление, не требующее доказательства.

Парни с задних скамей подбадривающе глядели на Олеся, умиленные ученостью своего вожака.

Рустамов определенно чувствовал подвох, но никак не мог уловить, чем именно решил сыграть Шовкошитный.

— Лучи солнца мы принимаем за параллельные линии? — снова спросил Шовкошитный уже более развязно.

— Да, — опять подтвердил Рустамов.

— А между тем они пересекаются в определенной точке, — вызывающе закончил Шовкошитный.

— В элементарной геометрии бесконечные величины мы не принимаем в расчет, — возразил Рустамов. — Вы должны это помнить.

— Да, но мне известно из элементарной физики, — снисходительна улыбнулся Шовкошитный, — что солнце находится от земли на расстоянии 300 миллионов километров, т. е. не на бесконечном, а на вполне точно выраженном расстоянии.

— Слушатели ничего не поняли, но парням понравился уверенный тон Шовкошитного, его независимость, а главное то, что «свой» сбил коммуниста. Рустамов почувствовал, что если он сейчас же не собьет Шовкошитного с захваченных позиций, то его собственный авторитет даже в глазах наиболее смирных парней рухнет. Вдруг Рустамов улыбнулся.

— Чтоб решить наш спор, попробуйте графически изобразить ход солнечного луча, но соблюдайте точно угол отклонения. — Рустамов протянул Шовкошитному угольник и линейку. — Масштаб можете взять какой вам угодно.

Шовкошитный опешил.

— Но это невозможно!

Парни хихикнули на этот раз уже над растерянностью Олеси.

— Вам лень объяснять как следует, вот вы и выдумываете графические трюки, — обозлился Олесь, — тоже преподаватель!

Рустамов подошел к Шовкошитному:

— Выйдите из класса!

— А если не уйду? — Олесь нагло улыбнулся.

— Выйдите из класса! — не повышая голоса, повторил Рустамов.

Класс притих. Парни с жадным любопытством ждали развязки. Олесь вызывающе заложил руки в карманы.

— Мне товарищ Ганичев велел на ваш дурацкий ликбез ходить, я и хожу, а то бы и калачом не заманили.

Венька возмутился. Его кружок, его гордость обозвали «дурацким ликбезом». Венька быстро встал и, подойдя к Олесю, выпихнул его из класса, прежде чем Олесь успел что-либо сообразить. Парни дружно фыркнули.

IV

От столкновения с Рустамовым осталось неприятное сознание собственной оплошности. Олесь, выбрал крупный ком ноздреватого снега и с ожесточением мял его.

По бокам тропинки вставали то тут то там тощие полярные ели. На их искривленных ветвях развевались цветные сатинетовые рубашки, пестрые бабушкины шали и добротное холщевое белье. Услонка готовилась к весне.

Дойдя до холма, Олесь остановился — его поразила окраска снега, гор и неба. Ни Одного яркого кричащего пятна… Тусклые бледно-лиловые тона…

Но за этой тусклостью и кажущейся невзрачностью — сила. Она прорывалась в каждой кривобокой ели, берущей с боя место для своих корней. В каждом валуне, впившемся острыми гранями в почву и уцелевшем от всех ледников, оползней и наводнений… Под стать побеждаемой природе та же тихая упорная сила сквозила в людях, с которыми Шовкошитный близко столкнулся здесь впервые. Он вспомнил историю с аммоналом.

В зимние сумерки тоска особенно сильно подступала к Олесю. Днем задумываться было некогда, но вечера тянулись бесконечно.

Читать при шалманной коптилке было трудно. Грубые анекдоты парней, собиравшихся у печурки полузгать присланные из дому семечки и похохотать, коробили Олеся. Разговоры о восстановлении только бередили боль. Когда кто-нибудь заговаривал о будущем, Олесь отмалчивался. Закинув руки за голову и полузакрыв глаза, он припоминал Киев, свою прозрачную чашечку с аистом, молоко с взбитым желтком, которое он пил на ночь, свежие простыни, пахнувшие лавандой, и костлявые ловкие руки тети Кази, подтыкавшей одеяло, чтоб сонного Олесю не продуло. Олесь мигал глазами, и слезы одна за другой скатывались по запавшим щекам.

В полутемном шалмане никто не видел — плачет Шовкошитный или просто валяется. В один из таких вечеров Зинка Климчук подошел Олесю. В красном, обветренном кулаке Зинка сжимал листок бумаги. В другой руке он осторожно держал маленький обкусанный карандашик и несколько леденцов.

