(Повесть)
— Олесь! — вздохнула панна Казимира. — Вы ему сразу не говорите, сама скажу.
Панна Казимира сжала четки.
Увидя Остапа, молодой Шовкошитный кивнул ему.
— Деньги старик прислал? Пора! Давно пора раскошелиться!
— Дядя Мефодий жить долго приказали, — выпалил Остап.
Олесь хрустнул пальцами.
— Цо?!
Когда его что-либо задевал, он всегда говорил по-польски.
Остап обстоятельно повторил рассказ, не скупясь на описание, как выводили Мефодия из хаты и как упирался старый Шовкошитный.
Олесь слушая по-деловому, внимательно, склонив голову набок, вертя в руке карандашик.
— За хату цеплялся, — грустно произнес молодой, Шовкошитный. — А размозжить голову Иващенко ступой, або ж просто поленом не догадался!
— Ух, скажете тоже! — Остап вздохнул и выжидательно взглянул на родича. — За такие дела в допр сажают!
Проводив двоюродного брата, Олесь подошел к шифоньерке и стал разбирать свои вещи,
— Ты что ищешь? — удивилась тетка.
— Разбираю, что можно продать, что оставить. Я завтра в 19.30 еду в Куманивку, — ответил Олесь, вынимая белье. — Деньги мне будут нужны.
Панна Казимира перебрала еще раз четки.
— Я удивляюсь, — Олесь, твоему бездушию. Пан Мефодий так любил тебя, прямо молился на тебя, а ты о деньгах прежде всего подумал.
Олесь вскинул ресницы.
— Тетя! — произнес он глухо, — оставьте меня! Жалковать поздно.
Олесь кончил укладываться, аккуратно затянул ремни на чемодане, завязал узлом отобранные для продажи вещи и, подойдя к окну, широко распахнул обе рамы. Панна Казимира поджала губы и вышла.
Олесь облокотился на подоконник и высунулся на улицу. Сухой ветер гнал по Бибиковскому бульвару столбы, мусора и пыли. Недавно расцветшая белая сирень успела стать желтоватою. На ограде, зацепившись, повис лоскут афиши. — «Травиата», — прочитал Олесь. «Травиата» — повторил он вполголоса. Но слово не вызывало никакого образа. Интересно, — почему «Травиата».
Вдруг Олесь поймал где-то в путанных дебрях полумыслей затаенную, глубоко запрятанную, но вполне определённую и четкую мысль — он рад, что не увидит отца живым.
— Отец умер уверенным, что я учусь, — утешил он себя, но тут же болезненно передернулся. Пойманная за кончик мысль развертывалась во всем своем бесстыдстве, четкая, как диаграмма.
Олесь обрадовался, что смерть отца избавляет его, Олеся Шовкошитного, от постыдной роли деревенского неудачника-недоучки. Он вернется в Куманивку мстителем за растоптанную хуторскую Украину, за попранную честь и отнятый фольварк!
Его молодость, сиротство, близость польской границы и Карпат делали роль мстителя романтичной и привлекательной.
Афиша с клочком «Травиаты» отцепилась и полетела вдоль бульвара. Олесь почувствовал, что ему не хватает воздуха. Он упал головой на подоконник, вздрагивая всем телом, кусая губы, заплакал злым, сухим плачем без слез и всхлипываний.
В прошлом году, уже седеющий, с отечными мешками под глазами, приезжал Мефодий в Киев полюбоваться на Олеся. Жаловался, что индивидуальное обложение душит фольварк, что беднота и Иващенко забирают силу.
Олесь сжал виски руками. У него и в последний приезд отца, как и всегда, не нашлось для старика ласковых слов. Олесь надутый сидел весь вечер: он сгорал от стыда при мысли, что элегантные теткины заказчицы увидят громоздкого, длинноусого Мефодия с тщательно напомаженньми светлыми волосами и в наваксенных сапогах.
Олесь застонал от невыносимой жалости. Но к жалости, помимо его воли, примешивался острый стыд за нелепо-унизительное поведение отца перед врагами. За всю трагически-шутовскую обстановку смерти раскулаченного богатея.
