(Сочинения в 2-х частях)
Привет, мои любимые!
Приятно снова встретиться, не правда ли?
Еду я как-то на своём «Форде», стоит у дороги одна кудрявая1, руку поднимает. Останавливаюсь, она садится, едем.
Как обычно в таких случаях, задаю несколько вопросов о семейном положении, социальном происхождении, видах на урожай в Гваделупе, затем рассказываю пару анекдотов и, конечно, назначаю свидание. Она, разумеется, согласна, но при этом вдруг заявляет:
— Только предупреждаю: я не подпущу к себе незнакомого мужчину.
— Так в чём же дело? — парирую я. — Давайте познакомимся.
На свидание я опоздал минут на пятнадцать. Она покорно ждала. Через два часа мы были уже знакомы. Да так познакомились, так познакомились, так познакомились…2
Впрочем, о ней я ещё расскажу, обязательно расскажу, обещаю.
А сейчас этот эпизод вспомнился лишь потому, что хочу я сделать вам то же самое предложение: давайте познакомимся, поближе познакомимся, а то мы всё о театре, да о…
Может быть, уже пора рассказать вам о себе? А вы расскажете…
Впрочем, вас я и так люблю, всех люблю, безумно люблю, честное слово.
Итак, я начинаю.
Да, ещё хочу предупредить, что развешивать изделия, приготовленные из теста на детали, торчащие по обе стороны вашей соображающей коробки, я вовсе не собираюсь. Поэтому перейду сразу к делу, и буду рассказывать только то, что есть, то, что действительно было или, в крайнем случае, могло быть.
Договорились?
Вот, например, в настоящий момент сижу я на даче и пьянствую. Причём занимаюсь я этим ответственным делом в гордом одиночестве, и делаю это практически каждый день. Что же ещё можно делать на даче?
Дача!..
Небольшой двухэтажный кирпичный домик с одним балкончиком, который одновременно является и крыльцом. На крыше прибалтийская черепица.
На крыльце пара плетёных кресел-качалок, такой же плетёный столик, на изогнутых ножках, и небольшой диванчик. Крыльцо с двух сторон застеклено большими витринными стёклами, поэтому мебель не убирается даже в непогоду.
Двустворчатая дверь в домик. Летом обе створки почти всегда распахнуты, поэтому от назойливых мух и прочих насекомых прихожую защищают изящные тюлевые гардины.
В прихожей из мебели только большой старинный шкаф, наподобие того, которому герой пьесы Антона Павловича произносил свой монолог, тумбочка для обуви и небольшое канапе в стиле ампир, на которое можно присесть, чтобы переобуться. На полу персидский коврик, на потолке хрустальная люстра, на стенах небольшие офорты в блестящих застеклённых рамах, рассказывающие о морских баталиях XVII века.
В прихожей, кроме самого входа, четыре двери.
За дверью слева три небольших комнатки и санузел с ванной. Здесь круглый год живёт отставной капитан первого ранга, лет пятидесяти, со своей супругой. Этот бывший морской волк теперь является сторожем, садовником, плотником, механиком и вообще мастером на все руки. Его жена, кроме супружеских обязанностей, выполняет обязанности горничной, кухарки, экономки, прислуги и вообще командует всем, что находится в домике, кроме мастерской, которая расположена здесь же, за дверью справа.
В мастерской несколько станочков, различные приспособления, инструменты, садовый инвентарь, котёл для подогрева воды, и ещё один котёл для отопления в зимнее время. Здесь распоряжается сторож, он же садовник, он же плотник, он же механик, он же мастер на все руки.
За следующей дверью, расположенной тоже слева, кухня. Здесь, как и в мастерской, множество приспособлений, аппаратов и других чудес бытовой техники, от миксера и микроволновой печи до посудомоечной машины. Кухарка, она же горничная, она же прачка, она же прислуга, в этом хозяйстве, как рыба в воде.
И бывший капитан, и его супруга довольны. Дети выросли, у детей своя жизнь, свои семьи. А что старикам надо? Приличное жильё, свежий воздух, в земле поковыряться в своё удовольствие, по хозяйству поработать. Пусть и не своё хозяйство, но справное, приятно и повозиться.
Конечно, ещё не старики. Им до старости ещё… И здоровье в порядке, и силёнок, слава богу. Сколько бы он ещё по морям походил, покомандовал, а она в своей школе сколько бы ещё ребятишек выучила? Могли бы ещё послужить. Но сложилась жизнь иначе, вот живут теперь на даче…3
А за дверью, которая прямо напротив входа, начинается сама дача, дачка, дачурка…
На первом этаже, конечно же, холл или, проще говоря, гостиная. В смысле, где гостей принять можно, пообщаться с ними, побеседовать, так чтоб по всему домику не водить.
Мебели здесь немного. Может быть, потому, что две стены состоят из колонн с готической лепниной и широких окон, сведённых наверху в остроконечные арки. Окна застеклены причудливыми витражами и при желании могут быть закрыты тяжёлыми бархатными шторами лилового цвета, золотистая бахрома которых почти касается букового паркета с таким же, как и витражи, причудливым ромбическим рисунком. В центре холла большой овальный стол на коротких кованых ножках, с крышкой из белого мрамора. Вокруг него два широких диванчика с высокими спинками, обитые белой натуральной лайкой, и несколько таких же глубоких кресел. В углу массивный комод ручной работы из красного дерева. На нём большой телевизор и музыкальный центр. В другом углу, разумеется, камин, отделанный чёрным мрамором, на котором сверкают два канделябра. А в третьем углу небольшой белый рояль. На стенах несколько картин, но они не принадлежат кисти итальянских мастеров эпохи Возрождения, а представляют современный сюрреализм, хотя и неплохо гармонируют с общим интерьером. Одна из картин диптих, который при нажатии кнопки на раме раздвигается и открывает вместительный зеркальный бар.
Гостиная плавно переходит в широкий коридорчик, из которого, при желании, вы попадёте в сауну с небольшой парилкой, человек на восемь, душем и довольно глубоким бассейном, в который можно плюхнуться с разбегу, не опасаясь, что ударишься о дно или противоположную стену. Здесь же, у бассейна, несколько тренажёров. В сауне ещё одна дверь, ведущая прямо на улицу, к летнему бассейну, который, разумеется, и шире, и глубже, и на свежем воздухе.
Из того же коридорчика можно попасть в бильярдную. Что интересно, панели в бильярдной до уровня человеческого роста обшиты таким же плотным и качественным сукном, как и бильярдный стол. Поэтому даже стук шаров в этой комнате звучит нежно и чуть приглушённо.
Ещё из того же коридорчика скромная дубовая дверь ведёт в комнатку, очень похожую на одноместный номер в приличной гостинице. Правда, кровать здесь может показаться чересчур широкой, а бар слишком уж изобилует разнообразием напитков.
Зачем здесь эта комнатуха, одному богу известно. Впрочем, если хорошенько подумать, можно догадаться.4
Рядом с этой комнатухой ещё одна дверь, за которой, опять-таки, санузел. Здесь, кроме раковины, унитаза, биде, душа, ещё и огромная ванна.
Странно, не правда ли? Ведь практически напротив вход в сауну, а здесь ещё и ванна.
Стены и пол в ней обложены таким же, как и в бассейне, кафелем под бледный уральский малахит, а одна стена представляет собой огромное зеркало. Довольно интересное интерьерное решение: обозревать себя полностью не только во время купания, но и сидя на унитазе. Хотя эффект любопытный.
Вот, в общем-то, и всё, что представляет собой первый этаж.
Надеюсь, вы ещё не устали от слишком подробного описания? Тогда продолжаем.
___________________________________
1 Я их всех кудрявыми называю. Да, в принципе, так оно и есть. (Назад, к ссылке)
2 Это не опечатка и не повторение для тупых, и я пока ещё не заикаюсь. Просто, действительно, так познакомились, так познакомились. (Назад, к ссылке)
3 Даже рифма спонтанно выскочила. Тьфу, тьфу, тьфу… (Назад, к ссылке)
4 Ну, вы меня понимаете. (Назад, к ссылке)
На второй этаж можно попасть из той же гостиной по деревянной винтовой лестнице с очень изящной, фигурной балюстрадой. Есть ещё и другая лестница, железная, с улицы, со стороны бассейна, но это так, на пожарный случай.
На втором этаже просторный коридор с дубовыми панелями, бежевыми обоями с золотым узором и несколькими бра, между которыми небольшие полотна в золочёных рамах. Здесь уже представлены образцы фламандской живописи.
Коридор плавно переходит в небольшой холл. Он, правда, поменьше, чем на первом этаже, но тоже довольно просторен. Это столовая. Здесь стоит большой обеденный стол на витых ножках. Вокруг него двенадцать массивных стульев с высокими спинками. У стены сервировочный столик на колесиках, а над ним, в стене, ниша лифта. Эта комната находится над кухней, и подносы с горячей едой, посредством лифта, попадают прямо в столовую.1
Другой мебели здесь нет, если не считать нескольких керамических ваз с цветами на высоких инкрустированных подставках и расположенной в углу пальмы. На стенах с равномерными промежутками развешаны плетёные кашпо, также с цветами, и только одно большое полотно в позолоченной раме, слишком темноватое, на первый взгляд, но для старинного французского натюрморта это нормально. Тем более, что при свете большой ажурной люстры со стразовыми подвесками и множеством ламп в форме свечи, оно уже не кажется таким мрачным.
В коридоре, ведущем в столовую, несколько дверей. Это три спальни, кабинет, библиотека и санузел, опять-таки, с душем и ванной.
Спальни очень похожи друг на друга и различаются лишь по цвету обоев, ковров и соответственно подобранной мебели. Они так и называются: красная, голубая, зелёная.2 В каждой огромная двуспальная кровать и прочие атрибуты, необходимые для данной жилплощади, от платяного шкафа и ночного столика, с вертящимся пуфиком, до минибара с электрокофеваркой для утреннего кофе и пульта управления яркостью света, положения оконных штор, вызова горничной
В библиотеку можно попасть, как из коридора, так и непосредственно из кабинета.
В принципе, кабинет и библиотека очень похожи друг на друга. И не только из-за мебели в стиле рококо в обоих помещениях. И в библиотеке, и в кабинете есть большие, но изящные письменные столы с настольными лампами, мягкие кресла, книжные шкафы. Разница лишь в том, что в библиотеке эти шкафы вдоль всех стен и до самого потолка, а в кабинете только вдоль одной стены и чуть выше человеческого роста.
Ещё в библиотеке есть высокая стремянка, как ни странно, тоже сделанная в стиле рококо, и большой аквариум с множеством экзотических рыбок.
В кабинете, кроме большого стола, есть ещё маленький, на котором компьютер, принтер, сканер и монитор с большим экраном.
На стенах в кабинете опять же кашпо с цветами и несколько гравюр в строгих чёрных рамах.
Коридор оканчивается выходом на балкон, который, как уже было отмечено, является крышей крыльца. Этот балкон-крыльцо весь заплетён виноградом, только одна сторона, выходящая на фасад, открыта. Из мебели на балконе лишь круглый мраморный столик, несколько пластмассовых кресел и два шезлонга.
Вот, собственно, и всё, что представляет собою дачный домик.
Да! Мезонин!
Какая ж дача без мезонина?
Попасть в него можно либо изнутри по той же винтовой деревянной лестнице, либо по наружной металлической, которая со стороны бассейна. Но в мезонине ничего особенного нет. Он больше похож на миниатюрный зимний сад, застеклённый со всех сторон, или теплицу для декоративных цветов. Разве что теннисный стол стоит посередине, да у стен два диванчика и несколько кресел.
Вот теперь, кажется, всё.
Что же касается участка, то он не очень велик и больше напоминает площадку для игры в гольф. Это из-за аккуратно подстриженной нежно-зелёной травки, которая занимает основную площадь. Разумеется, есть здесь и овощные грядки, и клумбы, и фруктовые деревья, и виноградник, и заросли малины, но всё же основную площадь занимает радующая глаз травка.
К хозпостройкам можно отнести гараж на две машины, хотя при желании там может разместиться и три, небольшой кирпичный сарайчик, где стоит дизельный генератор, на случай отключения электричества, электронасос для подкачки воды из колодца и различные приспособления для обработки и полива грядок и клумб.
На нешироких дорожках с бетонными бордюрчиками не серый потрескавшийся асфальт, а кортовое покрытие, хотя самого теннисного корта на даче нет.
Забор, разумеется, кирпичный, высокий, с пневматическими воротами, железной калиткой, домофоном и встроенной видеокамерой…3
Сижу я на дачке и пьянствую…
Но если вы думаете, что на этой даче в дальнейшем будут происходить какие-либо события, то вы глубоко ошибаетесь, потому что ничего этого вокруг меня нет. То есть оно, конечно, может быть, иногда даже бывает, но только после достаточной дозы портвяшки.4 И вовсе не потому, что «белочка» приходит — нет, просто так, игра воображения.
А сижу я на деревянной, почерневшей от времени, перекошенной скамейке, за таким же почерневшим, трухлявым столом, из которого кое-где торчат ржавые гвозди. Столбики, на которых укреплена скамейка, уже давно сгнили, поэтому откинуться на спинку — две доски, прибитые к продолжению тех же столбиков, — невозможно. Загремишь затылком в кучу мусора и старой битой штукатурки.
Передо мной на столе, застеленном газетой, разрезанные помидоры, луковица, горячие пельмени, соль, хлеб и полтора литра разливного портвейна. А вокруг…
Дача!..
Тривиальные шесть соток, предел мечтаний советского дачника. Кажется, и шести соток здесь нет, меньше. Но покосившийся, с трещинами, домишко, сложенный в полкирпича, ещё стоит. Он на два хозяина, то есть стоит на меже между двух дач. Одна половина там, другая здесь. Там чужие люди, но они бывают редко.
Я здесь каждый день. Я не дачник, я здесь живу.
В половине домика — одна комнатуха. Прежде чем поселиться здесь, пришлось два дня освобождать её от всякого дачного хлама и мусора. Ночевал тогда в машине. В итоге моё жилище приобрело почти удобоваримый вид, хотя…
Узкая кушетка, установленная на кирпичах, маленький столик, покрытый обшарпанной клеёнкой, половину площади которого занимает старый неработающий приёмник (а выбросить жалко!), неуклюжий шкаф с застеклёнными дверками, забитый всякой дачной рухлядью, единственное драное кресло и фанерная тумбочка на которой электроплитка — вот и вся обстановка моего жилища.
Штукатурка на одной из стен обрушилась, оголив неровную кладку, и продолжает рушиться. Приходится почти каждый день выметать. Потолок тоже кое-где оскалился почерневшей дранкой, но большая его часть залеплена старыми театральными афишами.
Есть ещё предбанник, или тамбур, но коридором не назовёшь, в общем, помещение между входной дверью и комнатой. Оно почти всё, до самого потолка, завалено дачным скарбом: поломанными лопатами, граблями, какими-то бидонами и неизвестными мне приспособлениями. А вдоль стены выложена высокая горка старого, но ещё целого кирпича, так что от входной двери до комнаты остаётся узкий проход.
___________________________________
1 Ну, действительно, не таскать же подносы с блюдами по винтовой лестнице, ещё навернёшься. (Назад, к ссылке)
2 Как известно, красный цвет возбуждает, голубой нейтрализует, зелёный успокаивает. (Назад, к ссылке)
3 А ничего дачка получилась, не правда ли? Хотя вполне могла быть и покруче. Ну, скажем, этажей пять. Но ведь мы договорились, что я буду рассказывать только то, что было, или, в крайнем случае, могло быть. А напиши я, что дачка пятиэтажная, вы бы мне сразу и не поверили. Три этажа ещё куда ни шло, четыре ещё туда-сюда, а вот пять, ну никак бы не поверили. (Назад, к ссылке)
4 Водку и другие крепкие напитки, за исключением коньяка, я уже давно не употребляю. Не потому, что осознал, и не потому, что дорого. Просто не пьянею я от них, дурею и всё, а винцо расслабляет, успокаивает. (Назад, к ссылке)
У меня дежурная шутка. Приезжая сюда ночью с какой-нибудь кудрявой, при свете фонарика я долго отпираю замки. (А их здесь семь! Семь замков! Я не вру, это действительно так, но попробуйте себе представить.) Потом высвечиваю этот узкий проход, и говорю ласково, но очень серьёзно:
— Вот здесь матрасик постелим, и будет хорошо.
Какая бы кудрявая ни была, даже самая простая, самая непритязательная, у неё отвисает челюсть. В лучшем случае звучит вопрос:
— А что, здесь и света нет?
— Откуда?.. — удручённо отвечаю я.
Но после этого само жилище уже не так шокирует, а электричество, музыка из транзистора, ну и, конечно, сам жилец1 не только успокаивают её, но и располагают.
Правда, спать, а точнее не спать, всё равно приходится на полу. Моя кушетка для двоих слишком узка.
Но зато экзотика. Настоящая экзотика! В самом деле, на этой даче каким-то чудом сохранились настоящие старинные циновки. Эти соломенные матрасики как раз помещаются по ширине между шкафом и кушеткой.
Вот так и живём-с…
Бассейны, сауны, бильярды, мансарды, разноцветные спальни, сексодромы хоть вдоль, хоть поперёк… Кушал я всё это, в своё время даже обжирался. И с кудрявыми, слава богу, знаю, чем всегда дело заканчивается — «пятки уши причесали, а коленки так устали». Так стоит ли огород городить? Какая разница?
Да нет же! Вру я. Вру! И больше чем вас, себя обманываю. Ведь разница есть…
Но об этом после, об этом без пьянки, об этом ещё поговорим.
В жилище я ем только по ночам. Ни в предбаннике, ни тем более, снаружи электричества действительно нет. Да и комары ночью заедят на свежем воздухе. Но при свете дня питаться можно в беседке.
Беседка…
Два куска шифера, закреплённых сверху каркаса из тонких водопроводных труб. Под ними уже упомянутые стол и две скамейки. Одна почти совсем завалилась, и без спинки, сидеть на ней можно, мягко говоря, только условно.
Когда-то это сооружение было беседкой, возможно, даже заплетённой виноградом, хилые остатки которого ещё цепляются за ржавую, прогнувшуюся проволоку.
Я не садовод, не дачник, и ничего в этом деле не понимаю. Да и дача, собственно, не моя. Товарищ в юбке2 просто пустил пожить, потому что жить мне больше негде.
Впрочем, и не её это дача, а родителей. И она в этом дачном деле тоже ничего не понимает. Появляется иногда, поковыряется в земле, не ради урожая, больше ради удовольствия, и опять пропадает.
Иногда я поливаю её грядки, пробовал даже вскопать, но — не моё это дело.
Ещё давным-давно, будучи женатым, пробовал я прильнуть к земле. Тогда до полного джентльменского набора именно дачи не хватало. Квартира, машина, жена, собака3, любовница — всё было, а вот дачи не хватало. В конце концов, решились, завели дачу. Один сезон честно с женой отъездил — копали, сажали, поливали, пололи, удобряли, урожай собирали…
Потом подсчитал и сказал жене:
— Туда я больше не ездун. Хочешь, дальше сама развлекайся, не хочешь, продавай. За те деньги, что в землю вложили и на бензин истратили, можно было всё это купить на рынке, причём лучшего качества и в несколько раз больше. А если ещё подсчитать сколько труда вложено и времени потрачено, так заработал бы я за это время не только на урожай, а ещё на многое другое.
Но главное даже не в этом было. Равнодушен я к росточку, пробивающемуся из земли, к веточке, распустившей листочки, к выращенному своими руками овощу. На то оно и растение, чтобы расти. Чему тут радоваться? Многие радуются, а я равнодушен. Нет, не моё это дело.
Меня даже не раздражает высокий бурьян, которым заросла почти вся дача. Некоторые возмущаются: «Как же можно до такого состояния допустить?».
Можно, ещё как можно.
Более того, меня и не радует, например, удивительный урожай малины, густо облепившей клонящиеся к земле ветки. Я её не ем и даже не собираю. Так, иногда только сорву несколько ягод, стаканчик винца зажевать. Впрочем, стаканами я не пью, у меня своя доза — соточка, то есть полстакана.
Сижу вот и пьянствую.
Да…
Винцо хорошо закусывать луком и помидорчиком.
Салат я не делаю, для этого я слишком ленив, а может быть, просто равнодушен. Разрежешь небольшую луковицу на четыре части, наколешь на вилочку несколько слоёв её одёжки, в соль потыкаешь, потом соточку пропустишь и сразу её в рот. За ней дольку помидора, а следом горячую пельмешку.4
Хорошо!..
Разумеется, и лук, и помидоры я покупаю в городе, на рынке. Здесь, конечно, тоже растут, но… Помидоры здесь больше похожи на зелёные сливы, а торчащие из земли стрелки лука — на пырей. Уж эту траву я знаю, когда-то на своей даче подёргал от души. В смысле, всю душу наизнанку вывернул.
Хмелею…
Пора посуду собирать. Здесь, в беседке, оставлять нельзя — собаки.
Их тут целая свора. И взрослые, и щенки. Симпатичные, умные, но жулики. Бродят по участкам, выклянчивают пропитание, высматривают, вынюхивают, где кто зазевался.
Недавно, пока я на свежем воздухе завтракал, один мордатый пёс в домик зашёл, из пакета сардельки вытащил и, видимо, там же проглотил. Аккуратно так вытащил, даже пакет с места не сдвинул. Потом спокойно из домика вышел, подошёл ко мне, сел рядышком, ждёт, когда я что-нибудь ему подброшу. Я поел, его, конечно, подкормил, понёс продукты в домик, глядь — а сарделек-то и нет. Выхожу, у него спрашиваю:
— Это кто ж сардельки сожрал?
Он сразу всё понял, и дёру. Дня три не появлялся. Потом пришёл виноватый, хвостом виляет, мордой в колени тычется. Пришлось простить. Он-то в чём виноват? Он не виноват — природа. Ну и, конечно, воспитание. А кто ж тут на дачах собак воспитывать будет? Дачники наоборот балуют, а сторож не будет, ему некогда, у него своя дача, ухоженная, как картиночка. Он всё в земле ковыряется. Я его в лицо ни разу и не видел, только обратную часть. Когда мимо проезжаешь, он всё в рабочей позе, всё в земле. Работящий мужик…
Да… да…
Наелся, напился, а спать не хочется. Солнышко уже припекает, высоко поднялось, а я никак не улягусь.
Пошёл в машину, включил магнитофон погромче, так чтоб в беседке слышно было, вернулся к трапезе.
Машину я оставляю на узенькой дорожке у забора. «Жигулёнок» между моим «Фордом» и забором соседней дачи ещё как-то сможет протиснуться, а «Волга» точно не пройдёт. Ничего, по другим аллеям объедут.
А куда мне машину девать? На дачу въезда нет, хоть и забор здесь понятие, можно сказать, условное, но заехать некуда. Где сетка, где куски ржавой проволоки между покосившимися столбиками натянуты. В основном же заросли колючей малины роль забора выполняют. Но калитка есть — полоски железа в крупную клетку сварены. И опять же замо`к…
___________________________________
1 Ну, вы же меня знаете. (Назад, к ссылке)
2 Есть в этой жизни такая категория друзей противоположного пола, с которыми никогда ничего не было. Даже если хотелось, даже если обоим очень хотелось, но, поразмыслив, приходили к обоюдному заключению — не стоит. (Назад, к ссылке)
3 Прошу обратить внимание, что «жена» и «собака» написаны не через дефис, а через запятую. (Назад, к ссылке)
4 Конечно, когда рядом кудрявая, чаще без лука обходишься. А какая и сама салатик настругает. Но с кудрявыми и закуска другая, и напитки. Себе-то я всё равно портвяшку беру, а им, смотря какая попадётся: иная и портвяшку с удовольствием, а какой и шампанское подавай. (Назад, к ссылке)
Спросил как-то у хозяйки:
— Слушай, у тебя что, золото здесь хранится?
— Какое золото?
— А на фига здесь столько замков?
— Так ведь воруют.
— А что здесь брать?
— Да мало ли что? Те же лопаты. Теперь всё воруют.
— Но ведь если кто захочет, всё равно залезет. Ну, ладно, сейчас я здесь живу. А когда меня не было? Здесь же неделями никто не появляется. Приходи и спокойно сколько хочешь замками занимайся. Хочешь день, хочешь два, потом хочешь, ночуй здесь, хочешь, вывози всё.
— Конечно, если кто захочет, залезет, но всё-таки с замками спокойнее. Да и когда папа их ставил, здесь много чего ценного было. И бывали они здесь с мамой постоянно… А теперь вот… Предлагала папе продать, всё равно ведь толку никакого. Нет, говорит, помру, тогда делай, что хочешь, а пока пусть стоит. Да если бы он смог приехать и увидел, что здесь творится, наверное, и в обморок упал бы. Он-то представляет себе дачу, какая она при нём была, ухоженная, аккуратная…
Почему так получается?
Жили люди, суетились, колотились, строили, сажали, выращивали, думали: вот дети вырастут, продолжат наше дело, а потом внуки. Выросли дети и оказалось, что ничего этого им не надо. А внукам и подавно. Сына хозяйки сюда на аркане не затащишь.
Состарились родители, и заросло всё бурьяном, и продать жалко. Сколько труда, сколько всего вложено, а ухаживать некому.
Родители…
Как же узнать, как предугадать, что детям нужно будет? Как прожить, чтобы то, что останется после тебя, как раз это и пригодилось им? Именно твоим детям, а не чужим. Ведь, по сути, только ради детей-то мы и живём. Не ради эфемерного светлого будущего, не ради призрачных грядущих поколений, — что нам до них? — а ради конкретных наших маленьких родных детей. И дети эти очень быстро вырастают и становятся чужими. Нет, не чужими, но совсем не такими, какими нам хочется их видеть. Почему так?
Ну, понятно, вечная проблема, конфликт отцов и детей…
А может быть, не только это?
Андрей Битов как-то изрёк: «Принято считать, что родители должны любить детей, а дети уважать родителей. Так вот, прямо наоборот. Родители должны уважать детей, тогда дети будут любить родителей».
Что-то в этом есть, воистину есть…
Мой дед играл в духовом оркестре, на танцах в городском парке. Был у него товарищ. Вместе играли, вместе отдыхали. Однажды поехал товарищ на Украину к родственникам и привёз оттуда себе жену. Молодая деревенская девчонка, конечно, сразу влюбилась в городского музыканта, бросила всё и полетела с ним на крыльях любви. Приехали, стали жить. Через какое-то время товарищ распрощался с друзьями и уехал. А вскоре появляется на танцах его молодая жена и подходит к моему будущему деду.
— А ты откуда? — спрашивает он. — Вы же уехали.
— Кто уехал?
— Вы уехали…
— Ну, теперь понятно, — говорит она и в слёзы. — Значит, бросил меня мой суженый-ряженый. Сбежал, значит!.. А я всё жду его, жду!..
В общем, выяснилось, что действительно сбежал и действительно бросил. Что девчонке делать? В городе никого не знает, образования никакого. Жили на квартире. Платить нечем, жить не на что. Одно остаётся — с позором назад возвращаться, в родную деревню.
А было это в 1929 году. Железнодорожная станция ещё далеко за городом была, и транспорта, естественно, никакого. Пешком идти надо. Вот и просит она помочь вещи донести. Всё-таки с приданым приезжала, скарб кой-какой везли, перину. Бросать жалко, а самой не дотащить.
Ну, помочь, так помочь. Договорились, когда зайти за ней. Встретились, потопали на станцию.
Путь длинный, разговоры, то да сё.
Пришли.
Пассажирских поездов тогда мало было, то ли вообще они на этой станции не останавливались. На товарняках добирались. А на них и расписания-то не было. Сидят, ждут поезда. Долго ждали. Наконец, останавливается какой-то. Надо спешить, неизвестно, сколько стоять будет. И тут будущий мой дед берёт её узлы и кошёлки на плечи, поворачивается и топает назад в город. Она, конечно, в крик:
— Ах! Ох! Отдай вещи!!!
А он спокойно шагает и говорит ей:
— Не отдам. Пошли назад. Будешь со мной жить.
Она ещё пошумела немного для приличия, потом и говорит:
— Только сначала распишемся.
— А это пожалуйста. Хоть завтра.
Назавтра и расписались. Начали жить-поживать, а тут и служить время подошло. Попал мой дед на Черноморский флот, на крейсер «Красный Кавказ». Командиром у него был Николай Герасимович Кузнецов, впоследствии командующий ВМФ.
Да что там командир! Сталину приходилось рапорт отдавать. Великий вождь особое расположение к этому кораблю имел, сам несколько раз появлялся. И так совпадало, что дед как раз в это время вахтенным у трапа.
И был у них поход: Турция, Греция, Италия. Это в начале тридцатых-то! А когда вернулся он со службы бравым моряком, тут и началось.
Бабуля-то его четыре года верой и правдой ждала. В этом смысле всё нормально было. Проблема в другом оказалась.
Пошёл после службы на работу устраиваться, а ему и говорят:
— Нам специалисты, конечно, очень нужны, но вас мы принять не можем. Есть указание.
— Какое указание?
— Вы за границей были.
— Ну, и что?
— Поэтому на работу взять не можем.
В одном месте так ответили, в другом, в третьем…
— Да что я, по своей воле за границей был? Я матросом служил. Куда корабль, туда и я.
— А это не имеет значения. Были за границей, и всё.
Он и в профсоюз, и в партию. Везде один ответ:
— Всё понимаем, но ничем помочь не можем.
А он как раз на службе в партию вступил. Разозлился он тогда, пришёл в райком, швырнул партбилет:
— Не хочу я в такой партии состоять! — хлопнул дверью и ушёл.
Может, именно это и спасло его потом, в
Но на работу так и не устроился. А годы голодные были. Да ещё дочечка родилась, мать моя будущая. Шабашками только и перебивался. Кому водопровод провести, кому канализацию, да и просто яму выкопать, крышу перекрыть. А вообще-то он слесарем-лекальщиком был. Музыка — это так, для души, это профессией не считалось. Только перед самой войной по специальности на завод устроился. Ну, казалось, теперь самое трудное позади, теперь и жить можно. А тут немец попёр. И всё ближе и ближе.
В армию-то не взяли, завод военный, специалистам — бронь, трудовой фронт. А перед приходом немцев в бригаду включили, которая завод взрывать должна была. Команду дали: завтра утром к шести быть на заводе, получите указание, кто что делать будет. Завод взорвём, потом по машинам, к каждому домой за семьёй заедем, и в порт на пароходы.
Трамваев, автобусов тогда и в помине не было. На завод пешочком через весь город, на самую окраину. Вышел пораньше, чтоб не опоздать на такое ответственное задание, а навстречу по улице уже немцы на мотоциклах едут. Что делать? Закоулками, дворами, где и ползком, добрался до завода. А на заводе уже танки немецкие стоят.
Из всей взрывной бригады четыре человека пришли, а должно было быть человек двадцать. И начальства — никого. И что делать, не знают. И где та взрывчатка, и как взрывать, тоже неизвестно. Заранее-то ничего не рассказали, всё засекречено. Посидели в тихом углу, покурили. Дед тогда уже пять лет, как не курил, а тут опять взялся. В небе самолёты летают, где-то недалеко взрывы грохочут. Похоже, что в городе. А там-то семьи на узлах, на чемоданах сидят, в эвакуацию собрались. Надо по домам разбегаться, какая ж теперь уже эвакуация?
Опять случай да нерасторопность начальников спасли деда и всю семью его, потому что это порт бомбили. А из тех пароходов, кажется, ни один в море и выйти не успел. Какие-то потопили, какие-то в бухте остались.
Домой дед вернулся, опять же закоулками да дворами, а там уже двоих немецких офицеров на постой определили. Хорошо, вещи все собраны. В погреб стащили, вот тебе и новое жильё, вот тебе и эвакуация в оккупации.
Через несколько дней пришли полицаи, увели в комендатуру. С женой, с дочкой прощался, как на смерть уходил.
А в комендатуре:
— Слесарь?
— Слесарь.
— Сантехник?
— Сантехник.
— Будешь работать.
Не спросили, приказали.
— Где работать?
— В госпитале, отопление делать.
И отказаться нельзя, расстреляют. Пришлось работать. Так ещё и паёк дали. Но всю оккупацию так, в погребе, и прожили.
Дождались, наконец, освобождения. Наши пришли, родные, советские. Ура! Свобода! Теперь-то и заживём
Да куда там!..
Пошёл на работу устраиваться.
— Какая работа? Вы же в оккупации были.
— Да что я, по своей воле остался? Мне же приказали завод взрывать, а как взрывать, не рассказали.
— Это мы уже знаем, что вашей вины тут нет. Если бы была, с вами в другом бы месте разговаривали. Но на работу всё равно взять не можем.
Пошёл в военкомат:
— Хоть в армию меня заберите, а лучше на флот. Всё-таки столько лет на лучшем крейсере отслужил.
— Какой флот, о чём вы говорите? Во-первых, вы же за границей были. И как раз в Италии, и как раз в тридцать третьем. А что там в тридцать третьем было, не помните?
— Что там было?
— Фашизм был, вот что!
— Да я-то тут причём?
— Если бы вы причём были, с вами давно бы уже… А теперь вот, в оккупации оказались. Ладно уж, я всё понимаю, и промолчу по доброте душевной, что вы на флот после оккупации просились, но и вы больше никому не заикайтесь, а то хуже будет. И самое главное, вы же специалист. Такие люди в тылу нужны. У нас теперь армия сильная, мы таких специалистов в армию брать не имеем права.
— Так меня ж на работу не берут.
— А это уже не наша забота.
А годы опять голодные, ещё хуже прежнего. Опять по шабашкам. А какие шабашки? Кругом разруха, нищета.
Бабуля с соседками по деревням ходила, вещи кое-какие на еду меняли. Дважды в степи чуть не замёрзла.
Но кое-как выжили, дождались конца войны. Люди строиться начали, к мирной жизни привыкать. Шабашки появились, легче стало. А потом, наконец-то, и на работу устроился. Сначала только на временную работу брали и то не по специальности, а куда пошлют. Потом всё-таки по специальности устроился, да на тот же завод, на котором война застала. Но тут другие проблемы начались.
Дочка выросла, замуж собралась. Да за кого? За немца! Правда, немец-то не тот оказался, не из фашистов, потомок ещё тех немцев, которые в древние времена, при Екатерине, в России обосновались. Но всё же немец, а война ещё, ох, как свежа в памяти. Что делать? Ах-ох! А ничего не поделаешь — любовь. Дочечка единственная, любимая, как ей перечить.
Вышла замуж. Вскоре внук появился, я, стало быть. Ох, и любил же он меня, ох, и баловал. Да только недолго.
Пенсию-то он себе заработал, небольшую, но тогда жить можно было. Ещё до пенсии говорил: «Как шестьдесят исполнится, ни дня больше работать не буду. Хватит, наработался за свою жизнь».
Дождался пенсии. Купил лодку моторную, и — рыбалка. И меня к этому делу с раннего детства приучил. Да только недолго отдыхал он на пенсии. Шестидесятипятилетний юбилей отметил, пошёл к приезду любимого внучка из пионерлагеря рыбки поймать и утонул. Как утонул, почему утонул, никем не ведомо. А ведь плавал-то как!
Мы всё о бабуле беспокоились, она болела часто, а получилось наоборот. Бабуля после него ещё десять лет прожила.
Вот так и прошла жизнь моего деда.
Что осталось после него в этом мире? Дочь осталась, мать моя. Что ещё? А больше, пожалуй, кроме воспоминаний, ничего.
Впрочем, нет, осталось кое-что ещё. То, чему меня научить успел, то, как относился к этой жизни, как понимал её. Хорошо ли, плохо ли это, но именно это и осталось. В матери моей, во мне.
А как он мог относиться к жизни, если, почитай, всю жизнь маялся. Да ещё боялся. За себя, за семью. До самой смерти боялся сказать кому бы то ни было, и в семье запретил даже упоминать, что родная сестра во Франции живёт. Тоже не по своей воле уехала, во время войны немцы в Германию угнали, там с французом познакомилась, замуж вышла. После освобождения уехала с мужем во Францию.
И при этом, — я уже застал, запомнил, — если бывало тяжело, обнимет бабулю и тихо так, спокойно:
— Ничего, мамочка, всё образуется. Бывало и похуже.
Легко как-то умел жить. Не беззаботно, забот-то как раз хватало, а легко.
И выпить любил, но в меру, и никогда не опохмелялся…
Выпить…
Вино у меня остаётся, а пить больше не хочется. Ничего, не пропадёт, завтра выпью. Вот уже и спать захотелось.
Солнышко высоко поднялось, припекает. Пора укладываться.
Приснилось бы что-нибудь хорошее, приятное. Нет, не кудрявая. Это, конечно, тоже приятно, но их и так хватает. Лучше что-нибудь более существенное.
А что? И сам не знаю. Ну, пусть приснится, там посмотрим…
В пятницу вечером был скандал.
Не совсем, конечно, скандал, но так — крупно поговорили.
Началось за ужином, когда баба Оля строго объявила, что завтра всем нужно встать в пять часов утра и ехать на рынок за картошкой, купить килограммов двести, чтобы хватило до следующей осени.
Её не поддержали.
Более того, невестка вдруг высказалась, что поскольку она хозяйка в доме, то сама в состоянии решать, когда чем заниматься, и советчики-контролёры ей не нужны.
Это была уже грубость.
Баба Оля, естественно, возмутилась. Возмущение выразилось в нескольких довольно резких фразах, после чего невестка выскочила из-за стола и убежала в другую комнату.
Тогда-то бабу Олю и понесло. Не стесняясь в выражениях, она высказала все свои мысли по поводу Петькиной семейной жизни, не забыв упомянуть при этом, что она тоже не последний человек в доме.
— Маманя, ну что же вы так! Ну, вы хоть выражения подбирайте… — пытался вставить слово Петька.
— Да мне, что ли, картошка эта нужна?! — не унималась баба Оля. — Я и на хлебе с водой проживу. Ей сейчас задницу лень поднять, а чем потом дитя кормить будет, она думает?!
В конце концов, баба Оля всё свела к тому, что Петька вообще перестал быть мужиком, ничего не может возразить жене и поставить её на место, а значит, в доме у них никогда не будет порядка.
— Поймите вы, маманя, — уже распаляясь, защищался Петька. — Мы всю неделю с утра до вечера на работе. Неужели в выходной нам нельзя выспаться по-человечески? И потом, зимой ту же картошку можно прекрасно в магазине купить! Глупо это всё!..
— Петька! Ты на меня голос не повышай! — перебивала его баба Оля. — Я тебе мать! Это вон супружницу свою воспитывай, чтоб за хозяйством следила да матери грубила поменьше…
Многое ещё хотела высказать баба Оля, но помешал Сашка, её внук. Вернувшись из школы, он сразу сообразил, что в доме опять скандал. Это входило в программу его постоянных развлечений. Бросив портфель в прихожей, он, не раздеваясь, сразу прибежал на кухню и с любопытством уставился на родственников.
При виде сына Петька махнул рукой, сказал: «А делайте вы, маманя, что хотите!», — и ушёл к жене.
Разговор закончился.
Баба Оля заставила Сашку раздеться, вымыть руки, накормила его и отправила учить уроки. Сама же села за стол и, подперев голову руками, задумалась.
Обидно ей было.
Всю жизнь прожила она в деревне. И вот год назад сын уговорил её продать дом, хозяйство и переехать к нему в город на постоянное жительство. Уговорил, конечно, не сразу. Долго сомневалась баба Оля, прежде чем решиться на такую, как она говорила, авантюру. Но, в конце концов, согласилась. Во-первых, потому, что Петька должен был получить новую квартиру, и тогда ему полагалась лишняя комната для неё; во-вторых, потому, что внук Сашка перешёл в четвёртый класс, а это уже серьёзно — глаз да глаз нужен; в-третьих, баба Оля сама чувствовала, что с каждым годом ей всё труднее и труднее одной управляться с немалым хозяйством, в котором были и корова, и поросята, и птица, и приличный участок. Кроме того, была у неё ещё одна мысль, которая подтолкнула решиться на переезд. Петькина жена Ленка была девкой городской, ушлой и подмяла под себя её сына. А сама в хозяйстве ничего не смыслила. Обидно было бабе Оле за Петьку, который пусть на работе и начальник, а дома, как ни верти, у Ленки под каблуком. И хоть прожил Петька с женой уже более десяти лет, баба Оля считала своим материнским долгом навести в его семье порядок и научить их жить по-человечески. Понимала, что задача это нелёгкая, но на что не решишься ради единственного сына, которого она действительно очень любила и, рано овдовев, всю жизнь прожила ради него.
После переезда часть денег от продажи дома она отдала Петьке на новую мебель, а остальные положила на книжку, на своё имя, но с завещанием сыну. Вскоре он получил квартиру, и началась новая жизнь.
Нелегко было бабе Оле. Никак не могла она привыкнуть к этой городской жизни. Многое казалось ей непонятным или даже глупым. И, что самое главное, не было здесь, в городе, той основательности, серьёзности жизни, к которой она так привыкла в деревне. Всё здесь как-то бегом, всё с бухты-барахты, всё несерьёзно, всё вроде бы как временно. Вся жизнь как-то нарасшиперку, как будто и не живёшь, а так только — пережидаешь что-то. И всех в городе такая жизнь устраивает, и как будто все даже довольны.
Не нравилось это бабе Оле. Она даже слово придумала для определения этих вот городских, для которых жизнь что-то вроде железнодорожного перегона. Так и называла их — шиперики.
Кроме того, не ладилась у неё жизнь в Петькиной семье. Ссорились, правда, не так уж часто, не каждый день, и в основном из-за хозяйственных вопросов. Но если вдруг случалось поскандалить, баба Оля твёрдо стояла на своём, чтобы не давать спуску Ленке, и в итоге почти всегда добивалась, чтобы всё делалось так, как она решила. Вообще женщина она была сильная, умела постоять за себя, и потому ещё обиднее ей было за Петьку, который в этих ссорах почти всегда принимал сторону жены. Потому, считала баба Оля, порядка в доме и нет.
Вот, как сегодня.
Ленка вообще, задравши хвост, убежала, и Петька туда же: «Делайте, что хотите!..».
«А что я одна завтра сделаю? Колотишься целыми днями, колотишься, а им всё не так, — ворчала баба Оля, убирая со стола посуду. — Эх, детки, детки… Я что, хуже вам хочу? Вас же, бестолочей, жить обучаю. „Делайте, что хотите!“. Вот не хочу я мыть за вами посуду, — разозлилась она. — Не хочу, и всё тут! А завтра ещё посмотрим. Сама справлюсь, чтоб вам пусто было! Старуху одну за картошкой гонять… Самим же стыдно будет!..»
Баба Оля оставила в раковине грязную посуду и пошла в прихожую.
Из комнаты доносился приглушенный голос невестки.
«Жалится, небось. Ух, Ленка, найду я на тебя управу!» — в сердцах подумала баба Оля, залезла в карман старой Петькиной куртки, достала оттуда ключи от подвала и, набросив на плечи старый ватник, вышла.
Через несколько минут она вернулась, держа в руках три пустых мешка и тихо ворча.
«Вот неделю надо было ругаться с ними, чтобы заставить прибраться в подвале. Эх, шиперики…»
В прихожей появился Сашка.
— Баба Оля, я стихотворение выучил. На, проверь. — Он протянул учебник.
— Ты к отцу пойди. Он завтра выходной, вот пусть и проверит, — строго ответила баба Оля и пошла к себе в комнату.
— А он велел, чтобы ты… — почесал затылок Сашка.
— Сплю я уже. Мне вставать рано, а он дрыхнуть до обеда будет, — сказала баба Оля и закрыла дверь.
Сашка глубоко вздохнул и пошёл к отцу.
В комнате у бабы Оли всё было так же, как когда-то в деревне. Та же старая железная кровать с высокой периной и большими пуховыми подушками, старый чёрный комод, в углу потускневшая иконка. Когда переезжали, Петька предложил ей купить новую мебель, тахту, но она наотрез отказалась.
— Мне ваши полированные ящики не нужны, — сказала она. — Это сколько ж денег заплати, а потом ещё не разберёшься, что куда положить.
Но даже старая привычная мебель, с трудом втиснутая на второй этаж, не смогла создать в городской квартире той атмосферы уюта и спокойствия, которая была у бабы Оли в деревне. Поэтому, каждый раз входя к себе в комнату, она тяжко вздыхала и чуть заметно покачивала головой.
Войдя в комнату, баба Оля подошла к комоду, наклонившись, с трудом открыла нижний ящик, достала из-под стопки чистых простыней тощую пачку десятирублёвок, пересчитала их и положила на место.
«Эх, детки, детки…» — с горечью подумала она, задвинула ящик и стала стелить постель.
Заснула она не сразу. Долго прислушивалась к тому, что происходит за стеной, но так ничего и не услышала.
А ночью ей приснился покойник.
Сначала она не могла понять кто это. Потом узнала. Это был её зять, бывший муж двоюродной сестры, алкоголик, который умер от белой горячки.
И как приснился, мерзавец! Захватил её где-то в тёмном углу, и своей шершавой, волосатой лапой лез прямо за пазуху, хотел вытащить у неё оттуда носовой платок, в котором были завёрнуты деньги. Много денег.
Баба Оля, конечно, сопротивлялась. Она хватала его за руки, и всё старалась укусить за коротенький толстый мизинец. Почему-то именно за мизинец. А укусить не получалось.
Долго мучилась баба Оля и, наконец, проснулась.
— Господи ты, боже мой! И наснится же такое, — прошептала она, поворачиваясь на другой бок. — Вот леший-то! Другой год, как помер, и на тебе, принесла нелёгкая, прости господи.
На другом боку тоже не спалось.
Вдруг совсем рядом что-то злобно зашипело, затем несколько раз щёлкнуло, и замолчало.
Баба Оля спряталась под одеяло, но тут же опомнилась и, высунув голову, прислушалась.
Вскоре звуки повторились в том же порядке, и раздался хрипловато-басистый звон.
Пробило пять.
«И кому они нужны были, часы эти? — поднимаясь, думала баба Оля. — Нет, чтоб на новоселье что нужное подарить. Так они наладились — часы. На одно новоселье трое часов. А теперь так и жди, что ночью родимчик от них хватит».
Не включая свет, она потихоньку оделась, подошла к комоду, достала деньги. Наощупь, отделяя каждую десятку, ещё раз тщательно пересчитала их и, плотно завернув в носовой платок, сунула за пазуху. Затем взяла сумку, положила в неё мешки и вышла в прихожую. Прислушалась.
В доме все спали.
— Вот шиперики, — прошептала она, надевая пальто. — Спят себе и хоть бы что, а ты для них…
Баба Оля тихо захлопнула дверь и вышла на улицу.
Тускло светил одинокий фонарь. Предутренний ветерок лениво покачивал полуголые деревья. Под ногами шуршали тёмные сухие листья.
«Почём-то картошка сегодня будет? — думала она, подходя к трамвайной остановке. — Не иначе, как по семьдесят. И баламут этот ещё привиделся. Поди, к несчастью. Гляди, сдуру и по семьдесят пять запросят. А то и по восемьдесят… Охо-хо, жисть городская…».
На остановке никого не было.
Баба Оля долго стояла в ожидании трамвая и всё думала о Петьке, о том, что неудачно он всё-таки женился, вспоминала родную деревню, как там всё было просто и понятно…
Наконец подошёл трамвай. Вагон был пуст, только на заднем сиденье, прислонившись к окну, дремал молодой парень в яркой красно-жёлтой куртке.
— Шляются по ночам, шиперики, а потом спят в трамваях, — тихо прошептала баба Оля.
Водитель сонно объявил несколько остановок и, видимо, решив поберечь силу голоса на часы пик, бросил это занятие.
Баба Оля несколько раз осторожно оглядывалась назад.
Парень продолжал дремать. Но когда подъезжали к пригородному вокзалу, он встал, прошёл через весь вагон на переднюю площадку и остановился у двери.
— О! Этим шиперикам ещё по электричкам шастать надо, — опять тихо заворчала баба Оля.
Трамвай остановился, но парень не вышел, а только высматривал что-то в открытую дверь.
Когда отъехали, баба Оля увидела, что часы на здании вокзала показывают два часа десять минут. Она поглядела на свои. Было без двадцати шесть.
Проехали ещё остановку, парень не выходил.
Подъезжали к рынку.
Баба Оля поспешно поднялась и пошла на заднюю площадку. Когда она остановилась у двери, парень повернулся и быстро пошёл к ней.
Баба Оля заволновалась.
— Бабуля, который час? — спросил он, подходя совсем близко.
— Чего тебе?! — сперепугу не услышав, что ему нужно, закричала баба Оля.
Парень, видимо, решил, что она глуховата, и тоже закричал:
— Сколько времени, говорю?!
— Не знаю я, не знаю! — продолжала кричать баба Оля, прижимая к груди сумку. А парень уже смотрел на её часы, которые предательски вылезли из-под рукава.
В этот момент дверь открылась и, крикнув «Спасибо!», он выскочил на улицу.
Баба Оля тоже вышла из трамвая, поглядела ему вслед и прошептала:
— У, шиперик!
Народу на рынке было ещё мало, но кое-где, при свете ярких фонарей, уже шла бойкая торговля.
Не один раз баба Оля обошла весь рынок, останавливаясь у крытых прилавков, за которыми были навалены большие кучи картофеля, и, наконец, выторговав у одной хохлушки сто пятьдесят килограммов по шестьдесят четыре копейки (всего на девяносто шесть рублей), достала из сумки мешки.
Наполнить их было не так сложно. Самое трудное оставалось впереди. Нужно было найти такси, уговорить шофёра погрузить мешки в багажник, привезти домой, а потом ещё попытаться уговорить его затащить мешки в подвал. Она твёрдо и принципиально решила, что, когда привезёт картошку, ни Петьку, ни Ленку звать не будет. Чтоб стыдно им стало. Да чтоб не считали её беспомощной тихой старушкой.
Первое, чего не могла сделать баба Оля, — это оставить мешки без присмотра и уйти за такси. Поэтому, расплатившись с хохлушкой и получив четыре рубля сдачи, она так и осталась стоять на месте, тревожно поглядывая по сторонам.
Вдруг из-за прилавка вывернул новенький красный «Москвич».
Баба Оля бросилась к нему и яростно замахала руками.
— Сыночек! Миленький! — кричала она. — Помоги старухе! Век тебя не забуду.
«Москвич» резко затормозил.
— Т-ты что, ба-бабка, оч-чумела! — сильно заикаясь, закричал водитель, лет сорока, выскакивая из машины.
— Помоги, родимый! Я тебя не обижу, я тебя заблагодарю! — умоляла баба Оля, а сама думала: «В костюме, пузатый, да ещё при галстуке, и морда сытая — нет, не повезёт».
— Ч-чего теб-бе?
— Свези картошечку! Умаялась я. Помоги старушке!
— Да некогда мне, — перестал заикаться владелец «Москвича».
— Ну, сыночек, ну я ж тебя прошу, — клянчила баба Оля, загораживая собой дверцу машины.
Водитель долго не соглашался, но, в конце концов, махнув рукой, сказал:
—Ладно уж, садись, бабка. Только быстро. Мне на работу.
Баба Оля обежала вокруг машины и села на заднее сиденье.
— Где картошка-то?
— А вот они, мешочки, стоят.
«Москвич» развернулся и подъехал к мешкам.
Баба Оля с интересом рассматривала собственные руки.
Водитель поглядел на неё, понял, что покидать уютное сиденье она не собирается. Хмыкнув, он быстро вышел, сам погрузил мешки в багажник и сел за руль.
«Гляди-ка, повёз, пузатый. Вона как!» — удивилась баба Оля.
Когда отъехали от рынка, водитель спросил:
— Что же это ты одна выбралась? Помочь, что ли, некому?
— Одинокая я, — соврала она, и вдруг испугалась.
«Чего это я? Оно ему надо, с кем я живу? А то как привезёт, да в подвале и прибьёт чем-нибудь. У этого шиперика пузатого и ручищи пудовые, и машина вон…»
Она вдруг вспомнила сон, и ей стало ещё страшнее.
«Не к добру баламут этот приснился, ой, не к добру!..»
— А куда ж тебе одной столько? На продажу, что ли?
— Сын живёт со мной, — неожиданно для самой себя заговорила баба Оля, — и сноха, и внук Сашка…
— А что ж по хозяйству не помогают? — усмехнулся водитель.
— Это почему не помогают? Помогают. Только молодые ещё, глупые. Не надо, говорят, в зиму картошку брать. Дорогая на рынке. Дорогая им! Зимой, говорят, в магазине брать будем. А её возьмёшь, так половину всё равно выбросишь. Дороже обойдётся. Ещё и обижаются. Не ходи, говорят, на рынок. Ничего, потом спасибо скажут, — со страху разговорилась баба Оля.
— Так ты, значит, тайком?
— Почему тайком? Нам таиться некого. Живём честно, по-людски.
Водитель опять усмехнулся.
«Усмехается», — отметила баба Оля.
— И почём же взяла?
— По семьдесят, — на всякий случай соврала она.
— Дорого.
— Не дороже других.
Разговор закончился, а баба Оля волновалась.
«Это сколько ж ему дать надо? Трояк, наверное, мало. Оно, конечно, если в подвал не стащит, то можно и трояк. А если…»
— Тебе во двор заехать или с улицы?
— Во двор, миленький, во двор.
«А ручищи-то у него страшные», — ещё раз подумала баба Оля.
Во дворе она показала к какому подъезду.
Остановились.
— Сыночек, ты бы мне ещё в подвал стащил её, а? — она попыталась улыбнуться.
— Давай уж, только поскорее. Мне на работу, а я с тобой связался.
Баба Оля поспешно засеменила открывать подвал.
Трижды спускались они, трижды поднимались.
«Придётся пятёрку дать», — думала она, когда поднимались в последний раз, и вдруг вспомнила, что у неё нет пятёрки. Есть за пазухой три червонца, и четыре рубля в кошельке — сдача с картошки.
«Дам трояк, — решила она, — а мало будет, ещё рублёвку суну».
Закрыв подвал, она достала из кошелька деньги, зажала в одном кулаке рубль и, держа в другой руке трёшку, вышла во двор.
Водитель уже сидел в машине.
Баба Оля открыла дверцу.
— Вот, возьми, — сказала она и, положив на сиденье трёшку, быстро пошла к подъезду.
— Эй, тётя!.. — услышала она, уже шагнув на ступеньку, но не остановилась, а зашагала ещё быстрее. — Тётя! — позвал ещё раз водитель.
«Вот навязался, окаянный, — думала баба Оля, — мало ему трояка, шиперик проклятый».
Она уже бежала по ступенькам, и слышала внизу быстрые шаги. Добежав до своей двери, она вдруг вспомнила, что, уходя утром, не взяла ключи от квартиры. От подвала из ватника взяла, а вот от квартиры забыла.
«Ой, наказал господь, — прошептала она и побежала дальше. — Что же это я делаю? Куда же это я, старая дура, бегу? Всё равно ведь догонит!» — стучало у неё в голове, но она продолжала бежать.
Наконец, тяжело дыша, еле держась на ногах, она остановилась на площадке между четвёртым и пятым этажами и, повернувшись, увидела перед собой водителя.
— На, подавись! Кровопийца!.. — закричала она и швырнула ему прямо в лицо рублёвую бумажку.
В тот же миг она увидела, что водитель протягивает ей трёшку.
Постояв, он медленно наклонился, поднял рубль, взял бабу Олю за руку и вложил ей в ладонь рубль вместе с трёшкой.
— Возьми, мне не надо, — сказал он, повернулся и пошёл вниз.
— Тю-ю, дурачок… — прошептала баба Оля и медленно зашагала по ступенькам.
Дома все ещё спали. Дверь открыл Петька.
— Я картошки взяла, — тихо сообщила баба Оля и, отдав ему сумку, пошла вниз.
Когда она вышла во двор, «Москвича» уже не было.
Вскоре из подъезда выскочил Петька, находу застёгивая куртку.
— Где картошка-то?
— В подвале, — не глядя на него, ответила баба Оля.
— Эх, маманя, просили же вас. Зачем же вы так себя гробите? Уж если приспичило вам за этой картошкой ехать, можно было по-человечески договориться. Поехали бы завтра…
— Ты мне ключ дай, я свой забыла, — сказала баба Оля, садясь на скамейку.
— Сыро, маманя, простынете.
— Ничего, я посижу немного, отдохну.
Петька дал ей ключ и пошёл домой.
Баба Оля осталась одна.
Было уже совсем светло. Опавшие листья золотистым ковром почти полностью укрыли потемневший за ночь асфальт, и казалось, что лежат они на сырой мягкой земле.
Бабе Оле вспомнилась родная деревня, роща, которая начиналась за её двором… и Петька. Маленький Петька. Он сидел у самой рощи на краю огорода и куском железа ковырял землю.
— Ты что это там роешь?
— Картофку сафать буду.
— Ну, сажай, сажай…
Давно это было. Знала она тогда и что сказать сыну, и как объяснить ему, что хорошо, что плохо. Послушный он был мальчишка, понятливый. А теперь…
Ей вдруг стало так обидно, что захотелось заплакать. Обидно за Петьку, за себя, за то, что, наверное, уже никогда больше она не увидит свою деревню, за то, что Петька никогда уже не будет таким маленьким. Обидно за то, что есть теперь Ленка, трамваи, «Москвичи»…
Но плакать баба Оля не умела.
Она достала из-за пазухи платок с деньгами, развернула и положила в него четыре рубля, которые до сих пор держала в кулаке.
Из подъезда вышел соседский паренёк Мишка, студент какого-то института.
— Доброе утро, баба Оля, — сказал он, проходя мимо.
— Здравствуй, — ответила она и тихо добавила: — Шиперик…
Представляете себе контраст?
Ещё вчера, даже ещё сегодня утром, я был одиноким, потерянным, обречённым
Будучи в здравом уме и при полной памяти, осознавая, что нахожусь не во сне, а наяву, усмирив, насколько это возможно, бурлящие в душе эмоции, я понимаю, что счастлив именно так, как мечтал когда-то давным-давно.
Почему давным-давно? Да потому, что самые страстные, самые смелые и абсурдные мечты бывают только в юности. А этот период жизни уже отделён от меня целой вечностью.
Конечно, я немного кокетничаю перед самим собой, придумывая оправдание этому свалившемуся на меня счастью. А как же? Ведь иначе не могло быть, ведь я его так долго и упорно ждал, ведь я так надеялся на это счастье, я так верил…
Да ничего я уже не ждал! Ни на что уже не надеялся! А верить… Я уже давным-давно ни во что не верил.
И вот — Счастье!..
Тихая жаркая ночь.
Прямо над городом висит огромная луна, и даже на улицах, освещённых фонарями, кажется, что освещает их всё же луна, а не эти глупые фонари.
Полнолуние.
Обычно в этот период я чувствую себя не в своей тарелке. Впрочем, это ощущение пребывания в чужой посуде уже давно и постоянно сопровождает меня. Я даже привык к нему. Но сегодня всё по-другому, сегодня всё наоборот.
Машина сама несётся по городу. Я никуда не спешу, просто…
Да неужели непонятно? Я не еду, я мчусь, я лечу…1
Вот и ментовская «палочка-выручалочка».
Останавливаюсь, подаю документы. Мент удивлённо смотрит на меня, принюхивается. Демонстративно выдыхаю ему в физиономию. Вижу, что радара на его машине нет, значит, штраф за превышение скорости не грозит. Тем не менее, он просит выйти из машины, открыть багажник, а сам продолжает подозрительно принюхиваться.
— Да всё нормально, — говорю я.
— А чего вы так улыбаетесь? — неожиданно спрашивает он.
Я уже не просто улыбаюсь, я смеюсь.
— Лицо у меня такое. Счастье привалило.
Он не верит, но документы отдаёт. Я отъезжаю и вижу в зеркало, как он провожает меня всё ещё подозрительным взглядом.
Его можно понять. Счастливый, улыбающийся человек уже само по себе явление подозрительное, а на ночной дороге тем более.
Только разогнался, проехал всего несколько кварталов, из-за высоких кустов прямо под колёса вылетает что-то огромное.
Визг тормозов.
Это «что-то» — толстая, пьяная кудрявая.
Машина остановилась, когда от бампера до неё оставалось всего несколько сантиметров. Она не пугается, она медленно поворачивается, удивлённо разглядывает машину и, подняв руки кверху, начинает танцевать.
Я вытираю пот, закуриваю.
Делая похабные телодвижения, она задирает юбку, показывая мне жирные, в ямочках, ноги. Идиотская улыбка красноречиво говорит о том, что она счастлива.
Неужели я выгляжу так же? Впрочем, нет, я ещё трезв. Но мысль интересная.
Она упирается руками в капот и, перебирая ими, пытается добраться до дверцы. На белом капоте остаются темные следы её коротких пальцев. Добравшись до дверцы, она делает шаг назад, чтобы открыть…
Резко жму на газ. Рёв двигателя, визг колёс. Она остаётся позади. В зеркало вижу, как она, шатаясь, выходит на середину дороги, широко расставляет руки и пытается изобразить крайнее удивление.
Нет, на сегодня впечатлений хватит. За винцом, и на дачу. Нужно посидеть, выпить и трезво всё обдумать…
Вас, конечно, интересует, что же произошло. Не буду томить, рассказываю.
Помните двухэтажный особнячок2, в котором я живу? Помните, что другого жилья у меня нет? А если вы хоть немного разбираетесь в людях, то, наверное, уже сообразили, что больших денег у меня отродясь не бывало, да и малые долго не задерживались, разве что машина приличная. Вот и всё моё состояние. Можно сказать, гол, как сокол, за душой ни гроша, в кармане ни шиша, ни крыши над головой, ни почвы под ногами. В общем, сам по себе Никто и зовут меня Никак. Почему так получилось, это особый разговор, об этом после. А живу я в настоящий момент тем, что по ночам на дороге зарабатываю.3
День мой начинается, когда нормальные люди уже пообедали, а заканчивается, когда бог на душу положит. Всё зависит оттого, как ночь пойдёт.
Шашечек на машине у меня нет, ни с какой фирмой я не связывался, кружу себе по городу, выискивая пассажиров, пока не надоест или пока кудрявая не попадётся.
Днём таксовать смысла нет. Во-первых, таксистов хоть пруд пруди, а ночью всё-таки поменьше. Да и те по ночам стоят на стоянках, ждут, пока их по рации вызовут. Замечал не раз: я весь город два-три раза объеду, нескольких пассажиров отвезу, а он всё там же стоит. Во-вторых, цены по ночам повыше. Не только на хлебушек с маслицем, но и на винцо, и на кое-что другое заработать можно. И, в-третьих, я сам по себе филин. Для меня рано встать, лучше вообще не ложиться.
А кудрявые…
У ночных работниц я не клиент. Это они у меня практически постоянные клиенты.4 Даже если руку поднимает, останавливает, я сначала спрашиваю:
— Вам ехать, или на работе?
Чаще оказывается, что на работе. А работа у них тоже не сахар, и профсоюз простои не оплачивает. Если повезёт, одна за полчаса запросто может троих оминетить5, а не повезёт, всю ночь простоит, и без толку. Тогда руку поднимать начинает, машины останавливать, сама напрашивается, уговаривает. А как же? Реклама — двигатель торговли.