— Вам, панич, — буркнул Зинка, кладя на подушку леденцы, и, помявшись, прибавил: — Пиши заявление, в ударники вступаю, то есть объявляю: «Я, Зиновий Климчук, крестьянин и бывший кулак станицы Усть-Лабинской, обязуюсь ни одного прогула не иметь и норму на сто процентов выполнять». Пишите, панич.

— Подожди, подожди, — насмешливо перебил Олесь, — с чего это ты ударничать захотел? Хуторян никогда восстанавливать не станут. Мы с тобой не какие-нибудь кацапские подкулачники…

— Вы, панич, куркульскую агитацию не разводите. Здесь не сельрада, — недружелюбно отрезал Зинка. — Пишите, вы дюже грамотный.

Зинка положил растопыренную руку на подушку и прикрыл леденцы.

— Да, что, мне жалко, что ли? — Олесь лениво встал и подошел столу. — Ну, диктуйте, товарищ Климчук, — Олесь отодвинул чей-то закоптелый чайник и пристроился писать. — Да, кроме паршивых леденцов, к чаю булочку раздобудешь.

— Раздобуду, — угрюмо выдавил Зинка. — Вы, панич, это «товарищ Климчук» с насмешкой как кличку собачью говорите. А мне вот сегодня Никита Тимофеич сказал «товарищ Климчук — так по-другому вышло. Да. Может, за это я в ударники и иду.

Зинка низко наклонился к столу и стал диктовать свое заявление.

— Аммонал у нас давно кончился, — прибавил он, глядя в сторону. — Быть бы прорыву, бо камни рвать нечем, только мы из беды вышли.

— Об аммонале тоже писать? — спросил Шовкошитный с прежней насмешливостью.

— Нет, это я так тебе рассказываю, чтобы ты, панич, понял. Кончился аммонал, и камни рвать нечем. А на каждых пяти-семи метрах каменюги такие, что ломами да кирками не возьмешь. Норму выполнять не можем. Пороемся, потом топчемся на месте, что быки на выгоне, рукавицами хлопаем, чтоб не замерзнуть. Сегодня наткнулись — поперек траншеи каменюга пудов на тысячу лежит. Подходит товарищ Корнеев, наш прораб, и говорит: — «А что, ребята, не жить нам в новых домах к весне?» А Макаренко возьми и ляпни: «Нам-то вообще в них хоть бы и совсем не живать. Велено строить — мы и строим. А камни на себе из ямы выносить силов никаких не хватит!!» Загалдели ребята. А товарищ Корнеев рассердился и говорит: — «Как угодно, нравится в шалманах жить — живите в шалманах», — и ушел. Только ушел, Никита Тимофеич бежит. Мороз — не передохнуть, а он в кожушке нараспашку, вспотевший весь: «Костя-друг, — кричит Корнееву, — вели разводить костры. Я прочел в физике, если камень разогреть, а после водой окатить, он не выдержит и треснет. Мы его по кускам вытащим». Притащили ребята щепки, развели под каменюгой костер, а каменюга с шалман. Убей матерь божья, — чуть меньше шалмана каменюга. От жара вся каменюга насквозь накалилась, порозовела аж, — Зинка прищелкнул языком. — А над каменюгой бочку установили. Из верхнего озерка ведрами воду всей артелью таскаем — и в бочку. И Никита Тимофеич, и Константин Егорович сами таскают. Такие люди, а сами ведра таскают, — восторженно повторил Зинка. — Никита Тимофеич таскает воду, выльет в бочку и глазами по сторонам зыркает, — кто работает. — А мне стыдно. — Люди работают, а им ведь в этих домах и не жить. Ни к чему им эти дома. У Никиты Тимофеича на девятнадцатом километре квартирка есть. Константин Егорович кончит строить, в Ленинград уедет, а мы сами-то ведь жить будем, а все норовим похуже сделать. Стыд-то какой! Мороз — не продохнуть, а меня в пот бросило, рукавицу даже потерял, как закостенели руки, только и заметил. Вылил я еще парочку — гляжу — бочка с верхом. Льдинки у самых краев качаются. Навалились мы всей артелью на бочку и на каменюгу выплеснули — пар так и повалил. Слышу — шипит каменюга, не выдержала, подлая, — вся трещинами пошла. Тут ломами да кирками ее на куски разнесли. Первый кусок Никита Тимофеич и Константин Егорович на себе из траншеи выкинули. А потом мелкие куски мы на носилках повыносили. До рельсы провозились. — Зинка смолк.

«До рельсы» означало — до сигнала о конце рабочего дня. К одной из щуплых елей был подвешен кусок старого рельса, в который били утром, созывая на работу, в обед и в четыре часа, оповещая землекопов об окончании работ.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Тексты об авторе

Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.