Тадеуша Костюшко, шляхтича-повстанца, русские сжарили живьем в медном быке. Его пепел как святыня два века реял над Варшавой. Кастусь Калиновский, хлебороб-незаможник, захваченный русскими жандармами врасплох, сам бросился с крыши на русские пики, дав своею смертью товарищам время скрыться.
— А пан Шовкошитный цеплялся за косяк! — Олесь истерически расхохотался.
От резкого движения боль в висках усилилась. Олесь сжал зубы попробовал встать, но снова уронил голову на подоконник.
Гибло все! Мало того, что отняли фольварк! Шутовской смертью отца Шовкошитные унижены до уровня лавочника Сидоренко, Пивчуков и прочих сельских куркулей!
Осторожно, стараясь не вывалиться из окна, Олесь сполз на пол.
Панна Казимира нашла его в глубоком обмороке.
Бесплацкартный вагон Киев — Одесса мерно потряхивает. Шовкошитный пойманным лисенком забился на верхнюю полку, натянул пиджак наголову и притворился спящим.
Левая рука затекала, но вынуть ее из кармана боялся. Браунинг мог легко выпасть. В соседнем отделении парни-сверстники читали газету, спорили, шутили. Командировочные. На коллективизацию… Как семечки щелкало «колгосп, колгосп».
Олесь плотней натягивал пиджак, но ненавистное слово проникало в уши, как вода тонущему.
— Помста… помста, — бормотал Олесь, как заклинание, — помста.
Но легко было Кастусю Калиновскому умирать за отчизну. Мстить за хату и отнятый сундук трудней. Презирал деньги, на базарах переплачивал — ленился сдачу проверить. Сколько еще тетя Казя бранила! Подарки не берег — раздаривал легко. Бери, кому надо, — не жаль, а задело за душу, обрез в руки, потайной фонарь в карман… Только пуза и бороды не хватает. Фактическая справка, — перебил себя Олесь, — не обрез, а дамский браунинг, пан Шовкошитный. Целиться трудней. — «Еще Польска не сгинела», — вдруг пропел вполголоса Олесь, поворачиваясь к окну и сдергивая с головы пиджак. — Я не только за свою хату голову кладу. Крепкое хуторское хозяйство — основа самостийности, ее экономический плацдарм, — услужливо подсказала память.
Олесь слышал эту фразу не раз от друга Гордиенка. Браунинг, выпрошенный в подарок у Гордиенко, неожиданно пригодился.
За пупыристым стеклом ущербная луна бежала над неровной сиреневой степью. Тополя. Где-то пруды. Где-то мазанки в зарослях мальв, и снова тополя…
От ветра тополя поворачивают листья светлыми брюшками вверх.
От Лесного Лога, хутора Бульбенок, до фольварка на Кривой Балке шлях весь в тополях. Каждый Шовкошитный, становясь хозяином, сажал свой тополь. Выдавали Шовкошитную замуж, она со Слезами сажала дерево, чтобы тополь напоминал братьям ушедшую сестру.
— Гляди, мое серденько. То старые деревья, — заметил как-то Мефодий Богданович, везя сына к сестре Марианне. — Каждый раз еще, як диды в поход собирались, по дереву сажали. Порубают казака, а тополь шумит, растет. А на фольварке новый Шовкошитный панует, свою пани вокруг аналоя обводит…
Жирный, рыжий Орлик, впряженный в лихую расписную тачанку, бежал мирной рысцой.
— У цих тополей от старости лист поседел? — спросил почтительным шепотом Олесь.
Отец покривился.
— Ты, Олекса, совсем скаженный. Ну, скажешь такое — дерево поседело.
— Отчего же нет? — допытывался Олесь. — Люди седеют. Кот Васыль тоже седеть стал. Все брюхо в сединках. Я думал и деревья. Они же живые…
«Эх, батько, батько. Кабы знал ты, что у твоего коханного ни тополя, ни дивчины», — слезы закапали на загрязнившийся манжет. Олесь поискал платок и, не найдя, утерся рукавом рубашки.
Он вскочил и стукнулся о багажную полку.
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.
© 2011 Ростовское региональное отделение Союза российских писателей
Все права защищены. Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.
Создание сайта: А. Смирнов, М. Шестакова, рисунки Е. Терещенко
![]()
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.
Комментарии — 0