Диалог запомнился.
Садится в машину знакомая работница с новой подружкой, говорит:
— Меня на «трёшке» высади, а её за сколько до ГАИ отвезёшь?
Называю цену.
Подружка:
— Ой, дорого…
Знакомая:
— А кто же тебя дешевле повезёт?
Подружка жалобно:
— А может… я вам минет сделаю?..
И тут знакомая громогласно возмущается, смачно матерясь и размахивая руками:
— Да ты… … …что? Совсем… …Это же не клиент! Это — друг!.. Я же тебя… … …предупреждала!..
Подружка виновато:
— Ой, извините. Тогда сможете меня там подождать. И потом назад привезёте, а то у меня сейчас денег нет.
Я пожимаю плечами:
— Так это ж долго будет.
Она уговаривает:
— Нет, я уже позвонила. Меня там два мента ждут. Я их минут за десять, максимум за пятнадцать, оминечу и вернусь. Они ж на службе трезвые. Это с пьяными долго бывает.
Я, честно говоря, не поверил, но повёз.
Через семнадцать минут посла того, как она вышла из машины, я уже разворачивался, чтобы ехать назад. Она сидела рядом и довольная отсчитывала мне деньги за проезд.
Жалко мне их. Не ментов, конечно, — работниц.
Иногда бывает и подвезу бесплатно. Иногда и просто покататься, погреться возьму. Но если новенькая, незнакомая, садится, сразу предупреждаю: «Только учти, я не клиент. На мне не заработаешь».
___________________________________
1 Более оригинальные авторы написали бы здесь: «…на крыльях любви», но я для этого слишком скромен и воздержусь от подобных аллегорий. (Назад, к ссылке)
2 Особнячок, которого, конечно, нет, и вместо которого есть что-то наподобие дачного сарая, обросшего бурьяном. (Назад, к ссылке)
3 Да не в том смысле, глупенькие вы мои. Хотя, конечно, и вас понять можно. Кто нынче по ночам работает, кроме аварийных служб? Проститутки да таксисты. Ну, ещё ментам не спится. Они тоже ночным наваром кормятся. Ну, а если я не мент, то могли бы уж догадаться, что не проститутка. Для кого-то это пояснение, возможно, и лишним покажется, а кто-то, кто других по себе судит, без него всё наоборот понять может. (Назад, к ссылке)
4 В смысле — пассажиры. Кое кто, небось, опять чёрт знает что подумал. (Назад, к ссылке)
5 Да есть такое слово. Давно уже пора внести его в словарь великого и могучего. (Назад, к ссылке)
Как-то подвёз троих. Совсем детвора, школьницы. Старшей лет семнадцать, а младшая, ну, классе в шестом. Через несколько дней подъехал к ларьку кофе попить. Сижу в машине, жду, пока мне кофе сделают. Вижу, топает эта троица. Узнали меня, подходят:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— А что это вы здесь делаете?
Я соврал:
— Любимую жду.
— И долго ждать будете?
— Не знаю, пока не придёт.
— А возьмите лучше нас.
Я удивлён:
— И что же я с вами буду делать?
Она с хитринкой:
— То же, что и с любимой.
Я долго подыскивал разумный ответ, наконец, разродился вопросом:
— Так вы же за это денежку требовать будете?
— Конечно. А она что, не требует?
— Нет, она просто любит.
— Вот дура!.. — изрекла самая младшая.
Что им ответить?
Да ведь не в деньгах дело. Просто не моё это удовольствие, не это мне надо. У них ведь главное по-быстренькому обслужить и дальше бежать, за другим клиентом.
А поговорить?..
Бывало, конечно, поговоришь, пока катаешься, даже по душам поговоришь, а потом попробуешь — нет, не моё это.
Для них, как ни крути, это — работа. А на работе… В общем, не позволяет профессия совмещать средства производства и полноту чувств.
Вот если какая кудрявая просто где-то задержалась, домой добирается, или наоборот, дома что-то не так, случилось чего, поссорилась с кем-то и деваться некуда, тогда другое дело, тогда совсем другой разговор. И в смысле видов на урожай цитрусовых в Гваделупе, и в смысле жилетку подставить. А там глядишь, и поужинаем вместе, а дальше видно будет.
Ужины, правда, тоже разные бывают. С какой и в машине горячими бутербродами из ночной забегаловки обойдёшься, а какую и на дачу пригласишь…
Только не подумайте, что я спортсмен-разрядник в этом спорте, но, видимо, всё-таки, как ни пуста была моя жизнь, как ни казалось, что всё уже кончилось, а искал я среди них то главное, ради чего жить стоит.
Ну, похихикайте, похихикайте. Где искал, среди кого искал!
А где, позвольте вас спросить, я ещё искать мог, если не только руки опустились, но и в голове всё бурьяном поросло.
Сколько же их перебывало у меня на даче, пока…
Да так же, как всегда, еду, стоит кудрявая с малышкой, руку поднимает. Остановился.
Пока ехали, то да сё, как обычно. Приехали. Я о свидании, она…
Ну да, та самая, которая заявила, что не подпустит к себе незнакомого мужчину.
Так это же прекрасно!
В первый-то вечер мы на дачу и не поехали, в машине знакомились. Ей домой возвращаться надо было, а я так не люблю. Уж если ехать, если укладываться, так хотя бы до утра. Но поговорить всё-таки поговорили. И самое главное, как-то просто и очень легко обо всём договорились.
Вы, конечно, желаете знать, о чём же это мы договорились, догадливые вы мои? Ну, пошевелите своей улиткой.
Конечно же, я рассказал ей, что…
Впрочем, не буду повторяться.
Рассказал ей всё как есть на самом деле:1 так, мол, и так, я такой-то, живу там-то и так-то, а хотел бы того-то и того-то.2 Она отвечает:
— Господи, а я только развелась. И совсем замуж не собиралась, но… Похоже, сама судьба тебя послала.
И так далее.
— Вот и прекрасно, — говорю. — Только в женихах ходить я не собираюсь. Вздохи на скамейке, свиданья при луне, это уже не для меня. И рассказывать, какой я хороший и как нам потом будет прекрасно вместе, я не буду. А главное, одно дело встречаться и совсем другое жить. Поэтому, если пробовать, то сразу всё вместе. Проживём год, если всё нормально будет, тогда и поженимся.
На том и порешили.
Правда, неделю ещё встречались. Уж очень она родителей боялась.
Почему?
А вот теперь вы действительно будете хихикать. Поэтому прежде чем дальше читать, вздохните глубоко и спокойно.
Следующий диалог уже позднее был, но вам, как старым знакомым, расскажу сразу.
Появился я как-то у матери, она сама пригласила. Что-то там надо было подписать насчет отказа от причитающейся мне жилплощади. Бумаги я подписал и она даже удивилась, что я так спокойно, без намёков (что, мол, отольются волку овечьи слёзки), без расспросов, всё подписал и уже уходить собрался, а она спрашивает:
— Ты живёшь с кем-то?
— Да.
— Она хоть не пьёт? — заботу проявила.
— Нет.
Она посмотрела недоверчиво.
— Совсем не пьёт, — уточнил я.
Она всё-таки не поверила, но ещё спросила:
— А дети есть?
— Помнишь, я как-то давно говорил тебе, что очень хотел бы, кроме сына, иметь ещё дочь, и что, наверное, всю оставшуюся жизнь готов был бы прожить ради неё. Так вот теперь у меня аж две дочери.
— И сколько же ей лет? — она попыталась снисходительно улыбнуться.
— Одной двадцать два, другой четыре.
Она покачала головой.
— А ей сколько?
Я сделал паузу, но небольшую, чтобы долго её не мучить, и говорю:
— Я же сказал, двадцать два. А доченьке четыре.
—…
— У меня всё нормально, мама.
Хихикайте, хихикайте. А может, кто-то хочет бросить в меня камень? Я не обижусь, посочувствую.
Зато вам теперь понятно, почему она родителей боялась. Как сказала им, сколько мне лет, так и всё, сливай воду. Неделю тайно встречались, точнее она врала им: то у подруги ночевать осталась, то с друзьями за город отправилась. А через неделю пришлось идти знакомиться. Что-то там с враньём не получилось, в общем, поняли они, что она со мной встречается, пришлось идти выручать.
Пока я переодеваться ездил, чтобы, значит, на родителей впечатление произвести, у неё дома, естественно, скандал. Она не выдержала, сказала, что я сейчас знакомиться приеду. Они в крик:
— И на порог не пустим!
— И тебя не выпустим!
— И думать забудь!
Папик вообще орёт:
— Убью! Убью мерзавца!..
Она на всякий случай ножи попрятала, вещички кой-какие собрала, в общем, приготовилась. Тут и я появился.
___________________________________
1 Вы же знаете, я вообще сочинять не люблю. (Назад, к ссылке)
2 Вот тут я, конечно, немного приврал. У меня и в мыслях не было семью создавать и всё такое прочее. Это я уже пробовал, причём не однажды, и пришёл к выводу, что и это не моё дело, так же, как и дачно-земельные упражнения. (Назад, к ссылке)
С порога, конечно, шуметь начали:
— Это что же вы такое делаете?!
— Да как вам не стыдно!..
В общем, у-лю-лю, а-ля-ля, но во двор всё-таки впустили.
Нелёгкий, конечно, разговор был. Семейка ещё та оказалась.
Папик — ну, как сказать, чтобы не обидеть, — самый натуральный деревенский кастрированный хряк.
Нет, конечно, и в городе кое-где свиней разводят, особенно на окраинах, в частном секторе, но всё-таки, если присмотреться, отличаются эти городские боровы от деревенских. И жирок уже не тот, и хрюкают как-то по-другому, как будто стесняются, как будто не у себя дома. Но главное, у них даже рыло какое-то другое, не то чтобы интеллигентное, но всё-таки какая-то мысль из-под ресниц фурункулирует.1
А вот деревенские хряки, совсем другое дело. Они на вольных хлебах, они в своей стихии, они в хозяйстве, можно сказать, самое главное, поэтому и хрюкают так, что за версту слышно, а тише просто не умеют, и чавкают при жратве по-особенному, и насчёт мысли, естественно, в поле ветер, а в соответствующем месте дым.
А почему именно кастрированный хряк, так это, надеюсь, вы сами догадались. Но если ваша улитка совсем не шевелится, то придётся пояснить. Тут дело не только в сексуальных инстинктах, хотя основная причина, конечно, в них. Ведь тот кабан, у которого всё на месте, кроме жратвы, всё же ещё чего-то желает, а то и просто требует. У него ещё хоть какой-то интерес в этом мире существует. А тот, которого на сало откармливают? Что ему ещё требуется? Только жратвы, жратвы, и ещё жратвы, да побольше.
Вот такой милый папик оказался.
И мамочка тоже ему подстать. Правда, на свиноматку меньше похожа, но…
Если у вас всё нормально с воображением, представьте себе что-то среднее между огромной сладкой переспелой грушей и натуральным бегемотом.
Я, как только её увидел, сразу анекдот вспомнился, когда медведь, увидев бегемота, воскликнул:
— Таким (…)2 да медку бы!
А сладкая груша — это потому что, во-первых, надеюсь, вы встречали такой тип женской фигуры, когда нижний бюст по сравнению с верхней частью, называемой вообще-то головой, всё равно, что тот же бегемот рядом с банкой кильки в томате. И, во-вторых, такая комплекция, естественно, позволяет развернуть медикам широкий фронт поисково-спасательных работ. В смысле, содержит в себе кучу болячек, в том числе и диабет, при котором, как говорят, в человеке много сахара.
Грешно, конечно, смеяться над больными людьми, но когда сами медики в диагнозе сомневаются, и при этом, уплетая полным ротом3 сладкий пирог вприкуску с конфетами, на замечание свекрови, что ей нельзя много сладкого, она со слезами на глазах возмущается:
— Ну вы же знаете, что при диабете нельзя нервничать. Зачем же вы мне такое под руку говорите?!
Тут уж не до смеха.
А свекровь, которая, стало быть, бабушка, то есть папикина мамочка, тоже дистрофией не страдает, но у неё габариты чуть поменьше. В ней что интересно, так это глаза, которых нет. То есть они есть, она вовсе не слепая и глаза у неё, как ни странно, на том же месте, где у всех нормальных людей, но в тоже время их как будто и нет. Странное ощущение.
Обычно, когда с человеком общаешься, слова только подтверждают то, что глаза говорят. Ну, иногда наоборот бывает, говорит человек одно, а в глазах совершенно другое. Но чтобы вот так, человек с тобой общается, а глаз на лице как будто и нет, такое редко встретишь. Спрятаны глаза. Не то чтобы закрыты, но в тоже время и закрыты пеленой какой-то, и всё время как будто вниз смотрят. В общем, полное ощущение, что с кротихой общаешься, и что фразу до конца договорить не успеешь, как она юркнет в нору, и нет её. Она даже и стоит как-то вполоборота, как будто уже нацелилась, хотя и норы поблизости не видно, но всё равно куда-нибудь юркнет.
При моём визите ещё один представитель семейной фауны присутствовал. Он хоть и не член семейства, а дальний родственник, но от его слова многое зависело, так как они к нему с большим уважением. Он среди них большим интеллигентом оказался. Да к тому же из столиц. Он к ним каждый год из Питера на отдых приезжает. Этакий поджарый живчик. То ли оттого, что любимое занятие у него рыбалка с ментами, то ли оттого, что в этом самом Питере он физкультуру преподаёт, — потому и самый умный, — уж не знаю отчего, но таким он показался мне похожим на червяка, что прямо на крючок надеть захотелось.
Вы когда-нибудь на рыбалке были? Червяка на крючок надевали? Если не были, объясню: похож этот родственник оказался не на того червяка, что после дождя на асфальт выползает и растягивается, как, извиняюсь за выражение, продукт вашей слизистой оболочки, который нормальные люди в носовой платок прячут, а на совершенно другого червя. На того, который на сазана особенно хорош — красненький, упругенький, с острой мордочкой, но которого, когда выкапывали, случайно лопатой пополам чикнули. И вот извивается он, бедненький, мышцы напрягает, чуть ли не в узел завязывается, да только внимание на эти его физкультурные экзерсисы не больно-то обращаешь. Кинул в банку, и всё, на рыбалке разберёмся.
Я про себя этого родственника так сразу и окрестил: Полчервя.
И вот сидит всё семейство на свежем воздухе в собственном дворике вокруг стола. На столе бутылка самогонки, тарелки с борщом, салаты. А тарелки такие, что, если одну до краёв наполнить, роту солдат после боевой операции накормить можно.
Это они, стало быть, обедать сели, а тут я нарисовался.
Ну, у калитки пошумели, потом во двор впустили, табурет подставили, и начали в четыре ствола.
Бегемотиха с Кротихой визжат, Полчервя молча извивается, а папик-хряк выхрюкивает, аж капуста борщовая из ноздрей вылетает:
— Да надо мной, — орёт, — все соседи смеяться будут! Да мою фамилию весь город знает! Да я!.. Да ты!.. Да мы!..
А фамилия, кстати, которой он так кичится, совсем подстать — Чушкин!
Так мало того, у моего Счастья по паспорту от мужа тоже фамилия досталась, не приведи господи, — Чумичкина. Это ж в сочетании совсем анекдот получается: Чушкина-Чумичкина!4 О, как!..
Но самое главное, я с того момента до сих пор понять не могу и, наверное, никогда не пойму, как в таком свинарнике, в такой клоаке такое Чудо произросло. Это же уму непостижимо!
Она видит, как на меня набросились, молча пошла в дом, возвращается с сумкой и в обнимку с доченькой.
Бегемотиха пуще прежнего пасть распахнула, руки в боки, путь ей загородила:
— Ты куда это собралась?!
Она молча рядышком со мной села, ждёт, что дальше будет.
И я молчу. Даю им возможность накричаться, пар выпустить. Но они уже поняли, что дело серьёзное, что, если добром не договоримся, — прощай кровинушка, упорхнёт из гнезда, только её и видели.
Длилось всё это развлечение чуть больше часа.
В итоге договорились практически обо всём. Они, как пар немного выпустили, начали вопросы задавать. Не то чтобы больно разумные вопросы, но хоть с какой-то логикой.
Полчервя вопрошает:
— Где ж вы жить собираетесь?
Я отвечаю:
— Конечно, не здесь. Сначала квартиру снимем, а там видно будет.
Папик-хряк луковицу в пасть закинул, чавкает, не унимается:
— Да что же это такое?! Да как же я людям в глаза смотреть буду? Да меня засмеют!..
Попытался объяснить ему, что пришёл я только с одной целью, чтобы в семье у них конфликта не было, что не хочу я своё счастье строить на их ссоре, что ничего мне от них не нужно и, хоть готова она прямо сейчас уйти со мной, получив в спину их проклятие, но я этого не желаю. Поэтому давайте мириться, хоть мы ещё и не ссорились, и принимайте меня таким, какой я есть, ради счастья любимой доченьки.
Он глаза выпучил, лысину шкрябает, луком пыхтит, понять пытается. Только, по-моему, кроме того, что мне от них ничего не нужно, больше ничего и не понял.
А Бегемотиха сало распустила, пасть раззявила, очень важный вопрос задаёт:
— Да как же… Как же мы называть друг друга будем?
— Да как хотите, так и буду вас называть. «Мама» и «папа», наверное, не получится. Впрочем, вам решать.
В общем, приятно побеседовали на высоком интеллектуальном уровне. Полчервя даже рюмашку выпить предложил. Я, конечно, отказался.
___________________________________
1 Да знаю я, что нет в словаре такого слова, но ведь понятно же, и, главное, точно. (Назад, к ссылке)
2 Здесь можете подставить любое слово, какое только позволяет ваша стыдливость. (Назад, к ссылке)
3 Это не опечатка. Просто слово «ртом» здесь совершенно неуместно, потому, что очень короткое, а писать то слово, которое вы подставили согласно предыдущей сноске, мне воспитание не позволяет. (Назад, к ссылке)
4 Я, конечно, фамилию чуть изменил, ну совсем чуть-чуть, но основу, разумеется, оставил, а, главное, суть нисколько не пострадала. И Чушкиной-Чумичкиной я её действительно потом в шутку называл. (Назад, к ссылке)
Счастье моё видит такое дело, что упаковал я их, что они уже согласны, аж подпрыгивает, дочурку тискает. А малышка смышлёная, всё понимает, ей особенно интересно. Спрашивает:
— Ты теперь мой новый папа будешь?
— Ну, если ты не возражаешь, конечно, буду.
Обрадовалась, аж заплясала. И Счастье не удержалась, тоже подскочила. За руки взялись, выплясывают. Одно слово — девчонки.
Встал я, прощаться начал, раскланиваться.
Счастье моё за сумку схватилась.
— Нет уж, — говорю. — Ты сегодня дома оставайся, с родителями побудь, с доченькой. Всё-таки много переживаний было. А я завтра во второй половине дня приеду, поедем квартиру искать.
Они всем табором провожать меня вышли. Но я долго не прощался. По газам, и вперёд.
Я почему сказал, что во второй половине дня приеду? Надо же было винца взять, закуски приличной, посидеть вечерок, подумать, — всё же серьёзный поступок совершил, — а утром хорошенько отоспаться.
По городу помотался, на дачу приехал, приготовил ужин, сел, задумался.
Первый раз я женился, когда мне было двадцать пять. Ей тоже было двадцать пять. В общем, уже взрослые люди, самое время семью создавать. Да не тут-то было…
Но всё по порядку.
Всё началось с того, что будущая жена, ещё не будучи в этом звании, — то есть о женитьбе не то что разговоров, мыслей не было, — совершенно неожиданно решила провести у меня отпуск.
За год до этого мы познакомились в гостинице, где она случайно задержалась у меня в номере дольше, чем предписывала советская мораль. Вскоре я уехал из этого города, и мы очень легко расстались. Как мне тогда казалось, навсегда. Но вскоре она сделала сюрприз, появившись у меня дома в новогоднюю ночь.
Ещё через несколько месяцев я валялся с загипсованной ногой. Узнав об этом, она прилетела на неделю лечить меня.
А летом приехала в отпуск.
Однажды моя мать спросила:
— Ты не собираешься узаконить ваши отношения?
— Можно и узаконить, — равнодушно ответил я.
Мне было лень размышлять на эту тему, а тем более что-либо обсуждать. Но, столкнувшись с препятствием, я неожиданно проявил поразительную активность, которая была воспринята всеми, кроме меня, как страстное желание жениться. Для меня же этот факт абсолютно ничего не значил. Просто появилась проблема, которую нужно было решить, и я уже не мог остановиться.
По тогдашним законам, — не знаю, как теперь, — заявление о регистрации нужно было подать минимум за месяц. И тут выяснилось, что моей будущей жене необходимо вернуться из отпуска и появиться на работе за два дня до истечения этого срока. Даже билет уже был на руках.
Уговоры зарегистрировать нас на два дня раньше оказались бесполезными. Закон есть закон.
Я возмутился и пошёл по кабинетам. В итоге мне пришлось дойти до секретаря райкома партии, откуда и поступило указание расписать нас, в виде исключения, даже не на два, а на три дня раньше.
Через день после регистрации она улетела.
А через два года в жаркий июльский полдень у нас родился сын.
Закон тогда позволял не работать после рождения ребёнка один год. Этот год мы и прожили вместе. После чего она улетела вместе с малышом.
Почему улетела?
Формальная причина заключалась в том, что ей нужно было возвращаться на работу и заканчивать последний курс университета. А действительная причина…
«…Родители должны любить детей, дети…»
А что же с внуками?
Пока не было внука, моя мать и жена ещё как-то уживались, но когда появился малыш…
Мать почему-то решила, что любить его, лелеять и делать всё правильно может только она. И чуть ли не до драки.
Я старался не вмешиваться. Может быть, из-за лени, может, из-за того, что полностью был занят работой, театром, ролями, гастролями…
Жена с ребёнком уехали.
Только после их отъезда мать поняла свою ошибку. Даже не поняла, просто ощутила трагедию, оставшись без внука. Эта безмерная, катастрофическая любовь толкнула её на новое сближение с невесткой и вскоре у них завязалась частая переписка, а потом чуть ли не дружба.
Я писал ей редко, почти совсем не писал.
Три года мы встречались только в отпуске. Отдыхали в Сочи, в Новороссийске.
Не будучи тренером по сексу, не имея даже разряда в этом виде спорта, всё это время я хранил ей относительную верность.
Само понятие верность, на мой взгляд, явление довольно относительное. Вопрос в том, чт€о считать неверностью, а точнее изменой: желание другой женщины на уровне чувств или даже инстинктов, или сам процесс совокупления. И то и другое в равной мере можно считать изменой. Причём первое,
Через три года в стране впервые праздновался Международный день театра.
Так совпало, что именно перед этим днём я получил гонорар за рассказ, опубликованный в толстом литературном журнале, и решил совместить эти два события, устроив небольшую пьянку…
Эта пьянка закончилась сменой жены.
Вторая жена была на восемь лет старше меня. Влюбился я в неё ещё юношеской платонической любовью, когда мне было лет семнадцать. Она была актрисой. Я тайно посвящал ей стихи и носил за кулисы цветочки.
Пока я служил на флоте, учился, ездил по стране в поисках лучшего театра, она трижды сходила замуж и родила дочь.
Наутро после той пьянки я проснулся в её постели.
К тому времени, как уже сказано, у меня была далёкая жена и трёхлетний сын.
Когда законная жена приехала в очередной отпуск, я повёл её в ресторан и всё рассказал. Она немного всплакнула, мы выпили ещё, и я узнал, что у неё за это время тоже появился мужчина.
Потом они приезжали втроём, с моим сыном, я ездил к ним.
Сыну было лет пять, когда он, неумело согнув пальцы, как изображают новых русских и тюремных авторитетов, серьёзно заявил:
— А вообще мне в жизни повезло! У меня аж два папы. У многих и одного-то нет!
Со второй женой мы прожили восемь лет.
Вместе работали, вместе пили. Иногда крепко. Пили чаще вдвоем, изредка по очереди.
Потом я попал в аварию, и после больницы ещё восемь месяцев загипсованный провалялся у матери.
Что такое цифра восемь? Это даже не один, а два нуля. А может быть, две петли? Впрочем, — ладно…
За время пока мои кости восстанавливали свою прочность, она появилась дважды. Первый раз ещё в больнице, второй, когда я настоятельно попросил водки.
Она принесла граммов двести в баночке из-под майонеза и виновато выдохнула перегаром:
— Извини, это всё, что осталось…
На том и расстались.
Потом время покатилось неудержимой лавиной.
Думаю, что меня уже трудно чем-либо удивить. Были и грязные шлюхи в похмельном синдроме, и роскошные женщины с безумством на рояле, и тихие домашние мышки, подающие кофе в постель, и малолетние искательницы приключений. Некоторые пытались обуть меня в домашние тапочки. Иногда это им удавалось, но ненадолго.
При первой попытке выяснения отношений я отшучивался, во время второй молчал, после третьей садился в машину и уезжал.
Вообще мне кажется, что выяснение отношений самое бессмысленное занятие. Ну, глупо объяснять, почему ты поступил так, а не иначе, почему ты сделал то и не сделал это. Ещё глупее на словесном уровне доказывать свою правоту. А может быть, просто моя лень считает это занятие слишком сложным. В любом случае мне проще уйти, чем заниматься этим бессмысленным делом. Причём абсолютно неважно, куда уйти — в запой, за дверь, или куда подальше. Чаще приходилось уходить куда подальше.
И вот третья попытка.
Может быть, это просто возрастное?
«Седина в бороду, бес в ребро».
Она младше меня на двадцать один год. Не только физиологически, но даже юридически вполне могла бы быть моей дочерью. Да ещё у неё прелестная четырёхлетняя дочурка, мечта любого папаши, этакий вождь краснокожих в ангельском обличии. И уже назвала меня папой…
Да…
Да, я хочу этого!.. Я очень хочу…
Что ж, попробуем, пожуём-увидим…
Нам повезло, мы довольно быстро нашли и сняли недорогую, вполне приличную квартиру.
Мы живём уже несколько месяцев.
Мы счастливы!
Причём, так думаю не только я, но и она, и даже наша маленькая бандитка.
Ночь.
Только что всё было прекрасно, ласково, страстно… Она побежала в душ, а я…
Я, естественно, закурил, и — уселся за компьютер. И ничего удивительного в этом нет. По крайней мере, для неё и тем более для меня. Я заканчиваю книгу, у меня много работы.
Вот она выскочила из душа, шмыгнула под одеяло, но тут же поднялась, голышом подбежала ко мне, чмокнула в щёку:
— Любимый, давай спать…
Я обнял её:
— А ты уверена, что, если я сейчас лягу, мы будем именно спать?
Она кокетливо вздыхает и шепчет мне на ухо:
— Мне ведь рано вставать…
Ей действительно рано вставать, а уже половина четвёртого.
— Спи, Малыш (я называю её Малышом), только сначала я поцелую всех своих малышей.
Я веду её к постели, укладываю.
— Приляг со мной, — просит она.
— Нет, я только поцелую. И губки (чмок), и глазки (чмок-чмок), и ушки (чмок-чмок), и грудки (чмок-чмок), и рыжика (чмок), и попку (чмок-чмок), и ножки (чмок-чмок). А теперь спи.
— А ты?..
— А я ещё поработаю. Потом… У меня ещё осталось винцо…
Она огорчённо:
— Понятно. Значит, ложиться не собираешься?
— Собираюсь. Но ведь тебе рано вставать. Кто же тебя разбудит, если не я?
— Я люблю тебя, Солнышко моё (она называет меня Солнышком).
— Я тебя тоже, любимая. И притом люблю очень сильно. Спи, родная…
Она улыбается, кладет обе ладошки под щечку, как совсем маленький ребёнок, и засыпает.
Я иду в душ, становлюсь под слишком горячую для меня воду и думаю примерно следующее:
— Счастье!.. Да-да, именно счастье!.. За что же мне такое счастье? Впрочем, разве оно бывает за что-то? Просто оно пришло. Пришло, и всё. Вот оно!..
И вдруг я понимаю, что произношу чужие слова. Нет, слова как будто мои, и в то же время — не мои. Как будто старая, давным-давно пережитая и многократно сыгранная роль каким-то странным образом возродилась в подсознании.
Я мучительно пытаюсь вспомнить, откуда во мне этот до боли знакомый текст.
И вдруг…
Вода кажется мне ледяной, в ушах зенитной канонадой предательски рвётся пульс.
Я вспомнил!
Это мой текст. Старый, давным-давно забытый текст.
Когда-то я уже пережил всё это. Не наяву, не во сне, но пережил. Самое ужасное, что я теперь вспомнил, чем всё это закончилось. От этого воспоминания меня и бросило в жар, от этого и горячая вода показалась ледяной, от этого…
Неужели человек способен вот так всё предугадать?
Нет! Этого не может быть! Это мистика, колдовство. Я в это не верю. Этого не было!..
Закутавшись полотенцем, я иду на кухню.
Вина не хочется. Тем более что Малыш спит, а самому выискивать в холодильнике какую-то закуску мне просто лень. Не будить же её. Впрочем, если бы я разбудил лишь для того, чтобы приготовить мне что-нибудь закусить, она бы встала и сделала это с удовольствием. Но мне не до того, не до того…
Чувствую, что разгулялась моя «гортензия-гипертензия», в смысле, давление подскочило.
Хочется чаю. Ну, уж его-то я сделать в состоянии. Завариваю «по-черному» в чашке. В другой чашке расталкиваю с сахаром дольку лимона. Переливаю чай, размешиваю…
А вот выпить этот чай забываю…
Стараясь не разбудить своих девчонок, пробираюсь в кладовку, достаю старые чемоданы, коробки. Раскладываю кипы черновиков, набросков… Я ищу давным-давно написанный, забытый рассказ.
Александр Иванович был человеком серьёзным, и занимался наукой.
Оксана была молоденькой симпатичной девчонкой, и занималась…
Впрочем, пока это не важно.
Александр Иванович имел учёную степень кандидата наук и свою лабораторию, в которой было множество таинственных приборов, образцы различных материалов, разнообразные склянки с разноцветными порошками и жидкостями. Кроме того, под его началом работал целый штат сотрудников, в том числе и Оксана, которая, в отличие от Александра Ивановича, не имела ничего или почти ничего, и была из тех длинноногих симпатичных девчонок, которые совсем недавно выпорхнули из школы и ещё не успели, как говорится, выбрать свой путь в этой удивительной, прекрасной жизни. Разумеется, к научной работе она прямого отношения не имела и выполняла в лаборатории скромные обязанности уборщицы.
Приближалась весна.
Было то самое время, когда природа просыпается от зимней спячки, когда ещё сонные деревья только начинают приветствовать её приближение лёгким покачиванием тоненьких ветвей, когда ласковое солнце вступает в спор с утренней прохладой, и к полудню весело журчащие ручейки спотыкаются о ворохи прошлогодних листьев, а на проталинах, где ещё вчера лежал снег, спешат вытянуться из земли, чтобы взглянуть на мир, молодые ростки зелёной травки. Было то самое время, когда…
Одним словом, приближалась весна.
О, эта многообещающая, прекрасная пора! Время ожиданий, предчувствий, надежд. Всё может произойти, всё может свершиться. Весна приближается!..
Впрочем, всё могло быть совершенно иначе.
Возможно, Александр Иванович был не кандидат, а доктор наук. Возможно, Оксана ещё не имела аттестата зрелости, а только собиралась его получить. Возможно, приближение весны было ещё…
Впрочем, нет. Весна была уже на пороге. Иначе просто не могло быть.
И Александр Иванович, независимо от учёной степени, был жрецом науки и хозяином лаборатории, в которой работала молоденькая симпатичная уборщица Оксана.
Всё это было, и было это так…
Александр Иванович частенько допоздна засиживался в лаборатории, работал. Вероятно, он был на пороге большого открытия.
Оксана тоже частенько задерживалась на работе, хотя в её возрасте можно было ожидать каких угодно открытий, только не научных. Но это её не смущало. Она устраивалась поудобнее где-нибудь в укромном уголке, раскрывала толстую научную книгу и, с шумом перелистывая страницы, подолгу наблюдала за Александром Ивановичем.
Иногда он замечал её и удивлялся:
— Ох, извините! Вы до сих пор здесь?
— Да, — робко отвечала Оксана.
— Но ведь уже поздно…
— Не прогоняйте меня, — просила она. — Мне очень интересно. Можно я ещё посижу?
— Да-да, конечно, — разрешал Александр Иванович. — Но сегодня опытов больше не будет. Так что ничего интересного.
— Мне всё интересно. Не прогоняйте…
— Да-да, пожалуйста, — кивал он и продолжал работать, не обращая на неё внимания.
Иногда Оксана сама напоминала о своём присутствии.
— Александр Иванович…
— Да?
— Вы заняты?
— Да.
— Я хотела…
— Да?
— Вы бы вот… перекусили…
И она разворачивала перед ним свёрток, в котором были или бутерброды, или домашние пирожки, или ещё что-нибудь вкусненькое.
Александр Иванович отказывался:
— Нет-нет, спасибо, что вы, не стоит…
— Ну, пожалуйста, — уговаривала она, оставляла на столе свёрток и отходила.
Он снова принимался за работу и незаметно для себя съедал всё, что она оставляла, забывая поблагодарить и не замечая её присутствия.
Всё так и было.
Но вот пришла весна.
Та самая кудесница весна, которая заставляет нас вдохнуть полной грудью, посмотреть на мир ясными, удивлёнными глазами и сделать самые великие открытия.
День прошёл как обычно, в делах и заботах. Были опыты, были споры.
Александр Иванович что-то доказывал, что-то объяснял, что-то требовал.
Оксана наводила порядок после проведённых опытов, мыла склянки и колбочки.
Когда рабочий день закончился, и сотрудники поспешно разбежались, Александр Иванович уселся за свой стол, заваленный расчётами, диаграммами, справочниками и прочими атрибутами рабочего места учёного мужа.
Оксана навела в лаборатории относительный порядок, протёрла влажной тряпкой пол, обойдя стол Александра Ивановича так чтобы не потревожить его, и устроилась поудобнее на маленьком диванчике, стоящем в углу лаборатории.
Долгое время тишина лишь изредка нарушалась шумом перелистываемых страниц и шуршанием бумаги на столе Александра Ивановича.
Оксана пристально наблюдала за ним.
Наконец, она поднялась, достала из своей сумочки катушку ниток с иголкой и медленно подошла к нему.
— Александр Иванович…
— Да?
— У вас пуговица на халате еле держится. Можно я пришью?
— Да-да, конечно, — согласился Александр Иванович, даже не взглянув на нее и продолжая писать.
— Александр Иванович…
— Да?
— Вы халат снимите, а то я так не могу.
Он поднял голову и удивлённо посмотрел на неё.
— Пуговица, — пояснила Оксана.
— Какая пуговица?
— Халат снимите, я пуговицу пришью.
— А, да-да, спасибо. Извините…
Он быстро снял халат, отдал его Оксане и, схватив ручку, продолжал покрывать бумагу иероглифами только ему самому понятного, размашистого почерка.
Оксана не отошла в свой угол, а присев здесь же, у стола, стала пришивать пуговицу.
— Александр Иванович, — вскоре заговорила она.
— Да?
— А вы сегодня поздно домой пойдёте?
— Да.
— Можно я вас провожу?
— Да. Впрочем… — он поднял голову. — Вы что-то спросили?
— Можно я вас сегодня провожу?
— Куда?
— Домой.
Он на мгновение задумался.
— Что?..
— Нет, ничего. Я просто так спросила. Извините.
Он кивнул, прочёл несколько последних строк, что-то зачеркнул, и стал быстро рисовать какую-то сложную химическую формулу.
Оксана пришила пуговицу, откусила кончик нитки и протянула ему халат.
— Вот, пожалуйста, надевайте.
— Да-да, спасибо.
Александр Иванович взял халат, небрежно повесил его на спинку своего стула и снова склонился над формулой.
Оксана положила в сумочку нитки, взяла с полки толстую книгу и, вернувшись к столу Александра Ивановича, открыла её.
Немного помолчав и полистав страницы, она снова обратилась к нему:
— Александр Иванович…
— Да? — уже довольно резко ответил он. То, что его постоянно отвлекает эта девчонка, раздражало.
— Александр Иванович, посмотрите в окно.
— Что там? — он повернулся к окну.
— Солнце садится. Закат… Красиво…
«Чёрт знает что такое! — подумал Александр Иванович. — Какие-то пуговицы, окна, какой-то закат!..»
— Вы что-то хотели? — раздражённо спросил он.
— Да, я хотела… А над чем вы сейчас работаете?
Александр Иванович тяжело вздохнул и задумался.
Что мог он, учёный муж, ответить этой глупой, наивной девчонке? Да и можно ли объяснить ей вот так сразу то, чему он посвятил не один год своей жизни? И вот теперь, когда ему, возможно, удастся кое-что понять в этом деле, кое-что сделать и, в конце концов, сказать самому себе: «Да, я знаю, над чем работаю!», в этот самый момент она лезет со своими пуговицами, закатами и дурацкими вопросами.
Александр Иванович ещё раз тяжело вздохнул и строго ответил:
— Я работаю над полимеризацией.
— Ага, — понимающе кивнула она. — И получается?
— Получается, — буркнул он и отвернулся, считая разговор оконченным.
— А что получается? — не унималась Оксана.
После этого вопроса он посмотрел на неё так, как будто она спросила, может ли он полететь на Марс или съесть живую лягушку.
— Получается, — после паузы медленно заговорил Александр Иванович, — что с повышением температуры увеличивается максимальная скорость полимеризации, уменьшается индукционный период и сокращается время установления равновесия.
— Да?! — непонятно чему обрадовалась Оксана.
— Да, — твёрдо ответил Александр Иванович и, решив, что на этот раз вопрос окончательно исчерпан, взялся за ручку.
И вдруг…
О, это спасительное «вдруг»! Что бы делали без него авторы? Какими скучными показались бы читателю многие произведения!
И вдруг Оксана глубоко вздохнула и на одном дыхании выпалила:
— Александр Иванович, но ведь ионная полимеризация может протекать и в присутствии катализаторов катионного и анионного типа. Ведь циклически простые эфиры полимеризуются только по катионному механизму. В это же время превращение лактамов, лактонов, циклосилоксанов и эпоксидов происходит под влиянием катализаторов как катионного, так и анионного типа…
Разумеется, к такому повороту Александр Иванович совершенно не был готов. Удивлению его не было предела.
Оксана между тем убеждённо продолжала:
— Ведь согласитесь, что ионная полимеризация является более универсальным методом превращения циклов, тогда как полимеризация в присутствии активаторов очень избирательна. А с помощью ионных катализаторов можно заполимеризовать даже тетрагидрофуран!..
Александр Иванович долго сидел, глядя в окно. Может быть, его внимание привлекла красота весеннего заката, может быть, он задумался об ионной полимеризации, может быть, он думал о только что пришитой пуговице, а может быть, и обо всём сразу.
Он встал из-за стола, прошёлся по лаборатории, подошёл к окну и опять долго о чём-то думал.
Оксана, чуть заметно улыбаясь, внимательно наблюдала за ним.
— Да-да… — наконец зашептал Александр Иванович. — Тетрагидрофуран… тетрагидрофуран… тетрагидрофуран… тетрагидро…
Она медленно подошла к нему и тоже посмотрела в окно.
— Красиво, правда?
— Да-а… — согласился Александр Иванович. — А знаете что, — он махнул рукой, — хватит на сегодня! Пойдёмте отсюда к чёрту!
— К чёрту? С удовольствием, — улыбнулась Оксана.
Александр Иванович решительно направился к вешалке, но вдруг резко повернулся.
— Послушайте, вы действительно серьёзно увлекаетесь химией?
Она виновато склонила голову, но при этом весёлая искорка нашкодившего чертёнка мелькнула в её глазах.
— Да нет, я так, просто… Просто вычитала в книжке и выучила.
— В какой книжке?
— Вот в этой, — она указала на толстый учебник.
Александр Иванович подошёл к столу, поглядел в открытую книгу, полистал её.
— Да-да, действительно… Всё верно.
Грустная улыбка мелькнула на его лице.
— Жаль, конечно, но… — он посмотрел на недописанный лист, на брошенную ручку. — Но, тем не менее, всё к чёрту. К чёрту, к чёрту, к чёрту! — уже весело заговорил он и пошёл к вешалке.
Оксана вприпрыжку поскакала за ним.
Александр Иванович надел шляпу, взял свой старомодный, изрядно поношенный плащ, но, спохватившись, вернул его на место.
— Ох, извините! Пардон! — он взял её новенькую модную куртку и повернулся. — Прошу!
— Спасибо, — удивилась Оксана и просунула руки в рукава.
— Вот так-то! — гордо поднял голову Александр Иванович и, надев плащ, распахнул перед ней дверь. — Прошу!
Оксана хихикнула и вышла из лаборатории.
— А вы, наверное, думали, совсем сухарь этот начальник, даже поухаживать за дамой не умеет, — серьёзно пошутил он, спускаясь по лестнице.
— Да нет, что вы? Наоборот…
— Ладно-ладно, не обманывайте меня. Обманывать старших нехорошо.
— Я знаю, — опять хихикнула Оксана и, обогнав его, побежала по ступенькам.
Александр Иванович ускорил шаг.
— Да постойте же! Не так быстро… — взмолился он, когда они выбежали на улицу.
Оксана остановилась и радостно закричала:
— Ой, смотрите, воробей траву клюёт!
Александр Иванович тоже остановился и долго удивлённо смотрел на шустрого воробья, который, схватив клювом молодую, едва пробившуюся травинку, пытался вытащить её из земли.
— Да, действительно. Никогда не думал, что воробьи питаются травой.
— Он не питается, он лечится, — затараторила Оксана. — После зимы витаминов в организме не хватает, вот он их и клюёт. Так все делают — и кошки, и собаки, и человек тоже. Все весной лечатся.
— Да? — удивился Александр Иванович.
— А как же? Вот вы, например, овощи, фрукты любите? Травку разную едите?
— Какую травку?
— Ну, петрушку, например?
— Да, пожалуй.
— Вот, а в ней масса витаминов. И воробью тоже витамины нужны, он и клюёт свою травку, — объяснила Оксана и засмеялась.
— Хм, любопытно, — улыбнулся Александр Иванович.
Они шли по улице.
Лёгкий прохладный ветерок освежал лица. Александр Иванович вдыхал полной грудью запах приближающейся весны и радовался, сам не понимая чему.
— А можно я вас под руку возьму? — спросила Оксана.
— Да-да, разумеется, — согласился он и широким жестом предложил ей свою руку.
Так шли они под руку — учёный муж и молоденькая симпатичная девчонка. Шли молча, не обращая внимания на прохожих, не замечая, как на город плавно опускается густая, чуть морозная мгла, а длинные глупые фонари оттесняют её, не давая завладеть улицами.
— Вот я и дома, — наконец сказал Александр Иванович, когда они подошли к старому пятиэтажному дому.
— Вы здесь живёте? Ого!.. — удивилась Оксана.
— Да. А что вас так удивило?
— Этот дом профессорским называется, тут живут все большие начальники.
— В общем, да, — смутился Александр Иванович. — Впрочем, что же это я наделал? Ведь это я должен был провожать вас, а получилось… Вы уж извините…
— Да нет, ничего. Я ведь понимаю. Вы, наверное, всю дорогу о своём тетрагидрофуране думали.
— Почему о тетрагидрофуране?
— Не знаю. Просто вы молчали всю дорогу.
— Да? — искренне удивился Александр Иванович.
— Угу.
— Вы знаете, не заметил. Но, как ни странно, я всю дорогу ни о чём не думал, честное слово. Просто шёл и ни о чём не думал. Да-да. Даже удивительно!
— Это, наверное, хорошо — ни о чём не думать, — сказала Оксана и вздохнула.
— Да, вы знаете, это как-то… Во всяком случае, приятно. Честное слово, чертовски приятно ни о чём не думать, а вот так просто гулять. Впрочем, что же мы стоим? Вы уж примите мои извинения, — он смешно раскланялся, — и позвольте исправить мою роковую ошибку.
— Какую?
— Ну, как же! Я ведь сегодня взял на себя роль вашего джентльмена и, разумеется, считаю своим долгом проводить вас.
— Нет, меня провожать не нужно. Это далеко, и… Хотите узнать, о чём я всю дорогу думала?
— Разумеется, очень любопытно, — оживился Александр Иванович.
Оксана внимательно посмотрела на него, отвела взгляд в сторону и тихо сказала:
— Вы бы меня к себе пригласили. В гости. Если, конечно, можно.
— Вы?.. Как же… Ох, да, конечно! С удовольствием! Разумеется! Прошу вас! Я даже как-то не сообразил… — засуетился Александр Иванович и бросился открывать дверь подъезда.
— Спасибо, — поблагодарила Оксана, смущённо вытянула свои алые губки трубочкой и вошла в подъезд.
В квартире Александра Ивановича был полный беспорядок. Повсюду валялись вещи, книги, бумаги. Он бегал из угла в угол, собирая всё в охапку и извиняясь.
Оксана молча осмотрела обе комнаты, заглянула в кухню и как-то разочарованно спросила:
— А у вас что, и музыки нет?
— Нет, — смутился Александр Иванович. — Телевизор есть…
— А-а, что телевизор, там одна политика, — махнула она рукой и села на диван.
Александр Иванович тем временем навёл относительный порядок, затолкал всё лишнее в кладовку и сел рядом с ней.
— Извините меня ещё раз. Ей-богу, я не ждал гостей, поэтому такой беспорядок. Так уж неожиданно всё получилось.
— А с кем вы живёте? — помолчав, спросила Оксана.
— С мамой.
— У-у-у! — протянула она так, как будто он признался, что живёт, по меньшей мере, с английской королевой. — А она у вас старенькая?
— Да нет… Впрочем, разумеется, уже не молодая, хотя ещё…
— И больше никого нет?
— Нет, — пожал плечами Александр Иванович.
— А был кто-нибудь?
— Василий ещё был. Кот. Помер или, кажется, отравили, не знаю.
— И всё?
— Всё.
— Понятно, — почему-то обрадовалась она. — Значит, вы в этой комнате живёте, а мамаша в той?
— Да, хотя мы как-то не разделяем.
— Ну, спите вы здесь, на диване?
— Здесь.
— А мамаша там?
— Да.
— Ну, значит, это ваша комната, а та её, — заключила она и улыбнулась.
Они помолчали, глядя в разные стороны.
Увидев висящие на перекладине стула носки, Александр Иванович схватил их, быстро подошёл к кладовке и, швырнув туда, громко захлопнул дверь.
— Извините.
Оксана снисходительно улыбнулась и посмотрела на него так, как будто хотела найти в нём что-то новое, неизвестное. Затем она стала разглядывать его всего с ног до головы. Под этим взглядом он чувствовал себя очень неловко и почему-то боялся посмотреть ей в глаза.
— Ну, что же вы стоите? — наконец заговорила она. — Садитесь.
— Спасибо, — поблагодарил Александр Иванович и сел на краешек дивана.
Опять нависла тяжёлая пауза.
Оксана продолжала разглядывать его, словно чего-то выжидая.
— Да… так вот… — тихо сказал он и, посмотрев на неё, как-то неестественно глупо улыбнулся.
— А это вы, что ли? — помолчав ещё немного, спросила она, указывая на большую фотографию на стене.
— Да… Это давно, в студенческие годы. Мама повесила.
— А она скоро придет?
— Кто? — не понял Александр Иванович.
— Ну, мамаша ваша.
— А! Нет. Она уехала. К сестре в Тамбов.
— А-а… — протянула Оксана и опять замолчала.
Чем дольше длилось это молчание, тем глупее и неуютнее чувствовал себя Александр Иванович. Он совершенно не знал, что ему делать дальше, о чём говорить и как себя вести. Он мучительно пытался что-нибудь придумать, найти какую-нибудь тему для разговора, но всё, что приходило в голову, казалось ужасно банальным и глупым. Она сама пришла ему на помощь и очень просто, даже как-то слишком просто, спросила:
— Ну, ладно, чего сидим-то? Кофе у вас хоть есть?
— Кофе? Не знаю, сейчас посмотрю, — растерянно ответил Александр Иванович, но тут же оживился. — Ой, да что же это я? — подскочил он. — Конечно, кофе! Да-да, разумеется, есть. То есть, нет, кофе нет, — уже в дверях говорил он. — Есть прекрасный чай, цейлонский? Я сейчас, одну минутку. Конечно же, мы будем пить чай!
Он выбежал из комнаты.
Оксана тихо вздохнула и стала ждать.
Вскоре он вернулся и соорудил из двух кухонных табуреток маленький столик прямо у дивана, поставил красивые чашки и блюдца.
— Вам помочь? — спросила Оксана.
— Нет, не стоит. Впрочем, если хотите, пойдёмте. Будете делать бутерброды.
Они пошли на кухню.
Оксана занялась бутербродами. Александр Иванович заваривал чай, и та неловкость, та скованность, которые угнетали его ещё несколько минут назад, исчезли. Появилась лёгкость, даже озорство. Александр Иванович стал шутить и смеяться вместе с Оксаной.
Потом они вернулись в комнату и пили чай.
Оксана рассказывала о себе, о том, как она училась в школе, как попала в лабораторию.
Александр Иванович рассказывал о себе. И как рассказывал!
Если бы кто-нибудь из сотрудников лаборатории оказался в это время в квартире Александра Ивановича и пробыл там в течение последующих двух часов, если бы этот кто-то мог услышать, как Александр Иванович смешно и увлечённо может рассказывать всякие случаи, происходившие с ним и его товарищами в студенческие годы, и с таким азартом и юмором может петь песни того времени; если бы кто-нибудь видел, как Александр Иванович, строгий и не интересующийся ничем, кроме науки, руководитель лаборатории, может так высоко подпрыгивать, стоя на четвереньках и бодаться, изображая козла, который когда-то в детстве гонялся за ним… Если бы кто-нибудь из сотрудников лаборатории мог присутствовать при этом, то непременно решил бы, что-либо Александр Иванович, либо он сам сошёл с ума.
Но, как ни странно, всё происходило именно так.
И Александр Иванович, и тем более Оксана, были в здравом уме. Просто им было весело.
Оксана громко смеялась, показывая свои белые ровные зубки, и этот смех, эти широко открытые глаза, этот лёгкий румянец на её щеках ещё более распаляли Александра Ивановича.
После прыганья козлом он даже поведал ей тайную историю о том, как однажды на каком-то вечере в институте они с однокурсниками, скрываясь где-то под лестницей, в темноте пили шампанское из гранёных стаканов и закусывали пирожками с ливером.
— А у вас нет шампанского? — вдруг спросила Оксана.
— Шампанского? — удивился Александр Иванович.
— Ну, да! — продолжала веселиться она и даже подпрыгивала сидя на диване.
— Нет, шампанского нет, — ответил он и искренне удивился тому, что у него в доме, оказывается, нет шампанского. — Впрочем, погодите… Я сейчас, одну минуточку…
Он выбежал в другую комнату и вскоре оттуда прозвучал его радостный крик:
— Ура-а! Да здравствует сухое вино, самое лучшее вино в мире!..
Когда он появился в дверях, высоко держа почти пустую бутылку сухого вина, Оксана расхохоталась громче прежнего.
— Я раскрыл мамины тайники и нашёл остатки её дня рождения! — продолжал весело кричать Александр Иванович.
— Да ведь здесь и котёнку не хватит.
— Но ведь мы с вами не котята, — подмигнул он и продекламировал: — Предлагаю пить из гранёных стаканов! Ура!
— Ура! — закричала Оксана. — Да здравствуют гранёные стаканы!
Александр Иванович поставил бутылку и побежал на кухню.
Вернулся он совершенно растерянный.
— Вы знаете, у нас нет гранёных стаканов, — тихо сообщил он и виновато улыбнулся.
— О, ужас! — воскликнула Оксана. — Да как вы смели, презренный, сообщить мне об этом?! — включаясь в новую игру, она сделала в его сторону царственный жест и приказала: — На колени! Я велю казнить вас! Эй, стража!..
Александр Иванович послушно опустился на колени и, сложив на груди руки, взмолился:
— Не губите меня, королева!
— О, нет, презренный, — продолжала она и, подойдя к нему, протянула руку над его головой. — Вы не заслуживаете моей милости! Вы совершили тяжкое преступление, которое может совершить только самый ничтожный представитель вашего пола! Вы заманили в свой замок несовершеннолетнюю девицу, вы слишком долго отравляли её девственный слух грязными рассказами о своём проклятом прошлом, и в довершение всего вы решили напоить её! При этом вы умело и коварно использовали своё служебное положение, зная, что, находясь у вас в подчинении, она ни в чём не сможет вам отказать!..
Оксана замолчала, увидев его серьёзные, широко открытые глаза. Нет, это был не испуг, это было удивление, помноженное на осознание всей глупости и несостоятельности предъявленных обвинений, но в то же время настолько реальных и так неожиданно обрушившихся на его голову в этой невинной игре, что Александру Ивановичу стало не по себе.
Вот вам и спасительное «вдруг».
Взяла, и вдруг пошутила. И на этом чуть было всё не кончилось, потому что Александр Иванович стал медленно подниматься с колен и серьёзно зашептал:
— Да… действительно…
— Ни с места! — вдруг скомандовала Оксана и опустила свою руку ему на голову.
Да, это была уже не игра, и если даже то, что он не стал сопротивляться, а покорно остался стоять на коленях, можно было принять за продолжение игры, для него эта игра была уже совершенно иная и совсем невесёлая.
— За все ваши преступления, — продолжала она, и в голосе её тоже зазвучали другие, новые интонации, — за всё содеянное вами, вас нужно казнить. Но есть одно средство, которое может спасти вас. Вы ни за что не угадаете, что это за средство, но я вам открою великую тайну! Это средство — поцелуй. Один единственный поцелуй, но самый горячий и страстный, на какой вы только способны…
С этими словами Оксана тоже опустилась на колени и, закрыв глаза, потянула к нему свои влажные, чуть приоткрытые губы.
— Извините, — выдохнул Александр Иванович и отвернулся.
— Целуйте же, — прошептала она и, взяв его за плечи, потянула к себе.
Конечно, дальше всё могло быть совершенно иначе.
Александр Иванович вполне мог подняться с колен, обругать себя всякими нехорошими словами, пожурить Оксану за то, что она вовремя его не остановила и тоже позволила себе некоторые вольности, которые в её возрасте недопустимы. Возможно, он мог даже выгнать её или, в лучшем случае, проводить домой, извиниться перед родителями за её столь позднее возвращение, может быть, даже рассказать им всё и, не снимая с себя вины за сегодняшний вечер, посоветовать всерьёз заняться её воспитанием…
Всё возможно.
Но ничего подобного Александр Иванович не сделал. А сделал он совершенно противоположное: наклонился и, неумело вытянув губы, чмокнул её в щёку.
— Ну-у, — протянула она. — Разве так перед казнью рыцари целуют прекрасных дам?
— Но вы, простите, ещё не дама, — серьёзно возразил он.
— А откуда вы знаете, дама я или нет, — хихикнула Оксана и прильнула к нему. — Обнимите же меня. Вот так. А теперь целуйте!
И Александр Иванович поцеловал.
И это было уже не вдруг.
Конечно, он не был готов к такому повороту событий, но возможно ли было не поцеловать эти нежные, тёплые губы, эти опущенные длинные ресницы, эти мягкие, пахнущие весной, волосы? Возможно ли, чтобы не закружилась голова, когда эти влажные губы прикоснулись к его шее, и упругий быстрый язычок пробежал по ней? Возможно ли?..
Всё возможно.
Что было потом?
О, что было потом!
Вскоре в квартире Александра Ивановича погас свет и только кухня, если внимательно приглядеться с улицы, чуть освещалась через маленькое окошко ванной. Там свет горел до утра. Может быть, они просто забыли его выключить, может быть…
Впрочем, стоит ли описывать всё, что происходило в эту ночь в квартире Александра Ивановича?
Одни сочтут это описание издевательством над учёным мужем и смакованием его грехопадения, посягательством на нравственность нашей науки и обвинят автора во всех смертных грехах, воскликнув при этом: «Куда же это общественность смотрит?! Нам молодёжь воспитывать, а тут!..».
Другие, с любопытством перечитав несколько раз все подробности этой ночи, облизнут мокрые губы, промокнут потеющую лысину и, закатив глаза, подумают: «Ну, зачем уж так подробно?.. Всё-таки это должно оставаться тайной. А не позвонить ли мне… Поздновато, конечно, ну да ничего, она поймёт». И, набрав номер, громко, так чтобы в другой комнате слышала жена, скажут: «Валентин Петрович, вечер добрый! Извини, что так поздно, я из дома, жена вот тут рядом… Понятно, да? Так как насчёт завтрашнего совещания? Что? Я говорю обсудить бы надо позицию, прийти, как говорится, к консенсусу. Нет, альтернативы не вижу. Да-да, именно. Так я сейчас подъеду. Что? Поздно, говоришь? Что поделаешь, дело прежде всего. Так я еду? Ну, добро, жди». И, положив трубку, одеваясь под равнодушным взглядом жены, поворчат: «Чёрт знает что! Ни днём, ни ночью покоя нет. Ты уж не жди меня, ложись спать. Я вернусь, наверное, поздно». И действительно они вернуться поздно, а точнее рано утром и, плотно позавтракав, отправятся на работу, так и не дочитав, что там дальше написал автор.
Иные же, прочитав подобное описание, только поморщатся: «Подумаешь, тоже мне секс! Теперь и не такое показывают. Вот недавно по видику смотрел, так вот там секс, а это… Тьфу!»
Но не будем искушать судьбу. Пусть спокойно спят блюстители высокой нравственности, пусть ночуют дома потеющие лысины, пусть не будет повода плеваться у пресыщенных сексоманов. Пусть каждый всё увидит так, как ему позволяет воображение, и подумает то, что подскажет ему собственная память.
Автору гораздо важнее то, что по этому поводу думал сам Александр Иванович.
А Александр Иванович в половине четвёртого утра стоял в тёмной комнате у окна и смотрел на улицу. Его далеко не атлетическая фигура чётко вырисовывалась на фоне освещённого далёким фонарём окна. Он стоял, заложив руки за голову, глядел на этот фонарь и думал:
«Господи! Да как же это?! Она — милая, прекрасная девочка, и я… Да ведь я для неё старик, она же ещё совсем ребёнок!.. Но она со мной… Значит, она меня, старика… Да как же это? Господи, да за что же мне такое… такое…»
Александр Иванович долго не мог найти подходящего слова, и вдруг…
О, это магическое «вдруг»! Все величайшие открытия происходят именно вдруг. Как бы долго их не ждали, как бы долго к ним не готовились, они всегда неожиданны.
Да, приближалась весна, была лаборатория, была наука, и он был на пороге величайшего открытия, и вдруг…
— Счастье!.. — прошептал Александр Иванович. — Да-да, именно счастье! За что же мне такое счастье? Впрочем, разве оно бывает за что-то? Просто оно пришло. Пришло и всё. Вот оно!..
Он повернулся и медленно подошёл к дивану. Осторожно, так чтобы не потревожить только что задремавшую Оксану, он прилёг на самом краю и долго смотрел на её едва различимый в темноте профиль.
«Да, это… оно — счастье…» — засыпая, подумал он, улыбнулся и закрыл глаза.
Проснулся Александр Иванович поздно, очень поздно, когда уже яркий, радостный луч совсем весеннего солнца заполнил всю комнату. Так поздно он не привык просыпаться, и в первое мгновение тревожное чувство овладело им.
«Нет-нет, — успокоил он себя. — Ведь сегодня выходной. В конце концов, я нормальный человек и имею право на отдых. Тем более в такой день!.. Я собирался сегодня проверить расчёты по… Нет, к чёрту! Сегодня всё к чёрту! Вы-ход-ной!..»
Так успокоил себя Александр Иванович и закрыл глаза.
Приятно было лежать в светлой, тёплой комнате с закрытыми глазами, ни о чём не думать и чувствовать, что рядом с тобой лежит твоё…
И вдруг!..
Да-да, опять это «вдруг». Но каждый раз оно новое, непредвиденное.
Александр Иванович вскочил, сбросив одеяло на пол и, замерев в неудобной позе, долго смотрел на диван.
Оксаны рядом не было.
Он заметался по квартире и, прибежав на кухню, увидел свет в ванной. Глубоко вздохнув, медленно вернулся в комнату и сел на диван. Но чувство тревоги не оставляло его. Тревоги совсем иной, чем та, которая появилась, когда он проснулся. О чём тогда было тревожиться? О том, что он проспал на работу? Что устроил себе сегодня выходной и наука на один день останется без него? Да разве это тревога? Тревога появилась теперь, тревога мучительная, доходящая до физической боли где-то внутри, тревога, заставляющая неистово биться сердце и захватывающая дыхание. Это чувство всё усиливалось, нарастало, как снежный ком, становилось невыносимым.
Александр Иванович не вытерпел, опять вскочил и выбежал в прихожую.
Разумеется, нам-то уже понятно, что ни её вещей, ни самой Оксаны в прихожей не оказалось. Разумеется, это увидел и Александр Иванович, но понять это и согласиться с тем, что она вот так неожиданно исчезла, он не мог.
Он барабанил в ванную и звал её, а, распахнув дверь, конечно, никого там не нашёл. Её не оказалось ни в другой комнате, ни в кладовке, ни на лестничной площадке, ни во дворе…
Домой Оксана пришла рано утром, но не настолько рано, чтобы застать дома мать. Она знала, что сегодня какой-то церковный праздник, а значит, мать будет уже на рынке со своим товаром. Знала также, что сегодня весь товар: и венки, и цветочки, и гирлянды, будет продан, мать придет в хорошем настроении и большого скандала по поводу Оксаниного отсутствия ночью не будет. Да она и не боялась этих скандалов. С каждым разом они становились всё короче и спокойнее. Если раньше ей приходилось забегать к какой-нибудь подруге и предупреждать, чтобы в случае, если мать будет интересоваться, та подтвердила, что Оксана ночевала у неё, то теперь и эта необходимость отпала. Мать уже давно перестала интересоваться и проверять её, а только, ругаясь, пугала Оксану несчастьем в подоле и всякими страшными историями о жестокости и распущенности молодёжи. А что молодёжь? Оксана, между прочим, сама молодёжь.
— Ну, тебе сегодня будет! — радостно сообщил младший братишка, выкрашивая в ярко-жёлтый цвет лист бумаги, из которого потом должен получится цветок для венка.
— Брысь, шпана! Не твоего ума дело, — огрызнулась Оксана и ушла в свою комнату.
— Она там тебе завтрак на кухне оставила! — громко сообщил братишка.
— Я есть не хочу! — крикнула она. — Я спать буду. Если кто спросит, меня нет. А мать придёт, пусть тоже не трогает. Вечером полаемся.
Оксана быстро разделась, постелила постель, взяла ручку и, достав из-под матраца общую тетрадь, юркнула под одеяло.
Пролистав несколько страниц, она бегло прочла последнюю запись, скривила своё симпатичное личико в презрительную улыбку и в специально отчерченной графе поставила следующий номер — «17». Затем она записала фамилию, имя, отчество Александра Ивановича, и всё, что о нём знала: учёную степень, должность, возраст и даже рост. Поглядев в потолок, она немного подумала и написала дальше:
«Учёный лапотник. Зря химию проклятую зубрила. Как мужик… — тут она опять задумалась, усмехнулась и дописала: — тетрагидрофуран и больше ничего. На работу к нему больше не пойду. Козёл».
Она хотела ещё что-то написать, но, зевнув, закрыла тетрадь, сунула её под матрац и, отвернувшись к стене, быстро заснула спокойным, здоровым сном.
Александр Иванович, спотыкаясь, бежал по лестнице. Добежав, наконец, до своей лаборатории он, тяжело дыша, достал ключ, открыл замок и распахнул дверь. Разумеется, он понимал, что Оксаны здесь быть не может. Однако здесь могло быть то, что сегодня, в выходной, нельзя было найти больше нигде, то, что ему было необходимо сегодня, сейчас.
Он подбежал к своему столу, выдвинул ящик и всё содержимое вывалил из него прямо на пол. Порывшись в бумагах, стал проделывать то же самое с другими ящиками.
Сколько раз он ругал себя за такое безалаберное отношение к бумагам, но сегодня, именно сегодня, он благодарил себя за это. Он был рад, что в его столе, кроме всего прочего, попадались различные заявления, характеристики, справки, удостоверения и другие документы, которые нужно было подписывать и сдавать в отдел кадров, в профсоюзный комитет и ещё чёрт знает куда.
Наконец, — и это было уже не вдруг, — он схватил какую-то бумажку и закричал от восторга. В руках у него было какое-то заявление, или справка, он так и не понял, но здесь был адрес. Её адрес!
Да-да, это было именно то, ради чего он сюда примчался.
Оставив разбросанные повсюду бумаги и ящики, он выбежал из лаборатории, захлопнул дверь и, едва успев вытащить ключ из замка, побежал по лестнице.
Такси ехало медленно, очень медленно. На каждом светофоре непременно загорался красный свет. Наконец машина остановилась и таксист указал Александру Ивановичу на узкий переулок с одноэтажными домиками и глухими заборами.
Через несколько минут, которые показались Александру Ивановичу вечностью, он нашёл её дом и, нажав кнопку, слушал, как где-то во дворе музыкальный звонок глухо отыгрывает мелодию собачьего вальса. Потом послышались шаркающие шаги, скрип засова и калитку открыл вихрастый мальчуган лет семи, в огромных грязных калошах, перепачканный ядовито-жёлтой краской. Хитро прищурившись, он внимательно выслушал Александра Ивановича, осмотрел его с ног до головы и серьёзно ответил:
— А её нет. Она спит. Сказала, чтобы никто не будил.
— Да-да, — облегчённо вздохнув, закивал Александр Иванович. — Конечно, она спит… Да-да… Всё хорошо. Конечно же, она спит, ей нужно отдохнуть. Я — пойду… Впрочем, нет, я подожду. Здесь, на улице, вон там, напротив. Я подожду, пока она проснётся. Передайте ей, что я… Что я там… напротив…
— Ага, передам, — ещё серьёзнее ответил мальчуган и закрыл калитку.
Александр Иванович медленно перешёл на другую сторону переулка, остановился напротив окон, за которыми спала Оксана, и стал ждать.
Ждал он долго, очень долго.
Солнце уже давно скрылось и на небе появились одинокие звёзды, но Оксана так и не появилась.
Потом солнце снова обогрело пробуждающуюся от зимней спячки землю и опять скрылось, давая возможность ночной прохладе сковать ледяной коркой чуть слышно журчащие ручейки.
Но Оксана так и не появилась.
Вскоре смолистые почки на деревьях раскрылись и стоящее перед её домом абрикосовое дерево укрылось венчально-белым цветочным покрывалом.
Когда маленькие лепестки, легко слетая, закружились вокруг дерева и улеглись на землю тонким белым ковром, на ветвях зашуршали листья и появились маленькие плоды. Плоды всё увеличивались, набирая сок, и, наконец, стали такими большими, что удержаться на ветвях было уже невозможно. Они стали падать на землю.
Затем подул ветер и стал обрывать с дерева желтеющие листья.
Но Оксана так и не появилась.
Однажды Александру Ивановичу показалось, что он увидел в окне её тень. Он хотел подойти, позвонить ещё раз, но почему-то не решился.
По утрам деревья, асфальт, даже дома, стали покрываться белым искрящимся инеем и однажды ночью большими хлопьями повалил снег. Он укрыл всю землю, асфальт, дома и деревья.
Утром первые прохожие в испуге шарахались от заснеженного человека, пристально смотрящего на другую сторону переулка.
Но Оксана так и не появилась.
Конечно, всё могло быть совершенно иначе.
Возможно, Оксана была совсем другой девчонкой, возможно, и Александр Иванович был вовсе не кандидат наук. И, конечно же, вы справедливо заметите, что не мог он так долго стоять на улице перед её окнами. Он умер бы от голода и холода.
Да и стоило ли ему там стоять, если она оказалась такой…
В конце концов, подумаешь, какое событие! Ну, случился грех у серьёзного человека с молоденькой девчонкой, тем более что она сама не последнюю роль сыграла. И что тут такого? Не умирать же!
Да, может, ничего вообще не было, а так — приснилось.
Всё правильно, всё возможно.
Но весна-то непременно была — это уж точно. И что-то случилось этой весной, и что-то было потом.
А что было — кто знает?
Но мне почему-то так хочется, если, конечно, всё это было, или было хотя бы что-то похожее; мне почему-то так хочется, чтобы Александр Иванович непременно остался стоять там, на улице, напротив её окон.
А вдруг — да-да, именно вдруг! — вдруг он стоит там и теперь?
Кто знает? Всё возможно.
«А ночь лунявая-лунявая. И всё небо звёздами поутыкано…»
Откуда эта фраза?
Откуда-то из детства. Тогда она казалась смешной. Теперь эта фраза вспоминается, через две ночи на третью, и смешной уже не кажется.
Когда такая ночь — лучше. Хуже, когда ночь — хоть глаз выколи. Тогда приходится всё время светить фонариком, а когда едешь, периодически мигать фарами, чтобы куда-нибудь не въехать.
Сегодня ночь «лунявая», и «звездей» на небе хоть пруд пруди, хоть в мешок складывай.
Но звёзды в мешке мне ни к чему. Я помидоры складываю. И не в мешок, а в сумочку. Но сумочка хозяйская, килограммов десять-двенадцать входит. Бабушка-кротиха из сахарных мешков сама шила. Таких сумочек у меня в машине с десяток. И мешков с десяток.
Работаем…
Садишься на корточки, опускаешь фонарик до самой земли, чтоб издалека видно не было, светишь под куст, срываешь помидоры, и в сумочку.
Романтика!
Как две сумочки с горкой наполнишь, тащишь их в машину, берёшь пустые, и назад. Помидоров наберёшь, переезжаешь на другое поле, там свеклу дёргаешь, и в мешок, потом на третье — там морковка. Загрузишь машину полностью, под самый потолочек, и в город.
До трассы без света едешь, а потом врубишь его, и по газам, насколько силы в двигателе хватает, чтоб менты не догнали.
Менты тоже хитрые. Притаятся где-нибудь в лесополосе и ждут, когда машина с поля выезжать будет. Как заметят, тоже сначала без света несутся, а потом сразу и фары, и мигалку врубают — стой, дорогой товарищ, попался.
И начинают бодягу разводить. А суть бодяги в том, чтобы ты на них работать начал, то есть они тебе мешочки, ты эти мешочки загружать будешь, они под утро подъедут и заберут. Ну, ладно бы один раз, так нет же. Каждую ночь приезжать будут.
Оно как будто и понятно, им тоже кушать хочется. Но неужели же ты на свою ментовскую зарплату мешок свеклы купить не можешь? Ну, два мешка, ну три. Всё равно ведь больше за зиму не сожрёшь. Так нет же, привыкли, чтоб на халяву, и побольше.
Сколько мужиков на этом деле погорело, из тех, которые согласились на них работать. Да и какой нормальный мужик на ментов пахать будет? Поэтому, если кто им попадается, сразу же сам с работы уходит. Уж лучше без работы маяться, чем на дядьку пахать.
Но у ментов порода настырная, они всё равно ловить продолжают. Они без халявы, как без пряника. Ночами не спят, в кустах мерзнут, но ждут, когда же дурачок-работник в лапы попадётся.
А у меня ещё одна проблема. Я без прав катаюсь. Забрали права такие же менты поганые. И ведь как забрали!..
У меня-то с тех пор, как Малыш в моей жизни появилась, вообще не жизнь пошла — малина. В любое время и стакашку могу пропустить, и вообще рулём не связан. У Малыша тоже права есть. Она меня и катает.
И вот как-то вечером были у её родителей. Уже домой собирались (я там вообще предпочитаю долго не засиживаться), но папик-хряк пристал — ужинать. А ужинать — это значит, обязательно по рюмашке. Ему, видите ли, одному не лезет. Да всё ему лезет! Причём не только лезет, а проваливается, как в бездонную бочку. Но один сядет ужинать, жена-бегемотиха, если и нальёт, всё равно ворчать будет. Да много и не нальёт. Придётся в гараж бегать, добавлять. У него там всегда заначка имеется. А так, зять на ужин остался, повод есть, бутылка полагается.
Да я б эту бутылку!.. Пьёт-то он исключительно самогон! Причём собственного производства, который на продажу всем семейством в объёмах среднего ликёроводочного заводика гонят. Он ведь не зря при знакомстве кричал, что его половина города знает. Действительно знают. По статистике, говорят, сейчас алкашей больше половины населения. Вот полгорода к нему за самогоном и шастает.
А я и запах этого самогона терпеть ненавижу. Я и водку уже сто лет не пью. Но деваться-то некуда!..
Остались, поужинали, выпили.
Ему ещё и поговорить же надо. Вышли во дворик покурить. Он, как обычно, или о том, какой он в юности грозный был, весь район его боялся (врёт, конечно), или о том, какой он бравый солдат на службе был, или о том, как на работе воровал чего-нибудь. Но тихо, спокойно рассказывать не умеет, давит голосом. И не только голосом, пузом тоже напирает. Я на шаг отступлю, а он ещё ближе. Поэтому когда он рассказывать начинает, мы в одном конце двора, а когда заканчивает монолог, уже в другом. Так и двигаемся по двору, он напирает, я отступаю.
Слава богу, домой собрались, поехали.
Малыш за рулём, я рядом. Морду, перекошенную после самогонки, в окошко выставил — дышу ветерком. Дочурка на заднем сиденье под магнитофон песенки распевает.
И выпил-то я всего три рюмки, а всю душу выворачивает.
Подъезжаем к дому, Малыш поворачивает во двор, а чуть дальше, метров на сто, менты стоят. Увидели, что у них перед носом машина во двор сворачивает, и вдогонку.
Малыш спокойно к гаражу подъезжает, останавливается. Они тут как тут. Вдвоём подбегают, и давай мозги пудрить.
Один совсем ещё пацан, морда ещё в подростковых хотимчиках, в нижнем бюсте ещё детство играет.
— Вы, — говорит, — местами поменялись, пока мы подъехали.
Объясняю ему:
— Послушай, и подумай своей головой. Какой мне смысл пьяному за руль садиться, когда у жены такие же права. Я ж не с девочкой катаюсь. Вот дочка наша, вот гараж. Мы домой приехали.
Он выступать продолжает, кричит, что чуть ли не своими глазами видел, как мы пересаживались.
Я спрашиваю:
— Ты вообще когда-нибудь «Форда» изнутри видел или только на «Жигулях» и «Запорожцах» катался? Давай попробуем. Садись за руль и поменяемся местами, не выходя из машины.
Он посмотрел в салон, действительно засомневался. Но всё-таки попросил гараж открыть.
Открыли.
Ему делать нечего. Отдал документы. Пошли они к своей машине несолоно хлебавши, а я, дурак, возьми и скажи им:
— Эй, мужики, только видите гараж какой узкий. И вмятину на крыле видите? Это любимая моя как-то заезжала. Теперь боится. Так что в гараж я уж сам заеду. Не будете возражать?
— Да ладно уж, не будем. Заезжайте, — и пошли дальше.
Ведь сколько раз я, старая задница, с ментами сталкивался, а всё не впрок. Ну, дождись, пока они уедут, и спокойно заезжай! Так нет же, не дождался.
Только за руль сел, только в гараж тронулся, а этот прыщавый тут как тут:
— Ваши документы!..
— Да ты что, совсем…
Здесь многоточие не означает непечатное продолжение. Я фразу не договорил, не нашлось в лексиконе соответствующих слов. Так и замер с открытым ртом.
Потом они по рации омоновцев вызвать пытались, чтоб меня насильно на экспертизу везти. А чего везти? Я и так не отказываюсь, что принял. Но у них по протоколу полагается.
В общем, забрали права.
Конечно, можно было откупиться, но тут уж дело принципа. Такой падали ещё и деньги давать!..
Ходил потом к начальнику этой конторы. На удивление, похож он на папика-хряка оказался. Прямо
Он, правда, выслушал меня, в селектор похрюкал, приказал протокол принести. Просмотрел бегло, и говорит:
— Нет такого закона, чтоб по двору можно было пьяным ездить. Мы и так вас только на год лишили, а могли на три. Приходите через год.
И всё.
Знакомый мент подсказал, что через полгода можно прийти поклянчить. Если за эти полгода за рулём не поймают, и повезёт к начальнику попасть, когда у него хорошее настроение будет. В общем, по закону через половину срока могут вернуть.
Пока без прав катаюсь. А куда деваться? Я ведь теперь колхозный сторож.
Можете себе представить меня в этой роли? Эдакий дед Щукарь, в тулупе и с берданкой на плече, вокруг правления топает, председательскую печать охраняет.
Только такие сторожа в далёком прошлом остались.
Чёрт его знает, мне и на сцене-то ни разу сторожей играть не довелось, а вот в жизни пришлось перевоплощаться. И это при моих взаимоотношениях с сельским хозяйством.
Нас тут целая бригада, все на машинах. Поля, значит, охраняем, чтоб урожай не воровали. Стараемся, можно сказать, в поте лица, изо всех сил, а всё равно воруют. Да ещё как!
Первая наша задача: посторонних на поле не пускать.
Казалось бы, какие в поле могут быть посторонние?
Ха-ха!
Утром бригады на автобусах приезжают, и в поле. А мы следим, чтоб из других бригад на наш урожай никто не позарился. Хотя у них такие же помидоры, такая же свекла, такая же морковь. Но есть и различие. В одной бригаде, например, картошка растёт, а у остальных нет, другая кабачками отличается, третья арбузами. Вот это отличие и является интересом одной бригады к полям другой.
Бывает, конечно, что и залётные жулики появятся, из города приедут, но это редко. Да и боятся чужие на поле заходить. Кое-где таблички стоят, гуашью написанные: «Поле охраняется злыми собаками». Они-то, глупые, не знают, что роль собак здесь мы выполняем, они в первую очередь сами сторожей ищут: вот, мол, тебе бутылка, пусти меня мешочек для семьи, для дома набрать.
В таких случаях, конечно, орать начинаешь: «Да вы что, с ума сошли?! Да меня за это в тюрьму посадят! Да вы сами уже под статью попадаете, за дачу взятки должностному лицу!..».
И так далее.
Эти не украдут, эти в худшем случае поедут у бригадира клянчить. Иногда и выклянчат. Возвращаются с записочками: «Саша дай мор св по меш». Без знаков препинания написано, на шифровку разведчика похоже. Но это значит, что можно его в поле пустить, чтоб по мешку морковки и свеклы набрал.
Если подсчитать, сколько он на бензин истратил, чтоб из города сюда и обратно доехать, примерно по той же цене, что и на рынке, получится. Но там живые деньги отдавать надо, а тут вроде как бесплатно. И самому в чужом поле поковыряться — удовольствие.
Но это так, мелочи.
В конце дня, после окончания работы, каждому труженику отоварка полагается. То есть, тем натуральным продуктом, который он сегодня собирал, с ним в энном количестве и рассчитываются. И эту загадочную цифру «N» ежедневно определяет бригадирша. Она здесь самая главная. Но зависит этот размер не от каких-то там норм или договорённостей, и даже не от её сегодняшнего настроения, а от ситуации. Если в этот момент подъедет агроном, председатель, или хотя бы бригадир другой бригады, тогда, дабы показать, что она бережёт и экономит колхозное добро, поменьше даст — по ведру, ну, по два. А если никого нет, и настроение хорошее, то и по мешку, и даже по полтора, разрешит вывезти.
Наша задача: при посадке в автобус следить, чтобы лишнего не утащили. Скажет бригадирша «по мешку», значит, следи, чтобы количество мешков, загружаемых в автобус, соответствовало количеству пассажиров.
В общем, творческая работа. Я не шучу, это серьёзно. А творчество в том, чтобы не заметить, как они лишнее тащат. Но в тоже время, чтоб и бригадирша видела, какой ты строгий и принципиальный. То есть, надо не видеть то, что не видит она, и поднимать шум, если она что-то заметила. Потому что, с одной стороны, с бригадой ссориться не стоит, ведь они же тебе по утрам, перед окончанием смены, твою же отоварку собирают. С другой стороны, и службу показать надо, и характер.
Когда, например, на обед в автобус все беременные с поля идут, этого не замечаешь. А беременные буквально все. И девицы, и бабки старые, и мужики. Карманы тоже морковкой, свеклой набиты. Даже специальные баулы в штаны и юбки вшивают.
Казалось бы, ну сколько ж ты там, за пазухой, унесёшь? Ведь в конце дня мешок получишь. Нет, хоть пару морковок, хоть помидорину, а прихватить надо.
Да что ж мы за люди такие?!
Скажи человеку: «Вот тебе поле, бери сколько нужно», так мало того, что наберёт не сколько нужно, а сколько увезти сможет, даже если не съест, даже если сгниёт у него всё и выбросит, но всё равно тащить будет. Да ещё, если скажут, бери здесь, а не здесь, он, прежде всего, норовит взять именно там, где не разрешили. Даже если там то же самое, даже если хуже. Но тянет его именно туда. Ну не можем мы не украсть. Видно, уже в крови это, как теперь говорят, в менталитете.
А если вы спросите, кто ж ещё ворует, я отвечу — все! Хотя чисто теоретически это, может быть, и не совсем верно. Может, где-то в тихом углу и притаился ещё особый индивидуум, которого миновала сия всеобщая клептомания. Но он будет лишь тем исключением, которое подтверждает печальную аксиому. Впрочем, вряд ли вы такого найдёте. Но даже если сыщите, и причину выяснять начнёте, почему же такое исключение, то убедитесь, что не ворует он только лишь по причине собственной лени, которая раньше его родилась.
Видели бы вы, что в полях творится, когда председатель в отъезде!
Машины в очередь стоят. Здесь и агроном, и другие начальники, уж не знаю, как там их должности называются, и бригадиры на чужих полях пасутся, и весовщица, и завскладом, и кого только нет. Причём друг на друга поглядывают, и наглости другого удивляются:
— Ты ж смотри, сколько он нагрузил?! Ай, бессовестная морда!..
И свой мешок поплотнее утрамбовывают.
Да тебе ж, если ты весовщица, всё это на весовую привезут, ты что, там взять не сможешь?
А ты завскладом? У тебя ж это всё полгода гнить будет. Ты что, голодный останешься?
Но там это уже воровство, там это называется: украл, а здесь просто — выбрал.
Но тут же и другое понимание есть: «Ты смотри, сколько взял?! Вот молодец! Хороший хозяин. Всё в дом несёт. Да и я не хуже. Все берут, а я что, лысый?».
Чем больше возьмёшь, тем лучше о тебе люди думать будут.
А председатель обычно записочки бригадирше шлёт: «Маша, дай человеку мор. св. пом. по 1,5 т».
У него таких человеков каждое утро перед Правлением целая очередь выстраивается. И кто там взвешивать будет, по полторы тонны они в «КАМАЗ» с поля загрузили или меньше. Председатель разрешил, значит, можно.
Впрочем, он давно уже не председатель, и колхоз не колхоз, а какое-то там общество с какой-то там ответственностью. И как теперь должность председателя называется я даже не знаю. И никто не знает. У многих спрашивал, все плечами пожимают.
Как-то, в период работы в Союзе художников, мне один гражданин-товарищ визитку оставил. В ней после нового названия старого колхоза самым крупным шрифтом значилось: «ГОЛОВА ХОЗЯЙСТВА». Да-да, даже не глава, а именно голова. Тогда с художниками ещё посмеялись: если он голова, то должны же быть и остальные части тела.
Может, и наш теперь Головой числится, только все его по-прежнему называют — председатель. Но чаще по фамилии. А у него ещё и фамилия смешная, подстать должности — Метла.
Так и кричат с одного края поля на другой, предупреждая об опасности:
— Метла-а е-еде-ет!..
И все сразу создают видимость напряжённого, ударного труда: зады кверху, голову в землю. А бригадирша даже ростом выше становится и гордо наблюдает за ударной работой. Боятся его.
Но это всё днём происходит, под лучами, так сказать, яркого и палящего. Ну, иногда и при моросящем дождике не хуже получается. А вот когда ночь наступает, когда луна над лесополосой поднимется, тогда уж наше время приходит.
Машину загрузишь под завязку, и помчался.
Жалко её, трудягу, не предназначена она для таких ралли. На ней собственную задницу с комфортом возить положено, но что поделаешь?
Впереди Карп едет, Карпуша, напарник мой. У него хоть права на месте. Я на почтительном расстоянии, без света. Если его остановят, развернусь, и по газам. Машина мощная, и с грузом потянет. На трассе, конечно, ментовским «Жигулям» не угнаться, но на сельской дороге больно-то не разгонишься, а попытаться можно.
Карпуша — подполковник в отставке. Не старый ещё мужик, в полном расцвете сил. Замполитом служил. Как партию отменили, его с почётом раньше времени в отставку и выпроводили. И пенсия у него приличная, а вот, поди ж ты, не первый год колхозным сторожем промышляет.
На трассу выскочили. Теперь можно и обогнать его. На трассе по ночам менты не стоят, боятся. А в город нам всё равно с разных сторон въезжать. Ему по объездной, а мне прямо.
Вы спросите, кто ж наши поля охранять остался? Да никто. Что этим полям без нас сделается. Если кто и пошалит, так утром, на рассвете, порядок наведём, следы затопчем.
Хорошо, что живём мы с Малышом почти на окраине. Но перед въездом в город остановиться всё же приходится. Там иногда менты пасутся. Нужно подождать, пока другая машина вперёд проедет, если не остановится, значит, нет ментов, можно ехать. Затем несколько кварталов тёмными переулочками проскочить, и прямо к дому.
Теперь бегом наверх, Малыша будить. Мне дальше ехать нельзя, там менты почти каждую ночь пасутся.
Жалко её будить, красавицу, а что поделаешь?..
По мне, так глаза б мои на эти овощи не глядели. И у неё отношение примерно такое же, а вот любимые родственники…
Именно через её семейство я в эту авантюру и вляпался. Папик-хряк однажды говорит:
— Я тут это… того… В поля подменным сторожем ездил. Опять зовут, а мне на работу надо. Не поедешь? Надо же семью овощами на зиму обеспечить…
И улыбается, как будто даже с хитринкой.
— Ну, надо, так поеду, — отвечаю ему.
И поехал.
Раз на подмену съездил, другой. Потом кто-то из мужиков то ли ментам попался, то ли прихватил то, что не полагается. В общем, выгнали.
Папик-хряк чуть свет прилетел:
— Место освободилось! Сегодня заступать надо!
— Да ведь я за те два раза столько всего привёз. Неужто на зиму не хватит?
— Да ты что?! Такое место! Люди годами очереди ждут. Я бы сам пошёл, но там же работа сезонная, а мне стаж к пенсии зарабатывать надо.
Ему стаж надо. Не соображает, дурья башка, что всего на несколько лет старше меня. Как будто мне стаж не надо. Впрочем, не в этом дело. Я вообще сомневаюсь, что доживу до пенсии, но всё-таки такая хамская откровенность на нервы действует.
— А когда сезон заканчивается?
— Ну, как всё уберут. Где-то в конце октября, в ноябре.
Не так-то и много осталось, всего пару месяцев. В конце концов, для начинающего писателя (в моём-то возрасте!) просто заказной вариант. Сутки отдежурил, двое пиши. Да и на дежурстве, небось, свободная минутка выпадет. И, главное, отказываться как-то неудобно.
«Ладно, уж, — думаю, — пару месяцев потерпим, помучаемся».
Теперь вот вместе с Малышом мучаемся.
Она крепко спит. Обычно подмышку ко мне забьётся и сопит потихоньку. Иногда даже шепчет что-то во сне. А когда меня нет, так она калачиком свернётся под одеялом, и не видно.
Почмокал её в щёчки, в губки, в ушки, в глазки.
— Просыпайся, Малыш…
Глазки открыла, шепчет:
— От тебя костром пахнет…
— Дым отечества, дух полей и огородов. Вставай, Малыш, поехали.
— У-у… М-м-м… Угу.
Быстро встала, оделась. Даже губки напомадить не забыла. Сказано — женщина.
Поехали к любимым родственникам.
По пути ещё менты останавливали, но увидели, что девчонка за рулём, махнули — проезжай.
Папик-хряк в одних драных трусах по колено на улицу выскочил, мешок хватает.
Малыш ему:
— Пап, ты бы оделся.
— Так нет никого, кто меня увидит?
— Холодно, замёрзнешь.
Он гордо:
— Чушкины не мёрзнут!
Это уж точно. Такое пузо таскать, и на морозе вспотеешь. А под мешком сгибается, даже покачивает его. Слабоват мужичок-то, оказывается. И мне нелегко, но перед Малышом форс держу, не сгибаюсь.
Бабушка-кротиха нарисовалась, в фуфайке поверх ночной рубашки, распоряжается:
— Это тут ставь. А это сюда. Морковку высыпай прямо здесь.
— Зачем же высыпать?
— Я утром перебирать буду.
Высыпал.
Весь угол двора морковкой завалили.
Шучу:
— Ну что, до Нового года хватит? С голоду не помрём?
— Та хто его знает, може, и хватит, — улыбается, а глаза прячет.
Разгрузились.
— Ну, всё, спокойной ночи. Утром ещё отоварку привезу.
— А что там будет, в отоварке-то?
— Да то же самое.
— Ну, хорошо, хорошо…
Поехали.
Малыш за рулём зевает.
— Не спи, замёрзнешь.
Улыбается.
К дому подъехали.
— Беги. Спокойной ночи.
Поцеловались.
— Ты когда вернёшься?
— А чёрт его знает. Часов в десять, в одиннадцать. Ты спи сколько влезет. Приеду, разбужу.
— Как же, даст дочечка поспать. В семь часов растолкает, будет пытать, где папочка.
Ещё поцеловались. Побежала.
А, собственно, чего я брюзжу — там воруют, там жрут много. Да живут люди, как могут, как умеют, и слава богу. Как будто и не такой уж я старик, а ворчу, как старая бабка.
Но это я теперь молодым себя чувствую, с тех пор, как Счастье моё привалило, и смысл жизни появился. А прежде…
Сорок мне тогда стукнуло.
Я после тридцати день рождения вообще перестал отмечать. А что праздновать, чему радоваться? Повод выпить? Так его каждый день найти можно, было бы желание. Но подчинённые насели: «Как же так? Юбилей!
Ну, поели, попили, добрых слов наговорили. Художники картинками одарили. Даже городское начальство сувенирной саблей, в натуральный размер, отметилось. Не иначе, как со смыслом: размахивай, мол, почаще, нам легче будет.
Слава богу, без скандала разошлись.
На следующий день выходной себе устроил. Сел с утреца за стол, бутылочку перед собой поставил — и задумался.
Даже страшновато стало от собственных мыслей.
Получалось следующее.
Больше половины жизни прожил — это факт. Пора подвести итог. О чём мечтал, чего хотел, чего добился, что ещё впереди?
Мечтал о театре.
Получил?
В полном объёме, даже с хвостиком. Какая-никакая, пусть провинциальная, но и слава была, и любовь зрителей, и цветочки, и поклонницы. А в столицы никогда и не рвался. Однажды, было, попробовал с Ленинградским академическим театром поработать, когда уже замдиректора был, так месяца не выдержал, взвыл:
— Извините, господа хорошие, видно, не дорос я до ваших столичных академий. Не могу я на ваше лизоблюдство, мелочность и дешёвые интриги смотреть. Отпустите, христа ради!..
Слава богу, по-доброму отпустили, остался в провинции.
О власти мечтал?
Как будто нет.
А почему тогда от должности не отказался? Значит, сидел внутри какой-то червячок?
Ну и что эта власть — всласть? Покомандовал?
Как будто и покомандовал…
Но в этом смысле утешение есть. Вроде бы зла никому не делал, на чужих костях карьеру не строил. Что знал, то знал, чего не знал, учился. Умника из себя не строил, по принципу: «Я начальник — ты дурак», не жил. И через годы те, кем командовал, не сторонятся, худым словом не поминают, и руку при встрече подают. Да и до сих пор вот в начальниках хожу, творческими людьми, художниками, руководить приходится.
А чего ими руководить?
Ну, всё-таки кто-то же должен за порядком следить, документы подписывать, штаны в кабинете протирать.
А надо ли тебе это?
Да как будто и нет.
А чего тогда сидишь, не уходишь?
Так ведь…
Ну, что «так ведь…»? Ведь давно вывел для себя и усвоил истину: ценность человека не в том, что он имеет, а в том, от чего отказаться может. Ведь ничего из того, что имеешь в этой жизни, в могилу с собой не унесёшь — ни добро нажитое, ни должность, ни знания и умение, ни даже талант твой, там тебе не понадобятся. И чем легче человек со всем этим при жизни расстаётся, тем выше и чище его человеческая суть, тем больше он после себя здесь оставит. Не на сберкнижке, не в недвижимости
Ну, так если ты это понял, если это самое главное, откажись, уйди. Займись тем, что тебе интересно, в чём сможешь достичь чего-то большего, и больше после себя оставить.
А чем? Чем заняться?
Ну, это уж, брат, тебе самому решать.
И вот тут страшно стало.
Хорошо, — думаю, — начнём с другой стороны.
Как там говорится, что человек должен сделать в жизни? Дом построить, сына вырастить, дерево посадить. Что ещё? Неужели всё? Да ведь больше-то ничего из таких истин и не припоминается.
Ну ладно, посмотрим.
Дерево посадил?
Да уж, слава богу, и не один десяток. Правда, всё больше на кладбище, у могил друзей, товарищей, родственников. Наверное, зачтётся, тем более, что не для себя сажал, не в своём огороде.
Дом построил?
Нет, но зато пять квартир по стране бросил. Или театру оставлял, или просто так. И ведь хорошие квартиры были, живи да радуйся.
Отчего же бросал?
А зачем мне квартира в той же Кинешме, если я там жить не собираюсь? Менять её, квадратные метры выгадывать? Да буду ли я этим заниматься? Нет, не буду. Может быть, и глупо, но, опять-таки, не моё это дело. Наверное, живут теперь в них люди, может быть, даже счастливо.
Зачтётся?
Возможно.
Сын?
Это особый разговор, но, если по большому счёту, конечно, ещё мальчишка, конечно, ещё проблемы, но ведь, как мужичок-то уже состоялся.
Велика ли в том моя заслуга?
Может, и не так уж велика, но хочется надеяться, что не без моего участия состоялся. А уж какой есть, такой уже и будет, переделывать поздно. Конечно, набьет ещё шишек. Но с другой стороны, как его учить, чему, если многого и сам ещё не понял. А что понимал, что считал хорошим и правильным, сегодня люди глупостью считают. Да и взаимоотношения с сыном уже по принципу: «Не учи меня жить, лучше помоги материально».
Получается, что и в этом вопросе моя миссия в прошедшем времени.
Так что же осталось?
И опять — ничего.
Так зачем же ты живёшь, чем занимаешься, что оставишь после себя?
И — пауза.
Ну, хорошо — деньги.
А зачем?
Как это зачем? Совсем, что ли, приболел?
Как будто ещё нет, но всё-таки, если разобраться. Развлечения, вино, женщины? Так всё это я уже проходил. Меня уже и компания больше трёх человек утомляет.
Ну, не себе — сыну. Заработай, и оставь.
Так ведь, если сын не дурак получился, то и сам на хлеб заработает, а если не сможет, так и мои деньги не помогут.
А ты много денег оставь, так, чтобы если и дураком жить будет, то всё равно на жизнь хватило бы ему. Ну, давай, организуй дело, крутись, заколачивай бабки, руби капусту!
Так ведь и это не моё занятие. Ведь тоже пробовал — не моё. Честно больших денег не заработаешь, только украдёшь. Прежде хоть государство богатое было. У богатого всегда есть что украсть. Теперь государство само смотрит, как бы с тебя получить или хоть клок, как с паршивой овцы, сорвать.
Ну, не у государства укради.
А у кого? У конкретного живого человека? А вот это у меня не получится, вот этого позволить себе не могу, это уж точно не умею.
Но ведь если этот человек богатый, значит, он сам у других ворует, и в своё время у того же государства куш отхватил.
Это его проблемы, а я не могу.
А что ты вообще можешь, что умеешь, что знаешь?
Театр знаю. Хорошо знаю, весь, от гвоздика в декорации до буквы в афише, от актёрских переживаний до дебета с кредитом. Всё прошёл, всё знаю, всё умею.
Так почему не занимаешься этим, не реализовываешь себя, других не учишь, не создаёшь шедевры на зависть грядущим поколениям или хотя бы не участвуешь в их создании?
Так ведь…
Что?
Так ведь не востребован, не зовут. Видно, не то время.
Ах, время не то? Нашёл виноватого? А жизнь-то уходит. Так что же ты оставишь после себя?
И вот тут я сказал себе — стоп!
Ведь сколько лет собирался, и всё откладывал, всё руки не доходили, всё некогда было. А жизнь-то действительно уходит. Может быть, уже пора, а то ведь, и правда, не успею.
Так бросай всё, садись, пиши, создай шедевр, оставь после себя хоть что-то значительное, важное!
Ну, шедевр — не шедевр, а…
И решил я — пора, действительно пора за книгу садиться.
Правда, ещё полгода раскачивался, не решался работу бросить. Может, просто боялся. Ведь прежде уже был безработным, и на пшённой кашке без масла сидеть приходилось. Знал, как это трудно, как мучительно. Не сам факт ухода с работы, он-то как раз и в радость, и с лёгкостью. И не сама нищета, безденежье, пугает, но всё-таки и жить как-то надо.
А как жить — неизвестно.
Но всё-таки решился.
А, как получится, — думаю, — так и получится.
Ушёл с работы, продал старенького «жигулёнка», и сел.
А теперь вот — в полях сижу…
Пока размышлял и воспоминаниями развлекался, доехал до поля.
Объехал вокруг, остановился.
Тишина.
Вдалеке, за лиманом, огоньки мерцают, над головой время от времени летучие мыши проносятся, сверчки на разные лады заливаются. Благодать!.. Только спину ломит и руки саднит.
Помыть их, что ли?
Помыл руки, вернулся в машину, закурил.
Вскоре и Карпуша подъехал.
— Всё нормально?
— А то!..
Собрались пообедать или поужинать, или позавтракать. Времени-то — половина четвёртого.
Сели к нему в машину, харчи разложили.
— Может, по стаканчику? У меня есть, — предлагает Карпуша и бутылку самогонки показывает.
— Да у меня тоже есть. Только не хочется. Я самогонку вообще не люблю.
— Да ты что? Натуральный продукт! Для себя делаю!..
— Нет, спасибо.
— Ну, смотри. А я выпью. Да утра выветрится.
У меня, и правда, теперь в машине постоянно самогонка имеется.
Здесь каждому сторожу на смену десять литров бензина полагается. А мне бензин ни к чему, у меня дизель. Но не оставлять же. Я этот бензин папику-хряку отвожу, для его «жигулёнка». Он меня за это самогонкой снабжает. Я эту самогонку колхозным трактористам везу, а они мне солярку с тракторов сливают. Литр самогонки — канистра солярки. Вот такой бартер получается. И все довольны. Кроме бригадирши, конечно. Она орёт на пьяных трактористов, возмущается:
— И где только они эту самогонку берут?!
— Может, сами делают, — предполагаю я.
— Да куда там! А то я не знаю, кто у нас гонит, и кто кому даёт. Негде им самогонки взять, а вот берут же
Я поддакиваю.
Знала бы она, что это я их самогонкой снабжаю. Потому у них солярки и не хватает, хоть и заправляются часто.
Карп мужик весёлый, разговорчивый. Стакан в себя влил, редиску в рот кинул, хрумтит, спрашивает:
— А ты знаешь, почему японцы, китайцы, корейцы, ну все эти восточные, такие узкоглазые?
— Не знаю.
Он на Дальнем Востоке служил, много восточных баек знает.
— А едят они что? Ну, какая у них национальная пища?
— Собаки, что ли? — предполагаю я.
— Нет, собаки это у корейцев. Ну, в кино всегда показывают. Что они своими палочками едят?
— Не знаю. Крабов, наверное.
— Крабов! Откуда у китайцев крабы? Рис они едят, вот что. А что от риса бывает?
Я пожимаю плечами.
— Запор бывает! Ты когда на толчке сидишь, дуешься, а ничего не получается, ты морду кривишь, щуришься? Нет, ты скажи, щуришься?
Мои плечи опять выражают неопределённость.
— Вот! А у них это национальная еда. Значит, у них постоянно запор. Вот они веками дулись, щурились, потому узкоглазыми и остались! Приятного аппетита!..
И он громко хохочет.
— Тихо, Карпуша, кто-то едет.
Он выключил свет в салоне. Мы опустили окошки, прислушались.
— Что-то непонятное, — прошептал Карп.
Где-то невдалеке слышалось тарахтение мотора, но звук был какой-то приглушённый, совсем не похожий на шум автомобильного двигателя и, главное, нигде вокруг не было видно света фар.
— Смотри, — я толкнул его в бок и показал вперёд.
На фоне уже начинающего светлеть неба, прямо по линии горизонта двигался странный тёмный силуэт.
— Ага-а! — с азартом протянул Карп, заткнул бутылку резиновой пробкой и, включив зажигание, рванул с места.
Машину швыряло из стороны в сторону. На полу позвякивали банки с едой. Налетев на кучу собранной за день и не вывезенной свеклы, мы чуть не перевернулись. Но свет он не включал. Только когда мы выскочили на дорогу, идущую вдоль поля, по которой двигался непонятный силуэт, он врубил дальний свет.
Впереди слабо замелькали два светоотражающих огонька.
— Да что это за хреновина едет?! — воскликнул Карп, добавил несколько крепких матюгов, и ещё сильнее надавил на газ.
Расстояние быстро сокращалось, и вскоре стало понятно, что впереди движется одноместный мотороллер с кузовом, а в этом кузове, уцепившись за борта, полусидит, полустоит маленькая худенькая бабулька. Причём расположилась она лицом к нам, и, стало быть, противоположным местом по ходу движения. Одета она в чёрный матросский бушлат с блестящими пуговицами и закутана тёмным платком крест-накрест, как кутают маленьких детей перед зимней прогулкой. На морщинистом лице с открытым ртом — выражение страха и обречённости.
Карп вплотную подъехал к кузову мотороллера, продолжая слепить бабульку дальним светом. Из её распахнутого рта вырывалось что-то среднее между хрипом и визгом.
— Ага-а!.. — ещё азартней воскликнул Карп и резко свернул с дороги на морковное поле.
Машина опять запрыгала, как горный козёл. Карп стал обгонять мотороллер, выдавливая его с дороги на другое поле, на котором возвышались крупные валуны свежевспаханного чернозёма.
Мотороллер свернул, увяз передним колесом в пахоте, сильно накренился на бок. Бабулька с воплем выпала из кузова, но тут же подскочила и схватилась за борт, не давая мотороллеру перевернуться. Дед, сидевший за рулём, высоко подпрыгнул, но удержался в седле и продолжал газовать. Двигатель мотороллера надсадно ревел, а задравшееся заднее колесо крутилось с бешеной скоростью.
Карп выскочил из машины и, крепко матерясь, заорал на деда:
— Ты какого… тут катаешься… по ночам?!
Дед что-то мямлил в оправдание. Карп продолжал орать и материться, используя полный набор армейских примочек, типа: «Здесь тебе не тут!», «Молчать, я вас спрашиваю!»
Дед засуетился, вытаскивая мотороллер на дорогу.
Карп вернулся в машину и шумно выдохнул:
— Фу-ух! Хоть душу отвёл! Развелось, понимаешь, жулья! Честному человеку плюнуть некуда! — и громко захохотал.
На следующий день другая смена сторожей нашла в лесополосе два мешка свеклы. Видимо, за ними и ехали дед с бабкой. Но мы узнали об этом только в следующее дежурство.
Когда дед с бабкой уехали, мы вернулись на прежнее место.
— Ну, что там, банки наши побились? Жульё долбанное, пожрать спокойно не дадут, — не унимался Карп.
Он включил в салоне свет. Мы вышли из машины и стали собирать с полу и выбрасывать на землю рассыпавшиеся вареники, макароны, редиску, хлеб.
— Да ладно, потом приберусь, — сказал Карп, открывая бутылку. — Может, потянешь?
— Нет, спасибо. Поеду на арбузы. Можно ещё пару часов поспать.
— Ну, давай.
Я сел в свою машину, приехал на арбузное поле, улёгся на заднем сиденье.
Сон навалился сразу. Я видел хохочущего Карпа, потом папика-хряка, сидящего в драных трусах перед своей чудо-мясорубкой.
А мясорубка у него действительно необычная. Она крепится на каком-то специально сваренном из металлического уголка каркасе и соединяется с украденным где-то электромотором. Моторчик вращает вал, и… только закладывай.
Папик, громко сопя, брал из кучи огромные помидоры и заталкивал их в мясорубку деревянной колотушкой. А из мясорубки вытекала кровь. Потом он выхватил из помидорной кучи маленького старичка и тоже пытался затолкать его в мясорубку. Старичок упирался, визжал, а папик-хряк бил его колотушкой по голове, кривился, щурился, и был похож на японского борца сумо.
От этих ударов я и проснулся. На стекло падала чья-то неясная тень, и незнакомая рука негромко стучала в окошко.
Я взял фонарик, осветил стоящего у машины смуглого парня лет тридцати, опустил стекло.
— Ну, ты спишь! — радостно сказал он. — Я стучу, стучу. Слушай, брат, как бы это… арбузами разжиться?
— Нет, — ответил я, окончательно просыпаясь. — Не получится.
— Слышь, брат, я такой же, как и ты, только рыбой занимаюсь. Давай так: я у тебя арбузов, а тебе рыбки, а? — он жалобно улыбнулся.
Я молча закурил, сделал несколько затяжек, вышел из машины, потом ответил:
— Давай. Только вечером стулья, а всё остальное потом.
— Понял! — радостно воскликнул он и побежал к стоящему невдалеке видавшему виды «Москвичу».
Через мгновение он плюхнул у моих ног почти до половины наполненный мешок и распахнул его.
Я посветил фонариком и увидел в мешке и серебристых лещей, и серых судаков, и золотисто-красных сазанов.
Один из этих сазанов, самый крупный, будет потом лежать в морозилке у любимых родственников аж до Нового года, и я собственноручно буду запекать его в духовке.
— Годится? — спросил паренёк, сверкнув золотым зубом.
Я кивнул.
— До утра не протухнет?
— Да ты… — обиделся он. — Сегодняшняя! Только сетки потрусили.
Я взял мешок и понёс его в свой багажник.
— А это… куда тут лучше двигаться? Где арбузы покрупнее?
— Вон видишь три огонька на том берегу? На них и топай. В принципе везде одинаковые, но там трава поменьше. Только машину за посадку отгони. Арбузов накатаешь, потом подъедешь, погрузишь. И если кто появится, с поля не вылезай, спрячешься, переждёшь.
— Понял, — радостно сказал он и побежал к своему «Москвичу».
Я подошёл к костру, разведённому ещё вечером, до наступления темноты и остывшему за ночь, подкинул хворосту, стал разжигать. Спать уже не хотелось.
В лесополосе зашелестело, затрещали поломанные ветки и вскоре прямо на меня вышли трое парней.
— Да вас тут целая бригада, — удивился я.
— Ну да, чтоб побыстрей, — ответил один из них, и они пошли в поле.
Костёр разгорался. Звёзды немного потускнели, небо, там, где вскоре взойдёт солнце, почти совсем посветлело, но луна, уже клонившаяся к горизонту, светила ещё ярко.
Я смотрел на игривые языки пламени и думал о том, как приеду утром домой, поцелую своих девчонок. Они быстро оденутся, потому что нужно опять ехать к любимым родственникам, отвозить отоварку. Приедем туда и дочурка сразу побежит к телевизору, смотреть мультики. А потом, когда будем уезжать, закатит сцену, но, сев в машину, сразу же успокоится. Папик-хряк будет на работе, а, значит, разгружать отоварку придётся самому. Бабушка-кротиха будет сидеть во дворе, перебирая морковку, лук или помидоры. Придётся ей помогать. Потом тёща-бегемотиха будет звать к столу, обедать и, если отказаться, она, конечно, обидится. В общем, домой попадём часа в два, а то и в три дня. Спать ложиться будет уже глупо, придётся терпеть до вечера. Но и за книгу садиться в таком состоянии смысла нет. Да и сколько я смогу просидеть — час, два? Лучше… Да, лучше покувыркаюсь с дочуркой, может быть, почитаем недавно купленный букварь. Потом Малыш приготовит ужин, я выпью вина и завалюсь спать.
А завтра утром нужно будет опять ехать туда же, грузить в машину то, что останется от переборки, и везти на рынок, чтобы сдать оптом по дешёвке и получить хоть какую-то денежку. Впрочем, денежка получается не совсем уж абы какая. Зарплата-то здесь мизерная, видимо, из расчёта, что всё равно воровать будут. А за один такой рейс на рынок можно получить больше, чем официально платят за месяц. Мужики, которые с начала сезона работают, говорят, что уже на новые машины себе наскирдовали. Ну, да бог с ними.
А на рынок ехать, это значит, опять таскать мешки, опять к вечеру буду уставший и сонный. Ещё нужно заправиться и желательно помыть машину. И пораньше лечь спать, потому что на следующее утро опять на дежурство.
А что же книга? Неужели действительно счастливая спокойная жизнь и творчество несовместны?
Да полно, много ли я написал, когда жил на даче, когда был глубоко несчастен и одинок, когда была уйма свободного времени. А ведь тоже не получалось.
В чем же причина?
Да, конечно, во мне. Может быть, в моей лени, может быть, в страхе перед тем, что будет потом. Ведь если я её закончу, что останется в этой жизни?
Как это, что останется?
У меня есть Счастье, есть смысл. Теперь есть.
И что же пришло с этим Счастьем, с этим смыслом?
Поля, овощи, мешки, самогонка, полмешка рыбы…
Но ведь это временно. Вот закончится сезон, и…
И что?
Неужели я отказался от своей идеи и просто ищу оправдание? Как же тогда всё то, что уже написано, сделано?
Ну, это не пропадёт, точно не пропадёт. По собственному опыту знаю, что сделанное никогда не пропадает.
Было как-то на гастролях, в столице одной из союзных республик. Остался вдруг без денег. Не совсем вдруг, но так уж получилось.
Сначала кудрявая на недельку из другого города приехала — гастрольный романчик. Потом мать в отпуск пошла, а ехать некуда, пришлось тоже на недельку пригласить. Потом глядь — в кошельке ветер. До суточных ещё неделя, до зарплаты и того больше, и в холодильнике пусто.
Несколько дней преферансом кормился. Потом и у партнёров деньги кончились.
А когда мать ко мне ехать собиралась, попросил её пару моих сценариев привести. Хотел поработать над ними, почистить. Она не стала в моём архиве разбираться, взяла несколько папок и много лишнего привезла.
Дальше всё, как в сказке.
Были тогда такие конторы — Научно-методический центр народного творчества и культурно-просветительной работы. Я и прежде с ними иногда сотрудничал, и платили прилично. Решил попытать счастья в другой республике. Узнал, где находится такая контора, пришёл. Они мои сценарии по отделам раздали, сразу читать начали, что-то поправить просили, переделать. Я ручку достал, и здесь же редактировать начал. Целыми страницами стихотворные тексты экспромтом выдавал. Они даже обступили меня, с любопытством наблюдали.
Не помню, какая у меня тогда зарплата была, рублей сто двадцать, может, сто тридцать, но точно помню, какая у меня была сумма, когда выходил от них часа через четыре — пятьсот сорок рублей. Специально машину к бухгалтеру домой посылали, чтобы её привезти и со мной сразу рассчитаться.
Ещё помню, вечерний спектакль в тот день «в шахматку» играли, целые эпизоды выбрасывали. Ещё бы! В гостинице на столе коньячок, шампанское, закуски…
Да, в общем-то, заработать всегда получалось, а вот тратить и копить никогда не умел.
Ещё молодым актёром был, всё мечтал машину купить. И не ради удовольствия, нужна была машина, потому что постоянно, кроме основной, ещё две-три работы имел. Там драмкружок, там Народный театр, там на разовую постановку пригласили, да ещё в школе студию вёл. Бывало так, что на дополнительной работе платили больше чем на основной. А уж все зарплаты за месяц приличную сумму составляли. Но одна из зарплат почти полностью на такси уходила. Иначе не успевал с одной работы на другую. Получался замкнутый круг: машина нужна, чтобы везде успевать, а работаю в нескольких местах, чтоб на машину заработать. Но долго машину купить не получалось. На жизнь хватало, на «Запорожца» хватало, а на машину нет.
А теперь что?..
Костёр сильно разгорелся. Мои жулики мешки с арбузами к краю поля подтащили. Один за машиной побежал. Загрузили под завязочку. Двое помощников на переднее сиденье втиснулись, сзади места нет. Смуглый подбежал, пожал руку:
— Ну, спасибо тебе.
— Будь здоров…
«Москвич» совсем просел. Поехали, шурша брызговиками по дороге.
Небо посветлело, и луны уже нет. На траве роса поблёскивает. Рассвет.
Сел в машину. На правом сиденье книжка лежит: «Мой век, мои друзья и подруги», воспоминания Анатолия Мариенгофа, Вадима Шершеневича, Ивана Грузинова. За всё дежурство так и не открыл её ни разу. А под ней блокнот с ручкой. Кое-что написать собирался. Тоже не притронулся.
Некогда…
Иван Петрович Иванов, тридцатилетний холостяк приятной наружности, приехав на вокзал N-ской железной дороги, довольно скупо рассчитался с извозчиком и отпустил его на все четыре стороны.
Извозчик чуть заметно поклонился, вздохнул, крякнул и стеганул своего рысака.
Иван Петрович откинул полу сюртука, взявшись за цепочку, вытянул из кармана часы, взглянул на них, удовлетворительно хмыкнул и, держа в руке свой дорожный саквояж, зашагал в направлении буфета.
Слегка закусив и выпив рюмку водки, он вышел на перрон, отыскал глазами вагон
Стоя у двери вагона и покуривая, Иван Петрович размышлял о том, что, несмотря на различные мелкие неприятности, такие, например, как неожиданная поездка по казённой надобности к чёрту на кулички через всю Россию, жизнь всё-таки прекрасна и удивительна.
К нему подбежала молодая рыжая дворняга с лисьей мордой, очень похожая на таксу, осторожно обнюхала саквояж, и, приподняв одну переднюю лапу, заглянула ему в глаза беспокойным, жалобным взглядом.
— И откуда же ты, псина, такая грустная? — спросил Иван Петрович.
Собака ничего не ответила, вильнула хвостом, и, принюхиваясь, потянула к нему свою симпатичную грустную мордашку. Иван Петрович чуть наклонился, и уже хотел погладить её, но тут неизвестно откуда появился носильщик. Дворняга, увидев его, кинулась в сторону и поспешно засеменила на своих коротеньких ножках.
Иван Петрович выпрямился и, покуривая, продолжал думать о том, что впереди его ожидает долгий путь в один из самых маленьких заштатных российских городишек, неизвестно кем, когда и зачем образованных, неизвестно чем и для чего существующих; что путь этот лежит сначала по железной дороге, потом на перекладных, потом от почтовой станции вёрст семьдесят по степи с оказией, то есть на чём придётся. Но если бог даст в пути доброго приятного vis-а-vis, если не будет перебоев с лошадьми и повезёт с оказией, если городишко окажется не слишком грязен, а общество не чересчур безобразным, то и это путешествие может принести, кроме чувства удовлетворения от исполняемого служебного долга на благо Отечества, немало полезного и, entre nous soit dit1, может быть кое-что pour plaisir2. Тем более что за окном вагона будут сменять друг друга умопомрачительные российские пейзажи, достойные кисти величайших мастеров. В степи прямо из-под колёс пролётки со звонким треньканьем будут взлетать потревоженные стаи куропаток, то здесь, то там будут вскрикивать плаксивым голосом чибисы и пересвистываться друг с другом удивлённые суслики. По буро-зелёным холмам при малейшем дуновении ветерка будет носиться перекати-поле, а вдоль дороги, поблескивая бриллиантовыми капельками росы, будут проплывать то рожь, то бурьян, то молочай, то дикая конопля, то множество других неведомых растений и цветов, название которых известно разве что учёным-ботаникам. И, как знать, может быть, в этом захудалом городишке доведётся остановиться у какой-нибудь молоденькой charmante3 вдовушки, пьющей по утрам кофе непременно с блинами и холодным балыком из сёмги, исполняющей в любительских спектаклях ingenue4 и млеющей от одного взгляда столичного холостяка…
Вероятно так начинался бы рассказ о моей командировке, будь он написан лет сто назад.
Сегодня трудно себе представить тот размеренный, степенный ритм жизни, то мудрое, трепетное отношение к природе и её обитателям, то философское, возвышенное осознание бытия и своего места в этом прекрасном и удивительном мире, которое царило в конце прошлого века среди русской интеллигенции, чиновничества и даже среди простых русских мужиков.
Впрочем, не будем идеализировать. Судя по литературе того времени, созданной той же интеллигенцией, не меньше было в те золотые годы грубости и нищеты, ханжества и пошлости, суеты, равнодушия, лицемерия, подлости.
И тем не менее… тем не менее…
Вряд ли в те времена, придя на службу, можно было совершенно случайно узнать, что, оказывается, уже сегодня ты должен выехать в дальнюю командировку, в несусветную тьму-таракань, где тебя, неизвестно почему, ждут с нетерпением, и уже заказали номер в гостинице. Причём выехать ты должен непременно таким-то поездом, потому что именно с этого поезда тебя будут встречать, и даже специально пришлют машину, так как там от железной дороги ещё добираться и добираться.
Ты начинаешь выяснять, что происходит, кто виноват, почему, зачем, и что именно ты должен делать в этом, уже ненавистном тебе, захолустном городишке. Оказывается, что ждут там вовсе не тебя, а кого-то другого; что этот кто-то уже там был, что-то узнал, что-то пообещал и теперь должен что-то туда привезти или что-то там сделать. Но этот кто-то поехать почему-то не может, так как, то ли срочно уехал по ещё более важному делу, то ли заболел, то ли собирается за границу, то ли ещё чёрт знает где. И вот кто-то третий, опять же неизвестно кто, почему-то решил послать вместо того, другого, именно тебя, чтобы ты там, на месте, ещё раз разобрался в чём дело, если получится, что-то сделал, а если не получится, то хотя бы о чём-нибудь договорился или что-то пообещал.
Ты, конечно, возмущён таким произволом, тебе хочется спорить, доказывать, бунтовать, — у тебя ведь своих дел по горло. Ты в сердцах швыряешь на стол какие-то бумаги, собираешься идти к начальству, но профессиональное чутьё и сочувственные взгляды коллег подсказывают тебе, что идти к начальству бесполезно, так же, как бесполезно выяснять, кому пришла в голову мудрая мысль послать именно тебя.
Кто-то из коллег вдруг вспоминает, что давным-давно бывал в этом богом забытом городишке с собственной женой и начинает рассказывать длинную историю о том, что там приключилось после того как жена сломала каблук, а найти сапожную мастерскую оказалось просто невозможно.
Другой коллега осторожно берёт тебя под руку, отводит в сторонку, тоскливо просит записать адрес и непременно зайти в этом городишке к его дальним родственникам, передать огромный привет, наилучшие пожелания и, если родственники захотят в свою очередь передать какую-нибудь посылочку, то не отказываться, с благодарностью принять и привезти.
После этого третий коллега подсаживается к тебе поближе и шёпотом просит оставить ключи от твоей квартиры, так как у него в разгаре очередной роман и ему хотя бы на несколько дней просто необходима отдельная постельная жилплощадь.
Ты начинаешь понимать, что сопротивляться бесполезно, сослуживцы тебя уже похоронили окончательно, все твои личные планы с треском рухнули, и тебе ничего не остаётся, кроме как махнуть на всё рукой и положиться на волю провидения.
Ты уже смирился, ты уже готов ехать.
На следующем этапе выясняется, что денег в кассе нет и получить командировочные ты сможешь только после возвращения. Ты понимающе киваешь и идёшь дальше.
Далее ты узнаёшь, что о твоём билете на тот самый обязательный поезд, с которого будут встречать не тебя, а того, кто должен был ехать, никто, конечно, не позаботился и что ты вообще зря до сих пор тут ошиваешься, поскольку с утра числишься в командировке, а до отхода поезда осталось не так много времени.
Ты начинаешь звонить друзьям и знакомым. У одних просишь взаймы денег, других умоляешь достать тебе билет на этот, уже трижды проклятый, поезд, третьих уговариваешь срочно заехать за тобой на машине, отвезти на вокзал, и по пути, — а это совсем не по пути, — заскочить к тебе домой за вещами.
В результате этих уговоров, объяснений и выклянчиваний нормального человеческого билета тебе не обещают, так как уже поздно и нужно было думать раньше, но как-нибудь отправить всё же постараются. Деньги тебе обещают только завтра, и ты начинаешь собирать мелкие суммы здесь же, у сочувствующих коллег. Что же касается машины, то все служебные, разумеется, в разъезде, а личные или в ремонте, или без бензина, или друг-водитель уже опохмелился после вчерашнего и сесть за руль не имеет права.
Ты несёшься к метро и, перепрыгивая через несколько ступенек эскалатора, напряжённо думаешь, всё ли ты запомнил, записал и сказал, всех ли ты предупредил и что ещё нужно успеть сделать.
Прибежав домой, ты хватаешь дорожную сумку, швыряешь в неё всё необходимое, начиная от кипятильника, чая, зубной щётки и заканчивая маленьким походным утюгом и туалетной бумагой. По опыту ты знаешь, что в подобных городишках не бывает пяти- и даже трехзвездочных отелей, а значит, жидкость, которая там называется чаем, даже после всех заверений дежурной по этажу, чаем назвать никак нельзя. Утюг в гостинице в лучшем случае будет поломан или его не будет вообще, не говоря уже о пипифаксе.
Кое-как упаковав все необходимые вещи, ты выгребаешь из холодильника всё, что ещё какое-то время может храниться без него, прихватываешь две-три банки консервов, оставшуюся корку хлеба, звонишь соседке, чтобы оставить ей ключи от квартиры, и скороговоркой объясняешь, кому следует их давать, а кто обойдётся. Конечно, романтическому коллеге, жаждущему втайне от жены уединиться со своей новой пассией, ты отказать не можешь.
___________________________________
1 между нами будь сказано (франц.) (Назад, к ссылке)
2 для удовольствия (франц.) (Назад, к ссылке)
3 очаровательная (франц.) (Назад, к ссылке)
4 роли наивных девушек (франц.) (Назад, к ссылке)
Далее ты хватаешь такси и мчишься на вокзал. Там звонишь из автомата, бегаешь от одной кассы к другой и, в конце концов, благодаря стараниям друзей и небольшой переплате, тебе дают билет в плацкартный вагон, но в этом билете почему-то не указано твоё место.
Пробегая вдоль поезда, ты с тоской заглядываешь в пустующие купе мягких вагонов, потом долго ждёшь пока дотошный проводник с сомнением изучает твой билет и, наконец, обнаруживаешь, что твой плацкартный вагон по наполняемости соответствует общему, а атмосфера в нём напоминает времена гражданской войны.
Ты с трудом передвигаешься по вагону, всё пространство которого занимают сумки, чемоданы, баулы, ящики и коробки. С одной стороны прямо перед твоим лицом вырастает босая грязная пятка, с другой острые каблуки женских сапог; в одном месте играют в карты, в другом уже в разгаре шумное застолье. Где-то плачет ребёнок; где-то бренчит гитара…
Поезд плавно трогается, но ты этого не замечаешь. Примостившись чёрт знает на чём, ты держишь на коленях свою сумку и с ужасом думаешь о том, что будет с тобой через два часа, через час, через полчаса, через пятнадцать минут…
Наконец ты приходишь к окончательному выводу, что лучше умереть, чем в таких условиях продолжать железнодорожное движение по этой грешной земле. Ты решаешься на крайние меры, просишь своих подозрительных соседей присмотреть за твоей сумкой и пускаешься во все тяжкие в поисках начальства поезда.
После долгих хождений по вагонам, ожиданий, скандалов и уговоров за очень дополнительную плату тебе указывают на пустую верхнюю полку в купейном вагоне.
Ты с трудом отыскиваешь свой бывший вагон, свою сумку, которая, к удивлению, не тронутая покоится на третьей полке, и, уйдя по-английски, не попрощавшись, спешишь устроиться на новом месте.
Развалившись на полке, ты ощущаешь блаженство, закрываешь глаза и, слушая густой, надрывный храп, уже давно спящего попутчика, едешь, едешь, едешь…
Поезд опаздывал на четыре с половиной часа.
За окном мелькали унылые голые деревья. Иногда лесополоса, идущая вдоль железнодорожной насыпи, неожиданно обрывалась и тогда перед взором простиралась бескрайняя равнина, покрытая унылым серым снегом. Кое-где в снегу уже образовались небольшие проталины, но открывшиеся на них прошлогодняя трава и пожухлые листья ничуть не радовали глаз. Трудно было понять что это — богатейшие хлебородные поля, которые вскоре зазеленеют, заколосятся пшеницей и рожью, или голая степь, заброшенная и никому ненужная.
Разумеется, меня никто не встретил. Может быть, кто-то кого-то и встречал, но, вглядываясь в глаза стоящих, бегущих и слоняющихся по перрону людей, я не смог найти ни одного любопытного взгляда, говорящего о том, что моя персона может быть кому-то нужна или хотя бы интересна.
Оказалось, что мои дорожные мытарства не закончились, а, по сути, только начинаются, потому что добираться до цели моего путешествия нужно еще около семи часов на электричке или чуть больше четырёх часов на автобусе.
Я выбрал автобус.
Автовокзал оказался неподалёку, так что пользоваться городским транспортом не пришлось. Видимо, в качестве компенсации за железнодорожные мучения, судьба послала мне чуточку везения — ближайший автобус отходил через полчаса. Если бы поезд пришёл вовремя, пришлось бы все эти часы где-нибудь скитаться.
У кассы стояла небольшая очередь, но в окошке никого не было. Стоящие в очереди, угрюмо и покорно ожидали. Мне ничего не оставалось делать, как присоединиться к ним и тоже ждать.
Вдоль очереди прошёл пожилой мужчина в черном костюме, белой рубашке и галстуке. Вид у него был приличный, даже интеллигентный.
Уже пройдя мимо меня, он вдруг повернулся и хриплым, простуженным голосом спросил:
— А тебе куда надо?
Я ответил.
— Иди садись, автобус стоит.
— А билет? — спросил я.
— Командировочный, что ли?
— Да…
На его лице появилась кривая улыбка, выражающая одновременно досаду, презрение и жалость.
— Ладно, дам я тебе билет. Иди садись.
Я пошёл к автобусу.
Дверь автобуса была открыта, рядом никого. За рулём тоже никого. В салоне молча скучали пассажиры, было много свободных мест. Я прошёл почти в самый конец салона, положил на одно сиденье свою сумку, на другое сел сам.
Вскоре появился чёрный костюм, хозяйским взглядом оглядел салон, сел за руль. За ним вошла молодая розовощёкая толстуха с красной повязкой на руке. Она тоже оглядела салон, кивнула водителю и молча вышла.
Ни объявления об отправлении, ни проверки билетов…
Поехали.
За городом те же унылые голые деревья замелькали вдоль дороги. Сквозь жидкие лесополосы просматривалась та же бескрайняя равнина, но снега на ней уже не было. Казалось, земля эта никогда не знала ни снега, ни тепла, ни ласкового человеческого обращения. Только кое-где брошенная техника — одинокий трактор, забытый посреди поля, может быть, ещё с прошлой осени, многоколёсные каракатицы поливальных машин — говорили о том, что эта земля ещё как-то обрабатывается и что-то на ней всё же, наверное, растёт.
Быстро стемнело.
Я попробовал спать, но это не получилось.
Последние четыре часа пути так же, как и все предыдущие, не прибавили бодрости и не улучшили моего настроения. Усталость, головная боль, чувство голода и кисловатый привкус во рту, жёсткая противная щетина и, конечно, бледный вид — с таким букетом появился я в этом маленьком степном городишке.
Водитель сдержал слово, дал мне билет, правда, слишком округлив сумму, указанную в нём. Разумеется, в сторону увеличения. Я не стал возражать, отдал деньги и вышел из автобуса.
Для того, чтобы добраться до гостиницы, мне пришлось ещё минут сорок простоять на автобусной остановке, пряча лицо в воротник куртки, жмурясь и отворачиваясь от порывов ветра, налетавших со всех сторон и поднимающих с земли тучи пыли, песка, мусора.
То, что о такси не может быть и речи, я понял сразу. За всё время ожидания мимо остановки с грохотом проехал лишь один грузовик и на большой скорости промчался мотоцикл с коляской.
К приходу автобуса народу на остановке собралось довольно много, и мне пришлось ещё минут двадцать ехать в переполненном городском автобусе, из которого в итоге меня буквально вытолкнули. К счастью, на нужной остановке.
Гостиничный холл встретил меня крутой смесью запахов прокисшего борща, винных паров и пережжённого старого сала.
«Значит, есть ресторан», — сообразил я.
Сдерживая тошноту, я подошёл к небольшой стойке, рядом с которой на стене был прибит кусок некрашеной фанеры с кривой расплывшейся надписью: «Дежурная».
За стойкой сидело миловидное существо женского пола в ярко-красном шерстяном платье, с белой, в зелёный цветочек, косынкой на голове, прикрывающей выпиравшие бигуди, и с макияжем, напоминающим боевую раскраску воинов индейских племён.
После короткого разговора выяснилось, что мест в гостинице, естественно, нет, и заявки на моё имя тоже. Тогда я сообразил, что заявка может быть на имя того, кто должен был приехать, но чьей фамилии я не знаю.
После повторных объяснений я получил довольно резкий ответ:
— У меня вообще никаких заявок не бывает.
— А у кого они бывают? — поинтересовался я.
— У заведующей.
— Извините, а могу я её увидеть?
Миловидное существо пристально посмотрело на меня, и под этим взглядом я почувствовал свою недоразвитость.
— А время скока? У неё рабочий день давно кончился!
— Так что же мне делать?
— А я почём знаю?..
Она замкнула какой-то ящичек, видимо, тот, где хранились ключи от номеров, встала и собралась уходить.
— Постойте!.. Пожалуйста, послушайте!..
Я стал объяснять ей кто я, откуда, зачем приехал, что меня здесь очень ждут…
— Ну и что? — удивилась она и вышла из-за стойки.
У неё оказались очень тонкие ноги, в тяжёлых, на толстой платформе, туфлях с блестящими металлическими бляшками, и в белых шерстяных колготках.
— Да поймите же!.. Я почти пять суток в дороге, — насчёт пяти суток я, конечно, немного приврал на всякий случай. — Я не спал, не ел, извините, в туалет не ходил, и теперь просто не знаю, что мне делать!..
— Ждите, — не взглянув на меня, коротко ответила она и ушла куда-то вверх по ступенькам.
Я постоял несколько минут в растерянности и, взяв сумку, медленно вышел на улицу.
Холодный, колючий ветер с пылью и песком ударил в лицо. Я отвернулся, поднял воротник, достал сигарету и долго не мог прикурить.
Где-то совсем рядом громко зазвучали струны настраиваемых электрогитар.
Я направился вдоль фасада гостиницы и вскоре нашёл с другой стороны здания вход в ресторан.
В небольшом мрачном холле строгий швейцар в военной тужурке без погон преградил мне путь и почти грубо объяснил, что сначала я должен выбросить сигарету, раздеться, сдать вещи в гардероб, а потом уже вламываться в заведение.
Выбрасывать сигарету и раздеваться мне совершенно не хотелось.
Через стеклянную дверь был виден длинный узкий зал ресторана с эстрадой в конце. На эстраде сидели музыканты и настраивали инструменты. Почти все столики были пусты, на некоторых стояли написанные плакатным пером таблички: «Не обслуживается».
В тёмном маленьком гардеробе я заметил небольшую полку, на которой были выставлены дорогие сигареты, шоколадки и почему-то новогодние открытки.
Не выбрасывая сигареты, лишь спрятав её в кулаке, я подошёл к гардеробу, купил самую дорогую шоколадку и вышел.
Выкурив на ветру ещё одну сигарету, я вернулся в холл гостиницы.
Дежурная была на своём месте, но уже без косынки. Жиденькие, чуть завитые, короткие крашеные волосы бледно-жёлтого цвета плохо гармонировали с её ярко-красным платьем и боевым макияжем. Она сидела, низко опустив голову и глядя куда-то под стойку.
Я подошёл, попытался изобразить на своём лице улыбку и протянул шоколадку.
— Это вам.
Она даже не взглянула на меня. Молча взяла шоколадку, сунула в пакет, висящий на спинке стула, и снова опустила голову.
Я заметил, что там, под стойкой, на коленях у неё лежит книга и она читает. Понял, что книга, наверное, художественная, которую читать на дежурстве не положено, потому что, если бы это была какая-нибудь служебная инструкция, она читала бы её открыто, на столе.
Немного постояв, я спросил, как её зовут.
Она ответила односложно, не поднимая головы:
— Лена.
Постояв ещё немного и пытаясь сохранить на своём лице улыбку, я сказал ей со всей нежностью, на какую был способен в таком состоянии:
— Леночка, я уже подождал…
В этот момент совсем рядом беспощадно загремела музыка.
Оказалось, что эстрада ресторана находится совсем рядом, за тонкой перегородкой.
Дежурная подняла голову, равнодушно посмотрела на меня и снова её опустила.
Сквозь гром электрогитар слабо пробивался неустойчивый женский голос, с отчаянием выкрикивая: «Не сыпь мне соль на рану…».
— Леночка, милая, но что же вы со мной делаете?! — заорал я, стараясь перекричать певицу.
— Мужчина, ну вы прямо, я не знаю!.. — так же громко возмутилась Леночка. — Я же вам уже сказала, ждите!
Я чувствовал себя полным идиотом, и продолжал кричать:
— А чего ждать?!
— Фу ты, господи!.. — ещё больше возмутилась она. — Вам чего надо?
Этот вопрос совсем поставил меня в тупик, и я серьёзно задумался, чего же мне действительно надо.
Она сама помогла мне:
— Вам номер надо?!
— Да!.. Да!..
— Ну, так и ждите!..
— А долго ждать?!
— Почём я знаю! Пока Дуся не придёт!..
Я понимал, что уже ничего не понимаю.
За перегородкой загремело ещё громче, завизжало, затарахтело, и неожиданно оборвалось.
Я закрыл глаза и долго слушал глухую, успокаивающую тишину, потом глубоко, с облегчением, вздохнул и уже нормальным голосом спросил:
— А Дуся — это кто?
— Дуся — это Дуся, — многозначительно объяснила она. — Убрать ей надо.
— Что убрать?
— Ни что, а где. В номере убрать, там не убиралось.
Я понял, что надежда получить номер у меня всё же есть.
— А она скоро придёт?
Дежурная неопределённо пожала плечами и добавила:
— Она ещё в обед ушла.
За перегородкой вновь заиграла музыка, но, казалось, уже не так громко.
— Милая Леночка… — начал я.
— Я вам не милая, — кокетливо, но строго перебила она.
— Хорошо, извините… Просто Леночка… Нет, уважаемая Леночка… А давайте сделаем так: я пойду в номер и сам всё уберу. Могу даже полы вымыть. Только пустите меня, пожалуйста, поскорее. Я очень устал, я уже говорил вам…
— Ну да, ещё чего? Там постель менять надо, проверить всё. Нет, ждите.
Музыка заиграла громче.
— А если эта Дуся вообще сегодня не придёт?
Она отрицательно покачала головой.
— Придёт, — сказала убеждённо, потом подумала и добавила: — Должна прийти.
Прошло ещё около часа, в течение которого мы тихо беседовали, когда наступала пауза между песнями в ресторане, и кричали друг другу, когда музыка гремела.
Выяснилось, что читает она любовный роман под названием «Роковой поцелуй», автора не знает, потому что книга попалась без обложки.
Подходили какие-то люди, брали или сдавали ключи, о чём-то с ней говорили. Я вежливо отходил в сторонку.
Наши позиции оставались на прежних рубежах: я был полон стремления поскорее попасть в номер, она с тем же упорством сдерживала мой натиск.
Наконец, после того как я рассказал пару пошлых анекдотов и одна из консервных банок, в качестве дополнительного сувенира, перекочевала из моей сумки в её пакет, она не устояла и подала мне бланк.
— Ладно уж, заполняйте.
Я быстро заполнил и вернул бланк вместе с паспортом.
Она долго листала мой паспорт, проверяла прописку, семейное положение, наличие детей, группу крови… Потом долго записывала.
— Только смотрите, ничего там не трогайте, — наконец строго предупредила она, подавая вместе с моим паспортом ключ от номера. — Дуся придёт, я её пришлю.
— Хорошо-хорошо, — закивал я, и счастливый, если, конечно, испытываемое в моём состоянии чувство можно назвать счастьем, поднялся на второй этаж.
После яростной продолжительной борьбы с замком я, наконец, попал в долгожданный одноместный номер.
Впрочем, одноместным номером назвать это помещение я бы не осмелился.
Когда-то давно, в период срочной службы на Северном флоте, довелось мне провести некоторое время на старой мурманской гауптвахте. То был, кажется, последний год её существования, когда уже завершалось строительство нового здания гауптвахты. Пришлось посидеть там и в одиночной камере. То ли с течением времени память искажает размеры и расстояния, то ли действительно это было так, но мне почему-то сразу вспомнилась гауптвахта и та одиночная камера, которая, на мой взгляд, была, как минимум, раза в два просторнее этого гостиничного номера, причём, не такого уж дешёвого.
Кроме того, интерьер и атмосфера, в которой я оказался, оптимизма тоже не вызывали.
Односпальная деревянная кровать с разбросанной, измятой постелью; один край простыни свисает на пол, из-под другого выглядывает грязный, бугристый матрац. Маленькая тощая подушка валяется на полу у кровати, рядом с ней сморщенный, использованный презерватив. На стене, над кроватью, под треснутым, засиженным мухами стеклом, пожелтевшая репродукция — саврасовские «Грачи прилетели». В узком проходе между кроватью и старым письменным столом со вздутой, потрескавшейся полировкой, на маленьком обтрёпанном коврике и вокруг него, на коричневом затоптанном полу, лежали окурки, бумажки, обёртки, несколько пустых бутылок из-под дешёвого вина. Между кроватью и окном втиснута маленькая тумбочка, дверца которой распахнута, в ней тоже бутылки, бумажки, рваная картонная коробка, измятая ученическая тетрадь. На тумбочке старый черно-белый телевизор с проломленной панелью. Вместо переключателя каналов торчит гнутый кусок медной трубки, на котором косо висит ещё один презерватив. От телевизора вверх тянется кусок провода. Конец провода привязан к карнизу. Я понимаю, что, скорее всего, этот провод выполняет функцию антенны. С карниза свисает мятая, выгоревшая штора грязно-бурого цвета. На столе тоже бутылки из-под водки и вина, кусок чёрствого хлеба, грязные стаканы и почерневшая алюминиевая столовая ложка. Рядом с куском хлеба большой раздавленный таракан. В центре стола две тарелки, наполненные колбасной кожурой, окурками, обглоданными куриными и рыбьими костями. Тут же ученическая тетрадь с исчерканной обложкой в жирных пятнах и обломки шариковой ручки.
Я осмотрел всё это и вернулся к двери.
В маленьком узком тамбуре, кроме входной двери, было ещё две. За одной из них оказался выкрашенный в тёмно-коричневый цвет неглубокий стенной шкаф. В верхней части шкафа прямо к стене прибита деревянная рейка, из неё, вместо крючков, торчит несколько гвоздей. Напротив шкафа дверь в душ, он же туалет. Тусклая лампочка. На полу почерневшая деревянная решётка. Стены грязные, сырые, с засохшими следами стекавшей мыльной пены. На стене ржавый душ, рядом грязная раковина, в которой окурки, бумажки. В углу унитаз с бачком без крышки. Журчит вода. Рядом с унитазом переполненная пластмассовая корзина с мусором. У корзины ещё один сморщенный, затоптанный презерватив.
При моём появлении два больших чёрных таракана, один из которых сидел на стене, другой на унитазе, не двинулись с места. Один из них лишь чуть присел на задние лапы и зашевелил длинными усами.
Я вернулся в номер, сел на единственный стул, поставил сумку на колени и задумался.
«Да!.. Видно, без Дуси мне не справиться…»
Грохот музыки из ресторана был слышен и в номере. Ни слов, ни мелодии разобрать было невозможно, но пол и стены слегка вибрировали, а стекло в окне время от времени начинало дребезжать.
— А не подскажешь ли, любезный, гостиница приличная у вас в городе есть? — спросил Иван Петрович у возницы.
— Не-а, нэмае, — ответил тот, не поворачиваясь. — Ночлежка е, а цёго нэмае.
— Как же так?.. — растерялся Иван Петрович. — Как же без гостиницы?
— А начёго вона?
— Ну как это «начёго»? Вот я приехал, и где же мне теперь остановиться? Куда податься? Я просто в отчаянии!..
— А вы, барин, мабуть, по казённому дилу?
— Ну да, по казённому.
— Так тоды вам фатеру надоть.
— Хорошо, пусть будет квартира. Только где же мне её взять? Я ведь здесь никого не знаю…
— Та нэ журысь, барин, я свезу.
— Правда, голубчик? — обрадовался Иван Петрович. — Будь любезен, отвези, пожалуйста.
И возница отвёз его к дому действительного статского советника Петра Ивановича Петрова.
— Только ты уж погоди, не уезжай, — попросил Иван Петрович. — Вдруг откажут. Поедем дальше искать.
— Ни, нэ откажуть, — мотнул головой возница.
— Ну, как знать. Ты всё равно подожди.
Через пять минут Иван Петрович вернулся очень довольный. Вместе с ним из широкого парадного вышел хромой мужик в старой распахнутой шинели, наброшенной прямо поверх рубахи, без шапки. Взяв саквояж Ивана Петровича, мужик понёс его в дом.
— Ну, спасибо тебе, братец! Выручил. На вот, держи! — протянул Иван Петрович деньги. — Сдачи не надо.
— Благодарствуйте, барин, — поклонился возница и, громко причмокнув, стеганул свою старую клячу.
Приняв любезное приглашение Петра Ивановича, Иван Петрович остановился в его доме на Купеческой улице.
Этот двухэтажный дом являлся собственностью Петра Ивановича и был приобретён им с переводом долга через комиссионера насколько лет назад. Фасадом своим, с широким подъездом и крыльцом, он выходил на Купеческую улицу, а с тыльной стороны имелся небольшой дворик с колодцем и беседкой, обвитой виноградом. За двориком начинался фруктовый сад, с вишнями, яблонями, крыжовником и овощными грядками. Сад заканчивался высоким деревянным забором с воротами, выходящими на другую улицу.
В этом доме, точнее в одной из его комнат, после обильного ужина, после приятной и даже откровенной беседы с хозяином у самовара, помывшись при помощи того же хромого мужика, который первым встретил Ивана Петровича, он лег в чистую, накрахмаленную постель и уснул крепким, спокойным сном.
Проснулся Иван Петрович рано утром, сладко потянулся в постели, потом сел, стянул с головы ночной колпак, вставил ноги в мягкие турецкие тапочки с высоко задранными носами, немного посидел, просыпаясь, затем, тихо ступая по большому персидскому ковру, подошёл к раскрытому окну и выглянул во двор.
Во дворе, у беседки, молодая девка раздувала большой блестящий самовар. Дальше в саду, в нижней рубахе, летних брюках и легких штиблетах, с тонкой хворостиной в руке, ходил по узеньким дорожкам сам хозяин дома, наблюдая за тем, как такие же молодые босые девки лазали по деревьям и собирали в подолы вишни. Набрав подол, они спускались с деревьев и ссыпали вишни в большие плетеные корзины.
Низкорослый растрёпанный мужик с длинными спутанными волосами, в рваных, грязных сапогах, бегал с двумя вёдрами через калитку из сада во дворик, набирал в колодце воду, бежал обратно, и выливал её под стволы деревьев.
Встречая на пути Петра Ивановича, он сворачивал с дорожки и, с трудом вытаскивая сапоги из рыхлой, мягкой земли, обегал его. Один раз, свернув с дорожки, мужик поскользнулся и выплеснул воду на землю.
— Эх, раззява! — воскликнул Пётр Иванович и несильно хлестнул мужика хворостиной по спине.
— Звиняйте, вашес-ство, — пролепетал мужик и побежал дальше.
Иван Петрович вспомнил вчерашний вечер, долгий разговор с хозяином у самовара и, несмотря на свежий, бодрый воздух, на пробивающееся сквозь густую листву приятное утреннее солнышко, ему стало грустно.
Пётр Иванович вчера говорил много и печально. Жаловался он на провинциальную жизнь, на среду, которая заела, на пошлость, на бескультурье. Говорил о том, что все вокруг воруют, берут взятки и думают только о том, как бы друг друга надуть, облапошить и оболгать. Ещё рассказывал, как он сам давным-давно, кончив курс в университете, приехал сюда поднимать и облагораживать провинцию. Был он тогда полон сил, идей и стремлений, но вскоре устал, разочаровался, сник и располнел. Потом женился на дочери богатого купца первой гильдии. Причем купец был инородцем, из турок, но крещёный. Взял Петр Иванович за невестой хорошее приданое, стал давать взятки («Уж вам-то можно рассказать. Вы человек образованный, да и временный в наших местах. Сегодня вы здесь, а завтра вас и не сыщешь».) и быстро продвигаться по службе. Потом и сам стал брать взятки, лгать, придумывать различные махинации и интриги. Вскоре купил два имения и дом, на которые, в сущности, если говорить по совести, не имел ни морального, ни гражданского права. Ещё он жаловался на то, что никому ничего не может доверить, что управляющие в его имениях жулики, и потому имения практически не дают никакого дохода, что даже уход за собственным садом и сбор урожая невозможно доверить никому, и поэтому он вынужден, в ущерб службе, сам за всем следить и проверять, чтоб ничего не украли, да не сотворили какой-нибудь пакости. Жаловался также Пётр Иванович на то, что жена его оказалась женщиной пустоголовой, грубой, думающей только о новых нарядах, шляпках, о том, кто и как на неё посмотрел, какое впечатление она произвела своей улыбкой или томным, отрепетированным у зеркала, взглядом. И обе дочери уродились в неё же. Старшую замуж пора выдавать, но кто ж её такую взять захочет? Да и женихов приличных — ни одного. Раньше только жена, а теперь и дочери вместе с ней, устраивают ему сцены, когда он задерживается за партией в винт или позволяет себе две-три лишних рюмки за ужином. А главное несчастье в том, что вообще мысль человеческая давно угасла, что новых идей уже не может быть никаких, так как любые идеи обречены на забвение, потому что могут попасть лишь на бесплодную почву рутины, прагматизма и обывательщины…
— Доброго здоровьица уважаемому гостю! — воскликнул Пётр Иванович, стоя у колодца, широко расставив ноги, держа руки за спиной и размахивая хворостиной. — Как спалось?
— Премного благодарен! Лучше не придумаешь.
— Ну-с, пожалуйте к завтраку.
— Сию минуту, — ответил Иван Петрович, отошёл от окна и стал одеваться.
Одеваясь, он думал:
«Да-с… Поставь скакового коня в оглобли, надень на него хомут, навали полную телегу камней, хлестни кнутом, и жди от него прыти, изящества, красоты и радости. Ничего не дождешься. А жаль… Ах, как жаль! Ах, как жаль…»
Громкий, неожиданный стук в дверь заставил меня вздрогнуть. Я не успел что-либо сказать, как дверь распахнулась.
На пороге стояла дежурная. В одной руке у неё был комплект чистого белья, в другой веник и совок.
— А Дуся так и не пришла, — с улыбкой сообщила она и вошла в номер. — Ой!.. О-о-о-й!.. О-о-о-о-о-й!..
— Я ничего не трогал, как обещал, — поспешил оправдаться я.
Она не отреагировала на моё оправдание, молча положила бельё на грязный стол, сверху на чистое бельё грязную тряпку, поставила к стене совок и веник, подняла с полу бутылки и понесла их в коридор.
Вернувшись, она стала снимать с постели грязное бельё.
— Скажите, а кто здесь жил? — поинтересовался я.
— Та, — махнула она рукой. — Ханыга какой-то. Поначалу-то вроде ничего, представительный был, интеллигентный, вроде вас. Он при мне поселялся. А потом как начал, как начал!.. И за номер по три дня не платил. Уже и не знали, что с ним делать. А этих самых водил, ну, прямо, я не знаю… Но больше они сами к нему бегали. У него, видать, деньги дурные были, не заработанные, так… А они деньги за версту чуют, и, как мухи на мёд. И, главное, целый день сидишь, смотришь, ну, прямо, следишь за ним, а потом — раз, опять у него какая-нибудь чувырла. Прямо, аж обидно!.. И как они к нему проскакивали? Я уж думала через окно, так тут не залезешь…
Она собрала в грязную наволочку оставшиеся в номере пустые бутылки, вынесла их в коридор, потом стала подметать.
— А откуда он?
— Да ниоткуда! Из района. И прописка у него районная. В карточке написал, что в командировку приехал, а сам из номера почти не выходил. Приходили, правда, к нему разные и на машинах приезжали, а зачем — кто его знает. Я не подслушивала. А сегодня приехала за ним одна дама, представительная такая и на иностранной машине. Наверное, из области. Так вообще умора была. Я только заступила утром, она появляется, спрашивает его. Ну, я у неё спрашиваю: «А вы кто ему будете?». Она говорит: «Неважно» — «Ну, раз неважно, тогда и я ничего не скажу. Много вас таких к нему ходит». Она в крик, скандал устроила. «Я, — говорит, — специально за ним приехала. Мы его неделю разыскиваем». Уж кто она ему, не знаю, может, жена, может, так просто, но, наверное, постарше его будет. Поскандалили с ней. Потом думаю, делать нечего, надо вести. Взяла ключи, позвала Дусю, пошли. Я тогда ещё подумала: вот бы сейчас его застукать. И точно!.. Дверь открываю, заходим, а они тут… ну прямо… прямо, как по видику. Мы с подругой иногда ходим там к одной, у неё мужик… ну, в общем, живёт, слава богу, и видик есть и всё… Она что-нибудь как поставит — с ума сойти!.. Ну и эти так же. Мы заходим — они как вскочат!.. Лярва эта по номеру бегает прямо голышом, а у неё на жопе во-о-от такой синяк… Умора! И шмотки свои найти не может. А он сидит тоже голенький, не пьяный ещё, так, кирной немного, смотрит на эту, которая приехала, и всё причитает: «Что ж ты так, мамочка!.. Ах, мамочка… Ох, мамочка!..». Дуся полотенцем лицо закрыла и хохочет. Я тоже чуть со смеху не подохла. Та мымра шмотки свои аж за телевизором нашла. Платье напялила прямо на голое тело, остальное в руках держит и к двери подойти боится, мы ж тут стоим. Так эта у неё ещё спрашивает: «Он вам что-нибудь должен?». Спокойно так, без всяких. Дуся вообще по стенке полезла, ну и я тоже. «Нет, — говорит, — мы ни о чём не договаривались». Слышь, не договаривались они!.. С него соскочила, и не договаривались!.. Так, с трусами в руках, и почесала. А эта «мамочка» его голого в душ потащила, помыла, одела и повела. И всё молча. За номер тоже заплатила. Вы это, постель уж сами заправите?
— Да-да, конечно.
— Так что смотрите, ведите себя хорошо. У нас с этим строго…
Она закончила подметать, высыпала мусор в переполненную пластмассовую корзину в туалете, вымыла холодной водой тарелку, стаканы, не вытирая поставила их на стол, забрала грязную постель, совок, веник и, оставив дверь открытой, пошла по коридору, позвякивая пустыми бутылками.
Я полагал, что она ещё вернётся закончить уборку в туалете и не стал закрывать дверь. Заправляя постель, с облегчением думал, что смогу, наконец, принять душ и развалиться на этой узкой, неприятной, осквернённой кровати.
Но горячей воды не оказалось, дежурная тоже не возвращалась. И развалиться мне пришлось ещё не скоро.
Заправив постель, я ещё подождал, потом достал из своей сумки рулон туалетной бумаги, нитки и пошёл…
Должен извиниться за описание последующих, столь прозаических событий перед эстетствующими читателями, краснеющими при виде того, как соседская собака справляет нужду у ближайшего дерева, но именно эти события сыграли немаловажную роль в дальнейшем развитии сюжета.
Я тщательно протёр края унитаза, уселся на него, сложил в несколько раз нитку и привязал рулон бумаги к трубе, проходящей вдоль стены. На этой же трубе, явно для тех же целей, висели две половинки ученической тетради с такой же, как в номере, промасленной, исчёрканной обложкой.
Я взял обе половинки и швырнул их на кучу мусора, возвышавшуюся над корзиной. Одна из половинок соскользнула на пол и раскрылась. Видимо, повинуясь давней привычке, я склонил голову и стал читать, с трудом разбирая незнакомый почерк.
Почти сразу же я понял, что это письмо, точнее черновик письма. Первые прочитанные строки настолько заинтересовали меня, что я не удержался, поднял эту половинку тетради и пролистал несколько страниц.
Письмо было написано мелким угловатым почерком. Иногда почерк постепенно менялся, буквы увеличивались, начинали скакать, изменялся наклон. Иногда почерк изменялся резко в середине предложения. Было заметно, что человек, писавший это письмо, то постепенно пьянел, то, отложив письмо, вновь принимался за него уже в другом состоянии. Много помарок, много зачёркнуто. Некоторые места зачёркнуты и тут же переписаны заново. Но грамматических ошибок было мало, почти совсем не было.
Я взял вторую половинку тетради, сложил их и стал читать сначала.
Вернувшись в номер, я разложил на столе эти две половинки тетради и читал дальше. Дверь была по-прежнему открыта. По коридору проходили люди, невольно заглядывая ко мне. В ресторане продолжала греметь музыка, стекло время от времени дребезжало, но я не замечал, не слышал всего этого.
Ни жуткая усталость и близость долгожданной постели, ни чувство голода и наличие продуктов в моей сумке не могли оторвать меня.
Когда же я обнаружил, что некоторых полулистов не хватает, то вернулся в туалет и, поборов брезгливость, разыскал в урне недостающие измятые, испачканные половинки страниц.
Не знаю, было ли это письмо переписано начисто и отправлено адресату. Думаю, что нет. Скорее всего, ему суждено было исчезнуть в мусорной урне, может быть, и сослужив предварительно хоть небольшую, но полезную службу.
Дочитав до конца, я долго ещё сидел не шевелясь, глядя в одну точку.
«Когда же я последний раз писал кому-нибудь? Не деловые, служебные письма, а нормальные, человеческие. Не помню… А когда в последний раз получал? Тоже не помню. Открытки поздравительные к праздникам, кажется, ещё писал и получал, но тоже давно. А когда именно? Не помню. Жаль…»
Казалось бы, а зачем писать? Снял трубку, позвонил, поговорил — так просто. Нет, не просто. Того, что можно написать, порой не скажешь, не объяснишь. Даже при встрече. При встрече тем более. Если, конечно, есть что объяснить, если действительно хочешь, чтобы тебя поняли…
Вечером того же дня после обильного ужина Иван Петрович, ссылаясь на плохое самочувствие, отказался от партии в винт и уединился в отведённой ему комнате. Ещё до ужина он попросил принести ему перо и бумагу. Оставшись один, он сел к столу и начал писать письмо.
Письмо было адресовано хозяину дома Петру Ивановичу.
После вчерашнего разговора Иван Петрович проникся к нему сочувствием, в чём-то даже жалостью и, рассудив, что в разговоре будет нелегко высказать все свои мысли по этому поводу, решил обратиться к эпистолярному жанру.
Он очень хотел помочь Петру Ивановичу разобраться в его чувствах, обидах и сомнениях. Хотел даже несколько пожурить его за некоторые ошибки в мировоззрении и за то отношение к себе и окружающим, которое сложилось у Петра Ивановича в результате этих ошибок. Но главное, Иван Петрович хотел покаяться. Покаяться не только в том, что ему довелось жить в столице, а Петру Ивановичу прозябать в провинции, — это ещё полбеды, это не главное. Главное в том, что многое из того, о чём говорил вчера Петр Иванович, в полной мере можно было отнести и к самому Ивану Петровичу. И уж если честно, по совести, рассудить, то дело здесь не только во взятках, не в том, кому какая жена досталась или какие выросли дочери, и не в недоверии к окружающим, а в том, какие мы сами, чего мы хотим, ждём и добиваемся от нашей суетной, бренной и скоротечной жизни. Хотел также Иван Петрович рассказать в этом письме о том, что и ему приходится в жизни не всегда идти путями праведными, что вот незадолго до этой поездки довелось ему, в нарушение законов и уложений, довести до положительного решения дело одного нечистого на руку купца. По совести, надо было бы гнать этого купца из присутствия в три шеи, но… но… Получил тогда Иван Петрович от этого купца чистую взятку, целых сто рублей. И почти всю эту сотню истратил на прихоти и капризы племянницы своего начальника, чем и добился её расположения. Завязался бурный, сумасшедший роман. Иван Петрович чувствовал себя счастливчиком, но вскоре выяснилось, что быть кумиром взбалмошной девицы не так-то легко, и выполнять её прихоти, а порой и абсурдные капризы, Ивану Петровичу было просто не по карману. Всё чаще ему приходилось выслушивать от неё обвинения в скупости, отсутствии каких-либо интересов и даже в бездарности. В конце концов, он решил объясниться. Объяснение закончилось слезами и оскорблениями. Иван Петрович при этом чувствовал себя в роли пошлого, трусливого соблазнителя. Особенно он опасался, что обо всём станет известно дядюшке. Обо всём дядюшке не стало известно, но какие-то слухи до него всё же докатились. Видимо, это и послужило причиной столь дальнего вояжа Ивана Петровича. То есть под благовидным предлогом отправил его дядюшка, что называется, с глаз долой, из сердца вон.
Поразмыслив, Иван Петрович решил всё же не писать о племяннице начальника, и про взятку от купца тоже, а ограничиться лишь общими фразами о несовершенстве мироздания и тленности бытия.
Тем не менее, письмо получалось доброе, даже душевное. Чувствовалось в нём родство душ, взаимопонимание, поддержка и тому подобное.
Была у Ивана Петровича даже мысль пригласить Петра Ивановича к себе в столицу погостить, отдохнуть от трудов праведных, побывать в обществе, познакомиться с новыми передовыми идеями, но… Но пока решил он не спешить с приглашением.
«Уж коль завяжется переписка, возникнет потребность в дальнейшем общении, — подумал Иван Петрович, — тогда и пригласить можно будет. А пока… А пока, что ж, пора спать, поздновато уж…»
Засыпал Иван Петрович довольный, с чувством исполненного долга.
«Только письмо ему сейчас отдавать не буду. Потом, перед отъездом. Милейшей души человек…» — подумал Иван Петрович и уснул.
Довелось тебе родиться в это время, на этой планете, в этой стране, в этом городе. Довелось тебе родиться моим сыном.
И это прекрасно, и это ужасно!
Прекрасно то, что ты родился, что новая, может быть, счастливая жизнь, появилась на этом свете. Прекрасно, что вся твоя жизнь ещё впереди и ждут тебя великое множество счастливых минут, радость удачи, исполнения желаний и познания величайшего чуда — жизни.
Ужасно же потому, что… потому, что…
Впрочем, могу ли я судить?
Могу ли я определить и объяснить тебе, что хорошо, а что плохо, что прекрасно, а что мерзко и гадко?
Не знаю… не знаю…
Ты уже умеешь читать и писать, ты уже смотришь на этот мир своими собственными глазами, и жизнь уже заставляет тебя принимать решения, совершать поступки и делать выводы.
Десять лет, которые ты прожил на этом свете, — как это мало!.. И как это несоизмеримо много для познания окружающего мира. Как мало ты ещё прожил, но как много тебе уже довелось увидеть, узнать, почувствовать и понять.
Ты уже знаешь, что такое яркое, палящее солнце на берегу тёплого моря и что такое трескучий российский мороз в сосновом лесу. Знаешь холод стен современных блочных многоэтажек и тёплый кисловатый запах старой бревенчатой избы. Тебе уже довелось пожить на юге и на севере, в большой городской квартире и в покосившейся пригородной избушке.
Ты уже знаешь, что такое обида, горечь, страх и даже голод. Ты знаешь, что такое любовь, но как мало, как несоизмеримо мало, довелось тебе ощутить её за столь короткую, но уже такую длинную жизнь.
Где ты сейчас, сын мой? Что ты делаешь в эту минуту?
Сидишь ли на уроке в школе, играешь ли во дворе с друзьями или катаешься на велосипеде, который я тебе так и не подарил? А может быть, тайком наблюдаешь за девочкой, которая тебе уже нравится, но ты ещё ни за что не признаешься в этом даже самому себе?..
А вдруг ты сейчас дерёшься со своим обидчиком и, получая удары, ощущая боль, теряя силы и ориентацию, пытаешься выстоять и ответить ударом на удар? За что ты дерёшься, с чем борешься, что защищаешь? Или, может быть, осознав, что не сможешь одолеть противника, что он сильнее тебя, обращаешься в бегство и, задыхаясь от обиды, страха, бессилия и слёз, бежишь, не разбирая дороги, не зная, где укрыться, спрятаться…
А может быть, почувствовав слабость противника, ощутив свою власть над ним, ты радуешься его поражению, упиваешься своей властью и наносишь ему подлые, безответные удары?
Где ты сейчас? Какой ты?
Мы с тобой знаем друг друга десять лет, с тех пор, как я принял тебя из рук твоей матери на пороге роддома. Даже ещё раньше, когда я, прильнув к её животу, слушал, как шевелился в нем ещё не ты, а то, что стало потом тобой.
Конечно, ты не можешь помнить всю свою жизнь. Ты не можешь помнить, как мы с твоей матерью метались из угла в угол, передавая друг другу тебя новорождённого, смертельно больного, когда врачи уже признали, что бессильны спасти тебя. Последняя надежда была на какое-то лекарство, которого не было ни в одной аптеке города, ни в больницах, ни у знакомых.
На следующий день я ушёл рано утром, оставив с тобой измученную, обезумевшую мать, не зная, когда вернусь и застану ли тебя живым, а вернулся поздно вечером с этим лекарством и сделал свой первый в жизни укол в твою крохотную, — меньше моего кулака, — попку. Но сделал я его, видимо, не совсем удачно, потому что с тех пор осталась у тебя в том месте чуть заметная ямочка. Потом было ещё множество уколов, но ты уже не кричал, не плакал, лишь сжимал в кулачки свои маленькие ручонки. И ты выжил, ты выздоровел, ты остался жить в этом мире.
Ты не можешь помнить и то, как мы расставались с твоей матерью, хотя к тому времени ты уже научился говорить, и цепкая детская память не могла не запомнить каких-то ярких, важных событий. Но это событие не стало важным ни для тебя, ни для неё, ни для меня. Всё было тихо, спокойно, обыденно. Ведь мы считаем себя цивилизованными людьми. К чему ссоры, шумные объяснения, упрёки, слёзы… Впрочем, слёзы при нашем расставании были. Ещё был пьяный ужин в ресторане, потом мы ещё что-то допивали уже дома, в постели. А утром перестали считать себя мужем и женой, остались только твоими папой и мамой. Ты этого, конечно, не помнишь, тогда ты об этом даже не знал.
Но ты, наверное, помнишь, как потом, уже позже, случайно проговорился о том, что у тебя появился новый папа. Сказав это, ты сильно испугался, и долго смотрел на меня широко открытыми глазами, ожидая, как я отнесусь к этой новости. Но я отнёсся совершенно спокойно. Ведь мы считаем себя цивилизованными людьми. Ты не выдержал, и спросил:
— Ты знал об этом?
— Конечно, — соврал я.
И ты понял, что я соврал. Ты уже тогда многое понимал. Ты решил поддержать меня, успокоить и сказал:
— Вообще мне повезло в жизни. У меня теперь целых два папы. У многих и одного-то нет.
И мы улыбнулись друг другу.
Ты, конечно, помнишь и морские прогулки на теплоходе, и рыбалки. Помнишь, когда вы с матерью и твоим вторым папой были на рыбалке, и должны были потом вернуться к берегу, чтобы забрать меня, а я, освободившись раньше, чем предполагал, пришёл на берег, увидел вас далеко в море, но не стал ждать, и вплавь добрался к вам. Вы заметили и узнали меня уже совсем близко, у самой лодки, и очень удивились. Они стали ругать меня за такой необдуманный и опасный поступок, а ты смотрел на меня мокрого, уставшего и был счастлив, что у тебя такой смелый и сильный родной папа.
Сегодня ты уже почти совсем взрослый. Ты уже многое знаешь и умеешь. Ты умеешь копать червей и ловить рыбу, мыть полы и готовить яичницу, дарить цветы и драться. Ты умеешь ездить на велосипеде и лихо катаешься на скейте. Ты даже управлял настоящим автомобилем. Ты, конечно, очень волновался, тебе было немного страшно, но ты очень хотел прокатиться именно за рулём, и был уверен в том, что, если у тебя что-то не получится, я вовремя подхвачу руль и нажму нужную педаль. Ты знаешь, что я всегда помогу тебе, поддержу, посоветую, подскажу, объясню… объясню… объясню…
Ведь ты знаешь меня, ты так хорошо меня знаешь.
Ты, наверное, помнишь, как я приехал к тебе в гости, чтобы познакомиться с твоим новым папой, и мы сидели втроём на кухне — я, он и твоя мать, — и пили водку. А ты один сидел в комнате и ждал, когда мы закончим. А мы всё пили и пили, несколько дней подряд. Ты так обрадовался моему приезду, но потом, приходя из школы, только строго смотрел на меня, и уходил в другую комнату. А когда они, наконец, ушли на работу, и ты знал, что их не будет дома, ты убежал из школы и, прибежав домой, сильно плакал и просил меня: «Папочка, не пей! Не пей, пожалуйста! Пусть они пьют, пусть они всегда пьют, только ты не пей! Ведь ты мой родной папа!..». И твои ручонки обнимали мою шею, а слёзы капали мне на грудь. И я обещал тебе не пить, и больше не пил с ними. И мы ходили с тобой гулять, катались на санках, играли в снежки, обедали в столовой…
Ты знаешь меня сильным и красивым. Ты, конечно же, помнишь, как я лихачил на дороге и у тебя захватывало дух от скорости. Тебе это очень нравилось, хотя было страшно. Но ты знал, что, если я с тобой, ничего плохого не случится.
Ты знаешь меня пьяным и злым, когда я мог закричать на тебя, обидеть или, хлопнув дверью, уйти неизвестно куда и насколько. Ты знаешь меня нервным и раздражительным, когда руки мои тряслись, а единственным желанием было опохмелиться.
Ты знаешь меня безработным, растерянным и голодным, когда я приходил к вам лишь для того, чтобы поесть. И ты понимал это, и говорил, что тоже очень проголодался, и приглашал меня к столу.
Ты знаешь меня большим начальником, когда ты появлялся у меня в кабинете, садился в моё кресло и давал распоряжения секретарше, и она с серьёзным видом шла их исполнять, а ты, сдерживая улыбку, заговорщицки поглядывал на меня, брал телефонную трубку и делал вид, что разговариваешь по очень важному делу.
Ты знаешь меня добрым, щедрым и беззаботным, когда я приносил тебе подарки, угощал заморскими сладостями и разрешал делать всё, что хочется.
Ты знаешь меня больным и беспомощным, когда я лежал загипсованный, обезображенный запёкшейся кровью и ссадинами. Ты дежурил у моей постели, подкладывал судно и, глядя на мои мучения, шептал: «Ну, давай, папа, давай!». А потом, стараясь не нюхать, выносил судно, возвращался и, забыв об игрушках и развлечениях, сидел рядом и молча думал, думал… думал…
О чём ты думал тогда, сын мой? О чём ты думаешь сейчас? Тебе ведь только десять лет, а ты уже столько узнал, пережил, передумал…
Смогу ли я когда-нибудь узнать твои мысли? Смогу ли я понять их? Смогу ли я сказать тебе когда-нибудь обо всём, что пишу сейчас? И поймём ли мы друг друга?
Кто из родителей не хочет, чтобы его ребёнок вырос честным, умным, добрым, справедливым, сильным и красивым? Кто не хочет, чтобы у его ребёнка жизнь сложилась легко и счастливо? Но как? Как помочь тебе в этом? Как научить тебя всему тому, что необходимо в этой жизни? Как могу я учить тебя, и говорить о том, что хорошо и что плохо, если в свои десять лет ты честнее, добрее, лучше и чище меня, а во многом сильнее и мудрее?
Конечно, я знаю всё то, что должен говорить тебе, чему должен учить тебя, но…
Лгать нехорошо, нужно всегда говорить правду.
А если я знаю, что ложь, лицемерие, подлость будут подстерегать тебя на каждом шагу, если все эти «прелести» настолько вошли в нашу жизнь, что стали не только допустимыми, но даже естественными и необходимыми? Если всё это постоянно окружает нас не только на улице, на работе, но и в кругу друзей и даже в собственном доме? Если всё это ежедневно, ежечасно лавиной наваливается на нас со страниц газет, журналов, с экрана телевизора? Если от этого никуда не скрыться, не спрятаться, не убежать? Ни лжец ли я буду, если стану говорить тебе, что врать плохо и нужно всегда говорить только правду? И поверишь ли ты мне? А если вдруг поверишь, то будет ли это лучше для тебя?
Что лучше? Делать то, что ты не любишь, о чём не имеешь ни малейшего представления, но что даёт тебе престижное положение, перспективу карьеры, приличные деньги, и твоя семья одета, обута, пользуется уважением…
«Неужто так бывает?» — можешь спросить ты.
Бывает, ещё как бывает. Но при этом тебе придётся лгать, изворачиваться, делать вид, что ты очень хорошо разбираешься в том, в чём ничего не смыслишь. Придётся приближать к себе глупцов, бездарностей и подлецов, дружить с ними и при этом высмеивать, унижать, изводить и даже уничтожать тех, кто умнее, талантливее и грамотнее тебя, говорить хорошо о том, что воистину плохо… Придётся постоянно создавать впечатление, что ты незаменим на том месте, которое по-праву должно принадлежать другому. Но ведь тебе на этом месте хорошо! Ты даже стараешься, чтобы было хорошо тем, кто рядом с тобой, кто говорит тебе приятные вещи, кто верит в твою незаменимость, кто так же лжет и лицемерит. Но если кто-нибудь из них скажет или подумает что-либо неугодное тебе? Разве ты не захочешь рассчитаться с обидчиком, поставить его на место, устроить ему невыносимую жизнь? Будешь ли ты думать о том, что делаешь ему больно, лишаешь его смысла жизни или хотя бы тех благ, которые он имеет, и которые, возможно, принадлежат ему по-праву?
Но лучше ли заниматься тем делом, которое ты знаешь и любишь, в котором ты кое-что понимаешь и можешь делать его лучше других, не обращая внимания на неприятные реплики в твой адрес, на косые взгляды? Ведь ты знаешь, что это твоё любимое дело, и лучше тебя его никто не сделает!
Лучше ли оценивать своих коллег по их знаниям, способностям, отношению к делу, уважать их достоинство, честь, даже если ты знаешь, что за твоей спиной происходит какая-то мышиная возня, и в один прекрасный день узнать, что ты уже не нужен, что ты уже не работаешь, что тебя просто вышвырнули, а твоё место уже занимает серая, бездарная личность, которой ты постыдился бы и руку подать.
Или вдруг, однажды поняв, что-то, чем ты занимаешься, то, что даёт тебе и престиж, и удовлетворение, и благосостояние, — всё это никому не нужно, всё это лишь суета, дым, прах. И, поняв это, — уйти. Уйти, оставляя всё, чем занимался большую часть своей жизни, всё, что любил, знал, умел. Уйти, зная, что уже завтра тебя ожидает забвение, что ты превращаешься в ноль, что тебе просто нечем будет заняться. Ведь кроме этого ты ничего не знаешь, не умеешь. И семья твоя остаётся без куска хлеба, и… Но ты всё равно находишь в себе силы уйти, потому что ты честен, ты прав, ты должен так поступить.
Правильно ли ты в этом случае поступишь?
Не знаю… Не знаю!..
Самое святое для мужчины — женщина. Женщина — твоя мать, женщина — мать твоих детей.
Но что лучше: жить с нелюбимой женщиной, презирать её любовь, мучить её, тяготиться собственной жалостью к ней или бросить её, наплевав на домашний уют, на детей, на её чувства, надежды и когда-то данные тобой обещания? Или жить с любимой, но знать о её неверности, делать вид, что ничего не замечаешь и даже не подозреваешь, терпеть все обиды и считать себя счастливым в своём унижении? Или, наплевав на всё, упиваясь своей свободой, жить с одной, любить другую, проводить время с третьей, у четвёртой оставаться на ночь, у пятой брать взаймы и не отдавать, у шестой… у седьмой… у восьмой…
Что лучше?
Если честно — я не знаю. Не знаю…
Подлецов нужно бить по морде.
Но если от этого подлеца зависит твоя карьера, твоё благополучие, если этот подлец походя может опорочить твою честь и ты уже никогда не отмоешься? Что лучше, промолчать, стерпеть оскорбление, улыбнуться ему или всё же врезать по морде, наплевав на последствия, сохранив честь внутри себя, но при этом лишиться важного, нужного, необходимого?
А если перед тобой мразь, подонок, убийца или насильник? Стоит ли вступать с ним в поединок, если ты видишь, что он гораздо сильнее тебя, или у него в руках оружие? Ведь от этого зависит твоя жизнь. Но даже если сильнее ты, даже если оружие оказалось в твоих руках, стоит ли вступать в этот поединок? Имеешь ли ты право лишать его жизни? Ведь он тоже чей-то сын, чей-то муж, чей-то брат. Ведь в этом случае ты сам становишься убийцей. Ты будешь оправдываться потом: «Я не виноват, я не хотел его убивать, я только защищался!». Но ведь это нужно ещё доказать. И даже если ты докажешь свою невиновность, ты всё равно останешься убийцей. Так стоит ли вступать в этот поединок или лучше пройти мимо, не заметить, не услышать, не узнать?
А если жизнь твоя дала трещину, и ты не видишь выхода, и нет никакой возможности выкарабкаться? Но вдруг к тебе приходят, дают оружие и говорят: «Пойди и убей, и мы решим все твои проблемы. Ты получишь много денег, благополучие и покой. Семья твоя не будет знать никаких проблем, дети твои получат всё, что пожелают, и даже больше. А без нас ты никогда не выкарабкаешься. Посмотри на себя, какой ты сегодня, и подумай о том, каким можешь стать завтра».
Что ты выберешь, сын мой?
А если ты будешь жить прекрасно, счастливо и беззаботно, но вдруг кто-то тебя обидит, дела твои пошатнутся, жизнь начнёт рушиться, и ты будешь знать, кто в этом виноват? И будешь знать, что если этого человека не станет, всё опять пойдёт по-прежнему, всё будет прекрасно. Не пойдёшь ли ты к кому-то и не скажешь ли: «Пойди и убей. Он мешает мне жить»? Ведь ты защищаешь свою семью, своих детей, своё благополучие.
А если в твои руки вкладывает оружие государство и говорит тебе:
— Иди, убивай, это твои враги.
— Но ведь они не сделали мне ничего плохого! — пытаешься возразить ты.
— Это не имеет значения. Ты обязан защищать интересы своей Родины.
Можно ли убивать в этом случае?
Не знаю. Не знаю!..
Я хочу, я очень хочу, чтобы ты вырос умным, сильным, красивым, честным, справедливым. Но как помочь тебе в этом, как научить тебя всему этому?
Ещё больше я хочу, чтобы жизнь твоя сложилась удачно, чтобы окружали тебя такие же умные, честные, добрые люди. Но…
Кем ты будешь? Каким ты будешь?
Кем бы ты ни был, каким бы ты ни стал, ты — мой сын. И я должен понять тебя, я должен помочь тебе. Хотя на сегодняшний день получается, что я ещё так мало знаю, так мало понимаю в этом мире, а твоя маленькая жизнь уже течет и складывается самостоятельно, почти без моего участия. Плохо ли это или хорошо, плохой я отец или хороший, не мне судить. Я такой, какой есть. И я очень хочу, что бы ты понимал меня. Может быть, не сейчас, может быть, потом, когда-нибудь… Ведь ты мудрее, лучше и чище меня. И это прекрасно, и это…"
Музыка внизу уже не играла, в коридоре было тихо, лишь где-то за стеной время от времени раздавался громкий женский хохот.
Здесь, в далёкой глубинке, в грязной, провонявшейся гостинице, среди мусора, презервативов, человеческих испражнений, в изорванной, изгаженной ученической тетради остались мысли и чувства человека, который явно не был ангелом, но который, как мне показалось, сумел подняться, возвыситься и над этой грязью, и над повседневной суетой, и даже над самим собой.
И что ему Гекуба?
Что он Гекубе?
Что ему, беспросветному пьянице, до морали, чести, взаимопонимания? Пусть даже во взаимоотношениях с собственным сыном. Что ему до социальных нарывов общества, если сам он явно далёк от каких бы то ни было идеалов? И всё же… и всё же…
Если в этих условиях, в этой среде, всё же теплится ещё мысль человеческая, если ещё не вытравлены такие понятия, как совесть, вера и честь, если всё же пытается человек осознать их, понять и передать следующим поколениям, пусть даже в таком виде, значит, не всё ещё потеряно. Значит, можно ещё надеяться, что возродятся эти понятия. Пусть не в нас, и даже не в детях наших. Может быть, внуки или правнуки найдут подобные письма и воспримут всю их боль, и задумаются, и воистину возродят Россию-матушку. Но уже навеки веков.
Аминь!..
Я возвращался из отпуска. Лежал на верхней полке и тупо смотрел в темноту за окном в надежде увидеть хоть какой-то далёкий огонёк. Почему-то казалось, что даже одинокий тусклый огонёк где-нибудь вдалеке сможет внести разнообразие в это унылое движение под монотонный стук колёс. И ещё хотелось отвлечься от ворчания и суеты двух пожилых женщин, волею судьбы оказавшихся моими попутчицами. С ними ехала девочка лет десяти, внучка одной из них.
Они собирались выходить, ужасно суетились, открывали и закрывали чемоданы, что-то там перекладывали, вынимали, снова укладывали, покрикивали на девочку, которая не знала где пристроиться, чтобы не мешать им.
Несмотря на то, что в билете моём была указана нижняя полка, до их выхода пришлось довольствоваться верхней.
Ещё при посадке, войдя в купе, я понял, что ехать придётся именно на верхней.
Женщины, увидев меня, очень обрадовались:
— Ой, слава богу, как нам повезло!
— В чём? — поинтересовался я.
— Что у нас попутчик такой симпатичный молодой человек, — льстиво улыбнулась одна.
— Вы же не откажетесь ехать на верхней полке? — в тон ей спросила другая.
Деваться было некуда. Я опустил свой чемодан и большую сумку в ящик под нижней полкой, другую сумку и пакет с продуктами забросил в багажное отделение наверху и стал устраиваться на верхней полке.
В пути я узнал, что они выходят в том городке, в котором мне когда-то довелось побывать проездом, и от которого я ещё добирался автобусом в срочную командировку, и жил потом в грязной, неуютной гостинице.
О том письме я как-то даже не вспомнил, но мне предстояло ещё вспомнить о нём.
Поезд замедлял ход, попутчицы мои засуетились ещё больше, девчонка получила подзатыльник.
В конце концов, они попросили меня помочь им вынести вещи, так как поезд стоит всего три минуты, и они боятся, что не успеют выйти.
Я слез с полки, взял два тяжеленных чемодана и поволок их в тамбур.
Потом, пришлось возвращаться и тащить две сумки, а когда поезд уже остановился, ещё и выгружать всё это на платформу.
Попутчицы мои, довольные, остались стоять на перроне, я с облегчением распрощался с ними и потопал в своё купе.
Не успел я переложить постель с верхней полки на нижнюю, как дверь отъехала, и в купе появились двое. Они были очень похожи друг на друга, а разница в возрасте говорила о том, что это отец и сын. Отцу на вид было чуть больше сорока, сыну лет шестнадцать. Из вещей у них были лишь один небольшой чемоданчик и пакет, видимо, с продуктами.
Мы поздоровались, они поставили свой чемодан под столик и какое-то время мы сидели молча, глядя в окно на освещённое здание вокзала и блуждающих по перрону людей.
Когда поезд тронулся, они достали чемодан, открыли его и стали переодеваться. Я деликатно вышел из купе.
Вскоре они тоже вышли в одинаковых спортивных костюмах. Отец остановился радом со мной, а сын пошёл по вагону в купе проводника. Вернулся он с постельным бельём.
Через открытую дверь было видно, как он застелил обе постели, сначала нижнюю для отца, потом верхнюю для себя. Я обратил внимание, что делал он это с какой-то особой аккуратностью и даже удовольствием.
Мы вернулись в купе. Они стали извлекать из пакета продукты и раскладывать их на столе. Точнее, занимался этим сын, а отец лишь молча наблюдал. Последнее, что извлек сын из пакета, была бутылка водки, причём уже не полная.
Я хотел опять выйти, но отец остановил меня.
— Постойте. Присоединяйтесь, пожалуйста.
— Да, спасибо… — неуверенно пожал я плечами.
А поесть действительно хотелось. В присутствии своих прежних суетных попутчиц я так и не решился занять хоть на время стол, и тем самым доставить им неудобство.
— Присаживайтесь, не стесняйтесь. Ну-ка, сгоняй за стаканчиками, — скомандовал он сыну.
Я неуверенно сел, потом встал и полез за своим пакетом с продуктами.
— Да не стоит, здесь всего достаточно.
Я всё же выложил кое-что из своих запасов.
Сын принёс стаканы. Отец налил по чуть-чуть водки, взял стакан.
— Ну, за лёгкую дорогу.
Мы выпили.
Я не любитель случайных дорожных знакомств, когда люди изливают свою душу первому встречному, потом обмениваются адресами, приглашают друг друга в гости и расстаются навсегда. Но именно в этот момент я вдруг вспомнил то письмо, и мне почему-то очень захотелось, чтобы мои попутчики оказались именно тем отцом, который писал письмо, и тем сыном, который это письмо так и не получил. Ещё меня поразила та забота, нежность, с которой сын относился к отцу, как он стелил ему постель, как делал бутерброды для него, как подкладывал ему лучшие кусочки жареного мяса.
Мы поговорили о погоде, о ценах, о последних событиях в мире.
— А мы вот за паспортом едем, — сказал отец.
— В Москву за паспортом? — удивился я.
— Нет, нам ещё от Москвы двенадцать часов добираться. Мать его там живет, жена моя бывшая. Он официально числится у неё, а живём у меня. Вот и пришлось ехать к ней, чтоб паспорт получить и прописаться там. На всякий случай, мало ли что…
Мы выпили ещё. Сын при этом налил себе кока-колу и залпом выпил почти полный стакан.
— Раньше-то проще было. Своим ходом на машине катались, но, как говорится, ничто ни вечно в этом мире. Совсем стала разваливаться старушка. Пришлось продать. Да и финансовые проблемы. Я уже в который раз без работы остался.
— А чем же живёте?
— Так, что бог пошлёт… — неопределённо ответил он.
Подробнее расспрашивать я не стал.
— Пойду покурю, — сказал сын, доставая из кармана дорогие сигареты.
Отец молча кивнул, и взялся за бутылку.
— Не рановато курить начал? — спросил я, когда сын вышел.
— Конечно, рановато. А что делать? Запрещать глупо. Всё равно будет курить и прятаться. Это ещё хуже. Слава богу, пока хоть не пьёт и не колется.
Мы выпили ещё.
— Скажите, а не приходилось ли вам бывать… — и я назвал городок, в котором когда-то нашёл письмо.
— Конечно, приходилось. В своё время всю область объездил. И не только область, полстраны.
— А жили в гостинице?
— Ой, где только не приходилось останавливаться. И в гостинице, и на квартирах.
Меня так и подмывало спросить о письме.
А вдруг такое совпадение? Ведь то письмо до сих пор должно храниться где-то у меня дома. Но я почему-то сдержался, не спросил.
Поезд въезжал в большой город. Мы рассматривали в окно сначала пригородные убогие дачи, чуть подсвеченные тусклыми фонарями, потом какие-то промышленные строения, ярко освещённые мощными прожекторами, потом показались светящиеся прямоугольники окон жилых высотных домов.
Поезд замедлил ход, и вскоре за окном появился перрон.
Дверь купе открылась, но не успел сын войти, как отец обратился к нему:
— Ну-ка, сгоняй, возьми ещё бутылочку, а то нам маловато будет.
— Может, не стоит? — нерешительно возразил я.
— Ничего-ничего, дорога длинная, закуска сытная, ещё бутылочку осилим.
Сын вопросительно посмотрел на отца, но ничего не сказал.
— Давай-давай, — подбодрил его отец.
— Погодите, я тогда тоже хоть в долю войду, — сказал я и, достав из-под подушки свой кошелёк, протянул деньги.
Сын ушёл, а мы подсели поближе к окну и стали ждать, когда же он появится на перроне.
Прямо перед нашим окном стояло несколько человек в милицейской форме. Все были пожилые, с большими звёздами на погонах. Один из них, полковник, особенно выделялся своей полнотой. Складки мощной бычьей шеи нависали на воротник распахнутой шинели, огромный живот, стиснутый кителем, выпирал так, что из окна вагона не было видно его ног. Было похоже, что он среди них главный, и именно его они провожают. Он чуть приподнял руку, которая даже не выдвинулась дальше его живота, а стоящие вокруг подходили по очереди и, подобострастно улыбаясь, пожимали её. Наконец рукопожатия закончились, и они двинулись вдоль вагона.
— Не дай бог, в наше купе, — произнес мой попутчик.
— Вряд ли. Судя по тому, как его провожают, он в СВ должен ехать.
— Вот кого ненавижу в этой жизни, так это ментов, чтоб им всем гореть ярким пламенем.
— А вдруг я тоже мент?
— Нет, у вас глаза другие. А этих паразитов я за версту чую.
— Чем же они вам так насолили?
— Да всем! Беспределом своим! Кто сейчас живёт? Только бандиты и менты. Видал, какие животы поразъедали!
— Ну, не все же такие.
— Все! Буквально все. Уж пришлось мне в жизни пообщаться с ними. И друзья менты были, и по работе встречаться приходилось. Если раньше у них ещё хоть какой-то порядок был, хоть чего-то боялись, то теперь полный беспредел. У бандитов пусть дикие, воровские законы, но всё же есть. А у этих никаких законов не существует.
В дверях появился сын, протянул бутылку водки.
— Дорого здесь всё. Наверное потому, что вокзал. Я себе шоколадку купил.
— Ну, молодец, жуй.
Сын разорвал обёртку, спросил:
— Ты будешь?
— Нет, спасибо. У нас свой шоколад.
— А вы? — обратился он ко мне.
— Спасибо, нет.
Он отломил большой кусок, как-то совсем по-детски сунул его в рот, и с удовольствием стал жевать.
— Мало того, что расплодили их, плюнуть некуда, — горячась продолжал мой собеседник, — что зарплаты у них, как у министров, так им и этого мало. Везде, где бы они ни появились, всё урвать норовят, всё взятку выклянчивают.
— Ну, в любой семье не без урода, — попытался возразить я.
— А если вся семья из одних уродов? Если… Да что там говорить! Кого они сегодня защищают? Кого охраняют? Меня, вас, его? — он ткнул пальцем в сына. — Да фигушки вам, с маслом. Себя они охраняют от всех нас. Если у вас в трамвае вытащили кошелёк, как вы думаете, найдут они его? Или если вас на улице избили, ограбили, да просто оскорбили, заступятся они за вас? Вот когда муж жену избил и соседи позвонили, вот тут они герои. И жертва налицо, и преступник под боком, и они, защитнички, в полном боевом. А хоть одно политическое убийство они раскрыли? И никогда не раскроют. Потому что тот, кто заказывает это убийство, ими же и командует. На рынок прийти, шмон там навести, это они пожалуйста. Но только тех шмонают, кто плохо с ними делится. А тех, у кого «крыша» есть, никогда не трогают. Торговцы «крыше» отстёгивают, «крыша» с ментами делится. А «крыша» эта — кто такие? Бандиты? Откуда же у нас за несколько лет столько бандитов наплодилось? Да из тех же ментов, из всяких спецназов, ОМОНов и тому подобное. И знаете, почему это всё происходит? Потому, что мы войну проиграли. Я не Чечню имею в виду. Чечня, это не война, Чечня это те же бандитские разборки. Мы главную войну проиграли — третью мировую.
Я невольно усмехнулся. Честно говоря, собеседник уже стал утомлять меня. После водки клонило в сон, но я всё же слушал.
Сын его сначала тоже слушал, скромно усевшись в уголке, потом вышел покурить, а, вернувшись, влез на верхнюю полку и, кажется, заснул.
Собеседник же мой всё продолжал:
— Уж как были не готовы к прошлой войне, уж как перед сорок первым годом наши менты постарались, чтоб ни армии не было, ни промышленности, а все равно страна выстояла, победила. А теперь что? Был у нас один момент при Горбачёве, когда можно было объявить войну Америке, запустить какую-нибудь вшивую ракету в пустыню где-нибудь в Неваде, чтобы меньше людей пострадало, и тут же, не дожидаясь пока они ответят, сдаться им в плен. Вот тогда бы они поплясали. Ведь ради чего все войны происходят? Ради прибылей. А что такое прибыли? Это, прежде всего, рынок сбыта и всё, что есть ценного в стране, которую завоевать хочешь. И чем больше эта страна, тем больше у неё всяких богатств. Что же мы на сегодняшний день имеем? Рынок сбыта полностью отдали на откуп иностранцам. Всё, начиная от ножек Буша и заканчивая презервативами, всё импортное. А наше не только производить, даже торговать отечественными товарами и продуктами стыдно стало. Наши умники такие законы насочиняли, что никакое производство, если честно будет работать, не выживет. Значит, только для того, чтобы нормально работать, все должны обманывать, воровать и друг от друга прятаться. А почему всё это? Потому, что в стране вдруг денег не стало. А куда же, извините за выражение, все эти деньги подевались? Были великой державой, и вдруг в одночасье обнищали. Но помните, в школе ещё учили один закон по физике — если в одном месте что-то убудет, то в другом непременно прибудет. Причем, как раз настолько прибудет, насколько где-то убыло. Я недавно телевизор включил, и очень обрадовался. Оказывается, американцы нежданно-негаданно свой годовой бюджет за прошлый год перевыполнили. И не на сто пять процентов, как у нас в старые добрые времена полагалось, а гораздо больше. Но бюджет, это же не производственный план. Бюджет любой страны всегда убыточен. А у них вдруг с прибылью оказался. С начала века такого не было. И вот — на тебе. Причем, за этот год они ещё два биржевых кризиса пережили. Откуда ж у них эти прибыли появились? От нас, наши это денежки, наши родимые. Вот вам и аннексия, и контрибуция, и наш российский ленд-лиз. И захватили они нас без единого выстрела и без всякой войны. Наши бравые ребята сами всё им отдали. А самое главное — ни одного пленника, ни одного лишнего рта у них не появилось. Как липку нас ободрали и помирать оставили…
Я уже с трудом воспринимал происходящее вокруг, глаза слипались. В конце концов, я извинился и, сославшись на усталость, предложил устраиваться спать.
Собеседник мой нехотя согласился, предложил выпить по последней, но я отказался.
Вскоре я с удовольствием улёгся, и мгновенно заснул.
Иван Петрович огляделся в последний раз, перекрестился на висевшую в углу икону, взял со стола письмо, которое собирался сейчас же, перед отъездом, вручить Петру Ивановичу, и вышел из комнаты.
Пётр Иванович в длинном широком домашнем халате ожидал его на лестнице.
— Ну-с, дорогой Пётр Иванович, — печально начал Иван Петрович, — будем прощаться. Я тут для тебя сюрприз приготовил, но прежде… Как говорится, дружба дружбой, а денежки счет любят. Не смущайся, скажи честно, по совести, сколько я тебе должен. За проживание, за стол, ну и прочее…
— А чего ж смущаться-то, — улыбнулся Пётр Иванович. — Это дело, как говорится, житейское. За всё про всё должен ты мне сто рублей.
Иван Петрович засмеялся.
— Ну, не шути, мамочка, не ломайся. Время дорого, путь не близкий. Как бы к поезду не опоздать.
— Так я и не шучу, — улыбаясь сказал Пётр Иванович и открыто посмотрел в глаза Ивану Петровичу.
— То есть как это?.. — не понял Иван Петрович.
— Да вот так. Сто рублей с тебя. За стол, за наливку, за комнату, за постель…
Иван Петрович ещё раз посмеялся, потом серьёзно спросил:
— Ты шутишь?
— Нет.
— Помилуй бог!.. Да я и жил-то всего ничего… и цены такой… да и денег таких у меня…
— Ну, сто рублей не деньги. Если бы я с тебя тысячу запросил, тогда конечно, а сто рублей… — и Пётр Иванович слегка поморщился.
— Да как же это?.. Ведь мы же с тобой и беседовали по душам, и говорили… — растерялся Иван Петрович.
— Ну, любезный, слово к делу не пришьёшь, и в банк не положишь. Скажи честно, сколько сейчас заплатить можешь?
— Ну, десять… двенадцать… ну… Ну, двадцать рублей могу дать.
— Вот и хорошо, вот и славненько. Давай двадцать.
Иван Петрович, всё ещё надеялся, что это шутка, что сейчас Петр Иванович рассмеётся и не станет брать денег, а если и возьмёт, то, как положено, рублей восемь, ну, в крайнем случае, десять. Помолчав, он всё же достал портмоне, вынул оттуда двадцать рублей и протянул Петру Ивановичу.
— Вот и хорошо, вот и славненько! А на остальные расписочку дашь, любезный Иван Петрович, — обрадовался Петр Иванович.
— Да какая ж расписочка?.. И когда ж писать-то?.. Я уж и так задержался…
— А тебе и писать ничего не надо. Всё уже написано и заверено. Тебе только подпись поставить. А вот и стряпчий пожаловал.
Иван Петрович оглянулся и увидел, что действительно, в дверь вошёл молодой человек в шинели и с папкой в руке.
— Сделал? — спросил у него Петр Иванович.
— Так точно-с, — ответил молодой человек и, не снимая фуражки, поднялся по лестнице, раскрыл папку, достал лист бумаги и протянул Петру Ивановичу. — Только сумму не проставил, как заказывали-с.
— Вот и хорошо, вот и славненько, — пробасил Петр Иванович, просмотрел бумагу и вернул её молодому человеку. — Пиши восемьдесят.
— Да что же вы, Петр Иванович! Побойтесь бога!.. — взмолился Иван Петрович. — Я ведь и так уже двадцать рублей вам отдал.
— Так я и не отказываюсь. Потому и говорю — восемьдесят. Пиши, — приказал он стряпчему.
Тот достал из папки походную чернильницу, перо и, положив папку на перила, а сверху бумагу, быстро написал.
— А ты, любезный друг мой, распишись вот тут, — Пётр Иванович указал пальцем, где Иван Петрович должен расписаться.
Молодой человек обмакнул перо, подал его Ивану Петровичу.
Иван Петрович расписался.
— Вот и хорошо, вот и славненько, — весело сказал Петр Иванович. — Никита!.. — крикнул он.
Из-под лестницы появился хромой мужик с саквояжем Ивана Петровича.
— Можно выпускать, — сказал Петр Иванович мужику и обратился к Ивану Петровичу: — Ну-с, теперь и попрощаться можно.
— Прощайте, — хрипло и как-то неестественно склонив набок голову, сказал Иван Петрович и пошёл вниз по лестнице.
— Будь здоров, — вслед ему ответил Петр Иванович.
Молодой человек, сложив свою папку, тоже поспешил к выходу, обогнал на лестнице Ивана Петровича и открыл перед ним дверь.
— Да! Постой!.. — закричал сверху Петр Иванович.
Иван Петрович остановился, оглянулся.
— Ты давеча о каком-то сюрпризе говорил. Что это?
— Это ничего… — забормотал Иван Петрович. — Это так… так просто…
И он поспешно вышел.
Возница оказался тот же самый, на котором Иван Петрович приехал сюда.
— Ну шо, барин? Объегорил вас наш Петро Иваныч? — сочувственно спросил он.
Иван Петрович только молча развел руками.
— Вин такый!.. Своёго нэ упустыть… Поихалы!..
Возница громко чмокнул, хлестнул лошадь кнутом, и они поехали.
Проснулся я от жажды и сильной головной боли. За окном брезжил сумрачный рассвет. В купе было ещё темно.
Я включил светильник над полкой, взглянул на часы и очень удивился. До конца пути оставалось меньше часа, если, конечно, поезд шёл по графику.
Шершавый, колючий язык обдирал гортань, в глотке перекатывались горящие угли. С трудом поднявшись, я увидел на столе остатки вчерашнего ужина, пустые бутылки. Соседняя полка была пуста. Я удивился ещё больше, осторожно встал. Каково же было моё удивление, когда и на верхней полке я никого не обнаружил. Причём, не было не только моих попутчиков, но и постелей. На полках лежали голые матрацы, грязные, мятые подушки без наволочек.
Я снова сел и тупо уставился в окно, по которому тонкими косыми струйками стекали капельки дождя. В сумраке мелькали хрупкие, печальные берёзки.
Неожиданно с шумом отъехала дверь, и толстая, некрасивая проводница строго сказала:
— Подъезжаем. Вы постель думаете сдавать?
— Да-да, конечно, — еле ворочая языком, прохрипел я. — Я сейчас, только умоюсь…
— Поздно умываться. Уже всё закрыто, — грубо ответила она.
— Извините, а это… где же мои попутчики?..
— Где-где, на бороде. Они ещё ночью сошли.
И она скрылась, даже не прикрыв за собой дверь.
Мысли мои путались, наскакивали одна на другую. Я понимал, что надо спешить, но никак не мог сообразить, что нужно сделать в первую очередь, собрать постель или всё же пойти напиться вонючей вагонной воды. Решил сначала собрать постель и вместе с ней идти на поиски влаги.
Я взял подушку, чтобы снять наволочку и, несмотря на мозговой стопор, сразу заметил, что под ней нет кошелька. Пошарил рукой по простыне, приподнял матрац, оглядел стол. Кошелька не было.
Громко застучали колёса, проходя стрелку, вагон закачался.
Я поднялся и с трудом приподнял полку. Ни чемодана, ни сумки под ней не было. Я стал на полку, заглянул в багажное отделение наверху. Ни другой сумки, ни даже пакета с продуктами тоже не оказалось.
Я стоял посреди купе в трико, в футболке, в мягких домашних тапочках, смотрел на стекающие по стеклу косые струйки дождя, и медленно начинал понимать, что со мной приключилась какая-то большая неприятность.
Светало.
Начинался новый день.
На шестнадцатилетие друг подарил мне бутылку водки, завёрнутую в красочную брошюру «Что такое хорошо, что такое плохо» В.В. Маяковского. Бутылку мы вдвоём тут же выпили, а книжку прочли вслух — посмеялись. Почему-то этот подарок запомнился на всю жизнь.
Странно…
Мой дед по отцовской линии был потомком немцев, обосновавшихся в России ещё при Екатерине Великой. Естественно, ни о каких-то связях с родственниками за границей, ни даже о знании языка, говорить не приходится.
Отец мой родился первого января тридцать седьмого года. То ли ещё до его рождения, то ли сразу после, деда забрали как немецкого шпиона на основании лишь немецкой фамилии, имени и отчества.
У деда был друг, паспортные данные которого не вызывали сомнений в русском происхождении. Ещё находясь под следствием, дед сумел передать на волю записку с просьбой к другу, спасти жену и сына. Путь к спасению был один: жена должна отречься от врага народа и выйти замуж за его друга, который усыновит сына.
Так мой отец стал русским. От тевтонов у него осталось лишь имя, у меня отчество, а у моего сына уже совершенно ничего.
А немец-дед вернулся через пятнадцать лет из Красноярского края с другой женой-немкой, оказавшейся там по той же причине, и двумя детьми. Деда тогда же реабилитировали, и он, кажется, даже поселился в той же квартире, откуда его когда-то забирали.
Отец с матерью поженились, едва успев окончить техникум и попав по распределению на разные заводы.
Через год родился я.
Какое-то время мы ещё жили в двухкомнатном жакте у родителей матери, потом отец получил комнату в двухкомнатной квартире и мы стали жить отдельной семьёй, с пожилой соседкой-еврейкой.
Отец любил выпить.
Запомнилось, как однажды, поздно вечером, мы возвращались из какой-то праздничной компании, он нёс меня на руках, а я, уткнувшись ему в плечо, всю дорогу слушал, как мать пилила его. Я ещё мало что понимал, но мне почему-то было жалко отца и стыдно за мать. Не перед кем-то стыдно, а просто почему-то стыдно.
Иногда отец под хмельком приходил с работы и тогда они с матерью подолгу выясняли отношения, сначала в комнате, отсылая меня к соседке тёте Фриде, а потом, когда мы жили уже в отдельной однокомнатной квартире, на кухне. После таких выяснений, на следующий день, отец чаще всего приходил сильно пьяный.
Конечно, я был на стороне матери, что давало ей повод иногда восклицать:
— Даже ребёнок тебя терпеть не может в таком виде!
Шли годы, я рос. Кухонные выяснения отношений происходили всё чаще и становились всё громче, и отец всё чаще приходил сильно пьяный.
Иногда мать жаловалась мне, пересказывала их разговоры на кухне. От неё я твёрдо усвоил, что пить, это очень плохо, и всё грубее разговаривал с отцом.
По вечерам, ожидая его прихода, я слушал звуки в подъезде. Его шаги я узнавал сразу, а по звуку вставляемого в замок ключа точно определял степень его опьянения.
Когда мне было четырнадцать лет, я начал уговаривать мать, чтобы они развелись. Потом стал даже настаивать. И вскоре они развелись. Отец ушёл, кажется, даже не забрав свои вещи. По крайней мере, много лет спустя в шкафу ещё попадались его вещи, и даже нижнее бельё.
После ухода отца наши с ним отношения не прекратились. Он приходил ко мне в гости, приносил подарки, иногда давал деньги.
Меньше чем через год после развода он вновь женился, и вскоре получил ещё одну квартиру, совсем недалеко от прежней. Я стал бывать у него в гостях, познакомился с новой женой и её сыном, который был на несколько лет младше меня.
После этих встреч мать с особым пристрастием расспрашивала о том, как всё происходило, кто что сказал, кто как посмотрел. Возможно, она просто ревновала, но больше, как мне кажется, была обеспокоена сохранением своего материнского авторитета: а вдруг отец скажет о ней что-нибудь плохое.
Отец никогда ничего плохого о ней не говорил.
Наши встречи продолжались, но очень недолго.
Новогодняя ночь. У меня дома молодёжная компания. Мать встречает Новый год у подруги. Мы чувствуем себя взрослыми, самостоятельными, уверенными и весёлыми. Наш возраст от пятнадцати до семнадцати.
Новый год уже давно наступил. На большом раздвинутом столе, стоящем посреди комнаты, грязные тарелки, остатки закуски, бутылки. На полу перевёрнутый стул, разбитая тарелка, обглоданный кусок запеченной в духовке курицы, остатки оливье. Гремит музыка, мигает ёлка, накурено.
Я иду на кухню за веником и совком, чтобы убрать напольное безобразие. В коридоре наталкиваюсь на целующуюся парочку. Дверь на кухню закрыта. Открыть не успеваю, парочка в два голоса окликает меня:
— Эй! Эй!.. Там занято!..
Я удивлён.
Он:
— Там это… двое…
Она лукаво:
— Очередь надо занимать. За нами будешь… Хи-хи…
Из туалета слышен шум воды и неприятные звуки гортанного устрашения унитаза.
Она поясняет:
— А Виталик перепил. Ему больше не наливайте.
Возвращаюсь в комнату. Чувствую себя пьяным и злым. На диване ещё одна чересчур откровенно целующаяся парочка. В углу, на полу, сидит один из гостей и, не обращая внимания на грохочущую музыку, бренчит на гитаре, приложив одно ухо к её корпусу.
Дверь на балкон открыта, но холода не чувствуется. На балконе несколько гостей освежаются, курят, смеются. На полу у балкона следы грязного тающего снега, лужи, раздавленный маринованный помидор.
Мы с товарищем собирались на Новый год устроить маленькое «бордельеро». Кажется, именно это и получилось.
Противно…
А может, противно лишь оттого, что я почему-то остался в Новогоднюю ночь без подружки.
Иду на балкон. Мне протягивают рюмку с водкой, огрызок солёного огурца, выпиваем.
В дверях появляется один из гостей.
— Слышь, там мужик какой-то ломится. Я его послал подальше, а он барабанит в дверь, орёт: «Позовите хозяйку!».
Иду в прихожую. Открываю дверь. На пороге отец.
— Что здесь происходит?
— А в чём дело?
— Может, позволишь войти?
Я оставляю дверь открытой, отхожу немного назад, хотя мне не хочется, чтобы он входил.
— А где мать?
— У тёти Тани. А ты чего хотел?
— Увидеть тебя хотел. Узнать, почему с днём рождения не поздравил. Просто забыл или что-то случилось?
Я действительно забыл, что у него день рождения. Закрутился, и забыл. И мать не напомнила.
— Некогда было, — грублю я.
Замечаю, что он тоже изрядно поддавший.
Из туалета появляется бледно-серый, как весенний снег, гость. Рубашка и галстук на нём испачканы растёртой блевотиной. Мутными глазами он смотрит на меня, на отца, держась за стены, уходит в комнату.
— Так что у тебя здесь происходит?
— А тебе какое дело? Ты здесь не живёшь! — наглею я ещё больше.
— Ты как с отцом разговариваешь?
— Как хочу, так и разговариваю! И вообще, знаешь… Иди отсюда!..
Я протягиваю вперёд руки, пытаюсь толкнуть его в грудь. Он берёт мои руки, с силой разводит их в стороны. Я вырываюсь, отступаю на полшага назад, чуть приподнимаюсь на носках и делаю прямой правой в челюсть, как учили на тренировках по боксу, куда он когда-то меня водил. Голова его запрокидывается, шляпа слетает. Он пятится назад, пытается удержаться на ногах. Я наступаю, делаю апперкот по корпусу левой и ещё один прямой правой. Он падает на лестничной площадке. Я хватаю его за воротник пальто, тащу к лестнице и толкаю в спину. Он сбегает вниз, хватаясь за перила, едва не падая.
В прихожей валяется его измятая, затоптанная шляпа. Я поднимаю её, возвращаюсь на лестничную площадку и швыряю вниз, туда, где в распахнутом пальто с оторванной пуговицей, с всклокоченными волосами, стоит растерянный, бледный отец.
Возвращаюсь в квартиру. Пушечным залпом грохает захлопнутая мною входная дверь.
Я иду к столу. Взяв бутылку, вижу, как трясутся руки. Наливаю в большой хрустальный бокал водки, пью.
На диване парочка всё так же целуется. Рядом с ними полулежит, закатив глаза, вернувшийся из туалета облевавшийся гость. С балкона, заглушая музыку, доносится хохот. Никто ничего даже не заметил. Новый год продолжается.
Потом отец вернулся с матерью. Он знал, что её подруга, тётя Таня, живёт в соседнем доме.
Она повела его на кухню, а я собрал гостей к столу. Говорили какие-то глупые тосты, кричали, смеялись.
Дважды мать звала меня на кухню. Я отказывался. Потом она вызвала меня в прихожую, говорила то, что должна была говорить: что я поступил ужасно, что она потрясена, и я должен немедленно пойти извиниться.
Меня немного покачивало, её лицо иногда теряло резкость. Я видел, что она действительно потрясена случившимся, но вместе с тем, кроме правильных слов, звучало в её интонациях и что-то другое. Нет, это была не радость, не удовлетворение, но, может быть, уважение ко мне или даже гордость. Я совершил пусть не очень хороший, но мужской поступок. Я стал для неё не просто сыном-мальчишкой, но и мужчиной, защитником. А может быть, мне это только показалось.
Я не пошёл извиняться, вернулся в комнату к столу и даже не заметил, когда отец с матерью ушли.
На этом наше общение с отцом прекратилось.
С раннего детства я мечтал о театре, но, когда мне было лет пятнадцать, мать убедила меня, в том, что в театре мне делать нечего.
Я заканчивал восьмой класс, считал себя взрослым и самостоятельным. Может быть, поэтому, когда я сдавал экзамены в школе, мать уехала в отпуск в Сочи. Я остался один.
Однажды утром я увидел во дворе несколько моих ровесников, празднично одетых. Оказалось, они идут сдавать вступительные экзамены в техникум. Я, как был в футболке и в шортах, поехал с ними за компанию, сдал экзамен, потом другой, и поступил.
Мать, вернувшись, не очень обрадовалась, даже упрекнула:
— Что же ты, даже не посоветовался?
— Не знаю, некогда было.
После техникума я три года отслужил на флоте, потом устроился на завод, но мысль о театре не покидала меня.
Однажды осенью, кажется, в октябре или ноябре, я поехал в театральное училище и, несмотря на то, что никаких вступительных экзаменов не было, а шёл учебный год, меня приняли.
Снимать квартиру оказалось слишком дорогим удовольствием. Гораздо дешевле было ездить за семьдесят километров и ежедневно около четырёх часов болтаться в электричке.
Материной зарплаты, бабулиной пенсии и моей стипендии не хватало.
Однажды бабуля случайно встретила отца, рассказала ему, что я опять учусь, спросила, не сможет ли он помочь. Он сказал, что сможет, если я его попрошу.
Я не пошёл просить.
Прошло ещё какое-то время.
В жаркий майский день я выскочил из душной электрички и потопал домой. Хотелось пить и залезть под душ. На пути был пивной ларёк со стоящими рядом высокими столиками для стоячего употребления. Обычно в этот час выходившие с завода работяги выстраивались в длинную очередь. Очереди не оказалось. Всего несколько человек стояло у прилавка.
Я пристроился.
Пиво было свежее, сильно пенилось, и продавщица подолгу наполняла полулитровые кружки.
Вдруг я заметил, что всего через одного человека впереди меня стоит отец. Он сильно поседел за прошедшие годы, немного похудел.
Я долго рассматривал его спину, затылок, размышляя, как поступить: подойти к нему, поздороваться, уйти совсем или сделать вид, что не узнал его, пока он меня не узнает. Уже подойдя к окошку, он вдруг повернулся в мою сторону, посмотрел куда-то мимо меня и наклонился за пивом. Я понял, что он хотел взглянуть на меня, но, увидев, что я смотрю на него, не решился. Видимо, он узнал меня, когда я ещё подходил к ларьку.
Он взял кружку, отошёл к столику. Я тоже взял кружку и, оглядевшись, увидел, что ближайшее свободное место за столиком рядом с ним.
Я подошёл.
Мы стояли рядом, плечом к плечу, чуть развернувшись в разные стороны, пили пиво и ставили кружки на один столик.
Допив пиво, мы не, взглянув друг на друга, разошлись в разные стороны.
Оказывается, большие собаки очень плохо переносят дальнюю дорогу.
Машину, металлический разборной гараж и трёхлетнего пса — вот и всё, что я забрал уходя от жены. Ну, ещё одежду. Правда, в основном давно не стиранную и изрядно помятую.
Машину водить она не умела, стало быть, и гараж без надобности, а пес, кроме того, что требует заботы и ухода, слушался только меня.
Когда я появился у неё, ещё на костылях, он чуть не свалил меня в прихожей, вылизал всё лицо и долго скулил, рассказывая, как трудно ему живётся.
Не намного легче стала его жизнь со мной, у матери. У неё кошка, у меня огромный пёс. Приходилось запирать его на целый день в моей комнате.
А тут ещё одна проблема. Настало лето, нужно ехать за сыном. А это полторы тысячи километров. Мать, естественно, тоже захотела поехать. Кошку удалось пристроить к соседям, а пса пришлось брать с собой.
Первую треть пути он ещё как-то держался, хотя периодически начинал метаться на заднем сиденье, и приходилось останавливаться, чтобы вывести его погулять. Потом он уже просто валялся на сиденье, именно не лежал, а валялся на боку, высунув язык и тяжело дыша. Во время остановок и прогулок его сильно покачивало, голова была низко опущена, стоячие уши развалились в разные стороны, взгляд был мутным, из пасти подтекала слюна.
Я сильно опасался за его здоровье.
После дороги он почти сутки приходил в себя, ничего не ел, только иногда хлебал воду. Только на третий день он немного отошёл и, притащив в зубах поводок, попросился гулять.
Предстояла обратная дорога. Спешить в принципе было некуда, и я думал, что как-нибудь потихонечку, с остановками, доедем.
На первой же стоянке возникла ещё более серьёзная проблема.
Мы все вышли из машины, пообедали, погуляли по лесу, а когда стали садиться, с псом происходило что-то невообразимое.
Вообще немецкие овчарки считаются злобными и агрессивными, но мой пёс среди своей породы этими качествами не отличался. Он был хорошо обучен, но упражнениями для развития агрессии и злобы к человеку я с ним сознательно не занимался, а тут…
При посадке в машину он запрыгивал, а потом не пускал того, кто его подводил. Причём очень агрессивно. Мы перепробовали массу вариантов, успокаивая его, но всё было тщетно. Даже когда его заводили в машину первым, он спокойно пускал двоих и бросался на третьего. И с одинаковой злобой бросался не только на сына или мать, но и на меня, своего хозяина. Стоило вывести его из машины, и злобы, как не бывало, он радостно бегал, заигрывая и ласкаясь.
Я долго не мог понять, что происходит, потом сообразил. Ему просто не хватало места, ведь туда мы ехали вдвоём, и всё заднее сиденье было в его распоряжении, а теперь нас трое, и он отвоёвывает свою жилплощадь.
Некоторое время спустя я убедился, что люди, даже самые близкие, может быть, и подсознательно, но ведут себя точно так же.
Я стою на балконе. Один конец толстой бельевой верёвки завязан у меня на шее «на удавку». Другой конец привязан к перилам балкона. Да, я готов к ЭТОМУ — уж лучше вот так, чем…
Я вдыхаю свежий осенний ветер, именно ветер, а не просто воздух (потому, что я пьян, и просто воздуха не ощутил бы, а ветер хоть как-то бодрит и освежает прокуренные, клокочущие и готовые к ЭТОМУ легкие). Я вдыхаю свежий ветер и в последний раз смотрю вниз, туда, куда я не долечу, но где я хотя бы какое-то время буду болтаться. Я смотрю вниз, и…
Я вижу своего сына.
— Папа, зайди в комнату, — конечно неспокойно, но как-то деловито и очень серьёзно, говорит он.
Господи!.. Да мог ли я думать, что…
Почему он здесь именно в этот момент?!
Ах, да… Конечно… Они слышали, как я открывал балконную дверь. Они догадались…
Почему я здесь?..
Почему?.. Почему?.. Почему?!
Я им не нужен… Нет, не так… Я им не просто не нужен, Я им мешаю. Я устал от постоянных упрёков, ссор. Я мешаю им жить на этом свете… Я должен уйти. Да… Я не должен мешать им…
— Хорошо, — говорю я сыну, и отхожу от перил в надежде, что он мне поверит и уйдет из-под балкона.
Он не видит меня, но не уходит. Я знаю это, чувствую.
— Папа, зайди в комнату, — повторяет он строго.
— Хорошо, я зайду, — говорю я, не видя его, и возвращаюсь в комнату.
Да… конечно… В конце концов, не вешаться же на глазах у собственного сына!..
Я возвращаюсь в комнату и чувствую, как удавка начинает душить меня.
Ну, да… Я же пьян… Я не отвязал её. Всё правильно…
Делаю ещё шаг, начинаю задыхаться.
А может, вот так и получится? Вот так, вот здесь…
Я тяну ещё сильнее, наклоняюсь вперёд. Я уже ощущаю…
Грохот, треск.
Это трещит дверь в комнату. Её пытается выломать, выдавить, вышибить мой сын. Он уже успел прибежать в квартиру и пытается остановить меня с этой стороны.
Нет, так не получится. Даже если получится, всё равно вломятся, откачают…
Нет, не сейчас… Потом, потом… Нужно их успокоить, а потом…
Я кашляю, снимаю удавку, возвращаюсь на балкон. Предательски громко стучит балконная дверь.
— Па-а-па-а! — кричит сын и барабанит ещё сильнее.
Я отвязываю верёвку, возвращаюсь в комнату, швыряю её под диван, открываю дверь…
Как это ни странно, но попасть на территорию «закрытого» военного завода не составляет никакого труда. Нужно только знать к кому обратиться. Наверное, в тот период я представлял немалый интерес для какой-нибудь иностранной разведки, поскольку мог свободно пройти практически на любое предприятие города. Причём, не только пройти, но и проехать на машине, и даже на автобусе. Слава богу, ни одной разведке не пришло в голову вербовать замдиректора театра.
Я иду по аккуратной аллее на территории военного завода. Мне нужно в один из секретных цехов, где должны кое-что изготовить для оформления спектакля.
Когда-то давно, когда мне было ещё лет двенадцать-тринадцать, я целый месяц ходил на этот завод на работу.
Это было на летних каникулах. Я приехал из пионерского лагеря, до начала занятий в школе оставался ещё целый месяц и, чтобы я не болтался без дела по улицам, и заработал свою первую трудовую копейку, отец устроил меня в свой цех подсобным рабочим. Наверное, устроить меня туда было нелегко, поскольку ни возраст, ни режим секретности этого не допускали. Но отец постарался.
Здесь мало что изменилось с тех давних времён, и отец по-прежнему работает здесь.
«Любопытно было бы встретить его сейчас, — думаю я. — Наверное, он сильно удивился бы, увидев меня».
Далее в плохом романе было бы написано: «Не успел я это подумать, как…». Но что поделаешь, если жизнь порой так похожа на глупый, бездарный роман.
В общем, навстречу мне шёл отец. Я его сначала даже не узнал. Он сильно постарел, стал совсем седым.
Мы шли навстречу и смотрели друг другу в глаза.
— Добрый день, — кивнул я, как будто мы виделись только вчера, и пошёл дальше.
Он тоже кивнул мне и тоже пошёл дальше. Я был уверен, что он не узнал меня. Мы много лет не виделись, и он никак не мог предположить увидеть меня здесь.
Мы удалились друг от друга шагов на десять, потом одновременно остановились и повернулись.
— Ты? — удивлённо спросил он.
— Я…
Он сделал неуверенный шаг в мою сторону. Я тоже приблизился к нему.
— Здравствуй, — он протянул руку.
— Здравствуй…
Рукопожатие было осторожным. Мы смотрели друг на друга, изучая и как будто заново узнавая.
— Ты как здесь оказался? — наконец спросил он.
— По делам.
— По каким делам?
— Да так, для театра кое-что заказывал.
— Понятно. Помощь нужна?
— Нет, там всё нормально.
— Да-а… театр… — протянул он. — Читал твои статьи в газете. Неплохо пишешь.
— Спасибо. Рассказы не читал?
— Нет, а где?
Я назвал журнал, в котором печатался.
— Почитаю. Как живёшь?
— Отлично. А ты?
— Нормально. Здоровье пошаливает, а так всё…
Мы долго стоим молча. Я так и не смог придумать, о чём ещё можно спросить. Он, видимо, тоже.
Я взглянул на часы и солгал:
— Извини, мне пора.
— Да, конечно. Ты телефон мой знаешь?
— Нет, говори.
Я записал его телефон, протянул ему свою визитку на двух языках.
Он достал очки, посмотрел, улыбнулся.
— Солидно. Звони, встретимся, поговорим. Всё-таки столько лет прошло.
— Конечно, встретимся. До свиданья.
— Будь здоров…
Я пошел дальше и чувствовал на себе его взгляд. В конце аллеи я повернулся и увидел, что он стоит на том же месте и смотрит мне вслед. Я помахал ему и скрылся за поворотом.
— Отец твой звонил.
— Да?..
— Спрашивал, когда ты бываешь дома. Он хочет прийти в гости.
— Что ты ответила?
— Сказала, что дома тебя трудно застать. Ты собираешься с ним встречаться?
— Почему бы и нет? Пусть приходит.
— Хорошо, если ещё позвонит, я его приглашу.
Он позвонил, когда я был дома. Договорились о встрече.
— Ты выпиваешь? — неожиданно спросил он.
— В принципе… конечно.
— Спиртное взять?
Я взглянул на мать, сидящую рядом.
— Нет, не стоит.
— Хорошо.
Он пришёл с букетом цветов. Вручил их матери.
Мы сидели в комнате, на диване, мать напротив, в кресле. Она предложила чаю.
— Нет, спасибо, — отказался он и обратился ко мне: — Может, чего-нибудь посущественней?
— Не надо, — сказала мать.
Они вспоминали общих знакомых. Я был равнодушен к этим воспоминаниям, сидел молча.
Разговор не клеился. Его завод меня не интересовал, рассказывать ему о театре тоже было неуместно. Общей темы для разговора так и не нашлось.
Он пожаловался на здоровье, на больные ноги, на то, что врачи запрещают ему курить, а он всё равно курит.
— А вот выпивать не запрещают, — усмехнулся он.
— Ещё бы!.. — воскликнула мать.
Помолчали.
— Может, всё-таки чаю? — спросила она.
— Нет, спасибо. Чай не водка, много не выпьешь. Ладно, пойду я. Звони, приходи в гости, посидим.
— Хорошо, позвоню, — согласился я.
Он быстро оделся и ушёл. Я был уверен, что в этот день он крепко выпьет.
Я долго не звонил ему, но однажды всё же собрался. Трубку подняла жена. Я попросил позвать его, назвав отца по имени-отчеству.
— Он спит.
Время было раннее.
— А когда ему можно позвонить?
Она замялась.
— Не знаю… Может быть, завтра.
— Понятно. Спасибо. Извините.
Больше я ему не звонил.
Нет, всё-таки машина не только средство передвижения, но и роскошь. Причём привыкаешь к этой роскоши очень быстро. До рынка три квартала, одна остановка на троллейбусе, и покупать особо тяжёлого ничего не надо, но…
А ведь это надо идти в гараж, отпирать его, выгонять машину, запирать, подъезжать к дому за женой, потом на рынке искать место, где припарковаться, потом всё это проделывать в обратном порядке. По времени дольше получается. Но не ходить же пешком, если есть машина.
Мы с женой быстро привыкли ездить на рынок на машине.
Опять лето, опять жара. Торговки обильно поливают водой быстро увядающую зелень. В рыбных рядах особый специфический запах. Если и хотелось рыбки, то, пройдясь по этим рядам, понимаешь, что уже не хочется. В мясном павильоне то же самое.
У одного из прилавков вижу отца. Он покупает помидоры.
— Пошли, — говорю я жене, беру её за руку и тяну сквозь суетливую толпу покупателей.
Он рад меня видеть. Знакомлю его с женой.
— А-а… да-да, помню-помню, — он целует ей руку.
Он помнит её молоденькой актрисой, пришедшей в театр, когда он ещё по привычке, привитой матерью, ходил на все премьеры. Думаю, что последние годы он в театр не ходит.
— Чего не звонишь?
— Звонил как-то. Давно уже. Жена сказала, что ты спишь.
Он виновато улыбается.
— Да… бывает…
— А я на машине. Ты уже всё купил? Давай мы тебя отвезём.
— У тебя машина? — удивляется он.
— Да, уже целый год.
Я вдруг вспоминаю, что он никогда не умел водить машину. Не умел и не мог, потому что был дальтоником. И музыкального слуха у него не было. Мне почему-то становится очень жаль его.
— Поехали, — уговариваю я.
— Нет, спасибо. У меня тут ещё целый список чего купить надо. Вот, жена написала.
Он достаёт маленький клочок бумаги, очки.
— Ну, мы подождём.
— Нет, я пешочком.
— У тебя же ноги больные.
— Так мне тут рядышком.
— Ну, всё равно поехали. Хоть раз в жизни родного отца на собственной машине прокачу.
Он улыбается, отрицательно качает головой.
— Спасибо, как-нибудь в другой раз.
Но другого раза не было.
Недели через две, поздно вечером, зазвонил телефон. Мы с женой сидели перед телевизором и пьянствовали.
— Тебя, — сказала она.
Меня назвали по имени-отчеству и сообщили, что умер отец, назвав его не «отец», а также по имени-отчеству.
Я не поверил.
— Да я совсем недавно видел его.
— Он ещё вчера был на работе, а пришёл с работы, и вот такое несчастье случилось.
Я даже не поинтересовался, кто звонит, узнал только адрес отца и положил трубку.
— Что случилось? — спросила жена.
— Отец умер.
— Когда похороны?
— Не знаю… Я поеду.
— Сейчас?
— Да.
— Ты выпил, — напомнила она.
— Здесь недалеко. Дворами проеду.
Я быстро оделся и пошёл в гараж.
Отец лежал уже в гробу на столе. Его заплаканная жена проводила меня в комнату. Там сидели какие-то люди, кто-то заходил, кто-то выходил. Обычная похоронная суета.
Кто-то сказал:
— Он так хотел, чтобы ты в гости пришёл.
— Вот, пришёл, — ответил я, и почувствовал в горле комок.
Потом я отвёл его жену в сторонку, попросил немного водки и, если можно, оставить меня с отцом наедине.
Она принесла целую бутылку, рюмку, какую-то закуску, пошепталась с присутствующими. Они поспешно вышли, и она прикрыла дверь.
Так я впервые выпил с отцом. Но он со мной выпить уже не смог.
А ещё через две недели я попал в аварию, после которой восемь месяцев провалялся в гипсе, и к жене больше не вернулся.
У мамы юбилей.
Нужно поздравить. Какие бы там ни были у нас взаимоотношения, но всё-таки — юбилей.
Банкета не будет — не те времена, да и мама…
Интересно, сколько человек, сколько её подруг и друзей, бывших и настоящих, впрочем, о настоящих и говорить не приходится, поздравили её сегодня, хотя бы по телефону? Спрашивать не стоит. Вопрос будет явно провокационным. За ним последует выяснение отношений, скандал…
Нужно поздравить…
Утром на столе лежит девяносто рублей — весь наш семейный капитал на сегодняшний день.
Малыш говорит:
— Поехали на рынок, купим подарок.
— С таким капиталом?
Они с матерью ещё не знакомы. И я не хочу их знакомить. Может быть, просто боюсь спугнуть своё счастье.
— А что бы ты хотел ей подарить?
Я долго молчу, потом, отвернувшись, отвечаю:
— Пятьдесят рублей.
Теперь она долго молчит, потом неуверенно говорит:
— И цветы?..
— Нет. На цветы не хватит.
— Почему не хватит? Ведь…
— А что мы завтра будем кушать?
Днём мы едем к матери. Малыш остаётся в машине. Я подхожу к двери, нажимаю кнопку звонка. Только в этот момент соображаю, что ещё слишком рано и сын в это время должен быть в школе. Как бы мне хотелось повернуться и уйти, убежать, исчезнуть. Не от страха, не от стыда за то, что в её юбилей я могу подарить всего лишь пятьдесят рублей, не оттого, что сына в этот момент нет дома, а просто потому… потому, что… Просто так хочется.
Она открывает дверь.
Я поздравляю её с днём рождения, протягиваю пятидесятирублёвую бумажку:
— Извини, всё, что могу на сегодняшний день.
— Спасибо.
Мы стоим в нерешительности. Наконец я обнимаю её, прикасаюсь губами к её щеке.
— Извини, я спешу. Я только поздравить.
— Да-да, спасибо…
Мы не знаем, что говорить друг другу. Спасительная тема — сын. Мы говорим о его учебе, о медали, с которой он должен закончить школу. Обсуждаем вопрос о том, что золотой медали не получится, можно рассчитывать только на серебряную, о его поступлении в институт. Она приглашает меня пройти на кухню. Я прохожу, не разувшись, извиняясь и оправдываясь тем, что заскочил только на минутку.
Мы закуриваем, молчим. Думаю о том, что если она предложит чаю, я откажусь.
Не предложила.
— Вы стол переставили? — спрашиваю я.
— Да, внук хозяйничает.
Молчим.
В конце концов, я поднимаюсь.
Прощаемся у двери.
— Спасибо за подарок, — говорит она.
Я молча киваю и ухожу.
— Всё нормально? — спрашивает Малыш.
— Да, — отвечаю я и глубоко вздыхаю.
Мы едем к её родителям. Папик-хряк просил отрегулировать клапана его «жигулёнка».
— У тебя ж был «жигуль», ты умеешь?
— Приходилось. В книжке всё подробно описано. Книжка-то есть?
— Книжка? Да, есть. Это ж читать надо. Я там всё равно ничего не пойму. Сделаешь?
Смотрю на улыбающегося Малыша, и в который раз думаю: как же она вот такая выросла среди них?
— Конечно, сделаю.
Приехали.
За полчаса я управился. Бабушка-кротиха попросила ещё на чердаке порядок навести. Пришлось лезть. Там долго провозился. Папик-хряк и не поднялся помочь. Он уже немолодой, ему тяжело. А я — мальчишка.
Да бог с ними, пусть так.
От обеда отказался, поехали домой.
Дома сел на диван, закурил.
Я в комнате редко курю — дочка. Ей картинку мозаичную вчера купили, в другой комнате уселась складывать. Малыш рядышком пристроилась.
— Ты расстроен?
— Есть немного.
— Кушать хочешь?
— Нет.
— Может, за вином сходить?
— Не хочется. Может быть, потом, вечером.
Если вы когда-нибудь любили и были любимы, то знаете, что желание может возникнуть в любой момент, независимо от настроения и обстоятельств.
Она погладила мою руку, положила голову на плечо. Потом мы вдруг поцеловались, потом…
— Я постелю, — сказала она.
— А дочечка?
— А одеяло? И дверь можно закрыть.
— А кричать кто будет?
— А ты мне рот закроешь.
— А ты кусаться будешь.
— А ты потерпи.
Она уже швыряла подушки, я поспешно раздевался.
Разумеется, звонок раздался в самый неподходящий момент.
Наш маленький чертёнок всегда успевает к двери первой и кричит: «Кто там?». Она выскочила из своей комнаты и удивлённо уставилась на нас, спрятавшихся под одеялом:
— Вы что, спите? Там же звонят!..
Мы не успели ничего ответить, она убежала в прихожую.
Малыш, чертыхнувшись, вылезла из-под одеяла, набросила халатик и пошла открывать.
В комнату они вернулись втроём.
— О, господи! Привет, сынуля, проходи. Что случилось?
— Ничего.
— Вот уж не ждал тебя сегодня. А как же бабушка?
— Нормально.
— Я думал, у вас там банкет в разгаре.
— Нет. Мы пообедали, поговорили и решили… Ну, я пришёл с тобой поговорить.
— Сейчас, я только оденусь.
— Кушать будешь? — спросила у него Малыш.
— Нет, я только из-за стола.
— Чай, кофе?
— Кофе выпью.
Дочка потащила его к себе в комнату показывать новую мозаику. Я быстро оделся, пришёл на кухню, чмокнул Малыша в шею. Она грустно улыбнулась, сделала кофе, пошла в комнату звать сына, и осталась там.
Дочка тоже порывалась на кухню, но Малыш удержала её, и было слышно, как она объясняла:
— Мужчинам нужно поговорить. У них мужской разговор. А мы с тобой пойдём картинку складывать.
— Ну, давай, мужчина, говори.
— Мы с бабушкой поговорили, и… В общем, я твёрдо решил поступать в институт.
— Молодец. Правильно решил.
— Ну… и мне нужен компьютер.
Мне всё стало понятно. Квартиры, точнее моей доли жилплощади, отписанной на сына, показалось мало, нужен ещё и компьютер.
Я представил, как они с матерью беседуют за юбилейным столом, как она убеждает его в том, что я должен отдать ему компьютер. Когда-то она убеждала меня пойти к отцу и потребовать, чтобы он опять стал платить алименты, поскольку я не работаю, а учусь. А было мне тогда уже двадцать пять, и с отцом мы много лет никак не общались. Я не пошёл.
В ушах сильно застучало, наверное, я покраснел.
— Ты же знаешь, что мне компьютер нужен, и не для игрушек, для работы.
— Но ведь ты сейчас не каждый день работаешь.
— А тебе он сейчас нужен каждый день? И потом, я думаю, что для начала надо хотя бы поступить в институт.
— Ты думаешь, что я не поступлю?
— Надеюсь, что поступишь. И очень хочу, чтобы поступил. А если нужен компьютер, пожалуйста, приходи в любое время, занимайся сколько угодно.
Он вздохнул.
— Значит, не дашь?
— Давай пока отложим этот разговор. Поступишь в институт, будет необходимость каждый день заниматься, тогда поговорим.
Он даже не допил кофе. Ушёл обиженный. Правда, старался не показать этого. Попрощался с Малышом, с дочкой. Я проводил его до двери.
В прихожей появилась Малыш.
— Что-то случилось? — спросила она.
— Да так, ничего особенного. Готовь, наверное, ужин. Я схожу в магазин за вином.
Выскочил маленький чертёнок.
— Папочка, ты куда?
— В магазин.
— А можно я с тобой?
— Пошли.
Она побежала одеваться.
— Ты не спеши с ужином, мы немного прогуляемся.
Малыш обняла меня.
Прибежал чертёнок, втиснулся между нами и стал её отталкивать.
— Да когда вы уже разведётесь?
— Это почему же мы должны расходиться?
— Чтобы я вышла за тебя замуж, — серьёзно сказала она.
— Ладно, невеста, пошли.
— А жвачку мне купишь?
— Сама купишь. Я тебе денежку дам, будешь выбирать.
Она обрадовалась и скорчила смешную рожицу.
— Вот так-то, мамочка, а ты оставайся дома и веди себя хорошо.
Малыш засмеялась и помахала нам ручкой.
Я даже не понял, как это произошло. Кажется, я смотрел телевизор. Мать что-то сказала, я что-то ответил. Она сказала что-то обидное, я что-то грубое. Она закричала, я тоже. Вмешался сын. Я приказал ему замолчать, он не замолчал, попытался толкнуть меня. Мы сцепились.
Это даже не было дракой, мы не били друг друга кулаками. Мы катались по полу, и это было что-то среднее между борьбой и вознёй в партере. Но мать истерически кричала в телефонную трубку: «Убивают! На помощь!..». Потом побежала в подъезд, звать соседей.
Прибежали мужики, растащили нас. Я ушёл в другую комнату.
Вскоре появились пацаны в камуфляже с короткими автоматами — милиция.
Мать кричала в прихожей, рассказывая им, как я хотел убить сына. Двое осторожно вошли в комнату. Я предложил им присесть. Они сели, с любопытством разглядывали меня.
Потом появился молодой старлей, внимательно посмотрел на меня, спросил, что случилось.
— Тебе уже всё рассказали. Слушай, старшой, увези меня куда-нибудь отсюда, — попросил я.
— Куда ж я вас увезу? — удивился он.
— Куда угодно, хоть в тюрьму, хоть на волю… Пожалуйста…
Он немного подумал, потом сказал:
— Хорошо, собирайтесь, — и пошёл в прихожую.
Я стал переодеваться. Мальчишки с автоматами деликатно вышли.
Я слышал, как мать убеждает их посадить меня в тюрьму, а один из них объясняет, что это может решить только суд, хотя состава преступления в данном случае он не видит, но она, конечно, может обратиться с заявлением к участковому, правда, максимум, что мне может грозить, так это штраф в пользу государства.
Она настаивала, возмущалась. Он её успокаивал, потом сказал:
— Ну, хорошо, мы его сейчас увезём.
— Да-да, увезите, — обрадовалась мать.
Ментовская машина стояла стояла почти вплотную к подъезду. Мы сели и выехали со двора.
— Куда вас отвезти? — спросил старлей.
— Не знаю… — ответил я и, подумав, предложил: — Поехали на вокзал, пообедаем. Я иногда по ночам катаюсь, знаю, что вы там в это время обедаете.
— Поехали, — ухмыльнулся он.
Я угостил их горячими бутербродами с сосиской и кофе. Ели молча. От вина они, конечно, отказались, а я выпил.
— Ну, спасибо за ужин. Мы поехали, — сказал старлей.
— Счастливо…
— Вы лучше не ходите туда сегодня.
— Не пойду, — согласился я.
— А есть куда пойти?
— Найду.
Он кивнул. Они сели в машину и уехали.
Я взял ещё бутылку вина и пошёл к товарищу в юбке проситься на ночлег.
А через несколько дней я поселился у неё на даче.
В свой день рождения кудрявых я игнорировал. Праздник — не праздник, но всё же не обычный рядовой день. Решил остаться один.
Собственно, день рождения завтра, но поскольку я птица ночная, то завтра давно уже наступило. А родился я рано утром, значит, пока приготовлю себе ужин, завтрак и обед, в одной посуде, будет как раз время отмечать.
Купил себе вкусненького: рыбки копчёной, магазинный оливье, отварю картошечки…
Несколько дней думал, что же себе подарить. Оказалось, ничего не нужно.
Это когда дом или квартира, когда хозяйство и заботы, тогда постоянно чего-то не хватает. А когда ничего нет, ничего и не надо. Даже тапочки комнатные ни к чему. Костюм концертно-венчально-парадно-выходной на всякий случай есть, вон на гвозде висит. Туфли, если почистить, ещё походят… Трусики, маечку, носочки купить? Так и эти ещё держатся, стриптиз показывать не собираюсь.
Проехал по книжным лавкам, искал Довлатова. Оказалось, и нынче дефицит существует. Многие продавцы даже не знают такого писателя.
В одном магазинчике девица за прилавком, с выражением непрочитанной красоты, в смысле — красавица-то писаная, да читать некому, отвечает:
— Довлатова нет, есть Веллер.
— Извините за неграмотность, а какая между ними связь?
Плечами пожала:
— Не знаю… — потом задумалась. — Ой, нет, вспомнила! У него книжка называется «Ножик Серёжи Довлатова», — и сексуально улыбнулась.
Купил Веллера. Завтра почитаю. Вообще решил завтра никуда не ехать, устроить выходной. Посплю подольше, позавтракаю с винцом, почитаю…
Приехал.
Вот и жилище моё, убежище, нора, берлога…
Пока картошку чистил, мысль пришла: а что если написать себе какой-нибудь панегирик? Завтра за завтраком прочту, может, приятно будет.
Даже интересно — сам написал, себе написал, сам прочёл, получил удовольствие. Да только не могу я для себя что-то делать. Для себя — не умею! Не только писать — жить.
Ну, пусть не для себя, может, ещё кто-нибудь когда-нибудь почитает. Не зря же Булгаков утверждал, что рукописи не горят. Стоит попробовать.
В хозяйкином шкафу среди пыльного хлама нашёл несколько старых журналов «Молодой коммунист». Подойдёт. У них обложка с одной стороны чистая. Взял ручку, уселся.
Оглянуться не успел, картошка совсем разварилась. Пришлось пюре с водичкой делать. Теперь уж писать некогда, нужно приступать, пока горяченькое. А дописать и завтра можно. Если что получится, вот и будет подарочек.
«Ну, будь здоров! С днём рождения!..»
Хорошо проснуться рано утром, увидеть на стене яркий, радостный луч восходящего солнца и подумать о том, что у тебя всё ещё впереди.
Ещё лучше, вернувшись домой поздно вечером, ощутить легкий запах нежных духов, ласковый поцелуй и услышать родной, желанный голос:
— Любимый, я так тебя ждала. Я так соскучилась.
Неплохо, войдя в кабинет начальника, узнать о своём повышении, прибавке к зарплате или хотя бы получить благодарность.
Ещё лучше выиграть в лотерею, но не какую-нибудь там мелочь, а хотя бы автомобиль, или уж, в крайнем случае, поездку на Майами. Но чтобы потом не пришлось доказывать, что выиграл ты честным путём, просто случайно. И чтобы не долго ждать выигрыш, и не ходить за ним по разным организациям, где тебя совершенно не ждут.
Гораздо лучше если путёвку на Майами и билеты на самолёт принесут тебе прямо домой. Но чтобы билеты были на тот день и час, на которые заказал ты, а не когда удобно им.
Если же ты выиграл автомобиль, то за ним не пришлось бы ехать в другой город, а подогнали его прямо к твоему подъезду. И сразу отдали документы. И на твоё имя. А ты просто вышел из подъезда, молодой, красивый, в новом костюме, сел и поехал.
Неплохо также, увидев длинные стройные ноги, высокий упругий бюст, чувственный рот и огромные голубые глаза жгучей блондинки, подойти и спросить:
— Вы не подскажете который час?
А в ответ услышать:
— Уже поздно, вы не могли бы проводить меня домой? Здесь недалеко.
И чтобы, подойдя к подъезду, она обязательно спросила:
— Может быть, зайдёте на чашку кофе? Я живу одна.
Но, конечно, желательно выйти утром из этого подъезда живым, здоровым и счастливым. Ну, может быть, чуть-чуть уставшим.
Ещё хорошо пойти с друзьями на рыбалку, забросить удочку и сразу поймать большую рыбу.
Забросить ещё раз, и опять поймать. И ещё раз забросить, и поймать, и ещё…
При этом лучше, когда клюёт только у тебя, а у остальных даже поплавок не шелохнётся.
Кроме рыбалки, с друзьями хорошо пойти в баню, на футбол или посидеть за преферансом.
Но чтобы утром не сильно болела голова. Ещё лучше, чтобы она совсем не болела. Но, на всякий случай, хорошо, если в холодильнике окажется бутылочка пивка. И не одна.
Ещё хорошо, чтобы при этом не ворчала жена. Ни тогда, когда ты вернулся, ни, тем более, утром. Вообще, было бы лучше, если бы она куда-нибудь уехала. Ну, хотя бы ненадолго.
И уж совсем было бы хорошо, если бы она… Нет, не уехала насовсем, а просто пожила где-нибудь. Но не очень далеко. Так, чтобы могла иногда приходить. У жены всё-таки есть супружеские обязанности: постирать, прибраться, приготовить чего-нибудь вкусненькое. Исполнила супружеские обязанности, и пошла. А ты сел за стол, взглянул на это вкусненькое, налил, и…
Вот, например, Антон Павлович Чехов писал, что водку хорошо закусывать жареными пескарями.
Возможно.
Но хорошую, настоящую водку лучше закусывать холодным балыком из сёмги, жульеном с профитролями, мусакой из овощей, мясной домашней солянкой, фаршированной телячьей грудинкой, кроликом в сметанном соусе и кулебякой с мясом.
Ещё хороши мозги фри с картофелем и, конечно, оливье, огурчики, помидорчики, салатик… Ну, само собой, икорочка чёрная, омары, икорочка красная, устрицы…
И хорошо когда всё это сразу, тут же, на одном столе. И не только сегодня.
Нет, назавтра обычно кое-что остаётся. Но лучше, когда ешь не только то, что осталось со вчерашнего, но и то, что есть сегодня. И чтобы всё это можно было спокойно и хорошо есть каждый день. Под водочку, под коньячок, винца можно, но хорошего.
А утречком пиво, бочковое, свежее, с пеной. Холодное, но не очень. И балычка кусочек, и рюмашку, и жульен, и чуть-чуть мусаки, и соляночки… И хорошо…
Ещё хорошо, когда тебя любят, уважают и ценят не только дома, и не только на работе, но и вообще все вокруг.
Хорошо, например, получить «Оскара» сразу в трёх номинациях. Причём получать его ежегодно за один и тот же фильм, снятый на деньги зарубежных спонсоров с нашими актёрами, но в Голливуде и с их техникой. При этом платить и технике, и актёрам лучше по-нашему.
Ещё лучше получить Нобелевскую премию. И не только в области литературы и искусства, но и за мир между народами, и отдельно за укрепление связей с внеземными цивилизациями.
Можно также изобрести безогненный порох или двигатель, работающий на вредных примесях атмосферы, и чтобы из его выхлопной трубы выходил очищенный воздух.
Или можно хотя бы сочинить что-нибудь, типа: «Я помню чудное мгновенье…».
Ещё хорошо иметь детей. Добрых, ласковых и, главное, взрослых.
И чтобы у них не было материальных проблем. И чтобы они помогали, и ухаживали за тобой. И гордились своими родителями. Особенно отцом. Потому, что мать… она и в Африке мать.
Вообще хорошо, когда много родственников.
Особенно если они за границей. И уже старенькие. И уже вот-вот.
А в завещании ты один.
И твои родственники, которые здесь, уже смотрят на тебя с надеждой и уважением. Но ты не спешишь. Зачем? Ведь это дорогие родственники. Не те, которые здесь, а те, которые там. Пусть ещё поживут… немного. Ведь они и так тебе, и к рождеству, и ко дню рождения, и на пасху, и на Первое мая и на Седьмое ноября, и на День металлурга, и на День рыбака, и на День учителя, и на День пожарника, и на День работника умственного труда тоже…
И пока неплохо… И пока не горит, пусть живут.
Но это хорошо, когда они там есть, эти дорогие родственники. А когда их почему-то нет? Тогда неплохо породниться с кем-то, у кого они там есть.
Вот раньше считалось хорошо, когда один мужчина работает и всю семью обеспечивает.
Хорошо что, в конце концов, поняли: ничего хорошего в этом нет, а лучше, когда наоборот.
И действительно стало лучше.
Ещё раньше считалось хорошо, когда молоденьких девиц замуж за стариков выдавали.
Так ведь это действительно хорошо. Старики и мудрее, и вообще…
Не совсем, конечно, старики, а такие, например, как я.
Хотя это почему-то не очень прижилось.
Это не совсем хорошо. Это уже хуже.
Теперь вот говорят, что в будущем всех детей будут в пробирках выращивать.
Может быть, это и хорошо, не знаю, но как же тогда всё остальное? Как же тогда сам процесс?
Над этим надо хорошенько подумать, а будет ли это хорошо.
Ещё в будущем собираются от всех болезней всех излечить. Никто не будет умирать, и все будут жить вечно.
Это, конечно, хорошо, но как же тогда родственники?
И те, что здесь, и те, что там.
Ну, те, что здесь, ещё ладно, хорошо. В конце концов, можно поссориться и все отношения прекратить.
А те, что там?
Прожил ты, скажем, сто лет. А они сто пятьдесят. Ты двести, а они двести пятьдесят. Это ж какое терпение надо будет иметь?
Поэтому мне кажется, что тут не совсем всё хорошо. Над этим надо хорошенько подумать.
Лучше бы придумали такое лекарство, от которого, при определённой сумме накопленного капитала, возникала бы естественная потребность передать весь этот капитал родственникам, близким людям или просто соседям.
Причём, не надо там придумывать какие-то астрономические цифры.
Ну, скажем, сто тысяч рублей. Конечно, с учетом различных инфляций, деноминаций, эмансипаций, мастурба… да и вообще всех наций.
Особенно с учётом всех наций. Иначе не получится. Тут всем нациям объединиться придётся. Потому что, если не объединиться, то, как тогда, скажем, проверить все счета нашего гражданина во всех швейцарских банках?
А сколько этих банков только на одной улице Нью-Йорка? А сколько ещё этих банков и всяких филиалов только в одной Москве? И с каждым днём их всё больше и больше.
Теперь давайте допустим, что у нашего гражданина на счету только один, — даже не доллар! — один рубль.
Но в каждом банке.
И здесь, и там в каждом банке по одному рублю.
Это же всё надо сложить.
Причём, любой ребёнок знает, что один рубль у вас в банке просто не примут. Значит, уже не по одному рублю в каждом банке. А плюс проценты…
И вот когда мы сложили все вклады нашего гражданина со всех его счетов во всех банках, прибавили стоимость имеющейся у него недвижимости, движимости, и получилось у нас больше ста тысяч…
Всё, гражданин, — на укол.
И он сам, по доброй воле, отдаёт всё родственникам или соседям.
И не надо его жалеть. Он себе ещё заработает.
Зато как мы с вами начнём жить? Вы можете себе представить? Ведь, прежде всего, воровать перестанут!
И потом, сразу возникнет вопрос: а кому всё это передать по доброй воле?
Допустим, племяннику.
А у племянника тоже уже девяносто девять… банков. И не по одному рублю. Ему нельзя, ему самому уже давно на укол пора.
Кому же?
А вот он — я!
Честное слово, я бы всё это очень быстро потратил. А они с племянником так же быстро ещё больше заработали.
И всем бы стало хорошо.
Ведь говорят же, что не в деньгах счастье.
И ещё говорят, что счастье не в достижении цели, а в самом процессе её достижения. Поэтому, если достиг определённой цели, возьми, и по доброй воле, всё отдай, сделай себя счастливым.
Человек — кузнец своего счастья. Вот и куй его, пока я рядом.
Я однажды соседу это предложил. В виде эксперимента. Чисто по-человечески, из добрых побуждений.
А он почему-то решил, что я теперь тайным осведомителем налоговой полиции работаю.
Кончилось не очень хорошо.
Сосед в бега ударился, семью бросил. Говорят, в последний раз его по телевизору видели в программе «В мире животных». Снимали где-то в Кении. Он на пальме сидел, бананы с удовольствием кушал. Может быть, ему там теперь и хорошо.
Но мне он ничего не оставил. И, похоже, что собственной семье тоже.
Дети у него раньше в школу не ходили, преподаватели, профессора на дом. Некоторые из-за границы приезжали, кто из Кембриджа, кто из Алабамы. Один, кажется, с Тибета был, гуру-профессор. ОБЖ им преподавал.
Оплата у этих преподавателей почасовая была, плюс командировочные, плюс переезды, перелёты. Кто два раза в неделю посещал, кто три. Всё по школьной программе, по школьному расписанию.
Потом, когда я соседу предложил эксперимент провести, а он в бега ударился и ничего своим не оставил, пришлось детей в школу отдать. Но видно, их действительно лучше было дома учить, потому что в школу они ходить так и не стали, а опять преподаватели на дом. Но уже другие, и уже бесплатно, то есть за свою учительскую зарплату. И по программе коррекции особо отстающих учеников.
После этого другие соседи со мной здороваться перестали, стороной обходят. Даже старички во дворе.
Раньше в домино играли, в шахматы, старушки в лото на деньги, по копеечке. Теперь, как меня увидят, костяшки в рукава прячут, старушки бочонки за пазуху, «Российскую газету» на стол, и вслух читают. Причём, читают только одну рубрику: новое в налоговом законодательстве. И каждый день всё новое читают. Иногда даже спорить начинают.
Так это же хорошо!
Они теперь всё точно знают, и говорят, что у нас в стране зарплату перестали выплачивать вовсе не потому, что денег не хватает. Просто это в некоторых регионах научно-экономический эксперимент проводят перед принятием нового закона о налогах. И по этому новому закону — сто процентов зарплаты будут составлять пятьдесят процентов суммы налогообложения физических лиц. Остальные пятьдесят процентов каждый трудящийся должен будет внести при заполнении ежемесячной декларации о нетрудовых доходах.
Суть эксперимента в том и состоит, чтобы примерно подсчитать эти прогрессивно возрастающие нетрудовые доходы трудящихся в период невыплаты им зарплаты. Как только подсчитают, так новый закон и примут.
Так что о счастье не только я думаю. Государство тоже заботится о кузнецах своего счастья.
И это хорошо, хотя мы никак не можем к этому привыкнуть.
Вообще мы ко всему новому как-то очень долго привыкаем.
Я, например, никак не могу привыкнуть, что длинные, стройные ноги, те, которые с голубыми глазами, проходят мимо меня, и даже не глядят в мою сторону.
Нет, они, конечно, могли бы посмотреть в мою сторону, и не только посмотреть, но у меня нет таких денег. И у меня таких денег не будет, даже если я перестану платить налоги. Поэтому я смотрю вслед уходящим ногам и думаю о счастье, которое не в самом счастье, а в процессе его достижения. Хотя никак не могу к этому привыкнуть, потому что хочется не только думать о процессе, но и самого процесса, и даже счастья.
Ещё я не могу привыкнуть к тому, что ночью за окном иногда стреляют из настоящего оружия и настоящими пулями. Я вскакиваю с постели, звоню в милицию.
У меня почему-то спрашивают адрес, фамилию, дату и место рождения, количество детей, группу крови, потом долго молчат и, наконец, отвечают:
— Так у нас там плановые учения по захвату террористической группы в сфере экономических преступлений, в условиях ухудшенной видимости, с применением тяжёлой боевой техники. Вас что, не предупредили?
— Нет, меня не предупредили.
— Интересно. А к какой группировке вы относитесь?
— Не знаю…
— Тогда не кладите трубку. К вам сейчас подъедут.
Ещё я не могу привыкнуть к новой форме обращения, когда кондуктор в трамвае кричит через весь вагон:
— Господин в фуфайке, оплатите проезд!
Господа, это, конечно, хорошо, но все-таки пока ещё непривычно.
Ещё труднее отвыкать.
Я, например, когда-то привык смотреть по вечерам программу «Время». Теперь не могу отвыкнуть. Но и привыкнуть к тому, что стали показывать в новостях, тоже не могу.
Не могу привыкнуть к масштабу катастроф, аварий, презентаций и количеству их жертв.
Ещё не могу привыкнуть к ежедневной экономической информации, потому что не всегда могу определить: хорошо то, что мне сообщают или не очень.
— Сегодня индекс Доу-Джонса на гонконговской валютной бирже упал на две десятых процента.
Это хорошо или плохо?
Если хорошо, то почему так встревожены члены нашего правительства?
Если плохо, то почему такой весёлый диктор. У него что, никаких личных интересов на гонконговской валютной бирже нет?
У меня тоже нет.
Наверное, для нас с ним это хорошо.
А для нашего правительства?
Если у них там есть личные интересы, тогда, конечно, для них это плохо.
Может быть, у нашего государства есть там свои интересы, а я об этом не знаю? Тогда почему спокоен, как всегда, наш президент, и говорит, что у нас всё хорошо? И говорит, что стало даже лучше. Хотя не говорит по сравнению с чем. Или по сравнению с кем, лучше.
Американский президент, если где-то в мире затронуты интересы его страны, начинает нервничать, и перестаёт улыбаться.
Наверное, это плохо.
Хотя наш вообще не улыбается. А если когда и улыбнётся, так лучше на него не смотреть.
Может быть, у нас просто телевидение показывает американского президента плохо, а нашего хорошо?
Так мы, кажется, уже давно со всеми дружим, и с удовольствием потребляем всё то, что им некуда выбрасывать.
Мы их автомобильные свалки так расчистили, что они даже свои автомобильные заводы начали у нас строить: «Пожалуйста, ребята, сами делайте, сами выбрасывайте, сами опять покупайте. У нас чище будет».
Для них это хорошо.
Но и для нас это хорошо.
Во-первых, у нас рабочие места на их заводах появляются, во-вторых, инвестиции, кредиты, которые наши люди в их банки, но уже на свои счета, кладут, и, в-третьих, наши господа на их же машинах, сделанных у нас, к ним же и поедут. Потому что их машины, сделанные у нас, во много раз дороже, чем эти же машины, сделанные у них. А у них на дешевых машинах ездить не престижно. И, конечно, тот, кто сможет купить такую машину, сделанную у нас, будет очень заботиться о своём престиже у них.
Правда, они пока ещё надеются когда-нибудь получить прибыль от своих заводов и инвестиций. Ну, хоть когда-нибудь. Но это они просто пока ещё хорошо о нас думают.
Ещё я никак не могу привыкнуть к нашим ценам. Даже не к самим ценам, а к их образованию.
В одинаковых ларьках один и тот же товар, получаемый с одного и того же склада, стоит по-разному. Отчего это зависит? От доброты или жадности хозяина?
Я пошёл и спросил.
Оказалось, что у обоих ларьков один и тот же хозяин. А почему разная цена, никто не знает, даже он сам. Он вообще этим не интересуется, ему и так хорошо.
А мне?
Купил банку консервов, принёс домой. Жена говорит:
— Идиот. Через две остановки эти консервы на двадцать копеек дешевле.
В следующий раз сел на трамвай, проехал две остановки — действительно дешевле. Купил, потом посчитал: проезд на трамвае туда и обратно, и на двадцать копеек дешевле.
Кому хорошо?
Конечно, хорошо, что дешевле, но, по-моему, не очень.
К этому с трудом привыкаешь.
Но самое трудное привыкать к новым мыслям, если, конечно, они тебя посещают.
Случается это нечасто, но если вдруг происходит, потом долго привыкаешь.
Например, трудно привыкнуть к мысли, что ты уже никогда не будешь высоким, стройным, красивым, богатым и независимым. Даже если очень захочешь, таким ты уже не будешь никогда.
Трудно также привыкнуть к тому, что самое лучшее у тебя уже позади, и что ты уже никогда не сможешь быть космонавтом, капитаном дальнего плавания, разведчиком или министром. Хотя то, что не будешь министром, может быть, и хорошо.
Даже то хорошо, что начальство, вызвав тебя в кабинет, не предлагает новую должность. Хотя лучше, когда оно вообще не вызывает.
Ещё трудно привыкнуть к мысли, что та, которая столько лет рядом с тобой, уже никогда не будет стройной, длинноногой, красивой, сексуальной и даже просто ласковой. И она уже никогда не будет во всём тебя понимать, соглашаться с твоими выводами, и смотреть на тебя голубыми преданными глазами.
Можно, конечно, представить на её месте другую, но это не очень хорошо, потому что, если начнешь представлять, то рядом с ней другой, представляешь другим и себя. И этот, другой ты, совсем не похож на того, который в зеркале.
Поэтому долгими скучными вечерами лучше просто посмотреть телевизор, отвернуться к стеночке и попытаться заснуть под её громкий, усталый храп.
А если она иногда называет тебя идиотом, размазнёй или чумичкой, лучше не обижаться, а уйти в другую комнату, если, конечно, есть другая комната, и подумать о том, что, в конце концов, могло быть и хуже, а пока ещё всё хорошо.
Хорошо, например, что ты не выиграл путёвку на Майами или круиз по Средиземному морю, и твой пароход не захватили террористы.
Хорошо, что ты не оказался в том самолёте, у которого отвалились крылья, и он рухнул где-то между Владивостоком и Брестом. Потому, что этот самолёт ищут уже вторую неделю, и никак не могут найти.
Хорошо, что ты не оказался в зоне экономических интересов двух молодых независимых предпринимателей, и тебя не стал освобождать отряд милиции особого назначения по захвату и освобождению заложников.
Хорошо, что ты не родился обезьяной, дикобразом, водяной крысой или мамонтом. Хотя, кто знает, что лучше. Но уж то, что не мамонтом, это точно хорошо.
Хорошо, что ты до сих пор ещё хотя бы смотришь на все проходящие мимо длинные ноги, но при этом знаешь, что у тебя есть дети. И они уже, слава богу, почти взрослые, хотя, конечно, ещё ничего не понимают.
Но лучше не обижаться на них за то, что они звонят только тогда, когда им что-нибудь нужно, и даже на твой день рождения их приходится приглашать, потому что без приглашения они могут просто забыть о нём.
И не стоит обижаться на то, что они придут к тебе на день рождения без подарка, и будут спешить по своим делам, а, уходя, попросят у тебя на такси.
Ведь они твои дети. И это самое прекрасное, что останется после тебя в этом мире.
И лучше радоваться тому, что у тебя есть чем их угостить, что можно открыть прошлогоднюю банку солёных огурцов, что оливье в этот раз получилось именно таким, какое они любят, а консервы были куплены на двадцать копеек дешевле. К тому же завтра можно будет доедать то, что останется на столе, и этого хватит даже на послезавтра, а может быть, и ещё на день или два.
Но лучше всего…
Лучше всего проснуться рано утром, увидеть на стене яркий, радостный луч восходящего солнца и подумать о том, что ты ещё жив, и, может быть, кое-что хорошее у тебя ещё впереди.
Только настали трудные времена, и вот тебе — пожалуйста. Не то, что бы просто повезло, а…
А может и повезло. Но, скорее всего, так должно было случиться. Обязательно. А как же иначе?
А дело вот в чём.
Деньги вообще имеют свойство быстро заканчиваться, а когда две девчонки в доме…
Ну, поработал колхозным сторожем до конца сезона. Ну, воровал в полях, кое-что на рынок отвозил. Немного денежек наскирдовал. Думал, на какое-то время хватит. Но времени всего ничего прошло, а денежки — п-ф-ф-ф-ф.
Малыш не унывает:
— Ничего, проживём. У меня заказы есть, что-нибудь заработаю. Ты своим делом занимайся.
Она ведь у меня ещё и портняжка. Кому платьице пошьёт, кому костюмчик. Немного, но кое-что зарабатывает.
А мне-то каково?
Здоровый мужик целыми днями дома сидит, книжку пишет. Когда ещё та книжка свет увидит? Да и заработаешь ли на ней что-нибудь — неизвестно. А девчонка кормить, поить будет? Маюсь.
Однажды спросил:
— Помнишь, я в самом начале нашего знакомства говорил, что возможно со мной и на пшённой кашке без масла придётся сидеть, и носки штопать, и всё такое прочее? Ты тогда думала, что это шутка?
— Нет, я знала, что ты не шутишь. Мне ведь ничего не надо. Я тебя полюбила, а всё остальное — мелочи.
Совсем я сентиментальным стал, чуть что, сразу комок в горле и глаза на мокром месте. А может, просто нервы шалят.
Вышел на кухню, чтоб она слабости моей не заметила.
Вот тут-то гости незнакомые и пожаловали. Разыскали меня, чуть ли не на колени падают: срочно спектакль нужно сделать, за десять дней. Любые деньги, любые условия, но надо спасать.
У них там с режиссёром какие-то проблемы, то ли действительно заболел, то ли решил козу в сарафане устроить, и взял больничный. Обычное дело.
Сразу соглашаться не стал, пообещал на следующий день зайти, посмотреть, что там и как. Но уже знал, что соглашусь.
И закрутилось.
Малыш меня каждый день на работу отвозит, после работы забирает. Смотрю, она как будто даже выше ростом стала. Всё норовит пораньше за мной приехать, чтоб на репетиции в зале посидеть. Ходит гордая. С ней там тоже все — у-тю-тю, когда появляется, по залу шёпот: «Жена приехала…». А она сядет и балдеет оттого, как я из зала на сцену бегаю и обратно, как кричу в микрофон, как все меня слушаются. Девчонка, что поделаешь.
Ещё бы мне не бегать, ещё бы не кричать! За десять дней не просто спектакль, а полотно батальное слепить надо. В финале — шестьдесят семь человек на сцене.
Малыш даже подружек привозить стала, показать. Хвастунья!..
Одна из подружек очень удивилась:
— Ничего себе работёнка! Это ж сколько ты километров за репетицию пробегаешь?
— Да разве дело в километрах!..
Другая подружка тоже удивлена:
— Что же они такие тупые? Ты говоришь одно, а они совсем другое делают.
— Это сидя в зале хорошо рассуждать. А самой на сцену выйти, и сделать что-нибудь не так-то просто. Не хочешь попробовать?
— Нет уж, спасибо.
Но и права подружка.
Эх, господа артисты!.. Ну, понятно, что самодеятельность, понятно, что у большинства опыта никакого, а у кого опыт есть, так руки поотбивать бы, ноги повырывать, язык отрезать тому, кто их так учил.
Просят:
— Так научите нас, пожалуйста.
— Когда же, миленькие мои, мне учить вас? Уже три дня прошло, а у нас с вами всего-то десять! Что успеете схватить, то и ваше.
— А вы с нами оставайтесь.
— Нет уж, увольте. Во-первых, у вас есть свой режиссёр, а я никого подсиживать не собираюсь. Во-вторых, я очень ленивый и жадный. Мне лень каждый день на работу ходить и жалко налоги с постоянной зарплаты государству отдавать.
Смеются:
— Ага, видим мы, какой вы ленивый. С нами ещё никто так не работал.
Иногда и по-другому шучу, особенно когда Малыш в зале.
С художником просматриваем костюмы. Художник — старая знакомая, ещё давным-давно в театре вместе работали.
У одной актрисули мне волосы мешают. Никак её причёска с характером роли не вяжется. Прошу принести ей какой-нибудь головной убор. Один примеряет — не то, другой — не подходит, третий — ещё хуже.
У меня маленький микрофон к галстуку прикреплён. Всё, что тихо художнику говорю, на весь зал слышно.
— Нет, это всё ерунда! — к одевальщице обращаюсь: — Несите ещё что-нибудь.
Приносит.
Я тихо, но так, чтобы в микрофон хорошо слышно было, говорю художнику:
— Вот это может быть, только придётся её налысо постричь, чтобы из-под шляпки ничего не торчало.
Актрисуля в слёзы. Она эту шевелюру не один год отращивала.
Художник удивлена. Я подмигиваю, киваю на сцену, иди, мол, выкручивайся.
Она идёт на сцену, волосы актрисуле под шляпку заправляет.
Кричу:
— Ладно, убедили! Пусть будет так.
Актрисуля в восторге, подпрыгивает, целует художника, смотрит на неё восторженным взглядом. Как же — волосы спасла!
Это хорошо, пусть восторгаются, пусть любят художника. Она у них постоянно работает, ей это не помешает.
Но не только шутить и авторитет старых знакомых поднимать приходится, но и учить, и даже «воевать».
Поразительно всё же, как при напряжённой работе видно, кто чего стоит. Если радист профессионал, так и разговариваем с ним на одном языке, и понимаем друг друга с полуслова. А если осветитель не только сцену не видит, но и кнопки свои путает, какой спектакль может получиться?
Две репетиции потратил на установку света, всю массовку до полуночи держал, пока он записывал, каким прожектором куда светить, а в результате: где должно быть светло, там темень жуткая, где один портал нужно высветить, там вся сцена, как на ладони. Даже Малыш по дороге домой возмущается:
— Ты же всё ему объяснил, даже я поняла. Он что, совсем недоразвитый?
— Нет, Малыш, он нормальный и даже симпатичный человек, но понять мало, нужно ещё и уметь. Есть люди, которые знают свою профессию, а есть, которые не знают, и ничего не умеют. Вот ты поняла, как должно быть, а посади тебя за пульт, много ты насветишь?
— Да я этот пульт и не видела никогда. Но ведь можно же научиться.
— Научиться всему можно, только для этого время надо иметь и любовь к своему делу. А вообще в искусстве легче всего всё делать, глядя со стороны. Никому не придёт в голову советовать хирургу, как надо резать или машинисту, как вести паровоз, или токарю, как деталь выточить. Для этого надо хотя бы что-то знать и понимать. А в искусстве все разбираются, все понимают, все знают, как надо. Вот мы недавно у твоих родителей по телевизору Тарковского смотрели. Что папик сказал? «Придумают же ерунду всякую!..» И ушёл. А мексиканские сериалы смотрит, от экрана не оторвёшь. Покажи ему «Скрипку» Пикассо, он скажет: «Ерунда, так и я сумею», а мазня новогодняя — это ему хорошо, это ему нравится. Но главное, что он никогда ни одного, ни тем более другого, ни сделать, ни даже понять, не сумеет.
— Господи, да ему и новогодняя мазня до лампочки.
— Влево руль, влево! Влево!..
Уже несколько дней на улицах лежал серый, пористый, как старый сухарь, снег. Сегодня с утра накрапывал мелкий противный дождь, а к вечеру сильно подморозило. Дорога сверкала, как новое витринное стекло.
Малыш ехала очень медленно и осторожно, но всё равно на крутом повороте, после которого начинался подъём в горку, машину сильно занесло. Она испугалась, ударила по тормозам. Машину закрутило, колёса ударились о бордюр, и мы остановились с заглохшим двигателем поперёк дороги. Слава богу, других машин поблизости не было.
— Ты по гололёду никогда не ездила?
— Нет, конечно. Я ведь права только этим летом получила.
— Понятно. Заводи. Теперь руль вправо, и сдай немного назад. Теперь вперёд. Съезжай вниз и поворачивай налево.
— Зачем?
— Будем учиться.
Она повернула налево, прижалась к обочине, остановилась.
— Ты же устал. Какая учёба? Садись ты за руль.
— Я без прав. И как ты будешь завтра одна ездить?
Она вздохнула.
— Не волнуйся, поехали. То, что машину при гололёде заносит, это нормально, и бояться этого не надо. Главное — резко не тормозить и не газовать. Постарайся почувствовать машину. При гололёде наоборот, есть даже некоторые преимущества. Можно, например, разворачиваться на месте. Только нужно научиться.
Я объяснил ей, что нужно делать, чтобы развернуться на месте.
С четвёртой попытки у неё почти получилось.
— Давай ещё разок, и поедем к тому повороту.
Она вытерла со лба пот, облизнула губы.
Поехали.
— Перед поворотом скорость не выключай, сбрось газ, чуть-чуть притормози. После поворота, если заносит, руль в сторону заноса, но не тормози. Вот так. Теперь выравнивай и плавно добавляй газ. Чувствуешь, как колёса пробуксовывают. Ничего страшного, в горку едем. Добавляй газ, но очень-очень плавно. Если резко газанёшь, они совсем пробуксуют, и станем на месте. Тогда придётся назад, вниз съезжать.
Впереди на месте буксовал «жигулёнок».
— Спокойно. Объезжай. Только поворачивай плавно. Так, теперь руль вправо, ещё… Не бойся, на него не понесёт. Ещё правее. Теперь выравнивай. Вот так. Мастер едет! Мужик в «жигулёнке» на тебя глянул, аж рот открыл. Уже не страшно?
— С таким инструктором ничего не страшно. Папик узнает, что я по такой погоде катаюсь, с ума сойдёт. Он зимой вообще выезжать боится.
— Он же говорил, что двадцать лет за рулём, и на автобусе работал.
— А толку, что двадцать лет. Зимой всё равно пешком ходит. За малышкой к ним заезжать сегодня не будем. Они завтра выходные, пусть развлекаются.
— Как хочешь.
Приехали домой.
— Ну, в гараж давай уж я заеду.
Я вышел из машины, чтобы сесть за руль. Она подбежала ко мне, крепко обняла, поцеловала.
— Спасибо!
— За что?
— За учёбу. Мне очень понравилось.
Я слегка шлёпнул её пониже спины.
— Способных учеников и учить приятно.
Дома меня ждал вкусный сюрприз — курица, запечённая в духовке. На столе уже стояли тарелки, вино.
— Это значит, ты не шила, а у плиты колдовала?
Она надула свои милые губки.
— Я думала, ты обрадуешься.
— Конечно, рад, извини, — я чмокнул её. — А как же заказы?
— Подождут.
Пока я переодевался и мылся, она всё приготовила. Мы сели за стол.
— Грешно такую закуску помимо вина кушать, но сейчас пить не буду. Мне ещё поработать надо, к завтрашней репетиции подготовиться.
Она огорчилась.
— Это что же, я опять одна спать лягу?
— Размечталась! Я тебя присплю, потом встану.
Обрадовалась, с хитринкой:
— Долго присыпать придётся.
— Ничего, справлюсь.
Десять дней быстро пролетели. Вот и премьера.
Слепить-то спектакль успел, но… Со светом, точнее с осветителем, так и не удалось справиться. Да и не только свет. Эх, ещё бы несколько репетиций!..
После премьеры, конечно, наговорили кучу комплиментов, звали на постоянную работу — отказался.
К тому времени как-то, не то чтобы восстановились, а сложились по-новому взаимоотношения с матерью и сыном. И с Малышом пришлось познакомить, и с малышкой. Благодаря им, наверное, и отношения начали складываться.
Одинокий, потерянный человек даже у близких отвращение вызывает. Когда же у человека всё хорошо, а тем более, когда он счастлив и спокоен, тогда и тянутся к нему люди. И близкие в первую очередь.
Не только сын, даже мать пришла спектакль посмотреть. Она в последние годы моими делами вообще не интересовалась. Впрочем, один вопрос всегда был: а сколько же я заработал?
Сыну спектакль понравился. Похвалил, потом добавил:
— А я уж думал, ты совсем деградировал из-за пьянства.
Ту же фразу, буквально слово в слово, потом и мать повторила.
Господи, да сколько ж она на эту тему мне мозги промывала, сколько же подобных сентенций я выслушал от неё! А теперь вот и сын. Ну, как тут не задуматься о причине наших с ним взаимоотношений?
Но это — бог с ним, это дело семейное. К этому я уже, можно сказать, привык, и даже не удивился.
А вот что больше всего поражало меня весь период работы над спектаклем — это взаимоотношения работников с начальством.
Возможно, я просто отвык от этого, а, может быть, наивно предполагал, что в этом мире, в этой стране что-то изменилось.
Нет, ничего не изменилось, всё по-прежнему.
И ведь как лихо, как талантливо приспособились мы выстраивать отношения с начальством. Именно талантливо, другого слова и не подберёшь. Ладно ещё те, кто в профессии своей ничего не смыслит, им ещё какое-то оправдание найти можно, они в скользком положении. А те, кто дело своё знает, им-то что? Так нет же, тоже скользят, аж пробуксовывают.
Непоколебимый принцип советской действительности — «Я начальник — ты дурак», оказывается ничуть не изменился. Ну, совершенно ничуточки. Страна другой стала, совершенно другие товарно-производственные отношения, уж никак не основанные на марксистско-ленинской утопии, а это…
Впрочем, могут ли эти взаимоотношения быть другими, если главным осталось: не сделать лучше, а угодить любимому, — но чаще всего тихо ненавидимому! — начальству?
Значит, получается, что совершенно ничего не изменилось в этой стране, и «бессмертная» утопия действительно бессмертна?
Ах, как мы любим угождать! Но ещё больше любим, когда нам угождают, когда в точности исполняют все наши указания. И совершенно неважно, лучше это для дела или хуже. Как нам приятно, когда наше мнение не вызывает сомнений, когда все думают точно так же, и, не дай бог, иначе. И если в итоге для дела получилось лучше, — кто руководил? — ордена достоин. Ну и работнику можно премию выписать, а то и отгулом отделаться. Если же хуже для дела получилось, — кто делал? — работник. С него и спрос.
Представьте себе начальника, у которого работает специалист, знающий своё дело лучше, чем начальник, и указывающий этому начальнику, как нужно делать, а как нет. Да ведь это же фантастика! Это же на уровне сказок Гегеля, Маркса и того же Владимира Ильича, накропавшего на основе этих сказок маляву1 в десятки томов для собратьев террористов, бандитов и жуликов. Ах, какую малину он им сварганил! Как удобно стало этим вольным пересказом философских опусов оправдывать различные налёты, убийства и прочее. И общак уже не общак получился, а партийная касса, и захват власти не бандитский путч, а революция. И на всю страну не строгий тюремно-бандитский режим, а диктатура пролетариата. А в начальство, в паханы, допускать только своих, проверенных, которые и на общак отстегнут, и подлянкой не погнушаются, и, главное, перед старшими паханами шестерить будут. И так далее, и так далее, и так далее…
И ведь до сих пор!
Если при каком начальнике и сохранился одинокий мастер своего дела, так о нём одно мнение: «Пьёт, паршивец, язык распускает, но руки золотые. За то и терпеть приходится».
И мнение сослуживцев естественно: «Хорошие руки дураку достались. Не пил бы, да держал язык за зубами, мог бы уже о-го-го кем стать».
А кем бы он мог стать, когда и так своё дело лучше всех знает? Начальником?
Так ему это не надо. Не хочет он в это… (здесь уж совсем непечатное просится) лезть. Да и не умеет по их законам в их системе отираться. Он своё дело любит, потому и специалист, и терять ему в сущности нечего. Руки всегда при нём останутся, а голова и совесть тем более.
Другое дело, когда человек в своём деле ни бум-бум. Вот тогда уж приходится потрудиться, чтобы мнение о себе у начальства создать, чтобы впечатление произвести. Так скользить приходится, такие пируэты юзом выписывать, чтобы в горку подняться. И ведь не пробуксует, точно знает, куда свой руль повернуть и как задницу от заноса уберечь.
И все понимают: конечно, он — ноль, но зато человек хороший, и начальство его уважает, и в коллективе его любят, и приятный, можно сказать, во всех отношениях сотрудник. Но приятный-то он лишь до тех пор, пока у вас всё в порядке, пока вы не поскользнулись, не повздорили с начальством или чем-то этому начальству, не дай бог, не угодили.
Я-то почему в этой передряге оказался? Ну, не то чтобы оказался… Словом, почему я так срочно понадобился?
Женщина-режиссёр, которая у них постоянно работает, вдруг заболела в самый неподходящий и, как говорится, ответственный момент.
Уж не знаю, может, просто заболела, а может, действительно в результате конфликта с начальством. Но мне о ней со всех сторон: и такая она, и сякая, и то, и сё.
Господи! Да вы же с ней столько лет работали, из одной кормушки клевали, друг у друга до зарплаты мелочь одалживали, на праздничных банкетах за одним столом сидели. Неужто она такая и была? Не верю! Да хотя бы потому не верю, что те же слова о ней слышал из уст вашего начальства. Буквально слово в слово.
Против кого дружим, ребята? Не заносит ли на виражах? А вдруг она завтра с начальством помирится? А вдруг ближе вас станет? И что тогда? Ах, ничего страшного, ни впервой?
Ну да! Если такое случится, значит, осознал человек, понял, ещё лучше стал, и все будем любить его пуще прежнего.
Со мной после первой же репетиции: и дифирамбы, и ох! и ах! и сю-сю, и чаёк на сцену.
— Ох, как бы хорошо было, если бы вы у нас работали!
— Ах, да вы просто наш человек!
— Ну, оставайтесь с нами!
— Ой, как вас все полюбили!
— Да я же ещё ничего не сделал!
— А это неважно. Оставайтесь с нами! Вы начальству очень понравились.
Но, как узнали, что я постоянно работать у них не собираюсь, тут же всё и закончилось. Чаёк-то, правда, ещё подносили, но уже без сахара, а в остальном только лояльно-официальные отношения.
И то слава богу.
Но точно знаю, объяви я, что передумал, даже не передумал, а только ещё подумаю, и опять всё начнётся. Если, конечно, начальство не передумает. Только мне тут отношения выстраивать, интриговать и собственный имидж создавать некогда. Мне успеть бы спектакль к сроку слепить.
Но наблюдать за ними со стороны очень интересно.
Ах, как хорошо, как спокойно, как удобно со стороны наблюдать, когда сам от всего этого никак не зависишь. Ну, спектакль в какой-то мере, конечно, зависит, но не судьба твоя, ни даже зарплата.
А когда сам в такой же шкуре был, всегда ли честно, по совести, поступал, всегда ли говорил то, что думал, а не то, что хотели от меня услышать?
И вдруг сам себе с горечью признался: нет, не всегда. И сам себя утешать начал: ну всё-таки, если по большому счету, в серьёзных делах не кривил душой. Уж хотя бы тот факт, что столько раз в безработные уходил, о чём-то говорит. Причём уходил, когда и не гнали, когда можно было остаться и спокойно работать. Но не мог себе позволить не делом заниматься, а видимостью дела, не служить, а прислуживать.
Ах-ах-ах! Служить бы рад, прислуживаться тошно?..
Выучил, усвоил?
Ну и что? Кому от этого лучше стало? Для дела уж никак не лучше, потому что тот, кто на твоё место пришёл, и дела толком не знал, да и не до дела ему было. Его больше интересовало то, что вокруг этого дела: кто как посмотрел, да что сказал.
А вот самому себе хуже сделал — это уж точно. И не только себе, но и своим близким.
Кому безработный идеалист с чистой совестью, но с пустым карманом, нужен?
Эх!..
Ну да, конечно, самолюбие своё тешил, гордость собственную лелеял — вот, мол, я какой хороший, принципиальный, честный. А толку? Назло кондуктору, возьму билет, пойду пешком?
И куда пришёл?
Как куда? Как куда?! А Счастье?! Да, может, оно и выпало мне именно за терпение и мучения.
Эх, знать бы что так. Да не знаю.
А в Счастье этом разве не тот же гололёд?
Ну не нравятся тебе её родители, родственники любимые, так не общайся. Кто заставляет? Тем более, что и Малыш не сильно стремится. А с дочуркой даже проблемы. Два выходных побудет у них, так они жалуются: и такая она, и сякая, и совсем не слушается.
Так кто кого воспитывает? Почему она дома слушается, а у вас нет?
Правда, потом, после этих выходных, приходится ещё два дня её в норму приводить. После следующих выходных то же самое.
Ну, возьми и скажи прямо папику-хряку:
— Ты мне неинтересен. Уж коль случилось так, что мы с твоей дочерью полюбили друг друга, давай общаться только при острой необходимости. Но дружить семьями — уволь. У вас своя свадьба, у нас своя.
Так ведь, во-первых, не поймёт. С хамом-то только по-хамски можно разговаривать. А по-хамски, значит, конфликт. И, во-вторых, ведь не скажешь так, просто не сможешь. Зачем людей обижать, всё-таки её родственники.
Получается, что и здесь скользить приходится. Куда ни глянь — везде гололёд.
А уж, судя по прожитой жизни, никакой я в этом деле не инструктор, даже наоборот, не то, что проехать по наледи с ветерком не умею, пешком протопать не всегда получается.
А кто виноват?
Да никто. Таким уж, видно, уродился.
Что ж, двигайся юзом, смотри, как жизнь вокруг бурлит и мимо тебя проходит. Наблюдай, оценивай, размышляй. Пока ещё можешь в стороне держаться, пока ещё девчонка любимая и кормить, и поить тебя, борова безалаберного, творческой слюной в поток плюющего, готова. Со стороны-то виднее.
Эх!..
___________________________________
1 Я по фене не ботаю, но разве можно об этом нормальным человеческим языком говорить? (Назад, к ссылке)
После множества решений, изменений, дополнений и мучений, наконец-то построили дом.
Все обрадовались и закричали: «Ура!».
Дом получился с портиком.
Портик был никому не нужен, лишь напоминал о том, как долго строился дом, потому что, когда его проектировали, портики были ещё в моде.
В новый дом принесли видик и стали смотреть.
По видику показывали чёрт знает что, но всем было интересно.
Портик тоже смотрел видик, а насмотревшись, выкинул фортель и взгромоздился на крышу.
Все удивились и подумали: «Этого не может быть!».
Кто-то даже воскликнул: «Ого!».
Стали думать, что делать дальше.
Кто-то умный предложил:
— Уж если портик оказался на крыше, давайте его достроим, и получится колокольня. Будет хорошо.
Все согласились и закричали: «Ура!».
Но колокольни не получилось: подвели подрядчики, не хватило ресурсов, возникли проблемы с инвестициями и материалами, а то, что было в запасе, просто разворовали, ссылаясь на отсутствие энтузиазма.
После этого кто-то ещё более умный прямо сказал:
— А на хрена нам эта колокольня? Разве это хорошо?..
Все сразу согласились и не стали задавать лишних вопросов.
Но портик уже не был похож ни на портик, который выкинул фортель и взгромоздился на крышу, ни на колокольню, которую ещё не начали строить, но уже кое-что разломали.
И тогда сказал кто-то самый умный:
— Портик выкинул фортель, значит, он сам виноват. Пусть теперь сам и выкручивается. А называть мы его будем уже не портиком, это было бы глупо, назовём его просто — фортиком. Это будет умнее.
Все захлопали, закричали «Ура!», и побежали смотреть видик.
А дальше…
Дальше появились маленькие фортики.
Сначала они были в одной пачке, но, придя к власти, быстро разошлись по рукам. Хватило как раз на всех, но не хватало…
— Я здесь! — щёлкнула зажигалка и всех осветила.
Они зажмурились, бросились к ней, прикоснулись к кончику пламени и стали пыхтеть.
— Хорошо!..
— И нам хорошо, и вам хорошо!
— Отлично!..
— Тепло и приятно!
— А вы видите — мы тоже светим!
— А вы заметили, что когда светим мы, дыма совсем не видно!
— И нам хорошо, и вам хорошо!
Им действительно было хорошо, но очень недолго.
— Эх! — хрустнула зажигалка и осветила скрюченные окурки. — Дыму-то сколько!.. Ну, да ничего, проветрится. Если, конечно, другие не надымят.
— Да, я вовсе не отрицаю, что в другой партии я был диезом. Ну и что? Звук-то один и тот же! Какая вам разница?
— Анестезия без хирургии не имеет смысла. Хирургия без анестезии немыслима. Почему же политики делают как раз наоборот?
— Вперёд! Вперёд, мои доблестные соплеменники! Я с гордостью смотрю на вас! Вперёд!
— Мы пришли.
— Идиоты! Здесь же ничего нет! Кто был впереди? Повесить этих глупцов! Кто был сзади? Знали и молчали? Повесить этих мудрецов! Теперь я верю, что со мной остались одни соратники. Я с гордостью смотрю на вас! Вперёд!..
— Пусть будет светло! Пусть будет очень светло! Пусть всем всё будет видно! Но всё-таки, хоть малую часть света я буду закрывать. Для красоты, для уюта, для спокойствия. Зачем вам видеть лишнее?..
— Летать — это прекрасно! Но когда внутри у тебя столько рождённых ползать, невольно думаешь о катастрофе.
— Не стоит обижаться на своих лидеров. Добравшись до полюса, я тоже указываю обратное направление.
— Боже, как тесен мир!..
— Для кого-то и в стакане воды я могу быть ужасной.
— Конечно, я за демократию, но много партий — это ещё не оркестр. И какая получится музыка, если каждый начнёт исполнять соло?
— Этот квадрат несносен! Так выпячивать собственные углы! Какое бесстыдство!
— Если бы меня не нарушали, кому бы я был нужен?
— До чего же завистливы люди! Только и умеют трепать языком да интриговать. А если по совести — кто больше любит животных?
— Как надоели эти маленькие ручейки и речушки! Они несут в меня столько мути!..
— Вы сначала между собой разберитесь, а потом уже со мной воевать будете.
Мастер, который делал кресло, очень хорошо знал и понимал то место, для которого его делал.
Кресло получилось мягким и удобным.
Всем захотелось поскорее в него сесть.
Тот, кто сел первым, стал бояться, что все остальные тоже хотят занять это место, и попытаются его вышвырнуть. От страха он справил нужду прямо в кресле.
Кресло стало попахивать. Но это никого не смущало. Всем действительно очень хотелось в него сесть.
Мастер увидел это, и сделал ещё одно кресло.
В него сразу же кто-то уселся, испугался, что его вышвырнут, и случилось то же самое.
Мастер хотел, как лучше, и опять принялся за работу.
Вскоре все сидели в своих креслах, боялись, что их вышвырнут, и нюхали.
Приехали иностранцы, посмотрели, понюхали, ужаснулись и предложили:
— А давайте мы всем вам сделаем новые кресла, а то у вас такой запах…
— Давайте, — ответили им. — Только платить мы не можем. Сами видите — сидим.
— А в кредит?
— В кредит мы согласны! — закричали со всех сторон.
Вскоре все получили по новому креслу. Но стало ещё хуже, потому что каждый теперь сидел на двух креслах, и запах стал в два раза сильнее.
Мастер давно умер, иностранцы, не выдержав атмосферы, уехали, а в креслах до сих пор сидят.
Когда же в этом удобрении что-нибудь произрастёт?
— Дело не в новых воротах. Дело в старых хозяевах.
— И звёзды могут пасть так низко, что невозможно предсказать.
— Чего можно ждать от жизни, кроме пожара?
— Разумеется, вначале было слово. Потом придумали меня.
— Если бы каждого хоть раз хорошенько ударили по шляпке, как бы крепко всё держалось.
— Меня можно преодолеть, но со мной нельзя не считаться.
— У каждой эпохи свои взгляды. Но любые взгляды есть в каждой эпохе. Дело не в исторической справедливости, а в том, что вам в данный момент нужно доказать. Для этого мы и трудимся.
— И в бане сохраняйте мою честь.
— Что значит, я навязываю своё мнение? Я для этого слишком мал. Разумеется, я могу выключить свет, когда вам нужно, чтобы все всё видели, и никто ничего не заметит. Я могу включить его, когда вам нужна темнота, и все всё увидят. Но причём здесь моё мнение? Мнение должно быть вашим. Просто оно не может не совпадать с моим.
— Чем больше давление сверху, тем всё яснее. Понятно и дураку.
— Кто сказал, что стою? Я лечу во вселенной!
— Молчание, конечно, золото, но иногда и словом можно неплохо заработать. Нужно только знать кому, когда и что шепнуть.
— Сначала он пил из меня лимонад и соки, потом попробовал вино, потом пил водку, потом вонючее лекарство. Потом в меня насыпали зерна и со свечой поставили у его головы. Интересно, что будет дальше. Неужели ничего? Ах, в меня снова наливают водку! Значит, скоро будет лекарство. Зачем так спешить?..
— Ещё будучи солдатом, я уже знал, как выиграть сражение без единой жертвы с нашей стороны.
— И что же?
— Но я молчал. Иначе бы никто из генералов, офицеров и прочих командиров не погиб, и я остался бы простым солдатом.
— А теперь?
— Я и теперь знаю, но молчу. Иначе не будут гибнуть те солдаты, которые мечтают стать генералом.
— Ну, вот!.. Опять не туда приплыли. Штурвал, как всегда, поменяют, руль подремонтируют. Но грести-то опять мне. Как стыдно!..
— Если бы не было меня, как бы вы распознали своих хвалёных гениев?
— Знаю средство от бессонницы: истребить щук.
— Я очень долго могу не пить, ещё дольше могу не есть, но я не могу не думать. Наверное, потому и горбатый.
— И в кармане я бываю с маслом.
— Вы требуете демократии? Хотите выбирать, кто сильнее? Пожалуйста, выбирайте! Ну!.. Выбрали? А теперь поговорим!..
— У каждого свой вкус.
— Если бы мы не росли, была бы сплошная масса лысых.
— Ну, хорошо, не нужно вспоминать обо мне в доме повешенного. Но, господа, у каждого из вас на шее галстук.
— Политики предсказывают, как должно быть, а мы, как будет. Но кто бы верил политикам, если бы было наоборот?
— В сущности, я одно из ваших лиц.
— Не будем спорить о популярности так называемых классиков. Кого чаще читают?
— Самое большое зло — это мыши.
— Если бытие определяет сознание, то грош цена вашим сегодняшним мыслям. Хотя со временем, возможно, их стоимость возрастёт.
Нет.
Нет.
Нет.
Никогда.
Возможно.
Очень может быть.
Да.
С удовольствием.
С чувством глубокого удовлетворения.
Всегда рад.
Хорошо.
Чем больше, тем лучше.
Прекрасно.
Только мне.
Только с моего согласия.
Без моей подписи никому.
Ни в коем случае.
Вы что, с ума сошли?!
Никогда!
Нет!
Нет!
Нет!
Всем — нет!
— Ну, ты артист! — сказали ему, когда он играл роль рабочего.
Он стал выше ростом, улыбнулся, и пошёл дальше.
— Ну, ты комик! — сказали ему, когда он играл роль большого начальника.
Он усмехнулся, и запомнил фамилию сказавшего.
— Да ты клоун! — сказали ему, когда он стал играть главные роли.
Он обиделся, принял соответствующие меры, и навёл порядок.
Прошло время. Появилась новая пьеса.
— Эй ты, клоун, — позвали его.
— Да?.. — откликнулся он, и прибежал.
— Будешь играть эпизод.
— С удовольствием!.. — воскликнул он. — А рольку нельзя? Хоть маленькую?..
— Обойдёшься. Ты в своё время уже так наигрался!..
— Хорошо-хорошо… Спасибо за эпизод.
Прошло ещё время. Пьеса опять поменялась.
— Люди! Граждане! Товарищи! Господа! Я всю жизнь искусству отдал! Ведь это я — артист! Это я — комик! Это я — клоун! Неужели вы меня не помните?
— Помним. Ой, как помним, — сказали ему окружающие и разошлись по своим делам.
— Всё равно вам без меня не обойтись! Ещё придёт моё время! — крикнул он, и спрятался за кулисами.
Все знают, что искусство вечно.
— Причём тут реклама?! Двигатель торговли — я!
— Мы растём из одного места. От него и двигаться начинаем, на нём и отдыхаем. Наверное, там о нас и думают. Да оно и похоже, что так.
— Он всю жизнь думал только о себе.
— Глядя на вас, этого не скажешь.
— Ещё бы!.. Не могла же я позволить ему ещё и делать всё для себя. Тут, уж извините, всё по справедливости.
— Да, я обещал, что дам голову на отсечение, если не выполню хоть одно из своих обещаний. Но ведь я не обещал, что при этом оставлю свой пост. Подумайте сами — зачем вам безголовый лидер? Тут и так голова кругом идёт!..
— Он плюнул в колодец, и задумался. Изобрести меня было совсем несложно.
— Если я буду одна, меня назовут порогом, и смогут легко перешагнуть. Если нас будет несколько, мы будем крыльцом, на которое можно подняться. Если нас будет много, мы будем лестницей, по которой человек может взобраться немыслимо куда. Но когда он будет лететь вниз, перед ним окажется та первая ступенька, которая была для него всего лишь порогом и которую он так неосмотрительно перешагнул.
— Вы?..
— Мы «за»!
— А вы?..
— А мы «против»!
— Вот и хорошо. Учитывая ваши мнения, запишите моё решение.
— Когда тебя заглатывает приличная рыба, это ещё вполне можно понять. Но так раздражает мелкое дёрганье этой противной лески.
— Если бы не было меня, кто бы стал слушать это чахлое соло?
— Вам нужен мой голос на выборах?
Пожалуйста.
Вам нужны мои средства и имущество?
Пожалуйста, возьмите.
Вам нужна моя жизнь?
Пожалуйста.
Почему же вы так недовольны?
Вам нечего дать мне взамен?
Так мне ничего не нужно.
Ах, вам нечего больше у меня взять?
Печально. Примите мои соболезнования.
Я вам сочувствую.
— Разбогатеет не тот, кто меня найдёт, а тот, кто поглубже закопает.
— Я ведь не столько для того, чтобы вы помнили, сколько для того, чтобы другие видели, как вы помните, и сколько вы выложили за эту показуху.
— Я готова быть с любым из вас и со всеми вместе. Но иметь ваши принципы — это выше моих сил.
— Демократия? А у нас, по-вашему, что? Просто каждый делает своё дело и не кричит об этом. Учитесь.
— Никто не чужд любви к родным пенатам.
— Когда стремишься стать первым, подумай, что можешь оказаться комом.
— Станьте на моё место, и вы уже вряд ли вернётесь на своё. А я — ничего, не жалуюсь.
— Электричество даю я. Кто не верит, — попробуйте.
— Господи, как там у нас плохо!..
— А здесь, у нас, вам лучше?
— Конечно, хуже. Ведь там моя Родина.
— Если я что-то прибавляю, то почему отнять может только этот глупый минус? Несправедливо!..
— А ведь только благодаря мне вы все так влюблены в свою хвалёную демократию.
— Подумаешь, птицы!.. Я тоже умею летать. Причём гораздо быстрее.
Все знали, все ждали, и вдруг…
— Ах!.. Ох!..
— Кто виноват?
— Никто.
— Так не бывает.
— А кто?
— Время.
— А-а!..
Все знают, все ждут, и вдруг…
— Ах!.. Ох!..
— А что можно было сделать?
— Не ждать.
— А-а!..
Все знают, все ждут…
— Так что будем делать?
— Ждать.
— Но ведь время.
— А кто виноват?
— Никто.
Все знают, все ждут…
— Могу любого заставить сесть.
— Неужели не понятно, что удобство ваших ног зависит не от моей формы, а от возможностей вашего кошелька. Так кто виноват в ваших мозолях?
— Только между молотом и наковальней можно обрести не только форму, но и суть.
— Уж я-то знаю всю вашу подноготную.
— Грибы не только можно есть, грибами можно любоваться.
Он бил себя в грудь и кричал:
— Давайте вместе! Все, как один! Во имя светлого будущего! Да здравствует коллектив!
Его слушали, ему аплодировали.
Ветер подул с другой стороны.
Он размахивал руками и кричал:
— Не будем стадом! Свободу личности! Во имя светлого будущего! Да здравствуют права человека!
Ему верили, ему аплодировали.
Наступило затишье.
— Что теперь? — спросили у него.
— Откуда я знаю! Я, как все. Да здравствует ветер!
— Хорошо, что люди не живут в болоте, иначе они стали бы наводить порядок, и всё изгадили.
— А ведь первым-то бьют меня. И только потом уже всё остальное.
— Практически честно победив на выборах, я теперь имею то, чего желает каждый из моих избирателей. Да здравствует демократия!
— Наконец-то можно говорить то, о чём раньше нельзя было даже подумать. Господи, когда же можно будет подумать о том, о чём теперь можно говорить?
— Все признают, что я звучу ярче, но почему-то главной считают тонику. Несправедливо!
— Чем бы не питали общественную мысль, а я без работы не останусь.
— Разумеется, в бане все равны, но каждый ходит в свою баню.
— Ну и что, если это неправда? Зато какой тираж! От тиража популярность, от популярности — доверие. Ах, да, там была какая-то ошибка… Извините, теперь не до мелочей.
— Я молчу. Я ничего не отрицаю из того, что говорят о моих принципах. Но если бы вы жили по нашим законам, сколько бы из ваших уцелело.
— Вам нужен свежий ветер? Пожалуйста. Только не вздумайте открывать окна! Ведь оттуда может подуть против меня!..
— Не собирались бы в стаю, кто бы стал нас вылавливать.
Потом я понял, что всё это началось гораздо раньше, и не должно было стать для меня таким кошмарным сюрпризом. Но до того ли мне тогда было? Да и не верил я во всякую мистику, колдовство, предзнаменования. Даже потом, после всех событий, я ещё долго не мог связать их в одну цепочку и понять в чём же причина.
Сначала заартачилась машина. Она ещё ездила, но чувствовалось, что может стать в любую минуту, и тогда — серьёзный ремонт двигателя, который, разумеется, не по карману. Пришлось запереть её в гараже, и выезжать только в самых крайних случаях.
Деньги, полученные за спектакль, хоть и составляли почти полугодовую зарплату среднего работника бюджетной сферы, разлетелись за два месяца.
Тогда-то и случилось первое серьёзное предупреждение.
Девчонки мои спали, я, как обычно в это время, работал. Было уже далеко заполночь. Работалось хорошо, легко и быстро.
Вообще я пишу очень медленно, по много раз переписывая, перестраивая фразы, добиваясь лёгкости чтения, простоты, точности. Лишь изредка текст рождается быстро и точно, и тогда кажется, что он складывается даже без твоего участия.
В эту ночь работалось легко.
Я закончил главу и уже собирался выключить компьютер, как на моих глазах с экрана монитора исчезла папка под названием «Книга».
Сначала я просто удивился, потом…
Как ни пытался я найти среди множества файлов хотя бы одно из названий уже написанных глав, ничего не получалось.
Сказать, что я был в шоке, значит, не сказать ничего. Результат более чем двухлетней работы испарился в одно мгновение.
Но так не может быть, так не бывает!
Многие не нужные файлы были на месте, все игры, даже те, которые прежде загружались подолгу, запускались легко. Но «Книги» — не было.
Я метался по квартире, вновь и вновь возвращаясь к компьютеру. В конце концов, я разбудил Малыша. Конечно, она ничем не могла мне помочь, но оставаться в этот момент наедине с самим собой было просто невыносимо.
Не знаю, как я выглядел, но, увидев меня, она испугалась, вскочила с постели, быстро набросила халат.
Я рассказал ей, что произошло. Она пыталась меня успокоить, прижалась ко мне, гладила по голове, как маленького ребёнка. Потом мы вместе ходили в магазин за вином. Потом ужинали или, наверное, завтракали, потому что уже приближалось утро.
Самое ужасное было в том, что практически весь материал, в том числе и черновики, и наброски были только в памяти компьютера. Лишь некоторые старые записи, сделанные в самом начале работы, когда ещё не было компьютера, сохранились на бумаге. Восстановить всё это было невозможно.
На рассвете я немного захмелел. Она уложила меня в постель, обняла и, продолжая гладить по голове, успокоила.
Проспал я часа четыре, потом вскочил, оделся и, наспех выпив кофе, убежал.
Я нашёл специалистов, которые непостижимым для меня образом восстановили необходимую информацию, но кое-что было утеряно безвозвратно.
На восстановление ушла неделя. Неделя мучительного ожидания, и — ура! Кое-что утрачено, но ведь не всё! Кое-что можно и восстановить, сделать заново. Я несказанно обрадовался, Малыш тоже.
Ещё неделя ушла на то, чтобы привести в порядок и проверить восстановленные в разных форматах тексты, и ещё несколько дней на попытки восстановить по памяти и записям утраченное. Наконец можно было приступить к дальнейшей работе. Как жадный волк на заблудившегося ягнёнка я набросился на неё, и…
Соседский мальчишка попросил помочь разобраться с его компьютером. Какие-то игры у него там не работали. Для этого моих познаний в компьютерной области достаточно. Я выключил свой компьютер и пошёл к нему. Малыш тарахтела швейной машинкой, а малышка воспитывала кукол в своей комнате.
Я вернулся через час, включил компьютер, и ничего не увидел на экране. Сплошная темнота. Он просто не включался.
На следующий день я опять побежал к мастерам. Через несколько дней они вынесли приговор — компьютер умер окончательно, но тут же успокоили:
— Ты сильно не расстраивайся. Мы когда прошлый раз твой компьютер лечили, оставили у себя копию твоей книги. Так что собирай деньги, покупай новый компьютер, и получишь свою книгу.
И растерялся я.
То, что книгу ребята сохранили, конечно, слава богу. А дальше-то что? Если даже на работу куда-нибудь устроюсь, из зарплаты я и за год таких денег не соберу. И машина в таком состоянии, что не потаксуешь. А главное — писать дальше не могу, всё опять в компьютере осталось.
Несколько дней как чумной ходил. Малыш тоже переживает, меня успокоить пытается:
— Давай, — говорит, — у родителей займём.
— А отдавать чем? Ну, хорошо если ещё какой спектакль подвернётся, а если нет? И как занимать, если я не знаю, когда отдать смогу? Да и не дадут родители такой суммы. Вот и дожили мы, Малыш, до пшённой кашки. Один выход — машину продавать.
Она ещё больше расстроилась.
— Не надо продавать. Как-нибудь проживём.
— Да как же проживём-то?..
Давным-давно, когда я ещё с матерью жил, ещё задолго до того как за книгу взялся, одно время числился официально безработным и копеечное пособие получал. Жил тогда тем, что на старом «жигулёнке» зарабатывал.
Мать всё ужасалась:
— Да у тебя же столько знакомых. Сколько ты добра сделал людям, которые теперь и при должности, и власть имеют, и тебя уважают. Неужели же не можешь попросить кого-нибудь помочь хорошую работу найти?
— А что значит, хорошую работу? Ты имеешь ввиду зарплату?
— Ну да. Ты же всё умеешь.
— Всё умеешь, это ещё не профессия. И как ты себе это представляешь? Приду я к знакомому товарищу и скажу: «Ты же меня знаешь, возьми на работу». Он спросит: «А что ты умеешь?» И я отвечу: «Всё». «Ты же в театре работал?» — «В театре». — «А причём тут театр и производство?». Торговля дело не моё, это уж точно. Менты, таможня, тем более. А где ещё приличная зарплата? Куда идти? Да и уважают меня, наверное, лишь потому, что никогда ни к кому не обращался с просьбами, в которых мне могли отказать. И теперь не буду. В крайнем случае, в долг денег могу взять, но это в самом крайнем случае. И то, если буду точно знать, когда смогу отдать.
— А как же другие? Занимают, перезанимают, крутятся.
— Занимают, а потом их долго ищут, чтобы долг вернуть. Теперь уже редко кто в долг даёт. Но это их проблемы. Мне, если нужно будет, дадут. И дадут именно потому, что не перезанимаю и не кручусь, как ты говоришь, потому, что знают, если я что обещаю, то сделаю.
Но этот разговор давно был. Теперь же, думаю, настал тот самый крайний случай. Дал объявление о продаже машины. Разумеется, очередь покупателей у двери не выстроилась. Когда ещё на неё покупатель появится, неизвестно, а пока надо идти в долг просить. И пошёл.
Никто, конечно, меня не ждал с приготовленными купюрами. В одном месте пообещали не раньше чем через полгода, в другом через месяц, в третьем недели через две. Оставалось одно — ждать.
Как же это трудно и мучительно!
С папиком-хряком как-то поделился, рассказал, что пообещали не только в долг дать, чтобы книгу закончить, но и само издание профинансировать. Он не только не порадовался — куда там! — просто не услышал. Глаза выпучил и в сторону уставился.
А ком всё больше накатывается. Воистину беда одна не ходит.
С малышкой большие проблемы начались, совсем разбаловалась, грубить начала. С одной стороны, как будто понятно — четыре года, первые попытки самоутверждения, но всё же неприятно. Причём именно после выходных, проведённых у любимых родственников, совершенно неуправляемой становится. И с Малышом что-то происходить стало. Внешне как будто всё по-прежнему, всё хорошо, но чувствую, что-то не то, погрустнела как-то, реже смеётся. А смех у неё, словно колокольчик — звонкий, чистый, открытый. Как зальётся, душа радуется. И рассмешить её особого труда не требуется. Не то чтобы хохотушка, но любую мелочь так открыто воспринимает, что если другой легкой шутке лишь улыбнётся, у неё — смех.
А какие шутки, коль такая жизнь пошла? И я весь на нервах…
Вот тогда-то и грохнул главный «сюрприз».
У меня давно шутка появилась. Уж не помню, то ли сам придумал, то ли где-то услышал.
— Какой завтра день?
— Пятница.
— О-ох! Завтра ж праздник большой.
— Какой?
— День рождения.
— У кого?
— Завтра ослик родился. Отмечать надо.
— Какой ослик?
— Как это какой? Ослик Иа из сказки про Винни-Пуха. Он же в пятницу родился. Не помнишь, что ли? Опять пить придётся.
Ещё в четверг вечером всё прекрасно было. В постели всё, как обычно, даже особенно хорошо. Впрочем, мне с Малышом каждый раз казалось, что сегодня особенно хорошо, страстно и ласково.
А рано утром папик-хряк подъехал, под окном сигналить начал. У него пузо тяжёлое, на пятый этаж тащить нелегко. А что полдома соседей разбудит своим сигналом, это ему и в голову не придёт. Он и раньше так делал, но обычно предупреждал, когда приедет. Старались тогда пораньше выйти, чтоб не сигналил. А тут без предупреждения заявился. Малыш вскочила, одеваться начала.
— Что случилось?
— Откуда я знаю. Папик приехал, сигналит, машет, чтобы я спустилась. Может, с мамой что случилось, может, просто решил на рынок со мной поехать.
— Ты узнай в чём дело, и поднимись, скажи. Может, помощь какая нужна.
— Если нужна, поднимусь, скажу, а если ничего не случилось, так чего я буду бегать.
Малышка проснулась, клянчить начала:
— Мамочка, а можно я с тобой?
— Не надо, спи ещё.
— Я уже выспалась. Ну, пожалуйста, можно?
— Ну, одевайся, только быстро.
Стали вместе бегом одеваться. Я тоже бегаю, малышке одеваться помогаю.
— Малыш, вот двести рублей. У меня заначка для машины была. Если на рынок поедете, купи моторного масла. Помнишь ларёчек, где я покупал? А то вдруг куда ехать придётся, надо в двигатель долить. Сейчас напишу, какое масло.
— Хорошо, куплю.
Девчонки у двери меня расцеловали, побежали. В окошко наблюдал как они в машину сели, поехали. Раз Малыш не стала возвращаться, значит, ничего серьёзного не случилось.
Я попытался ещё поспать, не получилось. Взял книжку, не читалось. Сделал себе чаю, не допил.
За несколько дней до этого уехала соседка, оставив нам ключи, чтобы мы кормили кота, ухаживали за ним, и при желании смотрели телевизор. Я пошёл к соседке, покормил кота, поставил кассету с каким-то дурацким боевиком и развалился на диване, надеясь, что Малыш сообразит, где я.
В двенадцать я вернулся домой и стал ждать.
Если бы они поехали на рынок, то уже давно должны были вернуться. Значит, что-то случилось.
После двух часов я уже не на шутку разволновался. После трёх решил идти к любимым родственникам, но вспомнил, что должна прийти подруга Малыша.
Терпеть не могу приходить куда-нибудь, где никого нет. Впрочем, кто это любит?
Остался дома.
Вскоре пришла её подруга. Я напоил её чаем. Потом она достала из своей сумки какие-то тряпки, из которых Малыш должна была что-то пошить, стала раскладывать их на диване. Я ушёл на кухню.
Только в шестом часу прозвенел звонок. Я бросился к двери, распахнул её, и увидел Малыша…
Нет, передо мной стояла не Малыш, а очень похожая на неё, но незнакомая, чужая девушка. Совершенно другие глаза, движения, даже голос другой. В руках у неё была огромная сумка, которой я прежде не видел. Рядом стояли её двоюродная сестра и огромный парень из их молодёжной компании. Малышки рядом не было.
— Привет, я ухожу, — сказала она, переступив порог.
— К маме, навсегда? — пошутил я.
— Да, — серьёзно ответила она.
— Так что случилось? Куда вы ездили?
Она поняла, что я ещё ничего не понял, и повторила:
— Я ухожу.
— Это серьёзно? — самый умный вопрос, который созрел в моей застучавшей башке.
— Да.
— Вот так сразу и навсегда?
— Да.
Она старалась отвернуться, прятала глаза, и была в этот момент похожа на свою бабушку-кротиху, хотя прежде я никогда этого сходства не замечал.
— Ну, вы идите на кухню, поговорите, а мы тут начнём собираться, — сказала сестра и стала вытаскивать из сумки запакованные в неё другие сумки и пустые пакеты.
— Я не хочу разговаривать, — испуганно сказала та, которая ещё утром была Малышом.
— Ты и вещи все забираешь? Действительно уходишь, навсегда?
— Да. Внизу «КАМАЗ» стоит и папик с машиной.
Я глянул в окно. Там действительно стояли «КАМАЗ» и «жигулёнок» папика-хряка.
Она ходила по комнате, распахивала дверцы шкафа, кладовки, тумбочки. При этом она явно боялась меня, проходя мимо, как-то неестественно делала шаг в сторону, чтобы обойти подальше.
Я вышел на кухню, закурил.
Это был какой-то бредовый сон. Не докурив, я вернулся в комнату.
— Малыш, объясни, что случилось?
— Ничего. Я решила уйти, — не поворачиваясь, ответила она и как-то агрессивно добавила: — И не пытайся меня удержать.
— Хорошо.
Я опять ушёл на кухню, докурил папиросу, вернулся в комнату.
— Я пойду к соседке, подожду там, пока ты будешь собираться.
Она обрадовалась.
— Да-да, иди.
И я ушёл.
Из окна соседской квартиры было видно, как выносили диван, холодильник, привезённые от любимых родственников. Потом вынесли её швейную машинку и почему-то зеркало хозяйки квартиры, которое висело в прихожей, когда мы вселились.
Папик-хряк распоряжался у «КАМАЗа», радостно размахивая своими короткими ручонками и помогая грузить. В квартиру он ни разу не поднялся.
Я всё ещё не понимал, не осознавал, не верил в то, что происходит.
Часа через полтора, которые я провёл в квартире соседки, мечась от окна к входной двери и сдерживая себя, чтобы не вернуться домой, раздался звонок. Я открыл дверь.
— Я забрала вещи и уехала.
— Подожди. Может, всё-таки поговорим?
— Нет.
— А ключ?
— Дома на столе.
И она застучала каблуками по ступенькам.
Я вернулся в квартиру. В голой и грязной пустоте гулко раздавались мои шаги. На кухне, и в одной комнате, вместо люстр из потолка торчали оголённые провода. В другой комнате осталась висеть хозяйская пластмассовая люстра.
Я сел на стул посреди комнаты, опять закурил. Обратил внимание, как дрожат руки.
«Нет, это какая-то глупая, идиотская шутка. Сейчас раздастся звонок, она бросится в мои объятья, и…
А вещи?..
Но ведь так не бывает, так не может быть!
Сколько же женщин за мою жизнь ушли от меня? Да как будто и немного. Наверное, больше оставил я. Но всегда для этого была причина или хотя бы повод.
А любила ли она меня?
Несомненно.
А я её?
Безумно.
Дал ли я хоть один повод усомниться в моей любви?
Нет, ни разу. Ни единого грубого слова, ни взгляда. Да что там взгляды и слова! За всё время я не испытал ни одной отрицательной эмоции по отношению к ней.
А она?..
Но если не было повода, значит, должна быть причина. Пусть непонятная, скрытая, которая, может быть, долго накапливалась, а потом вот так, в один миг, привела к такому решению.
Деньги?
Но ведь она не такая!
Нет, она не из тех, кто говорит одно, думает другое, делает третье. Она искренне готова была терпеть, и даже не терпеть, а мириться и с нищетой, и с проблемами.
Моё пьянство?
Но разве это пьянство? Даже не в сравнении с тем, как я пил раньше, тут и сравнивать нечего. То, как я пил последнее время, лишь моя мать может считать пьянством.
Единственный раз, когда мы с Малышом вернулись после премьерного банкета, я, не успев раздеться, потерял сознание. Но не от количества выпитого, а от переутомления после десяти дней напряжённой работы, недосыпания и, наконец, расслабления. Тогда пришлось вызывать «Скорую», и Малыш сильно испугалась.
Не один раз я сам заводил с ней разговор на эту тему, но она отвечала, что не видит в этом ничего ужасного, а по сравнению с папиком, это вообще не пьянство. И ещё она говорила, что даже запах от меня после выпитого вина ей нравится.
Нет, это просто какое-то колдовство, мистика…
Кстати, о пьянстве. Кажется, самое время выпить…"
Я вдруг с удивлением вспомнил, что у меня нет денег. Последние двести рублей я отдал ей утром на масло, которое она, конечно, не купила. И ещё вспомнил, что у меня накопилась куча долгов: за квартиру, за гараж, за электричество…
«Нет, сейчас непременно надо выпить, потом выспаться, а завтра думать, что же произошло, и как жить дальше. Иначе, если я буду думать сегодня, точно свихнусь. Я ведь уже знаю, как это происходит».
Я пошёл к соседям, чтобы позвонить сыну.
— П-привет. Т-ты сегодня с-случайно не собираешься к-ко мне?
Я понял, что опять стал заикаться.
— Нет, не собирался, — он немного помолчал. — Что-то случилось?
— В общем-то, с-случилось. Приходи узн-наешь. И ещё… Поговори с баб-бушкой. Я хочу… Займите мне рублей двести пятьдесят. Через неделю от-тдам.
— Хорошо, я поговорю.
— Когда п-придёшь?
— Часа через два.
— Я жд-ду.
— Что случилось? — спросил сын, переступив порог.
— П-проход-ди.
— Понятно, — совсем по-взрослому сказал он, войдя в пустую комнату.
— Я только полтинник принёс. Пенсии ещё не было. Нам с бабушкой не хватит.
— С-спасибо.
Мы сходили с ним в магазин, купили вина и пельменей. Я приготовил ужин.
Он ни о чём не спрашивал, да и мне говорить было слишком трудно. Ужинали молча.
— Поехали к нам. Что ты тут один будешь делать? — сказал он после ужина.
— А б-бабушка? — я указал на бутылку.
— Ничего.
Я пожал плечами и пошёл одеваться.
Потом был долгий, беспробудный запой.
Любопытное свойство организма: когда я был сильно пьян, разговаривал нормально, стоило хоть чуть прийти в себя, опять заикался.
И продолжал пить.
Не помню, как я оказался на её улице и почему у меня в кармане лежал большой камень.
Она сидела у своих ворот на маленькой детской скамеечке, как обычно по вечерам сидят старушки. Увидев меня, встала. Я подошёл.
— Привет…
— Привет…
Она казалась испуганной и растерянной. Я сразу протрезвел, но никак не мог придумать, что сказать или спросить. Мы молча смотрели друг другу в глаза.
Из калитки выскочила малышка. На лбу у неё была огромная ссадина, нос поцарапан.
— Господи! Что случилось?
— Да ничего. Во дворе со ступенек упала, — сказала она, и строго приказала малышке: — Иди домой.
Малышка не послушалась, смотрела на меня тоже как-то с опаской, потом заявила:
— А ты уже не мой папа.
Я ничего не ответил.
Из калитки выскочил папик-хряк, жуя и вытирая кулаком рот.
— Это… Чего тут?..
— Ничего. Иди домой. И её забери, — так же строго сказала она.
Папик-хряк стоял, продолжая жевать.
— Идите, — повторила она. — Нам поговорить надо.
Папик-хряк медленно взял внучку за руку, завёл её во двор, калитку не закрыл.
— Ты как здесь оказался?
— Не знаю… Наверное, поговорить хотел… Понять… Только сейчас говорить не будем. Я пьяный…
— А это что? — она указала на мой оттопыренный карман.
— А, это… Не знаю… Пьяный…
Я достал из кармана камень, выбросил.
— Давай встретимся, поговорим.
Она грустно улыбнулась.
— Для меня теперь проблема из дома уйти.
— Тебя что, даже из дома не выпускают?
— Нет, почему?.. Ну, если ненадолго. Когда?
— Когда скажешь.
— Хорошо, давай завтра утром, часов в девять.
Мы договорились о месте встречи, и я пошёл домой.
Дома я сразу же завалился спать, но утром встал с огромным трудом и чувствовал себя всё ещё пьяным.
Они возили её к какой-то бабке, которая нагадала ей, что я буду изменять налево и направо, сильно пить, бить её, и ещё много подобных «прелестей» из семейной жизни, к сожалению, не так уж редко встречающихся в среде гегемона. Ей давали пить какую-то жидкость, якобы от сглаза, убеждали, что я заколдовал ее, чтобы обобрать и пустить по миру. И прочее, и прочее, и прочее…
Но всё это я узнал не в то утро, а позднее.
Мы лежим в постели, не укрывшись. Она прижалась ко мне всем телом, положила голову на плечо. Я чувствую её тёплое, успокаивающееся дыхание.
— И ты во всё это поверила?
— А что мне оставалось делать? Они так насели на меня. Я испугалась. Я боялась тебя.
— И сейчас боишься?
— Нет. Я люблю тебя. Я без тебя не могу.
— И что же нам теперь делать?
— Не знаю.
— Ладно, Малыш, подурила и хватит. Иди к родителям, забирай малышку и возвращайся.
Она поцеловала меня в щеку.
— Но я не могу так сразу. Нужно их как-то подготовить.
— От меня же ты могла уйти сразу.
— Я боялась тебя.
— Теперь я должен объяснить тебе, какие плохие и страшные они? Я этого делать не буду, хоть и надеюсь, что мои с ними отношения закончились навсегда.
— Мне пора, — грустно прошептала она.
— Уже? И что дальше?
— Я приду.
— Когда?
— В пятницу.
— Навсегда?
— Не знаю. Постараюсь. Но в любом случае приду.
В пятницу она не пришла.
Прошло больше месяца. Я был у матери. Поздно вечером зазвонил телефон. Я снял трубку.
— Привет!
— Здравствуйте…
— Это я.
— Я понял. Что-нибудь случилось?
— Я хочу тебя видеть.
— Хорошо. Когда?
— Если можно, сейчас.
— Где?
Она предложила встретиться на трамвайной остановке.
В комнату вошёл сын, увидел, что я одеваюсь.
— Ты куда?
— На свидание.
— Она звонила?
— Да.
— И ты пойдёшь?
— Как видишь.
— Дурак, — как-то смачно произнёс он.
— Наверное, ты прав…
Она осторожно прильнула ко мне, поцеловала в щеку.
Мы сели на остановке. Долго молчали.
— У тебя появился кто-нибудь?
Я удивился:
— Нет.
Ещё помолчали.
— А у тебя?
— Да так, — она скривилась. — Родители и подруги только тем и озабочены, чтобы у меня кто-то появился. Был один, или есть, не знаю.
— Ты была с ним?
— Да… но… Он называл меня Зайцем, но его Заяц, это совсем не твой Малыш.
— Чего же ты хочешь?
— Я люблю тебя. Я не могу без тебя…
Она прижалась ко мне и заплакала.
— Пошли домой.
— Ой, не знаю. Я и без тебя не могу, и с тобой не получается.
— Что не получается?
— Родители. Они о тебе слышать не хотят. Говорят, с кем угодно встречайся, хоть с женатым, хоть каждый день с новым, только не с тобой.
— Что же я им такого сделал?
— Не знаю. Они считают, что ты колдун. Приворожил меня и не отпускаешь.
— Бред какой-то. Если чем и приворожил, так только тем, что полюбил тебя.
— Они считают, что ты мне не подходишь.
— Уж им-то я точно не подхожу. А ты как считаешь?
— Я люблю тебя. Давай я завтра приду?
— Приходи.
Мы ещё помолчали.
— Ну, мне пора. Не провожай меня.
— Одна ночью гулять будешь?
— Ничего. Лучше одна. А то ещё кто-нибудь с тобой увидит.
— Господи! Да что же это такое?!
— Ты только не волнуйся. Завтра увидимся.
Мы поцеловались, и она быстро ушла.
Она пришла днём. Быстро разделась и прыгнула в постель.
— Ты только за этим пришла?
Она обиделась, потом сказала:
— Нет, не только… Но и это тоже. Я так соскучилась.
Она действительно соскучилась, ей хотелось ещё и ещё.
— Я тебя совсем замучила.
— Ты меня не этим измучила. Это как раз самое приятное из мучений.
— Ну, тогда можно ещё разочек?
Я улыбнулся:
— Малыш ты мой глупенький…
Мы сидели на кухне, пили чай.
— А чем ты плиту так отмыл?
— Руками.
— Ты у меня молодец.
— У тебя? Решай что-нибудь, Малыш. Так жить невозможно.
— Да, я понимаю…
— Я с твоими родителями воевать не могу. Ты достаточно взрослый, самостоятельный человек. И знаешь, во всей этой истории мне больше всего даже не тебя жалко, и тем более не себя, а малышку. Совсем загубят ребёнка.
— Ой, она совершенно от рук отбилась. Матом ругаться начала.
Она вдруг взглянула под стол, и сразу изменилась, стала чужой, испуганной, злобной, такой же, как в тот вечер, когда уходила.
— Зачем ты ноги скрестил?
— Как скрестил.
— Вот так, как ты сидишь.
— Я всегда так сижу. Не замечала?
— Я боюсь.
— Господи, да что же это за колдовство такое?..
На следующий день мы встретились днём на улице. Домой идти она отказалась.
— А вдруг меня соседка увидит. Родителям позвонит, расскажет. Скандал будет.
— Ты так ничего и не решила?
— Решила. Только не знаю, как это сделать.
— Когда я с ними знакомиться приходил, знала. Или не знала, только вид тогда делала, что уйдёшь?
— Нет, что ты? Но тогда проще было, а сейчас…
— Что же мы сегодня будем делать?
— Не знаю.
— Поехали к моей матери, что ли?
— Поехали.
Мы приехали к матери. Я даже удивился, как тепло мать и сын встретили её. Естественно, разговор зашёл о причине её ухода. А потом, к ещё большему моему удивлению, они стали уговаривать её вернуться. Особенно меня поразил сын. Он говорил её то, что ещё год назад я пытался объяснить ему.
— Ты пойми, деньги ведь не самое главное в жизни. Тем более отец и деньги зарабатывать умеет. Ну, не всегда они у него бывают, он ведь творческий человек. Сегодня нет, завтра заработает.
— Да разве в деньгах дело! — возражала она.
— Ладно, вы тут беседуйте, я пойду чай приготовлю, а то слишком много обо мне хорошего наговорите, я и зазнаюсь.
Я ушёл на кухню.
Потом пили чай, потом опять разговаривали. И постепенно она становилась тем родным, любимым Малышом, каким была до той злополучной пятницы. Те же милые, ласковые глаза, та же счастливая, открытая улыбка.
Как я был благодарен матери и сыну за этот разговор!
В итоге договорились о том, что она завтра с малышкой придёт сюда, потому что родители не знают, где живёт моя мать. И если они будут искать нас дома, чтобы скандалить, то не найдут. Поживём какое-то время здесь, а когда они смирятся с её уходом, вернёмся к себе на квартиру.
Думал ли я когда-нибудь, что на пятом десятке мне придётся вот так от кого-то прятаться, что-то скрывать?
— Только если вдруг завтра не получится, тогда послезавтра.
— А почему может не получиться? Ты ещё не решила?
— Нет, я всё решила окончательно, но вдруг завтра что-то не получится. Ты не волнуйся. Значит, послезавтра обязательно придём.
— А какой послезавтра день?
— Пятница.
— Опять пятница!..
Она не поняла моей иронии. Я не стал объяснять.
Она не пришла ни завтра, ни в пятницу, ни в субботу, ни в воскресенье.
Оказывается, потолки в бесконечных больничных коридорах имеют множество ступенек. Когда ходишь по этим лабиринтам или сидишь в очереди, ничего не замечаешь, но когда тебя везут на каталке, и ты видишь перед собой только потолок, каждая ступенька вызывает удивление.
Вот ступенька вверх. Сейчас тебя будут поднимать. Но тебя не поднимают, а везут не сбавляя скорости. Ступенька проплывает. Вот ступенька вниз. Сейчас тебя будут поддерживать, чтобы не сильно опустилась голова. Но тебя везут дальше. Странное ощущение какой-то космической нереальности и невесомости. И боль в груди. И огромное, непреодолимое желание курить…
Я согласился ехать, когда они появились в четвёртый раз. И то, наверное, лишь потому, что в бригаде «Скорой» оказался старый знакомый, бывший участковый терапевт, который ещё в период моей учёбы иногда выписывал мне фиктивные освобождения от занятий.
— Рановастенько ты, батенька, инфарктик схлопотал.
— Может, всё-таки не инфарктик? Может, укольчиком отделаемся?
— Укольчик само собой. И поехали. У нас за последние сутки твой адрес уже все бригады знают. Не дури, поехали.
— А назад я вернусь? — серьёзно спросил я.
— Будешь хорошо себя вести, может, и вернёшься. Собирайте его, — обратился он к матери.
— Ну что, поедешь? — спросила мать.
— Поеду, — согласился я, и стал подниматься.
— Стоп-стоп-стоп! — он придавил мои плечи к подушке. — Мне тебя живого довезти надо, — и сказал сестре: — Давай носилки.
— Да я дойду.
— Это мне решать. А ты не буянь. Давай руку, я тебе сам укол сделаю.
Он сделал внутривенный укол, потом ещё два укола в ягодицу.
Появился незнакомый мужик, видимо, водитель «Скорой», принёс носилки.
— Слушай, там же, в вашей конторе, не покуришь, можно я хоть сейчас напоследок покурю?
Он был не намного старше меня, и мы ещё с тех давних времён обращались к друг другу «на ты».
— Конечно, нельзя… но если очень хочется. Ты всё «Беломор» смалишь?
— Я однолюб.
Он достал из лежавшей на столе пачки папиросу, подал мне, зажёг спичку.
Я лежал на спине, глубоко затягиваясь и выпуская дым в потолок. Он держал меня за руку, щупая пульс, и терпеливо ждал, пока я докурю.
Потом мать позвала соседей. Они вынесли меня на носилках, погрузили в машину.
В палате мне не позволили самому перелечь с каталки на койку. Два хилых молодых санитара, видимо студенты медучилища, толстая пожилая нянечка и симпатичная стройная медсестра с трудом переложили меня. Рядом стояла врач, некрасивая, очень худая женщина болезненного вида, с холёными ногтями и ярко накрашенными губами. Вскоре появились ещё две медсестры. Одна брала из вены кровь, другая приматывала к рукам и ногам электроды, ставила на грудь холодные мокрые присоски для снятия кардиограммы, третья ждала своей очереди, чтобы поставить капельницу.
От такого внимания и суеты вокруг меня я чувствовал себя очень неловко. Хотелось чтобы все эти процедуры поскорее закончились и мне дали просто спокойно полежать.
Если бы я мог предположить какая это мука: спокойно лежать под капельницей в течение восьми часов!
После моей просьбы подкрутить капельницу, чтобы жидкость вытекала быстрее, сосед по палате обрадовал:
— Ты что?! Нельзя. Помрёшь сразу. Это ж такое лекарство! Они вообще во время этой капельницы постоянно рядом дежурить должны. Но им некогда.
— И как часто они её ставить будут?
— Эту ставят только один раз, когда привозят. А потом уколы, таблетки, процедуры, капельницы. Но уже не такие, нормальные. Ничего, терпи. Здесь все через это прошли.
— А курят здесь где?
— В конце коридора тамбур для мусора, там курилка. Только после этой капельницы ещё сутки вставать нельзя.
— Я не вытерплю.
— А помереть не боишься?
Я подумал, потом ответил:
— Нет, не боюсь.
— А я боюсь. Курить вот бросил. Двадцать лет курил, и бросил.
— Это правильно.
Я не вытерпел до конца капельницы. Оставалось уже немного, и я нажал на вмонтированную в стену кнопку. Прибежала испуганная медсестра.
— Миленькая, там уже чуть-чуть осталось. Больше не могу терпеть. Давайте снимем.
— Может, вам судно?
— Нет-нет, давайте снимать.
Она вытащила из вены иглу. Я медленно поднялся, сел. Острой боли не было, но чувствовалась сильная слабость.
— Может, судно? — ещё раз спросила она.
— Нет-нет, я схожу.
— Да как же? Вам же нельзя!..
— Ничего, если очень хочется, то можно.
— Ну, пойдёмте, я хоть провожу.
Я достал из стоявшей у тумбочки, ещё не распакованной сумки, папиросу, спички, встал. Заметил, как сосед с удивлением и любопытством смотрит на меня, подмигнул ему и попытался улыбнуться.
Медсестра довела меня до туалета.
— Назад сами дойдёте? Или подождать?
— Дойду. Идите.
Немного кружилась голова, я сильно вспотел. Наверное, от слабости.
Я сходил в туалет, потом добрался до курилки. Здесь был даже ящик, застеленный газетой, на который можно было присесть. Сел, закурил, с удовольствием затянулся.
Что же со мной происходит? Что вообще происходит в этом мире?
Ну, хорошо, в который раз не получилось семьи. Так ведь в самом начале ни на что особо и не рассчитывал. Сам же говорил: «Попробуем, проживем год, если всё нормально будет, тогда поженимся». Ну, не получилось…
Так в том-то и дело, что получилось!
Почему один человек считает себя в праве вмешиваться в жизнь другого? Причём не только присваивает это право, но и считает своим долгом, обязанностью, даже не направлять, а заставлять и вынуждать другого человека поступать так, как считает нужным он сам. Даже если это близкий человек, даже если родной. Но разве можно кроить всё вокруг лишь по образу и подобию своему?
Страшно!..
Если мир не стоит на месте, значит, не могут дети быть повторением родителей. Почему же родители считают, что дети должны видеть этот мир и понимать его так же, как они?
Абсурд!
Почему одни люди устанавливают нормы и правила, по которым должны жить другие, и называют это законами, которые нельзя нарушать?
Тысячи, миллионы людей во всех странах мира сочиняют, редактируют, корректируют законы, по которым должны жить все остальные, причем занятие это считается очень важным почётным и чуть ли не главным.
Ещё больше людей следит за исполнением этих законов и за исполнением наказаний за нарушение этих законов.
И чем больше законов, тем больше людей требуется для их создания, исполнения,
А ведь законы-то эти в самом простом, понятном и всеобъемлющем смысле созданы тысячелетия назад, и ни в какой редакции не нуждаются. И законов-то этих всего с десяток. А больше и не требуется.
Не убий. Не укради. Не возжелай жены ближнего… И что-то там ещё…
Да!.. Что-то там ещё… А что — не помню! Не знаю!..
Эх!..
Я устал сидеть. Хотелось лечь и забыться. Опять подкатила боль.
Держась за стены, я с трудом дошёл до палаты, открыл дверь — темно.
Наощупь добрался до своей койки, лёг, закрыл глаза.
В дальнем углу раздавался смачный мужицкий храп.
Сестра говорила, что вколола мне какое-то снотворное, и я буду хорошо спать. Хорошо бы, но вряд ли получится. Даже после снотворного.
Поднёс к лицу часы, щёлкнул зажигалкой. Слабо высветились нули с минутами. Начался новый день.
Наступила очередная пятница, день рождения ослика Иа.
Зима выдалась снежная, очень снежная.
Старожилы хоть и говорили, что не впервой, что бывало и похуже, но когда, в каком году были подобные снегопады, никто сказать не мог.
Особенно небо разъярилось в марте, когда полярная ночь уже подходила к концу. Но даже в полдень солнце не появлялось, лишь сумеречная мгла нависала над городом. Снег шёл постоянно, то чуть затихая, и тогда вдалеке можно было разгадать смутные очертания ближайших сопок, то обрушиваясь новым зарядом, и тогда не было видно ни только стоящих рядом домов, но и натужно урчащих вблизи автомобилей, и даже проходящего совсем рядом человека.
Техника работала круглосуточно, не давая стихии овладеть городом. Но техники не хватало.
Каждое утро со стороны залива по улицам двигались длинные чёрные колонны — матросы оставляли корабли, чтобы помочь технике вырвать город из снежного плена.
Не было ни учебных тревог, ни больших приборок, ни увольнений. Даже политзанятия, — святая святых! — были отменены, и матросам вместо того, чтобы сидеть в тепле в парадной форме (политзанятия — праздник), в полудрёме слушать о последних постановлениях Партии и Правительства или за широкой спиной впереди сидящего сочинять письмо любимой девушке, приходилось орудовать шанцевым инструментом.
«Берите в руки карандаш, мы начинаем вечер наш!».
К старой песенке, звучавшей когда-то с экранов телевизоров перед началом КВН, эта шутка не имела никакого отношения.
Многие вещи, окружающие нас в гражданском быту, на борту корабля приобретают новые, порою удивительные названия, а слова, означающие в домашнем хозяйстве одни предметы, на флоте имеют совершенно другой смысл.
Как на гражданке (в гражданской жизни) можно ещё назвать веник?
На флоте — голяк.
Хозяйка дома скажет: «Я взяла таз».
На флоте: «Схватил обрез».
А — трактор?
Это нехитрое сооружение, состоящее всего-навсего из фанерного щита с привязанными к нему лямками. Лямки набрасываются на шею и пропускаются подмышки, как в детской игре в лошадки. Лямок может быть несколько и несколько человек одновременно впрягаются в них, а другие прижимают фанерный щит к земле, удерживая его вертикально. По результату, по тому, как этим способом расчищен снег, очень похоже на работу трактора.
А карандаш — это обычный тяжёлый железный лом, которым очень хорошо можно колоть лед, долбить промёрзшую землю и к которому привычны матросские руки.
Берите в руки карандаш, мы начинаем вечер наш!
Начиналось с утра, с подъёма, вместо зарядки. От форштевня до кормы освобождали от снежной маскировки собственный корабль, сбрасывая снег за борт.
Свободная вахтенная смена работала круглосуточно.
Молодым наряды вне очереди раздавались щедро и ежедневно. Не в воспитательных целях и не за провинности. Просто должен же кто-то и ночью чистить снег, иначе к утру на палубу не выберешься.
После завтрака построение на шкафуте, уже с инструментом.
И в город…
— Два солдата из стройбата заменяют экскаватор, а один матрос хреновый заменяет трактор новый! Поехали!.. — вопит молодой матросик, придерживая лямки трактора и упираясь ногами в скользкий, упругий наст.
— Ой, ты, мама родная, зима у нас холодная!.. — весело вторит ему другой, высоко подбрасывая снег деревянной лопатой.
— Да когда ж ты заткнёшься?! — подняв над головой карандаш, грозит небу третий. — Каждый день с подъёма до отбоя!.. Ух!..
— А тоби що, ни одын хрэн дэ робыть? Що на коробке (корабле) пашешь, що тут. Так ты радуйся, що хочь у город вышел! Бачишь, яка дивчына… А ну, братва, расступысь! Дай дорогу! Пожалуйте, дамочка!..
Хохот.
— Эй, хохол, смотри не влюбись! А то вдруг у неё папа адмирал!..
— Може, и адмирал, а може, и бич якый! А гарна дивчына!.. Город — це тоби город! Так що нэ журысь, давай карандаш, покуры, слабак…
— Станешь тут слабаком… Каждый день с подъема до отбоя, гадина, сыплет…
И каждый день с подъема до отбоя…
Но всё же им было легче. Легче потому, что на обед они возвращались на корабли и можно было согреться в тёплом кубрике, просушить одежду в горячей, вонючей сушилке, а после обеда, развалившись на рундуке, даже вздремнуть минут десять, а то и двадцать. Этим было легче, потому что были другие, которым обед привозили туда, где они работали, и хлебали они холодную баланду, столпившись в кружок, здесь же, на улице, держа миску в руках. Хлебали поспешно, чтобы в миску не успело налететь много снега. Тем, другим, не разрешалось курить, им нечем было подпоясать промерзшую, не высохшую за ночь шинель, а по нужде их водили строем, и по краям строя шли солдаты с карабинами.
Тем, другим, было труднее…
«Тот не матрос, кто в море не бывал и не познал всех прелестей гауптвахты».
Гауптвахта была знаменитой.
Сюда привозили даже из дальних точек и гарнизонов, в которых была своя гауптвахта, но…
Если матрос уж очень сильно провинился, нарвался по пьянке на высокое начальство или так набедокурил, что от начальства не скрыть, или полагалось бы его за какое-то серьёзное дело и под трибунал отдать, а не хочется, то везли его сюда. Знали — тут уж почувствует он почём фунт лиха, тут уж дурь свою усмирит.
Но и определить сюда матроса или солдата было непросто. Предварительно созванивались, ждали место. И обязательно что-нибудь привозили. Иначе не возьмут. Кто что мог пожертвовать на благоустройство заведения, тот тем и одаривал. Везли обычно пару банок корабельной краски или лопаты, или доски, или фанеру, или мешок хлорки. Хлорка на губе (гауптвахте) тоже дело очень нужное. Ну, уж на худой конец, бутылку шила (спирта) начальнику губы вручали.
Но и забирать бойца не спешили, знали что здесь объявленным сроком не отделается, без ДП (дополнительные несколько суток) вряд ли обойдётся.
А чем на гауптвахте перевоспитывают?
Ну, понятно, режим, условия не курортные, но главное-то, главное: «Берите в руки карандаш, мы начинаем вечер наш!».
Этим было труднее.
Вряд ли кто-нибудь из них знал до той поры, что такое шмон, что такое «дезинфекция», кто такой начкар и как можно приготовить яичницу без яиц.
Всем им довелось пройти через это.
Совершенно случайно ты узнаёшь, что сегодня тебя, наконец-то, повезут отбывать объявленные десять суток.
Ты уже почти и забыл про них, уже, кажется, и месяц прошёл, а по уставу тебя могут наказать только в течение месяца после объявления наказания.
Ах, нет — месяц будет только завтра.
На КП тебя ждёт машина, легковая (!), штабной «уазик», поданный для тебя одного. Ждёт мичман, который будет сопровождать тебя одного.
Ты быстро собрался, приготовился. С кем-то поменялся шинелью, выбрал подлиннее, поменялся шапкой, выбрал похуже, побольше размером. Под робу поддел тёплое шерстяное гражданское трико. У кого-то достал домашние вязаные тёплые носки из собачьей шерсти, у кого-то тёплые меховые рукавицы. Сам чёрт теперь тебе не страшен.
Тебя выходит провожать целая толпа, — тебя одного. Кто-то даёт тебе пачку печенья, кто-то пачку сигарет, кто-то коробку спичек.
Ну, поехали!..
По дороге ты рассовываешь сигареты, спички, деньги в носки, в шапку, за подкладку шинели, во внутренний карман трико.
Мичман молча усмехается, поглядывая на тебя.
— Печенье лучше съешь, — советует он.
— Можно и съесть, — соглашаешься ты и жуешь сухое сладкое печенье.
Путь не близкий, можно и подремать. Небось там, на губе, много не поспишь. Да не больно-то спится. Что там будет, какие там порядки? Конечно, не курорт, но люди везде живут. Ничего, как-нибудь выдюжим.
Вот и привезли тебя.
Мичман идет договариваться, несёт в большом толстом портфеле две банки корабельной шаровой (серой) краски.
Ты остаёшься в машине, куришь.
Обращаешь внимание, что на вахте у ворот не матросы, а солдаты с красными погонами, и все очень похожи, все на одно лицо — глаза раскосые, лица круглые, то ли узбеки, то ли казахи, то ли корейцы. На красных погонах буквы «ВВ».
«Внутренние войска, — отмечаешь ты. — Охрана настоящая, как в тюрьме. Да, здесь тебе не обычная губа, где охраняют такие же матросы, присланные с кораблей на сутки для дежурства в гарнизоне. Да ещё и какой-то специальный «туркестанский батальон» или «дикая дивизия».
И ещё думаешь:
«А вдруг сегодня не примут? Завтра день перекантоваться, а послезавтра везти уже не имеют права. Бывают же случаи…».
Возвращается мичман.
— Пошли, — весело говорит он.
— Пошли, — соглашаешься ты, и браво шагаешь впереди.
Узкоглазые краснопогонники с любопытством разглядывают тебя.
Ты проходишь через небольшой дворик. Перед тобой открывают железную дверь. Одну, потом другую. Заводят в небольшую каптёрку. Неприятный запах шибает в нос: смесь хлорки, гнили, кислой баланды, старых, не стираных портянок.
«Ничего, — думаешь ты, — десять суток понюхаем, потерпим».
Тебя принимают начкар (начальник караула), старлей (старший лейтенант) в морской форме с красными просветами на погонах (береговая служба, скорее всего, комендатура) и два узкоглазых сержанта.
Сразу же предлагают снять ремень, «краба» (кокарду) с шапки, рукавицы, часы, шнурки. Но ты предусмотрительно надел сапоги. Со шнурками они пролетели. А рукавицы пришлось снять. Остались только тоненькие уставные перчатки, да и то старенькие, дырявые.
Протягивают маленькие тупые маникюрные ножницы. Предлагают самому спороть погоны. И с шинели, и с робы.
— А это ещё зачем?
— Положено, — односложно отвечает начкар.
— Меня что, разжаловали?
— На десять суток — да.
— Интересно… Чтобы старшину до матроса разжаловали, такое встречал, но, чтобы матроса разжаловали ещё ниже, о таком не слышал. Я теперь гражданский человек, что ли?
— Шутник, — усмехается узкоглазый. — Ты теперь не человек.
Сняв шинель, ты быстро спарываешь с неё погоны, отдирая их почти с мясом. Робу не снимаешь, пытаешься спороть с плеч прямо на себе.
— Да ты сними, — советует тот же узкоглазый сержант.
— Ничего, я так…
Под тельником у тебя тёплое неуставное трико. Могут заметить. Ещё заставят снять.
Погоны, «краба», ремень, рукавицы оставляешь на небольшом столике, крышка которого обита почерневшим куском железа.
Мичмана, который тебя привёз, просят подождать, а перед тобой распахивают ещё одну железную дверь.
Эта комнатуха больше похожа на камеру. Вместо окна под потолком небольшой проём с решёткой из толстых арматурных прутьев. Без рамы, без стекла. Под проёмом на цементном полу небольшая кучка залетевшего снега.
Холодно.
Стены бугристо отштукатурены «под шубу» и выкрашены до самого потолка чёрным, смоляным кузбаслаком.
Такие же стены потом будут и во всех камерах.
Потолок отштукатурен гладко, но не покрашен, не побелен. С него свисают две очень яркие лампочки в закрытых, обрешеченных плафонах. В самом центре стоит одна покосившаяся, почерневшая баночка (табуретка), кажется, никогда не крашенная и даже не струганная, но за долгие годы хорошо отполированная руками и задами. В углу такой же стол, с прибитым к крышке куском железа.
— Шинель, шапку сюда, — указывают тебе на стол. — А сам сюда, — указывают на баночку.
Ты кладёшь шинель, шапку, садишься.
Оба сержанта занимаются твоими вещами, выворачивают карманы, шапку, прощупывают подкладку, изгибая и переламывая, тщательно проверяют каждый шов.
Конечно, находят и запрятанные сигареты, и спички, и деньги.
Ты огорчён, но не сильно. В конце концов, у тебя ещё кое-что осталось.
Господи, как ты наивен!..
— Раздевайся, — командуют тебе.
— Зачем?
— Положено.
Ты огорчаешься ещё больше.
Стаскиваешь с себя робу, протягиваешь.
— Всё, всё снимай. Догола.
— Как догола?
— Вот так. Полностью. И трусы снимай.
— Здесь же холодно!..
— Не околеешь. Раздевайся!
Внутри у тебя что-то опускается, начинает дрожать. Ты медленно стягиваешь сапоги, тельник.
Они даже не удивляются, увидев на тебе гражданское трико, тёплые носки, только подгоняют:
— Быстрее, быстрее!..
Четыре руки быстро выхватывают твои вещи, швыряют их на стол.
Ты остаёшься в одних трусах, пытаешься сесть.
— Сказано — всё снять! Быстро!..
Ты нехотя снимаешь трусы, отдаёшь.
Прикрыв обеими руками своё мужское достоинство, стоишь босыми ногами на цементном полу в ожидании, пока со всеми вещами проделают то же самое, что уже проделали с шинелью и шапкой. На грязную, почерневшую баночку ты сесть не решаешься.
Тебе холодно, ты дрожишь.
Начкар, равнодушно оглядев твою наготу, медленно выходит.
— Мужики, можно поскорее, — неуверенно просишь ты.
— Успеешь.
— Холодно…
Тебе не отвечают.
Наконец обыск окончен. Одежда твоя свалена в кучу на полу, всё найденное в ней, всё, что ты так тщательно прятал, свалено в кучу на столе.
Один из сержантов берёт из этой кучи твою сигарету, твои спички, закуривает.
Оба подходят к тебе.
— Руки в стороны, ноги расставить.
Ты злобно смотришь на них, но команду выполняешь.
— Ноги шире!..
Выполняешь.
— Руками раздвинь задницу.
— Вы чего, мужики?..
— Задницу раздвинь!
Выполняешь.
— Резко присесть!
Ты переступаешь на месте, пытаешься присесть.
Носком сапога один из них сзади бьёт тебя по голени.
— Задницу раздвинуть, ноги расставить и резко присесть! Ну!..
Выполняешь.
— Встать!.. Сесть!.. Встать!.. Сесть!..
Они наблюдают: не вывалится у тебя что-нибудь из заднего прохода.
Не вывалилось.
— Открой рот.
Открываешь.
Один заглядывает, больно жмёт грубыми, сильными пальцами щёки — не спрятано ли что-нибудь за ними.
Не спрятано.
— Садись, — указывает на баночку.
— Она грязная, я постою…
Четыре руки молча усаживают тебя насильно.
Один становится впереди, другой сзади.
Ты слышишь за спиной какой-то металлический звук, щелканье. Что-то холодное прикасается к твоей шее.
Машинка! Тебя начинают стричь тупой механической машинкой!
Ты вскакиваешь.
— Да вы что?!
Два сильных точных удара, один в живот, другой в челюсть сваливают тебя на пол.
Ты не успеваешь даже вскрикнуть, тебя поднимают, усаживают, стригут. Дыхание понемногу восстанавливается, во рту солоноватый, терпкий привкус крови.
Злость и отчаяние.
Со скрипом открывается дверь, заглядывает начкар.
— Помощь нужна?
— Нет, управимся, — весело отвечают ему.
А тебе до ДМБ (увольнение в запас, возвращение домой) осталось меньше двух месяцев. Ты собирался уж и вовсе не стричься, отрастить шевелюру к приезду домой.
Стригут.
Больно выщипывают волосы. Один крепко держит двумя руками твою голову, поворачивая её то в одну сторону, то в другую. Другой стрижёт.
Самое обидное, что они такие же, как ты, тоже ведь срочную служат. Даже не такие, а… Им ещё служить и служить. Караси зелёные! Сапоги козлиные! А ничего не поделаешь…
Холодно.
— Встать!
Выполняешь.
Тебе протягивают машинку, с улыбкой спрашивают:
— Там сам пострижёшь или тебя обслужить?
— Что? И там стричь?
— А как же? Положено!..
— Да я в жизни никогда там не стриг!..
— А теперь прикажут, так по одному волоску сам повыщипываешь. Ну, так что?..
— Сам…
Ты неумело выстригаешь собственный лобок. Машинка больно щиплет. Они наблюдают.
Холодно.
— Ну вот, теперь красавец!.. Одевайся.
Тебе швыряют одежду, но трико, носки, рукавицы оставляют на столе.
— А трико?
— Не положено.
— Хоть носки отдайте!..
— Не положено.
— Что ж я, босиком в сапогах буду?..
— Найдёшь что-нибудь.
— Да где ж я найду?..
Сержант щурит свои узкие глаза, улыбается, пожимает плечами.
Другой сержант выходит, но тут же возвращается. Несёт голяк (веник), протягивает тебе.
— Прибери за собой.
Ты быстро одеваешься, засовываешь босые, замёрзшие ноги в холодные сапоги и сметаешь собственные волосы.
Входят начкар и мичман.
Начкар равнодушно осматривает лежащие на столе вещи, тоже берёт твою сигарету, твою спичку, закуривает.
— Забирайте, — кивает он мичману на стол.
Мичман сгребает всё в свой необъятный портфель, смотрит на тебя стриженого, улыбается, сочувственно покачивает головой.
Ты уже не его матрос, ты уже — арестованный.
— Ну, счастливо тебе, — говорит он и уходит.
— Товарищ мичман! — нетвёрдым, осипшим голосом кричишь ты вдогонку. — У вас это… тряпки какой-нибудь не найдётся?
— Зачем?
— На портянки.
Мичман смотрит на начкара.
Тот молча кивает в знак согласия.
Мичман лезет в портфель, достаёт кусок грубой мешковины, в которую были завёрнуты банки с краской, протягивает тебе.
Но один из сержантов перехватывает тряпку, разворачивает, осматривает с обеих сторон и только после этого отдаёт тебе.
— Спасибо. До свиданья… Приезжайте поскорей!..
— Да не спешите. Лучше позвоните сначала, — советует начкар. — У нас через десять суток редко кто уходит.
Ты собираешься сесть здесь же, на ту же баночку, разорвать пополам мешковину и переобуться, но тебя поторапливают.
— Прибирайся быстрее. В камере переобуешься.
Ты быстро сметаешь свои волосы, собираешь их руками и тебя ведут в гальюн (туалет), где ты их выбрасываешь. Потом тебя ведут в камеру.
После ярко освещённого коридора в камере кажется совсем темно. Лишь несколько лиц мелькнули, когда открылась дверь. Но дверь тут же захлопнулась, и — мрак.
Только когда глаза привыкли к темноте, ты замечаешь, что над дверью, оказывается, горит лампочка, но очень тусклая, да ещё в закрашенном синей краской плафоне. Рядом с ней ещё одна лампочка, тоже в плафоне, но некрашеном. Вторая лампочка не горит.
Светится ещё окно — узкая ниша под потолком, — но оттуда, из-за толщины стен, свет совсем не падает. Ниша такая же, как и там, где тебя стригли, без рамы, без стекла, с крупной решёткой из арматурных прутьев.
Глаза постепенно привыкают к темноте.
Камера довольно большая, просторная. Метров десять-двенадцать в ширину и примерно столько же в длину. Посередине, от пола до потолка, равномерно распределенные в пространстве, стоят четыре толстых деревянных столба.
— Здорово, мужики!..
Несколько голосов нехотя отвечают:
— Привет…
— Здорово…
Проходишь, размышляешь, где бы присесть.
Вдоль стен лавки, очень узкие, железные. Такие же лавки у столбов, через всю длину камеры.
Садишься, с трудом разрываешь пополам мешковину, начинаешь переобуваться.
В камере, кроме тебя, пять человек, два матроса и три солдата. Все сидят молча, не разговаривают.
К тебе подсаживается матросик, маленький, худой. Хриплым, низким голосом спрашивает:
— Курить есть?
— Нет. Всё забрали.
Он возвращается в свой угол.
Кое-как наворачиваешь портянки, натягиваешь сапоги. Портянки жмут, не согревают. Но всё же лучше, чем босиком.
Холодно.
Осматриваешь стены. Нет ни отопления, ни печки.
Утром ты видел на градуснике — минус двадцать три. Значит, учитывая не застекленное окно, примерно такая же температура и в камере.
Неплохо для начала.
Не снимая шапки, опускаешь уши, завязываешь их снизу. Руки вместе с полами шинели закладываешь между ног, там теплее.
Сидишь.
Проходит минут пять, десять… пятнадцать… полчаса, может быть, час…
Железная лавка холодит снизу. Пробирает дрожь.
С лавки напротив поднимается солдат, подходит, тихо, и тоже хриплым голосом, спрашивает:
— Ты, когда вошёл, куревом не воняло?
— Нет, не заметил.
— Встань.
— Что?
— Встань, говорю.
Поднимаешься.
— И на эту лавку больше не садись.
— Почему это?
— Потому, — спокойно отвечает он. — Расшатаешь.
Он подходит к краю лавки, берётся за неё обеими руками и с небольшим усилием тянет вверх. Железный столбик, на котором она стоит, медленно вынимается из цементного пола.
— Подержи.
Подходишь, держишь.
Он опускается на колени, запускает руку в образовавшуюся дыру и достаёт оттуда скрюченную грязную сигарету.
Вместе устанавливаете лавку на место.
— Оставишь? — спрашиваешь ты с надеждой.
Он не отвечает, как будто и не слышал. Подходит к другой лавке, становится на неё и долго что-то ковыряет высоко в стене.
— Малой!.. У тебя спичка была… — говорит он так же тихо, продолжая ковырять стену.
— Горелая, — отзывается маленький матрос.
— Давай.
Малой быстро снимает ботинок, почти пополам перегибает подошву и из прорези между подошвой и каблуком достает половинку обгоревшей спички.
— Держи…
Солдат при помощи этой половинки выковыривает из незаметной трещины в стене маленький кусочек другой, не обгоревшей, спички. Спрыгивает с лавки.
— Миха!.. Достанем? — обращается он к другому солдату, здоровенному, метра два ростом.
Тот молча поднимается. Они подходят к двери и Миха, обхватив его пониже талии, легко поднимает.
Откуда-то из-под плафона извлекается кусочек бумажки, размером с ноготь, оторванный от спичечного коробка, с серой.
Миха возвращается к своему месту, садится.
Солдат подходит к лавке, задирает полу шинели, расстилает её внутренней стороной кверху и долго трёт о неё обломок спички — сушит. Потом подходит к окну, становится на колени, берёт сигарету в рот, бумажку с серой кладёт на пол и, низко наклонившись, чиркает об неё. После нескольких чирканий спичка зажигается, он быстро прикуривает.
Тут же к нему подходит другой солдат, молча приседает. Первый садится ему на плечи. Тот поднимается, и первый оказывается почти на уровне окна.
Курит с удовольствием, глубоко затягиваясь и выпуская дым в окно.
Тем временем Малой тоже встал, подошёл к двери. Его голова оказалась как раз на уровне небольшого круглого смотрового глазка, закрывая его. Иногда он приставляет к нему ухо, прислушивается.
Сделав несколько затяжек, солдат хлопает по шапке держащего его, тот приседает, получает дымящуюся сигарету, и они быстро меняются местами.
— Атас!.. — шёпотом кричит Малой.
Тут же гремит засов, дверь со скрипом открывается.
Все с невозмутимым видом уже сидят на лавках.
Когда дверь открылась, все нехотя встают и вытягиваются по стойке «смирно», повернув голову к выходу.
— Помощник баландёра (старший на кухне, делит баланду) на выход! — не заходя в камеру, командует узкоглазый краснопогонник.
Огромный Миха медленно идёт к выходу.
— Стрельни у Витька покурить до вечера. Это последняя была… — тихо шепчет ему Малой.
Миха молча выходит. Дверь с шумом закрывается.
— Толян, выбросил? — быстро спрашивает Малой.
Толян подходит к окну и, победно улыбаясь, вынимает из рукава дымящуюся сигарету.
— Ну, молодец! — радуется Малой. — Давай. А ты постой на стрёме, — обращаясь к тебе, говорит он и указывает на дверь.
Ты подходишь к двери, закрываешь собой глазок, прислушиваешься.
К Малому подходит другой матрос, и они проделывают ту же операцию, с подниманием на плечи и курением в окно. Потом меняются.
К двери подходит Толян.
— Иди, — говорит он тебе.
Ты подходишь к окну, вскарабкиваешься на плечи, берёшь окурок и с удовольствием куришь, выпуская дым в окно.
Окурок обжигает пальцы и губы, ты держишь его двумя ногтями за самый край бумаги, но какое это наслаждение, какой кайф…
— Только не выбрасывай, — предупреждает Малой. — Найдут под окном — дезинфекция.
Ты докуриваешь практически до конца. Раньше ты и представить себе не мог, что можно вот так, до конца, докурить сигарету без фильтра. Легонько хлопаешь по шапке держащего тебя, опускаешься.
Малой принимает остаток окурка, бросает его на пол, наступает на него и тщательно растирает. Растирает так, что ни пятнышка, ни одной табачинки не видно.
— А дезинфекция — это что?
— Ещё узнаешь, — загадочно отвечает он и садится.
Садишься и ты.
Холод. Тишина. Мрак.
Ты трогаешь свою слегка распухшую после обыска и стрижки челюсть. Болит. Но не сильно, терпимо.
«И вот так десять суток сидеть? — наивно думаешь ты. — Околеть можно».
Ног ты уже почти не чувствуешь. Чувствуешь только острую боль, особенно в тех местах, где давят твои новые портянки.
Ты решаешь переобуться, снимаешь сапог.
Неумело намотанная, сбившаяся мешковина привлекает внимание Толяна.
— Не умеешь? — как-то равнодушно спрашивает он.
Ты отрицательно качаешь головой, виновато улыбаешься.
— Давай, — так же равнодушно говорит он и поворачивается к тебе.
Ты кладёшь свою босую ногу ему на колени, протягиваешь портянку.
О, Великий Толян! Как лихо, почти одним движением в два перехвата, ты умеешь это делать! Как уютно, хорошо, и даже тепло, становится ногам! Какое это наслаждение, какой кайф!..
— Спасибо…
Не ответив, он отворачивается, сидит молча.
Все сидят молча.
Сидишь и ты.
Проходит пять минут, десять… пятнадцать… полчаса… час… может быть, два…
Время от времени кто-нибудь поднимается, проходится по камере, прыгает на месте, размахивает руками — греется. Потом садится. Поднимаешься и ты, греешься, опять садишься.
«Это ещё ничего… Ничего… Так можно жить… Так можно и десять суток протянуть… И даже больше».
Дверь с шумом открывается.
Все встают, руки по швам.
— Обед, — командует узкоглазый, оставляет дверь открытой, и уходит дальше по коридору.
Все не спеша идут к выходу, но, дойдя до двери, бегут. По коридору пробегают и другие арестанты, видимо, из других камер. Бегут не быстро, не опаздывая, лишь делают вид, что бегут.
«Понятно… Значит, движение по коридору только бегом».
Бежишь и ты.
Небольшое помещение: два длинных деревянных стола с лавками человек на десять, на двенадцать каждый. В углу печка. Обычная кирпичная печка, которую топят дровами и углём.
Т-е-п-л-о-о-о-о!..
— Кто новенький? — спрашивает сержант, один из тех, что обыскивали и стригли тебя.
— Я!..
— Ты на довольствии сегодня не стоишь. Обед без птюхи.
— Понял…
Это значит, без хлеба. Птюха — 1/5 часть буханки.
Да ты ещё и не больно-то голоден.
Вот согреться — это хорошо. Печка — это хорошо. Поближе к ней…
Но там, на тех краях столов, что поближе к печке, все места уже заняты.
На столах миски. В них буро-коричневая жидкость с плавающими мелкими кругляшами жира. У каждой миски по птюхе.
Всего арестованных набралось человек пятнадцать. За столами свободные места, но кое-кто всё же, взяв миску и птюху, подошёл к печке, хлебает стоя, держа шапку под мышкой.
У печки Миха, разливает в миски баланду.
Подходишь к нему.
Он даёт миску.
Рядом ещё один солдат, без шинели, без шапки, спрашивает:
— Новенький?
— Угу…
— Держи, — протягивает кусок хлеба.
Не целую птюху, но почти половину.
— Спасибо…
Хлебаешь здесь же, поближе к печке.
— Витёк, закурить не дашь? — спрашивает матросик из другой камеры у солдата без шинели.
Тот достаёт из кармана (!) пачку «Примы», даёт две сигареты.
Матросик зажимает их в кулаке, поспешно отходит.
Миха начал раздавать второе. Плюхает каждому подходящему в миску по одной столовой ложке бледно-рыжего слипшегося риса — плов.
— Ты погоди, после всех, — говорит он тебе. — Если останется.
Ждёшь. Остаётся. Получаешь свою ложку, даже чуть больше.
На третье компот, только уж очень жидкий и не сладкий.
Малой тоже подходит к Витьку.
— Витёк, до вечера дай закурить.
— Я вашим уже давал, — кивает Витёк на Миху.
Ты видишь, как Миха передаёт Малому две сигареты.
— Закончили обед! — орёт сержант. — Выходи без последнего!..
Без последнего — это значит, последний будет наказан.
У выхода давка.
Пристраиваешься сбоку, пытаешься пролезть.
По коридору бегом. И в камеру.
Ф-у-у-у-х!..
Сели.
Покурить бы…
Малой не спешит закуривать, сидит молча. В коридоре шум, топот.
Распахивается дверь.
— Выходи строиться!
До двери шагом, и — бегом.
Выбежали во двор, построились.
— Нале-е-во!
Повернулись.
— На месте шаго-о-ом м-а-арш!
Зашагали.
— Направляющий! Вперёд!..
Пошли.
— Стой!
Остановились.
— По разделениям! Шаго-ом! Дела-а-ай раз!..
Левая нога взлетает высоко вверх и надолго повисает в воздухе.
Узкоглазый сержант медленно обходит весь строй, осматривает каждого.
— Выше! Выше ногу!.. — подбивает снизу ногу своим сапогом. — Выше!..
Возвращается назад, к началу строя.
— Дела-а-ай два!
С глухим ударом ноги опускаются на землю, но тут же звучит следующая команда:
— Дела-ай три!
И правые ноги надолго повисают в воздухе.
— Спишь, падла?! ДП захотел?!
— Нет! Не сплю! — громкий ответ.
— Выше ногу!..
Снег повалил. С утра вроде бы прояснилось, а теперь опять. Снег не крупный, но повалил густо. Даже зашуршал, ударяясь об утоптанный наст.
— Делай четыре! Делай ра-аз!.. Делай два, делай три!..
Дворик маленький: тридцать два шага в длину и одиннадцать в ширину.
— Делай четыре, делай ра-аз!..
Тридцать два шага в длину и одиннадцать в ширину.
— Бегом марш!
Тридцать два, одиннадцать, тридцать два, одиннадцать, тридцать два, одиннадцать…
Бежать легче. И легче, и теплее. Но бежать недолго.
— На месте стой! Делай ра-аз!..
Стемнело. Вдоль забора на столбах зажглись яркие фонари. Снег валит.
Сержанты поменялись. Один пошёл греться, другой командует.
Вы никогда не пробовали ходить по разделениям? Так, чтоб пяточка на сорок сантиметров от земли и носочек вытянут, как стрелочка. Пусть даже без сапог, в туфельках. Попробуйте. Хотя бы минут десять. Получите удовольствие, честное слово.
— Делай ра-а-аз!
В строю шёпот:
— Хомут идёт.
— Сам явился.
— Хомутов чешет…
Сержант орёт:
— Сми-ир-р-р-но!
У ворот офицер, невысокий, худой. Шинель заужена, сапоги от фонарей сверкают, шапка на затылке. Не шагает, несёт себя. А морды не видно — далеко.
Сержант бежит докладывать, орёт во всю глотку:
— Товарищ старший лейтенант! Арестованные…
Тот не стал слушать, махнул рукой, пошёл дальше, на строй даже не глянул.
— А кто это?
— Кто-кто? Скотина!.. Начальник губы.
— Всего-то старлей?..
— Старлей. Нажрётся, командует, как генерал.
— И фамилия подходящая.
— Ну да, хомут он и есть хомут…
— Делай ра-а-з!..
Тридцать два, одиннадцать, тридцать два, одиннадцать…
Ворота заскрипели, в них толпа валит — губари с работы.
Сержант командует:
— По камерам бегом марш! — а сам к воротам. — Стоять!!! Стоять, падлы! Большой шмон захотели?!
Да поздно. Толпа уж чуть перемешаться успела. Кто-то кому-то чего-то уже и передал.
Это узкоглазый облапошился, припозднился со строевыми занятиями, увлёкся.
Побежали.
Начальник губы с начкаром в коридоре стоят.
Перед ними бежать нужно быстро, морду особенно не разглядишь.
Забежали в камеру, дверь захлопнулась.
Расселись по железным лавкам, ноги расставили.
Отдых.
Эх, покурить бы…
— Хорошо погуляли… — задрав голову, говорит Толян.
— А у меня до службы кореш был, — Малой разговор поддерживает. — Водными лыжами занимался. Так у него ноги были — одни мускулы. Бабам на спор показывал, те балдели. У меня теперь тоже не хуже. Вернусь домой, займусь водными лыжами…
В коридоре шум, топот. Шмонают приехавших. Долго шмонают. Наконец впустили.
В камеру человек десять ввалилось. Матросов больше, солдат всего два-три. Все сразу по лавкам расселись, один на полу развалился, лежит.
Приветствия, разговоры, матюги.
Двое на шмоне ДП схлопотали. Аж по пять суток. От самого Хомута. Теперь уж не скостят — записали. Один за курево, у другого жменю конфет за пазухой нашли, барбарисок. Ну, Хомут и разъярился — губари конфеты жрут. Обоим по пять суток.
Обсуждают, матерятся — обидно.
А кто-то из другой камеры почти полную бутылку вина протащить умудрился. И даже горлышко не заткнуто было, а прохлопали, пропустили.
— Какой сегодня кабель был?
— Хреновый. Восемнадцать…
— Да… не фонтан…
Это значит, кабель они сегодня грузили. Есть такое развлечение. А «восемнадцать» — это значит, что один метр этого кабеля весит восемнадцать килограммов. Только грузят его, конечно, не по метру, не по восемнадцать килограммов, а вагонами.
Приходит на причал вагон, в нём кабель уложен одной бухтой, от борта до борта, через всю длину и на всю высоту. Запрыгивают в этот вагон человека три-четыре, те, кто послабее, там работа не больно тяжёлая, поднимай, да подавай. Только на изгибах кабеля по краям вагона поднатужиться надо, потому как ни гнуться, ни выпрямляться не хочет этот проклятый кабель. Внутри у него одна толстая, или несколько тонких, в палец толщиной, жил, потом резиновая оплетка, потом свинцовая, потом ещё железная, а уж сверху смоляная с тканью. Этот кабель потом на дне океана специальный пароход укладывает. А уж на пароход с причала или на причал из вагона матросики вручную грузят или губари.
Несколько человек, становятся через два-три метра от вагона до площадки, где укладывать надо, и тащить начинают. Остальные на самой площадке. Там — кто покрепче. Там и побегать по кругу надо, и наверх потянуть посильнее, и подхватить вовремя, и петлю заломать, и чтоб виточек к виточку ложился в бухточке диаметром метров двадцать.
А снежок валит, бухточка скользкая, да и высотой уже метра три, и шинелка мокрая, и рукавички протёрлись…
Репинские «Бурлаки на Волге» там долго не мучились бы, сразу коньки отбросили.
Когда просто матросы грузят, не губари, в вагоне и у вагона годочки шлангуют, а уж по бухте молодые караси бегают. У губарей срока службы нет, и погоны спороты. Тут все равны перед Хомутом, перед охраной. Кто послабее — в вагон, кто покрепче — на бухту.
Бывает кабель и потоньше, так того и в вагон больше помещается, и тащить дольше. А отдохнуть и погреться можно только пока вагон меняют.
Контора здесь гражданская, разжиться можно и харчами, и куревом. Если деньги есть, то и магазин тут рядом. Охрана не пересчитывает, сколько там человек по бухте бегает, сколько в вагоне сидит.
Даже винца вот притащили.
Тот, который на пол сразу улегся, встал, шинель расстегнул, робу задрал, из штанов откуда-то сзади достал целых две пачки сигарет, коробку спичек.
Шхерить начали.
И под лавку, под столбик (это уже известно), и за плафоны, и в стенах кое-где (догадался мудрец «под шубу» их сделать, чтоб страшней, значит, было, а в эту «шубу» столько всего запрятать можно!), и на столбе деревянном под самым потолком трещина оказалась — натолкали.
Управились.
Что осталось раздавать начали. Тут уж хочешь, бери, не хочешь — твоя воля, потом не спрашивай. Попадёшься — сам виноват, не попадёшься — покуришь.
Тебе две предложили. Две и взял.
Большинство в сапоги шхерит, в портянки, в ботинки.
Хотел тоже в сапоги, да там портянки Толяном хорошо намотаны. Полдня ноги тянул, все жилы вытянул, а мозолей от мешковины, кажется, не нажил. А может, просто не чувствуешь, потому как вообще ног не чувствуешь. Но снимать жалко. Не просить же его опять — намотай, да с сигаретами. А потом сигарету достать — опять проси. Стыдно.
Одну за подкладку шинели сунул, другую в шапку. Авось пронесёт.
А тут и дверь распахнулась, и яркая лампочка в некрашеном плафоне засветилась.
Все встали, вдоль стен построились.
Смена караула. Новый начкар, тоже старлей, но летун (морская авиация), вахту принимает.
Пересчитал по головам, оглядел стены, потолок, кивнул старому начкару, и вышли.
— А в гальюн тут как?
— По одному. Или перед отбоем. Жди пока начкар сменится. Сейчас не выпустят.
— А покурить там можно?
— Смотря какая смена. Бывает, что и можно.
Ну и ладно. Подождём.
Ждать пришлось долго.
Холодно. Но уже полегче. Народу больше — надышали.
Разговоры, впечатления.
Один сегодня с бухты навернулся, чуть шею не сломал. Другой с бабой познакомился, немолодая уже, но ещё ничего. Она-то ему барбарисок и всучила. Но больше рассказов о вине. Как с бичами там же, у вагона, познакомились, денег им дали, те сбегали. Две бутылки там же, в вагоне, с бичами выпили, одну привезли.
— Нет, мужики, губа — это рай. Я с коробки (корабля) восемь месяцев не сходил. Кроме одеколона, не пил ничего, да и то два раза, а тут тебе и винцо, и бабы… Пашешь, конечно, так хоть знаешь за что. Нет, точно, пойду у Хомута ДП попрошу.
Смех.
Дверь распахнулась.
— Помощник баландёра на выход!
Миха пошёл. Когда после строевых вернулись, он в камере один сидел. Посуду после обеда помыл, и в камеру.
Значит, скоро ужин.
Дожили до ужина.
По коридору бегом.
А в баландёрке уже народу набилось. Сесть негде. Да садиться и незачем. На ужин один чай с сухарями. Сухари не по счёту, лопай сколько успеешь. Но с собой в камеру брать нельзя — ДП.
Сухари каменные, пока не размочишь, не угрызёшь, и плесенью отдают. Но это ничего, говорят плесень — это пенициллин, полезно. Чай по цвету, как будто его уже один раз выпивали, не сладкий, но горячий.
И печка рядом, и народу — плечо к плечу, спина к спине. Жарко…
— Выходи без последнего!
У двери — давка.
Так вот откуда американцы футбол свой — регби, взяли. У нас подглядели, а дыню резиновую уже сами придумали. А может, вместе с дыней и подглядели где-нибудь в Узбекистане. Но скорее всего, кто-то из этих узкоглазых, что охраняют и командуют, им рассказал. Это ж какое развлечение! В Америке национальный вид спорта получился. Да и у нас не хуже — весело!
Разбежались по камерам.
Теперь бы в гальюн самое время. А то поздно будет.
Да не один ты такой. Только шум в коридоре стих, подходит матросик к двери, кулаком барабанит.
— Эй, ружьё!.. В гальюн надо! Открывай!..
Открыли, выпустили.
И ты к двери подходишь, ждёшь.
— Мужики, спичку дайте!..
Дали спичку и кусочек коробка. Предупредили:
— Осторожно только, а то в камере шмон устроят.
Тот, что выходил, вернулся. Ты в дверь тоже было сунулся, а не пустили:
— Жди! Все по очереди!..
Понятно. Это он теперь из других камер выпускать будет.
Ждёшь, ничего не поделаешь. А уже пора…
Опять шум в коридоре. Дверь распахивается.
— Выходи во дворе строиться!..
— Мне в гальюн надо!
— Выходи строиться!
Побежали.
А во дворе снегу намело! И мороз, кажется, покрепчал.
Построились.
Перед строем начкар стоит, рядом с ним два сержанта. Новая смена, а тоже узкоглазые краснопогонники. У них, видно, вся часть такая — точно туркестанский батальон. И по-русски говорят плохо.
Начкар молча стоит, руки за спину. Сержанты командуют.
Объяснили: бегом за инструментом, и снег во дворе чистить.
Побежали.
— Ой, мужики, не могу больше! В гальюн надо.
— Так к начкару подойди, может, отпустит.
Бегом назад.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите в гальюн!..
— Иди.
— А куда?
Махнул рукой, отвернулся.
Мать честная! Полдня маршировал мимо, и не догадывался, что это гальюн. Оказывается, тут два гальюна. Один внутри, маленький, другой здесь, на морозе, большой.
Помещение просторное, на восемь мест сидячих и жёлоб вдоль стены. И нет никого.
Ещё и закурить же успеть надо, и…
Рук не хватает!
Успел закурить.
Какое наслаждение! Какой кайф!..
Но недолго. Наглеть тоже нельзя. Сигарету забычковал, и в шапку. И бегом.
Мужики инструменты уже расхватали. Подбежал к сараю — пусто. Несколько лопат поломанных, трактор разбитый и карандаши стоят. Больше хватать нечего.
Поглядел на толпу — карандашей ни у кого нет.
Ладно, подбежал к четверым у большого трактора, пристроился пятым.
Потащили.
А снег всё сыплет и сыплет.
Управились быстренько, часа за два. Даже мётлами двор проголячили (подмели). Ещё и за воротами погуляли. Весь снег, что со двора собрали, за ворота вытаскивали и под уклон сопки сбрасывали.
Эх, нырнуть бы в этот сугроб, прокатиться до самого низу, по той сопочке подняться наверх, и… — в город.
А куда? Зачем? Эх, служба!..
Пока снег чистили, машина подъехала, ещё работников привезли.
Эти тоже в городе вкалывали, да ещё в самом центре. Снег на улицах убирали, лёд долбили — весну делали.
На кабеле у гражданских рабочий день окончился, и все разбежались, а на улицах хоть сутки работай. Пока старший в карауле не скомандует или пока намеченный участок не закончишь. А его закончить не успеешь — уже опять намело, по-новой начинать надо. И так, пока не управишься.
В этот раз сержанты не сплоховали. Сначала тех, кто во дворе работает, построили, только потом из машины выпускать начали.
И те бегом на вахту, на шмон.
А снежок всё сыплет. А ты его к воротам. И метёлочкой…
Начкар вышел, поглядел, разрешил запускать.
Инструменты в сарай покидали, бегом в камеру.
Там ещё человек десять уже сидят, те, что приехали. И, кажется, даже покурить в камере уже успели, чувствуется. И, кроме кислого запаха мокрой одежды, сапог и портянок, кажется, чуть и перегарчиком потягивает.
Похоже, что так, — довольные.
Да… Закурить бы тоже…
Но никто не курит. Пока нельзя.
А сигарета, что за подкладкой была, чуть подмокла и подмерзла. Отогреть бы её и подсушить. Да где ж подсушишь? Только на себе. А та, что в шапке спрятана, ничего, бычок (окурок) целёхонький.
Дверь распахнулась.
— Выходи на вечернюю поверку!
Здесь же, в коридоре, и построились.
Начкар стоит, руки за спину. Сержант фамилии выкрикивает.
Иванов, Петров, Сидоров — ещё ничего, нормально получается, а Сивопляс, Милосердов и Джишкариани — ни прочесть, ни выговорить не может. Начкар подсказывает, а он всё равно не может.
Затянулась поверка.
Но здесь тепло. Коридор узкий, народу много. Можно и постоять. А посмеяться над сержантом — нельзя. Стоит строй, одними глазами улыбается.
Кончили.
Все по списку на месте. А куда ж денутся?
Бегом по камерам.
Теперь вроде бы и отбой полагается.
— А спят тут как?
— На вертолётах.
— На чём?
Не ответили.
Дверь распахнулась. Команды никакой не было, но все сразу бегом во двор. Кто в гальюн, а большинство к сараю, за вертолётами.
Оказывается, вертолёт — это обыкновенный пляжный деревянный лежак. Только рейки на нём чуть пошире, но тоже со щелями. И подголовник такой же. Но что интересно, некоторые лежаки нормальные, а у некоторых брусок, который эти рейки между собой скрепляет, не снизу прибит, а сверху, там же, где и подголовник. В ногах — снизу, под подголовником — снизу, а посередине — сверху. Интересная конструкция.
Именно такой лежак под тобой потом в камере и окажется, и брусок как раз под ребро. Спокойной ночи!..
Зачем-то же это придумано?
Но тут разбираться некогда. Все вертолёты хватают и бегом назад, по камерам.
Хватаешь и ты, бежишь.
И ещё, оказывается, эти вертолёты по длине становятся как раз на железные лавки. И впритык один к другому.
Вот тебе и общая коечка.
Мужики спешат — время сна уходит. Шинели с себя сбрасывают…
Обалдели, что ли?..
Нет, не обалдели. Одну шинель к другой пристёгивают. Сначала солдатские, и на вертолёты раскладывают. Солдатская шинель потолще, потеплее. Потом к ним матросские одну за другой пристёгивают. Общий большой мешок получается, без дна.
Тоже интересная конструкция.
И сразу же в этот мешок один за другим лезут. И поближе друг к другу, и в обнимочку.
Вот и согрелись. А уж какой там тебе вертолёт попался, с перекладиной или без, — тут от фортуны зависит. И подрасчитать невозможно. С одной стороны притиснули, с другой, вот и сдвинули, вот и получи в ребро. А кто виноват? Никто.
Но зато хоть теплее.
Ещё дверь не закрыли, а все уже лежат. Все на правом бочку. Правая рука у себя между ног, в самом тёплом месте, левая на животе впереди лежащего. Если потом на другой бочок повернуться захочешь, всех будить надо. Так и получается — поспали на одном боку, кто-нибудь гаркнул, все и перевернулись.
Вот и дверь захлопнулась, и свет только синий, тусклый оставили.
Отбой…
Отбой, а не спится. И разговоров никаких. Там, у себя в кубрике, перед сном хоть о бабах поговорить можно, о гражданке (гражданской жизни до службы), а тут…
Спать надо. Подъём в пять, а уже не меньше двенадцати.
Не спится.
Где-то спичка чиркнула, закурил кто-то.
Да, покурить — это хорошо, это то, что надо.
С трудом высвобождаешь руки, достаёшь свой окурок.
— Огоньку передайте!
Передали.
Ещё кто-то закурил, и ещё, и ещё…
— Мужики, вы чего? Давайте хоть по очереди…
— Ладно…
Согласились, но не гасить же.
Курим.
— Мужики! Ну, залетим же!..
И залетели.
Не сразу, правда. Ещё покурить успели, кто-то даже по второй закурил.
Сначала свет яркий включился, и почти сразу дверь загремела.
Сигареты-то попрятать успели, а всё равно — хоть топор вешай.
Начкар вошёл с сержантами. Улыбаются.
Все повскакивали в робах, выстроились в проходе. Шинели лежат.
В коридоре свет ярче, чем в камере. Видно, как дым выходит, медленно, клубами.
— Курили? — спрашивает начкар.
— Никто не курил, товарищ старший лейтенант! — отвечает один, самый смелый.
— Кури-и-или… — улыбается начкар. — Ну, что делать будем? Шмон или дезинфекцию?
Никто не отвечает. Смелых больше нет.
— Ладно… Дезинфекция.
И ушёл.
Это он всех пожалел. Это он добрый оказался. Потому что если шмон — это ДП полагается. Всем в отдельности, у кого что найдут, и всем вместе, если в камере найдут без хозяина, и никто не признается. Бывали случаи, вся камера получала.
А дезинфекция — это так, это без последствий.
Сержант на Малого пальцем указал:
— Пошли.
И увёл.
Остальные бегом мешок раскурочивают, шинели напяливают, вертолёты хватают, и в коридор.
А тут уже и Малой с сержантом возвращаются.
Малой впереди себя на вытянутых руках полный обрез (таз) сухой хлорки несёт. У сержанта — кружка большая, алюминиевая.
Заходят они в камеру. Малой обрез держит, а сержант набирает полную кружку хлорки и вверх разбрасывает — на потолок, на стены. Хорошо разбрасывает, на фейерверк похоже.
Засверкали в воздухе пылинки хлорки, заискрились.
Выскочил сержант, глаза красные, слёзы утирает. Малой тоже плачет, побежал обрез относить.
И все бегом в камеру. И дверь захлопнулась.
Чтоб Малого потом впустить, дверь чуть приоткрыли, и — хлоп.
Отдыхайте, ребята. Теперь уж не до курева.
И действительно не до курева. Вертолёты на лавки покидали, мешок городить уж и некогда, да и незачем. Шинели на голову в несколько слоёв — пусть лучше задница мёрзнет, — и на боковую.
А шинель, как будто и не помогает вовсе. Ещё ведь и мокрая.
Пробирает хлорочка, пробирает…
Уже и в шапку дышишь, и вообще не дышишь, а пробирает.
Думаешь, не то, что до утра, пять минут ещё выдержать не сможешь, с ума сойдёшь. И слёзы текут, и сопли, и слюна, и, кажется, даже уже с кровью…
А выдержали. Все выдержали.
И пять минут, и десять, и…
А потом все и заснули. Так же, с замотанными головами, прижавшись друг к другу.
Но когда ж тут спать-то?
— Па-адъём!!!
И бегом вертолёты относить, и бегом на оправку, и бегом на поверку, и бегом снег во дворе чистить…
Вторые сутки пошли.
После завтрака во дворе построились.
Утренний осмотр.
Сам Хомут вдоль строя идёт, осматривает. За ним начкар, сержанты.
Снежок сыплет.
А морда у Хомута даже ничего, почти интеллигентная, гладкая, холёная. Только глаза злые. Голубые, но злые.
Интересно, он книги читает, Толстого, Достоевского, Чехова? По морде не определишь, может быть, и читает.
— Почему не брит? — спрашивает у одного матроса. Тихо спрашивает, еле губами шевелит.
Все небритые. На губе не бреются, — и нечем, и некогда. Но у этого уж очень заметно. Щетина чёрная, густая. Он грузин, фамилия Джишкариани, зовут Гиви. До службы в Кутаиси газированной водой и сигаретами торговал. Сидел в маленькой будочке и в ус не дул. Правда, рассказывал, что отец его, для того, чтобы он в этой будочке уселся, взятку дал, тысячу рублей. Но и будочка того стоила. Говорит, что в день по двести, а то и триста рублей одного навару имел. Конечно, делиться приходилось. Начальству сто пятьдесят отдавал, а остальные ему оставались.
Это ж сколько у него в месяц получалось?
Врёт, наверное. А может, и не врёт. Они, кавказцы, из воздуха, из воды деньги делать умеют. Вот ему водичка и досталась. Потом на службу загремел. Нелегко ему на Севере после грузинского солнышка. Но держится, привыкает. На губу по дурости попал, из-за широты натуры. Прислали ему в посылке грелку с чачей, и он по доброте душевной решил командира угостить. Явился к нему с грелкой, закуской, а у того, как раз замполит сидел и какой-то начальник из штаба. Гиви обрадовался такой компании, уже и стаканчики на стол поставил, и грелку открыл, но они от угощения отказались. Посмеялись над ним, объяснили, что к чему, а чтобы лучше запомнил, объявили трое суток ареста. Только тремя сутками не обошлось.
— Шестнадцатые сутки на гауптвахте, товарищ старший лейтенант! — задрав голову, орёт Гиви.
— Двое суток ДП за внешний вид. И побриться…
— Так чем же, слушай, я побреюсь? — растерялся Гиви.
— Трое суток ДП и побриться, — так же тихо, спокойно, добавляет Хомут.
— Есть трое суток ДП!
Сержант с журналом, спрашивает:
— Фамилия?
Гиви отвечает. Сержант по слогам переспрашивает, долго записывает.
Хомут прошёл вдоль строя, развернулся медленно, вальяжно, прошептал, ни на кого не глядя:
— Подворотнички…
— Показать подворотнички! — орёт сержант.
В строю кто-то аж застонал, как от зубной боли.
Сняли подворотнички, развернули показывать.
Их не подворотничками, сопливчиками называют. Полукруг суконный, со стойкой. На шею под шинель надевается, к нему белая тряпица пришивается, и чтоб по всей длине на один-два миллиметра выглядывала. Аккуратно, красиво…
Да только почти у всех в строю не подшиты подворотнички, а у кого подшиты, у того эта тряпица больше кусок портянки напоминает. Оно и понятно — губа.
И ведь прекрасно всё это Хомут знает, а решил проверить.
Прошёл вдоль строя, посмотрел, развернулся, прошептал:
— Всем по двое суток. К вечеру подшить. На вечерней поверке проверить.
Сержант орёт:
— Всем по двое суток ДП за подворотнички! К вечеру подшить! Будет проверка!
А чем подшить, когда подшить — их не касается. Положено, чтоб было подшито.
У ворот суета какая-то, из строя не видно.
Начкар сорвался с места, побежал. За ним и Хомут пошёл, не спеша, уверенно. Сержанты остались.
Начкар что-то там кричит бодро, докладывает. Видно, начальство пожаловало.
— Сми-и-ирно! Равнение налево! — орёт сержант.
Подтянулись, головы повернули.
Теперь видно: подполковник пожаловал, с капитаном.
Хомут козырнул небрежно, руки друг другу пожимают, беседуют. Постояли, пошли в помещение. На строй и не глянули.
Стоит строй по стойке «смирно», головы налево, ждёт.
Долго ждёт.
Снежок сыплет, морозец пробирает.
Сержант сжалился, скомандовал:
— Вольно!
Фу-у-у-ух!..
Но всё равно стоять надо, ждать.
В строю шёпот:
— Сегодня, похоже, на работу не повезут. Видно, что-то будет.
А что будет, как угадаешь? Стоит строй, ждёт, что будет. Долго ждёт.
Наконец начкар появился.
Опять — «смирно».
Начкар объявляет:
— Приехал военный прокурор. Будет производить личный опрос арестованных. К кому подойдёт, докладывать звание, фамилию, причину ареста, на сколько арестован. Ну, и что ещё спросит… У кого жалобы, заявления будут… — выразительно посмотрел, и без слов понятно. — Если всё нормально пройдёт, до обеда — личное время. Подворотнички подшивать, кому надо бриться. Ясно?..
Никто не ответил, всем всё ясно. И на том спасибо.
Начкар ушёл.
Опять ждать надо.
— Сержант, может, побегаем? — из строя спрашивают. — Согреться бы…
— Стойте, — по-доброму сказал сержант, даже по-человечески.
— А попрыгать можно?
— Попрыгайте.
Вот и слава богу. Запрыгали, сапог о сапог застучали, руками задвигали, всё ж теплее. И нос руками погреть можно, и щёки потереть. Уже и жить легче стало.
Но всё время скакать не будешь, стой да жди.
Ещё никто не появился, сержант уже орёт:
— Смир-р-рно!
Нюхом учуял.
Вышли гости дорогие. Прокурор платочком губы вытирает. Капитан облизывается и ладошкой утирается.
Ну, понятно, угощали, стало быть.
Подошли к строю. Прокурор впереди, остальные у него за спиной.
Начали с самого начала. Прокурор уставился на первого матроса и молчит, языком за щеками зубы полирует. Видно, мясо застряло.
И матрос молчит.
Хомут нервничает, морду кривит, но тоже молчит. Глаза щурит, злость свою показывает.
Начкар подсказал:
— Звание, фамилию назови…
Матрос глянул на него, потом на прокурора, назвал фамилию, звание, но тихо как-то назвал, по-домашнему. И опять молчит.
А прокурор всё смотрит на матроса, не моргнёт. Наконец языком прищёлкнул, спросил:
— За что арестован?
— За любовь, товарищ подполковник! — грустно отвечает матрос.
Это значит, завелась у него в городе или в посёлке зазнобушка. Сорвался он к ней в самоход без всяких документов и разрешений, да нарвался на кого-то из начальства. Если бы просто патруль поймал, сюда бы не посадили, на обычной губе отсиделся бы. Да и редко когда патруль одного матроса поймать может. Матрос знает, как от патруля сорваться — и ботиночки на резиновой подошве наденет, не уставные, чтоб не скользили, и одежду поудобнее, чтоб бежать не мешала, если придётся. В сапогах и длинной шинели за ботиночками не больно угонишься.
Этот же матрос и вовсе случайно попался, не его ловили. У них недалеко от посёлка, за сопкой дисбат (дисциплинарный батальон) располагался. И двое осуждённых рванули из этого дисбата. Ранили, или даже убили, охранника, забрали автомат с патронами и ушли. Ночью дело было. В гарнизоне тревогу объявили, с кораблей матросов подняли, карабины выдали. Только почему-то без патронов (!), и облаву устроили. А этот матрос буквально за пять минут до тревоги и ушёл. Пока шёл до своей зазнобушки, до другого конца посёлка, там уже облава.
— Стой! Кто идёт?!
А он в канадке (куртка зимняя, тёплая, с капюшоном), без погон.
— Вы чего, мужики?
— Стоять! Руки вверх!
Куда уж тут бежать, когда стволы на тебя наставили. Чёрт его знает, пустые они или заряженные. По дурости и пальнуть могут.
Так его в комендатуру под стволами и привели.
А там уже погоны золотые — адмирал сидит. Как потом он узнал, сам начальник отдела ОУС флота (Организации и Устройства Службы, то есть тот отдел, который за исполнением уставов, инструкций следит, и сам эти инструкции сочиняет; самая буквоедская, уставная контора). Тут же выяснили, кто он, откуда. Командира корабля из дому вызвали. Он его к утру и забрал.
А за самоволку объявил адмирал матросу десять суток.
Тут уж обычной губой не отделаешься.
— На сколько арестован? — опять подсказывает начкар.
— На десять суток, товарищ подполковник! И ещё… — хотел матрос про ДП тоже сказать, но Хомут аж на носочки поднялся, совсем у него морду перекосило.
А подполковник, как будто и не услышал это «ещё», спросил только:
— Жалобы, замечания есть?
— Нет, товарищ подполковник.
К следующему подходят.
Тот сразу называется и продолжает:
— Арестован командиром корабля, капитаном первого ранга Криницким. За любовь!..
Прокурор на Хомута взглянул, тот на матроса прищурился.
Матрос добавил:
— За любовь к правде, товарищ подполковник!
У этого другая история. За драку он сидит. Даже не драка была, а врезал он один только раз мичману промеж глаз, но так врезал, что мичман на палубе не удержался и за борт вылетел. А корабль большой, борта высокие, лететь долго пришлось.
В Кольском заливе круглый год одна температура — плюс четыре по Цельсию.
Выкупался мичман в шинели, освежился. Шапка уплыла, самого кое-как вытащили. Тут уж не только губой, трибуналом дело пахло. Попытку убийства пришить можно, да старшего по званию, да при исполнении…
Такой прокурор, как этот, сразу бы и пришил. У этого по физиономии видно, что, кроме уставов, газет «Правда» и «Красная звезда», ничего не читает. Морда жирная, глаза пустые, и всё мясо языком из зубов перед строем выковыривает.
А командир корабля нормальным мужиком оказался, долго разбираться не стал, и так всё понял.
Тот мичман из тех был, кто, прослужив матросом полгода, решает, что уж слишком это тяжкое занятие, с чистыми погонами службу нести, чересчур много над матросом командиров. Стал он думать какой бы это способ изобрести, чтоб командиров над ним поменьше стало. А способ один — самому в командиры выбиться. А как? Можно, конечно, рапорт написать и в военное училище податься, но туда ещё поступить надо. Да потом трубить всю жизнь. Нет, это не подходит. А вот в мичманы — можно. И учиться недолго, и разница небольшая: так три года служить, а мичманом пять, но ведь мичман — это почти офицер.
Написал матрос рапорт.
От него, нерадивого, на корабле и сами не знали, как избавиться, а тут случай такой. Дали ему характеристику хорошую — иди, дорогой, иди с богом, и больше не возвращайся.
Закончил матрос кое-как школу мичманов, нацепил на китель погоны со звёздочками без просветов и пришёл на другой корабль. Теперь можно и покомандовать, власть свою мичманскую показать, над матросом покуражиться.
И докуражился.
Не сдержался матрос — врезал.
Что с матросом делать?
А этому матросу до ДМБ два месяца осталось. Он и значок «За дальний поход» имеет, честной службой и кровавым потом заработанный, и в отпуске два раза был. А многим и по одному разу в виде поощрения съездить не удавалось, всё больше по семейным обстоятельствам или вообще без отпуска. И отслужил этот матрос больше того мичмана. Когда тот, ещё до школы мичманов, только призывался, этот уже старшиной второй статьи был. А главное, мичман-то сам, дурак, выпросил.
Но не наказывать тоже нельзя — дисциплина.
Лычки срезать, на десять суток на строгую губу — и ладно.
Вот мичмана куда бы списать? Да как его, кляузника, спишешь? И службы не знает, но не пьёт, не опаздывает. Придётся терпеть. Ещё разок, другой, по морде получит, может, научится.
— Жалобы замечания есть? — прокурор так же равнодушно спрашивает.
— Нет, товарищ подполковник!
К следующему подходят.
Тот тоже докладывает, как положено, и:
— За любовь, товарищ подполковник!.. К этому… к спиртному…
Ну, тут всё понятно, тут и комментировать нечего.
Так весь строй только за любовь и арестован.
А подполковник и не удивился даже. Может, вовсе не слушал. Слишком уж мясо в зубах его беспокоило.
Жалоб, замечаний не оказалось.
Дошли они до конца строя. Прокурор пошептал что-то Хомуту, отошёл в сторонку. Хомут сержанта подозвал, тоже пошептал.
Сержант командует:
— На-ле-во! Шагом марш!
Отвёл в конец двора, остановил.
— В колонну по четыре становись!
Стали.
Теперь понятно. Это прокурор захотел, чтобы перед ним, как перед боевым командиром, строем прошлись, удаль свою и рвение в службе показали.
Тут все сразу порешили, не сговариваясь, молча:
«Фигушки тебе! Пройтись, конечно, пройдёмся, но рвения нашего и удали век тебе не видать. И хоть будет Хомут после этого свирепствовать, замучает строевыми, но выскажет ему прокурор своё недовольство, обязательно выскажет. А уж ради этого стоит потом и помучиться. Это уже не зря будет. Это даже в удовольствие».
Потопали.
Не шаг строем печатается, как положено, а словно горох по полу рассыпается. Вроде бы все в ногу идут, и наказать некого, а и не точно в ногу. И спины горбатые, и лица у всех чуть ли не в землю смотрят — никакой удали, и руки — у того чуть выше, у того чуть ниже поднимаются.
Плохой строй.
Хомут аж зелёный стоит. И прокурор кривится. Капитан, который с прокурором приехал, даже рукой махнул.
Хорошо! Будет Хомуту выволочка.
Прошли до забора, остановились.
Что дальше?
А ничего.
Повернулся прокурор, пошёл в помещение. Остальные за ним.
А со строем что делать?
Как всегда — стоять, ждать.
Но, как будто теплее стало. И снег перестал.
Начкар выскочил, красный, злой. Сам команду дал:
— Бегом по камерам!
Побежали.
А уж в камере веселье, обсуждение.
Эх, какую Хомуту подлянку устроили! Эх, молодцы! Все довольные.
— Ну, мужики, теперь держись!..
— Ничего, продержимся.
Дверь распахнулась. Сержант прибежал. Принёс иголку, нитки, кусок белой тряпки.
Веселье ещё больше.
— Может, теперь сам Хомут и обед по камерам разносить будет?
— А может, он нам и приборку тут сделает? Пора бы…
— Ему теперь некогда, его самого сейчас прокурор строевым ходить учит!
Стали подворотнички пришивать.
— А может, закурим все вместе, а?
Решили, что не стоит.
Так до обеда и дожили.
После обеда во двор выгнали.
Ну, началось?!
А Хомут и не появился.
На работу стали разводить, кого на кабель, кого на снег, кого на строительство новой губы в комендатуру, а десять человек на продсклады, на погрузку. Почти всех разогнали.
Значит, Хомут вечером, после работы, изгиляться будет.
Сразу же по машинам, и в город.
В город это хорошо, в город это прекрасно.
Тем, кто на склады попал, совсем подфартило. Там же продукты! А матрос ведь тоже человек, он и споткнуться может, вроде бы нечаянно, и ящик у него с плеча на землю слетит, и вдребезги. Ну, покричат на него, поругают, ну и что? Зато потом целый день все печеньем лакомятся, или конфетами. Даже тушёнка бывает. Так мастерски ящик с плеча навернётся, что и железные банки разрываются. Не выбрасывать же их. И на других работах тоже не без прибытка.
Издавна славилась Русь состраданием и подаянием. До сих пор, нет-нет, да и скажется древняя присказка о тюрьме и суме. Но здесь другое, здесь не тюрьма и не подаяние. Не взял бы матрос подаяние, гордость не позволила бы. Здесь благодарность людская. От души, от сердца, а не от жалости.
Вкалывает матрос на морозе, лопатит треклятый снег, долбит лёд непробиваемый. Без ремня матрос, без знаков отличия, и ружьё (охранник) рядом стоит. Проходит мужик мимо, увидит матроса, свернёт в магазин, купит сигарет пару пачек и, так чтоб ружьё не видел:
— Держи матросик.
— Спасибо, земляк.
Исчезло курево где-то под шинелью. Матрос доволен, а мужик ещё более доволен, потому как сам он не так давно был таким же матросом, да, может, на той же губе и сидел. Отслужил он своё, вернулся домой, погулял, покутил, за дело взялся. То попробовал, это попробовал, туда сунулся, там пристроился — нет, не то. Тянет его к себе край суровый заполярный, тоскливо без него. Соберётся он, да и едет. А то уже и с семьёй.
Сколько таких мужиков в полувоенных портовых городах? Да, почитай, все гражданские. Кто в рыбаки подался, кто в порт, кто на судоремонтный — работы на всех хватит.
Идёт мужик по улице, видит, матросня под конвоем пашет — понятно. Постоит, полюбуется — а хорошо ведь пашут. Да и сам, как будто вчера, так же пахал. Эх, молодость!..
«Держи, матросик, покурить. Спасибо тебе, что напомнил мою удаль молодецкую, пахоту мою корабельную, да как человека из меня делали. Спасибо флоту и тебе, матросик, за то, что ты теперь в моей шкуре, что не хуже меня карандашик в лёд вонзаешь, а, похоже, даже лучше. Эх!..».
А то подбежит девчушка-школьница:
— Покушайте матросики. Я сама с мамой пекла!
Сунет в руки тёплый газетный свёрток, и бегом обратно.
Ружьё тут как тут:
— Разворачивай!
Развернули — горячие домашние пирожки с картошкой.
Охрана глазом моргнуть не успела — расхватали. Стоят губари, жуют, довольные. Охрана злится — тоже ведь служба срочная, тоже домашнего хочется. Но им такой сверточек не поднесут, их дело собачье, им бы это хуже подаяния было. А матросу это благодарность за то, что под окнами у девчушки весну делает, чтоб не поскользнуться ей, чтоб через сугробы не прыгать. А охране за что? За то, что матроса охраняет? Так чего его охранять? Он и так никуда не убежит. И бежать ему некуда, и кто ж за него снег лопатить будет? Некому. Охрана не будет…
А ещё случай был. Шла компания по улице. Видно, праздник какой-то отмечали, весёлые, одетые празднично. Губари, как обычно, весну делают, вокруг три ружья стоит. Компания обходить не стала, между губарями двинулась.
— А ну держи, земляк! Шхерь быстрее…
И сунули одному трёхлитровый баллон.
Охрана не заметила, зашхерили. Компания дальше пошла.
Поработали ещё, потом одни охрану отвлекают, другие баллон обследуют.
Мать честная! — шило (спирт)! Вот это ничего себе! Почти полный баллон чистого шила!
Так мало того, что сами согрелись, на губу протащить умудрились. Вся губа двое суток подогревалась. И запах чуяли, и подозревали, и большой шмон устраивали, а найти не смогли.
Так разве ж это подаяние? Это больше на братство похоже.
На стройке плохо. Додумался кто-то новую губу рядом с комендатурой строить. Наверное, чтоб далеко не возить, и рабочая сила всегда под рукой была. На стройке комендантские распоряжаются, там не разживёшься. Но и не холодно. Губу тёплую строят, уже и отопление подключили. Теперь стены штукатурят, полы цементируют. Доведётся кому-то сидеть. Тепло будет, но не намного лучше. Там, в комендатуре, начальство целый день крутится, а у начальства на виду — самое для губаря неприятное дело.
Те, кто сегодня на снег попал, поздно вернулись. Шмонали небрежно, кое-как. Охране тоже спать хочется. Всё что за день «наварили», всё пронесли. И курево, и пряников с полкилограмма.
В баландёрке чай уже остыл, и баландёров никого не было, и печка притухла. Сами из ведра водичку тёпленькую, желтоватую, несладкую черпали, грелись и пряники вместо сухарей втихоря прикусывали.
В камеру прибежали, а там уже все на вертолётах в мешке лежат. Значит, отбой уже был. Вертолёты лишние приготовлены, а всё равно всем вставать пришлось — мешок дотачивать, по-новой укладываться.
Один-два закурили, и всё. Остальные умаялись, поспать бы, да и вчерашняя дезинфекция ещё в горле першит.
Только опять поспать не удалось.
Думали, Хомут завтра с утра экзекуцию устроит, а он, только чуть задремали, нарисовался.
Да ещё как!..
Сам по коридору бегает, ключами звенит, двери распахивает и орёт:
— Па-а-адъё-ём! Па-а-адъё-ём! Все сюда, падлы! Бегом, суки!
Пока вскакивали, шинели расцепляли, он всё матерился, по коридору бегал, в камеры заглядывал.
Нет, видно, не читает он Толстого, Достоевского, Чехова. И морда у него злая, противная морда.
Выбежали в коридор.
Все камеры распахнуты, ни начкара, ни сержантов, ни ружья, что у решётки дежурит, никого из охраны нет. Один Хомут.
Оглядел толпу, ещё выматерился и говорить начал:
— Значит, так! Слушай меня! Час назад началась война! Получено сообщение!..
Батюшки святы! Как война? Почему война? С кем война? Ну, с китайцами у нас там не всё в порядке… Ну, Америка нам всё время угрожает, а мы ей. На политзанятиях всё пугали… Но ведь действительно три корабля ушли недавно на Дальний Восток, к Тихоокеанскому флоту. Неспроста же? А ещё совсем недавно у самого Кильдина (остров у выхода из Кольского залива) лодку какую-то засекли, боевая тревога по флоту была. Неспроста же?..
Господи!.. Это ж если теперь зафигачат куда-нибудь эту самую ядрёную (ядерную) бомбу — это что же будет? Хоть они к нам, хоть мы к ним, какая разница.
А с родными что будет?..
Мы-то ладно, на коробки (корабли) попрыгали и ушли в море. В нас эту ядрёную бомбу швырять не будут. А кто на лодке служит, так тем вообще по барабану, в случае ядерной войны только они и останутся. Да и не готовы мы ни к какой войне. Вояки!.. А дома что будет, с городами?..
И ДМБ накрылось…
Робкий хриплый голос:
— А с кем война?
— Молчать, падлы! Бегом за мной!..
Во двор выбежали. И здесь ни начкара, ни охраны не видно. Только у ворот один ружьё ходит.
Не строились, обступили толпой Хомута. Он всё матерится и орёт:
— Значит, так! Слушай меня! Война началась! Но губари не погибнут! Губари будут окапываться! Бегом за шанцевым инструментом!
И рядом стоящего сапогом под зад.
Да он пьян! Он же пьян в стельку!.. Он же…
И бегом за инструментом.
Похватали лопаты, карандаши, выскочили.
Он уже посередине двора размечает:
— Значит, так! Слушай меня! Три метра, — указывает, — на три метра. И три метра в глубину. Бегом копать!
И сапогом под зад.
Начали копать.
А как её укопаешь? Лопаты деревянные, для снега. На всю ораву только две железных, штыковых. Да и что ею, штыковой, сделаешь? От карандаша только искры летят, а ничуть не долбит.
Хомут вокруг толпы бегает, пинки раздаёт.
Мужики сгорбились, лопатами елозят по снегу, вид делают. По одному камешку из-под карандаша откидывают. На один камешек три-четыре лопаты набрасываются.
Не зря эти края вечной мерзлотой прозвали!
Эх, опустить бы этот карандаш Хомуту на голову от всей души. Как бы все обрадовались…
С горем пополам первый слой кое-как сняли. Дальше легче пошло. Тоже мерзлота, как камень, но всё же легче, хоть карандашом взять можно.
Всем сразу не подступиться, толпа большая, да и карандашей мало. Стали меняться. Один карандашом раз десять-пятнадцать ударит, другому передаёт, сам стоит, лопатой шкрябает.
А ведь получается. Вот уже и по колено почти, вот уже и с полметра будет. И стеночки подравнять, и уголочки…
Говорят, от работы кони дохнут, но и согревает работа, и сон отгоняет.
— Мужики, а Хомут-то где?..
Оглянулись — нет Хомута.
Остановились. Что дальше делать? Копать — не копать?
— Может, перекурим?
Никто не ответил.
А Хомут тут как тут. Он за сараем прятался, наблюдал.
— Ах, падлы! Шлангуете?!
И подбегает.
Малой ему под руку подвернулся. Он его сапогом. Малой отскочил. Он за ним. Малой бегом по двору. Хомут следом.
Тут уже и смех разбирает.
А Малой ещё и хохмить начал. Бежит и повизгивает, как поросёнок:
— И-и-х!.. У-у-х!.. О-о-х!.. И-и-х!..
Захохотали. Посвистывать начали, подбадривать.
Хомута на поворотах заносит, никак до Малого дотянуться не может. Всё хочет ему сапогом под зад въехать, а не получается.
Весело!..
Малой целый круг по двору пробежал, кричит:
— Мужики!.. Спасайте!..
И в толпу.
Его пропустили, а перед Хомутом плечи сомкнулись. В эти плечи Хомут с разгону и врезался. Еле на ногах удержался. Отскочил. Морда бледная, губы дрожат, злится, перегаром дышит, орёт:
— Что?!! Бунтовать?!! Расстреляю!!! Охрана!!!
И тут его взгляд с чьим-то взглядом встретился. И замолчал Хомут на полуслове.
Стоят мужики, карандаши, лопаты в руках держат. Яма рядом. Не глубокая, но яма… И он один — начальник…
Снежок-то шёл, морозец чувствовался, но ветра не было. А Хомута сдуло. Быстро сдуло и молча.
Мужики стоят. Тоже молчат. Ждут, что дальше будет.
Охрана повыскакивала. С карабинами. Штыки пристегнули. За ними начкар вышел, сержанты. Последним Хомут появился.
Охрана на губарей с опаской поглядывает, на Хомута, что делать, не знает.
Начкар губарям командует:
— Становись!..
С лопатами, с карандашами медленно, шагом, кое-как построились.
Начкар молча прошёлся вдоль строя, подошёл к яме, осмотрел.
Подошёл к охране, тоже скомандовал:
— Становись!
Они напротив выстроились.
Но их-то — по одному на пятерых, не больше, и патронов в карабинах, наверняка, нет. А карандаш против штыка не хуже будет.
Начкар к Хомуту подошёл, поговорил. Тихо, почти шёпотом, из строя не слышно.
Хомут быстро в помещение ушёл, а начкар к губарям вернулся.
— Молодцы! Хорошо поработали!.. Но яму придётся закопать. И не просто засыпать, а каждый слой утрамбовывать хорошенько. Понятно?
Тишина.
— Я думаю, что понятно…
Помолчал, посмотрел на лица. Спокойно сказал:
— Можно выполнять.
Ещё немного постояли, потом двинулись. Нехотя, не спеша, стали яму закапывать.
Слой накидали, человек пять в яму попрыгали, потоптались.
Толку от топтания мало, куски мерзлые, но всё-таки.
Охрана в строю стоит, мёрзнет. Карабины опустили.
Пусть помёрзнут.
Закопали яму. Потоптались ещё. Ладно, и так сойдёт.
Начкар командует:
— Отнести инструменты!
Отнесли.
— Завтра подъём на час позже. Можно отдыхать.
А что твой час, когда теперь уже часа три, не меньше? Ну да, ладно, и на том спасибо.
Так толпой, и шагом, не бегом, разбрелись по камерам.
Укладывались молча.
Ещё не улеглись, закурили. Все закурили.
Дым столбом.
Но проверять никто не пришёл.
Ну, и правильно.
Покурили, и спать.
Вторые сутки кончились.
Утром действительно подъём был позже. И не на час, наверное, больше.
Ружьё не подгонял, двери открыл, прокричал: «Подъём!», и всё стихло. Хоть лежи себе, дальше отдыхай. Но лежать холодно. Вставать начали.
На вертолёте, с краю, не в общем мешке, отдельно, лежит один, новенький. Не в шинели, в канадке, с погонами, старшина первой статьи. Когда появился — никто не слышал. Почему с погонами — непонятно.
— Эй, браток, подъём был…
Не шевелится — спит. Еле растолкали.
Долго в себя приходил, головой потряхивал, снова улечься пытался.
Вертолёт забрали, он на лавку сел. Огляделся тупым взглядом, наконец, спросил:
— Где я?..
— Э, брат, да ты не протрезвел ещё!.. На губе ты, милый. Как же тебя угораздило?
Вспоминать начал. Вздохнул, охнул, молчал долго, потом ещё спросил:
— А сколько сейчас? Ну, это… время…
— А кто ж его знает? Наверное, часов семь-восемь… Мы сегодня припозднились. Обычно подъём в пять.
— Меня скоро забрать должны.
Не спросил, сказал уверенно.
Расхохотались.
— Как же, жди! Карету подадут прямо в камеру. И опохмелиться…
— Да нет, правда, должны забрать. Как узнают, что я здесь, приедут. Я водолаз…
— Понятно! В стакан ныряешь?
Отмахнулся. Опять долго молчал, потом сказал тихо, ни к кому не обращаясь:
— Да… Было вчера…
— Погуляли?
— Хуже…
— Залетели?
— Да ну что вы, мужики?.. Я серьёзно…
И рассказал.
Водолаз он. На рембазе служит. Их там всего четыре водолаза было: два мичмана, он, и ещё стармос (старший матрос). Работали они где-то. Один мичман спустился под воду. Там и работа ерундовая была, одному делать нечего, но что-то у него случилось — зацепился или запутался. Второй мичман со стармосом быстренько скафандры надели, спустились первого выручать, и зацепились оба ещё хуже, чем первый. И связь с ними прервалась. Он один водолаз остался. Пока других найдут, да вызовут, это и сутки пройти могут. Пришлось одному спускаться. Первого-то мичмана сразу нашёл, освободил его, наверх вытащил. А тех двоих потом по одному поднимали… Уже трупы.
Когда всё закончилось, командир бутылку шила дал. Выпили. Потом ещё добавляли, и ещё… Потом он, уже посреди ночи, в город зачем-то пошёл. А зачем, уже не помнит. И как на губу попал, тоже не помнит. Кажется, улицу переходил, машина остановилась, легковая. Погоны полковничьи помнит, а лицо нет. О чём говорили, не помнит. Как ехал и как в камеру попал, тоже не помнит.
Помолчали.
— Так тебе, наверное, и медаль полагается, а ты на губе сидишь.
Отмахнулся.
— Мы с Димкой, стармосом, земляки были. Он полтора отслужил, а мне вот уже ДМБ. Теперь домой приеду, мать его увижу — что скажу? И у сундука (мичмана) жена молодая… и дочка маленькая…
И всё-таки не верилось, что приедут за ним. Но и врать не мог. Так не врут.
Это в отпуске, или после ДМБ, там бывает. Особенно девчонкам заливают о своих подвигах. Иногда просто анекдоты получаются.
Один сам после отпуска рассказывал, как его занесло. Он на береговой базе свинарём служил. Хозяйство своё в базе было — свинарник. Сам он из деревни, дело знакомое. Как после учебки на базу попал, так при свинарнике и остался. Залив Кольский за всю службу несколько раз видел, и то в увольнении, специально ходил посмотреть. Поехал в отпуск (отпустили его по семейным). Форма, конечно, с иголочки, значков полный комплект, у годков (кому до ДМБ полгода и меньше осталось) на отпуск выпросил: «Отличник ВМФ», «Первый класс», «За дальний поход». Приехал в свою деревню. Девицы-красавицы вокруг собрались. Он самогоночки принял, и понесло его:
— Я, — говорит, — на атомной подводной лодке реакторным кочегаром служу.
— А как это?..
— Тяжеловато… Шуровка такая, длинная, тяжёлая, из платины со свинцовым покрытием… Ну, чтоб, значит, радиация по ней не проходила… Но всё равно по чуть-чуть проходит. Дело опасное. Ручка у шуровки пробковая, чтоб не нагревалась, руки не жгла. Когда лодка под воду уходит на шесть месяцев или на восемь, надо этой шуровкой постоянно работать. Вставляешь её в реактор и шурудишь, подламываешь. Атомы вниз оседают, кислороду поступать не дают. Загоняешь шуровку под самые колосники и подламываешь, чтоб реакция, значит, нормально проходила. А иначе нельзя. Иначе всё к ядрене фене взорваться может. Чуть зазеваешься, и всё…
За старшиной-водолазом сразу после завтрака приехали. Капраз (капитан первого ранга) с каплеем (капитан-лейтенант) за руку с ним поздоровались. Капраз даже обнял его.
Хомута не было, а может, отсыпался где-нибудь в дежурке.
Забрали старшину. Видно, правду рассказывал. Больше его не видели.
По команде во двор выбежали.
А где ж наша яма?
Нет её. Снежком присыпало, всё ровно, гладко, как будто её и не было.
Начали снег чистить.
— Ой, мужики, мне сегодня сон страшный приснился, чуть со страху не описался.
— Когда ж это он тебе присниться успел?
— Ну, когда? Ночью, конечно! Как будто война началась, и стали мы все окапываться. Прямо вот здесь. Хорошую яму выкопали. И Хомут с нами тоже копал. Так явно всё приснилось, аж жарко стало, потный проснулся. Сейчас во двор выскочил, а ямы нет! Сразу от сердца отлегло. Ну, думаю, и приснится же хреновина всякая. Наверное, от жирной пищи…
Смех.
А во время завтрака разговор был:
— Тебя как зовут?
— Сергей.
— Меня Витёк.
— Я знаю.
— Ты какие сутки?
— Третьи пошли.
— А всего сколько?
— Десять, и уже пять ДП.
— В баландёры пойдёшь?
— Не знаю. Подумать надо…
— Ну, думай до вечера. На ужине скажешь. А то Миха завтра уходит, надо человека брать. На вот, держи.
И сигаретой угостил.
Серёга в тот день на кабель попал. Тянет-потянет, а сам думает:
«С одной стороны предложение заманчивое. Во-первых, ни на строевые, ни на работу не трогают. Во-вторых, харчи делить — сам голодный не будешь. В-третьих, у печки крутишься — тепло. И, самое главное, баландёру ДП списывают — традиция такая. Но с другой стороны, если из баландёров за что-либо выгоняют, ДП возвращают, и ещё на всю катушку наворачивают. Потом хоть прописывайся на губе — бывали случаи. Но в камере так же сидишь, между завтраком и обедом, между обедом и ужином. И на глазах у Хомута почти целый день вертишься, и у начкаров. Тут подальше от начальства, поближе к камбузу, не получается. Другие, правда, на баландёра не обижаются, не презирают, некоторые даже завидуют. Желающие на это место всегда найдутся. Надо соглашаться…»
По дороге с работы в машине с Малым посоветовался:
— Мне Витёк в баландёры идти предлагает.
— Конечно, иди, дурак, что ли? Кабы мне предложили, я б не раздумывал. Но мне уже двое суток осталось, если ещё ДП не схвачу.
Согласился Серёга, пошёл в помощники баландёра. Главным-то, и единственным постоянным баландёром, Витёк считался. Но он не баландёрил, только числился. Ну, и распоряжался…
Ночь спокойно прошла. Как будто и теплее было. Видно, на улице мороз ослабел. Отоспались.
Утром, по подъёму, сразу в баландёрку вызвали.
Согрелся Серёга у печки, шинелку снял, разложил на тёпленьком. Пусть тоже прогреется, подсохнет. С Витьком поговорили, тот рассказал, что к чему и как баландёрить, угостил сигаретой. Серёга тут же, у поддувала, в тепле и покурил.
Харчи привезли.
Вдвоём с Витьком выгрузили.
На губе не готовили. Все харчи откуда-то привозили. Работа не хитрая: подогревай баланду на печке, да дели. Потом на той же печке воду грей, посуду мой.
Серёга хлеб на птюхи порезал, масло поделил.
Масло совсем по капельке получилось, на всю птюху не размажешь.
Себе, конечно, а Витёк себе, по птюхе намазали. Но уже по-хозяйски, по-человечески. Баландёрам положено. Сразу и съели.
Губари на завтрак прибежали.
Тому ложки не хватило, тому миски, — крутись, Серёга.
А этот птюху уронил маслом вниз, тут же на неё и наступили нечаянно. Ну, хлеб-то ещё найдётся, сухари есть, а масло, извини, брат, — пролетаешь.
Позавтракали губари, у двери потолкались, убежали.
Теперь посуду мыть.
— Витёк, а ты, говорят, давно тут сидишь.
— Сто двадцать седьмые сутки.
— Ни фига себе!.. И всё в одиночке?
— Ага. Я ж не арестованный, я подследственный был. Теперь вот осуждённый. Полтора года дисбата получил, кассацию написал, теперь вот ответ жду. Уже вот-вот прийти должен. Если приговор в силе оставят, тогда уж в дисбат отправят. А пока здесь. Да мне что? Срок всё равно идёт, засчитывается, а здесь всё же лучше, чем в дисбате.
— А за что дали?
— Ой, обычная история. Устал рассказывать. По приговору за годковщину, а так — ни за что. За любовь.
— Понятно…
Служил Витёк в краснопогонниках (во Внутренних войсках), «ВВ» на погонах носил, как и охрана губы. Только он не охраной занимался, а связью при большом начальстве. А раз при большом начальстве, значит, дисциплина строгая. Шаг вправо, шаг влево — нарушение устава. Так учили.
Это когда у конкретного большого начальника солдат или матрос на побегушках служит, водителем, или просто при нём состоит, тогда он кум королю, сват министру, не подступишься. А когда вокруг много этих больших начальников, и ни у кого из них конкретно ты в подчинении не состоишь, тогда по струнке, тогда строго по уставу.
Был Витёк уже дедом («старослужащий», кому до дембеля меньше полгода осталось), уже почти отслужил своё, весной домой собирался, под Лугу. А пока служил, завелась у него в городе девчонка. Хорошая девчонка, молоденькая, симпатичная. И отношения у них уже далеко зашли; не беременна ещё была, но шло к тому дело. Серьёзные были отношения.
Собирался Витёк сразу после дембеля жениться на ней. И она, счастливая, с удовольствием. Да только…
Папик (отец) у неё майором оказался. И служил там же, где Витёк, при том же начальстве, с перспективой самому стать в будущем большим начальником.
Познакомились-то с девчонкой они случайно, встречаться начали. Витёк уже и в гости к ней приходил, с мамой познакомился. Как будто всё нормально. Ну, майор у неё папа, ну и что? Мало ли этих майоров?
Однажды пришёл, а папик дома. Давай знакомиться. Узнали друг друга. Тут папик и встал на дыбы, и удила закусил:
— Чтоб ноги в моём доме не было, и думать не смей, и…
Ему, оказывается, ни мать, ни девчонка до той поры ничего не говорили, не рассказывали.
Перестали Витька в увольнение пускать. А запретный плод ещё слаще стал. Иногда в самоход убегал, у подружек встречались, иногда она к нему приходила. А недалеко от их части прапорщик один жил, нормальный мужик, пускал к себе на квартиру, оставлял ключи и одежду гражданскую. Но больше письма друг другу писали. И связь почтовую наладили. Почтальон из части, тоже солдат, который каждый день на почту ходит, относил письма подружке домой, у неё и ответ забирал.
Думали они так: отслужит Витёк, и она с ним, прямо в чём есть, уедет. Записку напишет родителям, и всё. Какое-то время переждут, а в мае ей как раз восемнадцать исполнится. Там у Витька, в Луге, и поженятся. Он уже и матери написал, предупредил. Мать в письме повздыхала, поохала, но согласилась. Оставалось только дембеля ждать. А тут…
Нового почтальона назначили, молодого. Старый тоже уже на дембель собирался, ну и взял себе молодого приемника, объяснил ему, что и как. Стал молодой почтальон Витькины письма носить. А подружка далековато от почты жила: три остановки на автобусе, потом ещё пешком.
Понёс ей однажды молодой почтальон письмо, переходил дорогу не в том месте, и угодил под машину. Не насмерть, но сильно покалечило. И водитель не виноват оказался, правила не нарушал. Выходит, сам солдатик виноват. Но за него ж и командиры отвечают.
Шум, гам, стали разбираться.
В таких случаях солдату или матросу, если он по служебной надобности в город идет, на почту, или ещё куда, ему не увольнительная, а маршрутный лист выдаётся. Там написано, что следует он туда-то, с такого-то по такое-то время из такой-то воинской части.
Выяснилось, что солдатик не на маршруте оказался, а совсем в другой стороне.
Почему в другой стороне? Куда ходил? Зачем?
Как будто если б он на маршруте под машину попал, то легче бы стало.
Солдатик в госпитале всё рассказал.
Тут и до папика дошло. Взбеленился папик. Дочку под замок посадил.
Витьку на следующий день арестовали, тоже под замок посадили, на губу. Сюда же, на губу, стал следователь приезжать, «дело шить»: издевательство старослужащего над молодым солдатом, посылал молодого по личным делам, вот и допосылался.
Свидетелей нашли. Кто-то из молодых рассказал, что когда-то Витьку робу стирал, кто-то сапоги чистил. Так это у всех так, молодые на то и есть, у них служба такая. И Витёк, когда молодым был, кому-то сапоги чистил, робу стирал. Так тогда ещё похлеще бывало. Но завертелось «дело». График дежурств подняли и выяснили, что стояли вместо Витька на вахте молодые. Так если молодому наряд вне очереди объявляют, его же вместо кого-то ставить надо.
Но «дело» дальше пошло, поехало.
Все как будто понимают, что и молодой тут ни причём — несчастный случай, и Витьку никаким боком пришить нельзя, а пришили — впаяли полтора года дисбата.
— Ничего, отсижу, человеком выйду. Я терпеливый… Хуже всего первый месяц было, потом ничего, привык. Мать два раза приезжала. И сначала, и потом на суд. Её сюда пускали, в камере у меня была. Всё плакала…
— А девчонка как?
— Прибегала два раза. Я к воротам выходил. Тоже плакала… Говорит, хоть сегодня из дому ушла бы, да идти некуда. Куда она пойдёт? Ждать обещала… Конечно, первые суток двадцать строго держали. В одиночке, на голодном пайке, без курева, в «холодильнике». Потом, когда уже судом запахло, в тёплую одиночку перевели. Ну, не тёплую, но под шинелью спать можно. Матрац дали. В общем, устроился. Потом выпускать начали, сюда, в баландёрку. Потом и камеру перестали запирать. А после суда совсем волю дали, по всей губе гуляй — не хочу. Знают, что всё равно не убегу. Чего мне бежать — я кассацию жду. Может, ещё и оправдают. А может, и нет. Хомут говорил, что папик её в командировку в Москву ездил. Может, совпадение, а может, из-за меня. У него и там, наверное, свои кореша есть. Посмотрим… Ты охрану не бойся, кури здесь. Они прихватывать не будут. Лишь бы Хомут не видел. Ну и, смотря какой начкар дежурит. Бывают нормальные. Мне-то можно, меня уже все начкары знают.
— А девчонку как зовут?
— Наташка…
Вошёл сержант.
— Витёк, там пришли к тебе.
— Кто?
— Из части.
— А-а, хорошо, иду. Это из части кореша. Подкармливают, куревом снабжают. Ты посуду домоешь, и в камеру иди. Не торчи здесь, а то начкар сегодня чурка, прихватывать будет.
— Хорошо.
— Там за трубой сигареты лежат. Покуришь.
— Да у меня пока есть. Вчера в городе достали.
— Ну, смотри. Не торчи здесь.
Серёга закончил мыть посуду, прибрался, надел тёплую, ещё влажную шинель, покурил у поддувала и ушёл в камеру.
Хомут в этот день на губе не появился.
Не было его и на следующий день.
Только на третий день, и не с утра, а только перед самым обедом, он вошёл в баландёрку.
Баландёры вытянулись.
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! — улыбаясь, сказал Витёк.
— Здорово…
Вид у Хомута был помятый, под глазами мешки, взгляд усталый, измученный.
— Новый помощник? — спросил он и презрительно скривился.
— Да! Нормальный парень! — радостно представил Витёк.
Хомут скривился ещё больше и сказал:
— Поймаю — накажу.
Больше ничего объяснять не стал, ушёл.
— Нормально, — подмигнул Витёк. — Ты ему понравился. Если кто не нравился, он сразу выгонял.
Хомут редко появлялся в баландёрке. Заходил он только для того, чтобы дать Витьку очередную картинку и посмотреть, как продвигается работа.
Витёк был умелец, резал гравюры.
Делалось это так: кусок хорошей фанеры, обычно из ящика для аппаратуры, долго полировался мелкой наждачкой, затем покрывался тушью, через копирку на тушь наносился рисунок и выбирался резцами. Картинка покрывалась лаком, и смотрелась очень неплохо.
Резал Витёк и парусники, и смешных карикатурных генералов, и голых баб, и суровые заполярные пейзажи. В зависимости от сложности рисунка, он мог сделать за день две-три простенькие картинки или одну сложную.
— Сколько я ему этих картинок уже нарезал, со счёту сбился.
— А зачем ему столько?
— А чёрт его знает. Начальству дарит. Они такие штуки любят. Я ещё салагой был, как сделал несколько штук, генералы стали прибегать, просили картиночку. Делал я им, много делал. Хоть бы один потом заступился. Теперь вот Хомуту делаю… А когда мать приезжала, хотел ей хорошую картинку подарить — не разрешил. Ты яичницы хочешь?
— Чего?
— Яичницы, говорю, хочешь? Не настоящей, конечно, но очень похоже. Смотри…
Он взял горбушку тёмного хлеба, стряхнул на неё пепел.
— Ты тоже сюда стряхивай.
— Зачем?
— Я ж тебе говорю, яичница будет.
Настряхивали на всю горбушку.
— Теперь вот так, — он разгладил пепел по всей поверхности, разломил горбушку пополам. — Держи. Пробуй.
Откусили, пожевали.
Действительно, похоже на вкус яичницы, но только не всего яйца, а зажаренного желтка.
— Здорово…
— И от изжоги, говорят, помогает.
Ещё день прошёл.
И ещё день.
И вот утром, после развода, привезли одного новенького: форма матросская, но без погон, на вид около тридцати — старик, и волосы, даже не волосы — патлы, почти до плеч.
У всех челюсти поотвисали, даже у Хомута.
Оказалось — партизан.
Партизанами переподготовщиков называли. То есть он вполне гражданский человек, уже отслуживший в своё время. Взяли его на переподготовку на месяц или на два, переодели в форму и маршировать заставили. На работе у него зарплата идёт, дома семья, дети, а он в войнушку играется.
Считалось, что необходима эта переподготовка для изучения новой техники. Наука движется, вооружение меняется, необходимо изучать. Только толку от этой переподготовки никакого не было, и техники новой не было. То есть техника новая, конечно, появлялась, но не гражданским же людям о ней рассказывать. Дал бы бог сначала офицеров, специалистов, научить ею пользоваться, те, дал бы бог, мичманов научили, а те, дал бы бог, кое-кого из матросов.
Сколько времени пройдёт, пока эта цепочка сработает?
Новая это техника будет, или уже не очень?
В начале семидесятых годов гидроакустическая лаборатория одного из судомеханических техникумов гордилась учебным пособием — действующим экземпляром боевой гидроакустической станции «Тамир».
«Эта станция предназначена для обнаружения надводных и подводных целей, — рассказывали преподаватели. — Устанавливалась на кораблях и дизельных подводных лодках. Модель, конечно, устаревшая, но вам важно понять принцип. Современную технику будете осваивать на месте. Тем более, что вся она засекречена. Эта, конечно, тоже засекречена, но поскольку уже снята с производства, мы имеем возможность научить вас ею пользоваться».
Научили.
Приехали ребята на флот — глядь: а вот он, родной «Тамирчик», стоит, на боевой подводной лодке. И, главное, работает. Ещё одна станция стоит, новая, почти в два раза больше места занимает, — не работает. А он пашет. И все три года прослужили ребята с этим «Тамирчиком», и ещё другим после себя оставили, а те ещё…
И на переподготовке тот же «Тамирчик» опять изучали. Но это редко. Больше к шанцевому инструменту приобщались. Ну, и строевые — это святое.
До сорока пяти лет дёргали мужиков на эту переподготовку. Некоторые шли с удовольствием — от семьи отдохнуть, от производства, молодость вспомнить.
Их, конечно, не стригли, не брили. Переподготовка — месяц, два, не больше.
Сорокалетний мужик, коленки за пузо цепляются, борода на груди совковой лопатой, на макушке лысина, уши шевелюрой закрыты, — в матросской форме! Чем не партизан?
Один из них шибко провинился. Уж неизвестно что там случилось. Но не столько, чтоб его наказать, а чтоб другим не повадно было, в назидание, решили командиры его на трое суток на губу посадить.
Поначалу Хомут наотрез принимать его отказался. И в уставе такого нет, чтоб партизан на губе держать.
Долго уговаривали: «Уж пусть не работает, пусть отдыхает, лишь бы те, другие, которые остались, думали, что ему здесь плохо. Губа, всё-таки, да ещё знаменитая губа. Три денёчка всего подержите, а мы пока там у себя порядок наведём».
Конечно, взятку какую-то сунули, в общем, уговорили.
Остался партизан на губе.
Хомут сам его в баландёрку привёл, сказал:
— Ещё один помощник.
Витёк обрадовался.
— Спасибо! Втроём веселей… легче, то есть…
Хомут не ответил, ушёл.
Познакомились. Алексеем зовут.
Он ещё и местный оказался, и живёт недалеко от губы. Смех, да и только!
И ещё день прошёл.
Вот и последний ужин подошёл у Серёги. И ночь последняя осталась.
Узкоглазый дверь распахнул, крикнул:
— Помощники баландёра, на выход!..
— Пошли, Лёха.
— Пошли.
В баландёрке Витёк сидит, довольный.
— Серёга, у тебя же срок кончается, завтра на выход?
— Ну?
— Отметить надо.
— Надо бы…
— Вот и отметим. Сегодня начкар дежурит — во! — поднял большой палец кверху. — И у него тоже срок кончается, дембеля дождался. Он после института, всего год лейтенантом прослужил — и всё. Сегодня последняя вахта. Отметим.
Обрадовались мужики, заспешили.
После ужина посуду втроем быстро вымыли, сложили, порядок навели. Витёк, облокотившись на стол, нарочито развалился и заорал:
— Ружьё!!!
Подождав немного, заорал ещё раз.
В дверях сержант появился.
— Звал, Витёк?
— Хомут ушёл?
— Ушёл.
— Начкара сюда! Бегом!..
Сержант скрылся.
Вскоре появился лейтенант в морской форме, с голубым просветом на погонах (морская авиация).
— Познакомься, — сказал ему Витёк. — Это Серёга, у него завтра срок кончается, я тебе о нём говорил. Это партизан наш — Лёха.
— Максим, — представился лейтенант и протянул руку.
Познакомились.
— Ну что? Мы пошли ко мне в камеру. Ждём тебя.
— Ага, идите, я сейчас, — кивнул лейтенант.
Взяли кружки, сухарей под шинели спрятали, пошли к Витьку в камеру.
Камера небольшая, метра два на три. Здесь не вертолёт стоит, кровать железная, с матрацем, с подушкой. У стены столик небольшой, железный, в пол вделан, баночка (табуретка) маленькая, тоже железная, и тоже не сдвинешь. Стены такие же, как и везде, черные, «под шубу». Но теплее, пар изо рта не идёт. Градусов пять тепла, наверное, а то и все десять.
Сели на кровать, подождали немного.
Пришёл лейтенант с портфелем. Достал из портфеля бутылку водки, банку тушёнки, кусок колбасы, буханку хлеба, конфеты шоколадные в кулёчке. Сел на баночку.
— Ну, Витёк, командуй.
— Ну вот, чуть что — сразу Витёк; где кого — сразу Витёк. А нож есть?
— Есть.
Лейтенант достал перочинный нож, стал открывать консервы.
Витёк распечатал бутылку, налил в кружки, встал, взял кружку.
— Ну что, Макс, пожелать тебе?.. Рад я за тебя, очень рад. Рад, что закончилась твоя служба, рад, что, несмотря ни на что, остался ты человеком. И желаю тебе всегда им оставаться. Желаю, чтоб в гражданской жизни не давила тебя система наша долбанная, чтоб нашёл ты в ней свой тихий, спокойный угол и жил свободно. Чтобы никто никогда не заставлял тебя делать то, что противно твоей душе, твоей совести. Жену тебе желаю красавицу, и умную, и, главное, чтобы понимала тебя. И всего тебе самого-самого… За тебя, Макс!
— Спасибо…
Все встали, тихо чокнулись, выпили.
Второй тост пили за Серёгу, за освобождение.
Третий — за тех, кто на вахте, гауптвахте, в море и на дне. На четвёртый уже не хватило.
Между тостами разговоры, анекдоты, воспоминания.
Оказалось, Максим стихи любит и много их знает. Почитал из Есенина, потом из Мендельштама.
— Но больше всего Бродского люблю. Вот где полёт…
Почитал Бродского.
А Серёга свои стихи прочёл. Всем понравилось.
— Ну что, мужики, хорошо сидим, да водка кончилась…
— А может, ещё одну, а?
Максим виновато улыбнулся:
— У меня всего трёшка в кармане.
— Так и у меня трёшка есть, — сказал Витёк и посмотрел на остальных.
— Я пустой, — сказал Серёга.
Лёха молча развёл руками.
— Ну и что, на одну-то как раз хватит. Закуска есть. Пошлёшь кого-нибудь?
— Да кого ж я пошлю. Не охрану же… Они сами за мной следят. Им Хомут такую команду дал. Это я точно знаю. Да мне уже наплевать, я уже почти гражданский. Но самому идти тоже нельзя, вдруг кто заявится.
— А давай я сбегаю, — предложил Лёха.
— Да ты что?.. Сейчас поверка будет.
— Так тебе ж её и проводить. А ты нас на работу поставил, мы в баландёрке пашем.
— А может, и правда? Давай мы сбегаем, а? — сказал Витёк.
— Ну, чего? Тут магазин на остановке. Десять минут туда и обратно. Я ж местный, каждый угол знаю.
Максим задумался.
— Последний раз ведь… Может, больше и не встретимся никогда.
— В конце концов, даже если охрана настучит, что мне сделают? Приказ уже подписан. Дольше служить всё равно не оставят. А, чёрт с вами! Витёк, ты старший. Только аккуратно, мужики…
— Конечно!
Максим достал трёшку, положил на стол.
— Я пойду, посмотрю, что там, как, а вы тут пока приберитесь. На всякий случай. Я потом приду, выведу вас.
— Только недолго, а то магазин закроется.
— Хорошо.
Со стола всё убрали, спрятали под кровать.
Вскоре Максим вернулся.
— Пошли.
В коридоре из охраны никого не было.
— Назад прибежите, ждите у ворот, но не на дороге. В сугробе пришхерьтесь, так, чтобы вас не было видно. Вдруг какой дурак ехать будет. Я поверку закончу, если всё тихо, выйду к воротам, встречу.
Прошли через двор, подошли к воротам.
— Открой! — приказал Максим краснопогоннику.
Тот открыл калитку.
— Они сейчас вернутся. Понял?
— Так точно, товарищ лейтенант.
Солдат был совсем молоденький, узкоглазый, но по-русски говорил хорошо. Грамотный, наверное.
Вышли за ворота. Метров двадцать прошли, чтоб хоть чуть в темноте скрыться, и бегом.
Лёха на бегу:
— Мужики, предложение есть. Что нам та бутылка водки на такую компанию. Может, ко мне смотаемся? Денег возьмём. Тут всего три остановки. Минут за пятнадцать управимся. Назад можно на такси.
— Магазин не закроется?
— Нет. У меня рядом с домом ещё магазин. Допоздна работает. Успеем. Там возьмём, и назад.
— Хорошо, — решил Витёк. — Пять минут ждём автобус. Если будет, поедем, если нет, берём здесь и возвращаемся.
До остановки с километр пробежали.
— Автобус идёт!
И быстрее, быстрее…
Успели.
Заскочили запыхавшиеся, громко дыша.
Народу в автобусе немного. Все, слава богу, гражданские. Но оглядываются, смотрят подозрительно — без ремней, без погон, бежали…
На следующей остановке вошёл мичман. Посмотрел, отвернулся.
Да он и не страшен. Он один, губарей трое — послали подальше, и пошли. Да и они ему триста лет не нужны.
— Слушайте, а не дай бог, нам залететь сейчас. Точно всем срок дадут. Максиму в первую очередь. Побег с гауптвахты — два губаря, и осуждённый!..
— Оторвёмся. Я сколько тут живу, в этом районе ни разу патруля не видел.
— Ладно, а то ещё накаркаем.
Приехали.
И опять бегом.
Дом двухэтажный, старый, деревянный. Наверное, ещё во время войны построен, или сразу после неё. Потом деревянные дома уже не строили.
— Ну, беги, мы здесь подождём, — сказал Витёк у подъезда.
— Пошли-пошли, — возразил Лёха. — Чего тут глаза мозолить будете?
Пошли вместе. На второй этаж.
Лестница деревянная, шаги громко звучат, с эхом.
Поднялись. Лёха позвонил в квартиру — тишина. Позвонил ещё.
— Чёрт, жена, наверное, во второй смене. И мать куда-то подевалась.
— Что, назад? — спросил Витёк.
— Нет, ключи есть. У соседки. Я сейчас…
Побежал вниз. С соседкой недолго разговаривал. Вернулся с ключами, открыл.
— Заходите.
Вошли.
Квартирка небольшая, но трёхкомнатная.
Лёха в другую комнату побежал за деньгами, потом на кухню.
— Эй, мужики!.. А может, борщеца похлебаем, домашнего, а? Ещё тёпленький… И картошечка есть, и рыбка копчёная…
— Лёха, ты садист! Там же Максим дёргается!..
— Пять минут больше, пять минут меньше… Всё равно, пока поверка, пока чурки все фамилии прочтут… Ну?..
— Давай! Только быстро!..
— Есть! Наливаю! Подогреть чуть надо. Сейчас, две секунды.
Он включил газ, поставил на плиту кастрюлю, достал из холодильника большую копчёную скумбрию, начал резать.
— Лёха, у тебя тряпки какой-нибудь не найдётся, на портянки? А то у меня из мешковины… Я за десять суток сапог ни разу не снимал, а сейчас пробежался…
— Так я тебе носки могу дать, тёплые. Сейчас… Слушай, Витёк, ты, наверное, пока в магазин сгоняй, а то закроется. Мимо пробегали, видел? Вот, держи деньги. Возьми, наверное, три. Даже нет, четыре. Мужикам в камеру дадим. Им тоже согреться надо. И сигарет… Держи сумку.
Витёк побежал.
— А тебе я сейчас колонку включу, ноги помоешь. А может, под душ залезешь?
— Лёха, ты точно садист. Это ж долго будет…
— А ты быстренько. Давай, раздевайся!.. А я пока ужин приготовлю…
Серёга стал быстро сбрасывать одежду прямо на пол, здесь же, в коридоре. Лёха зажёг газовую колонку, принёс большое махровое полотенце, шерстяные носки. Серёга снял сапоги.
Эх, Толян, Толян! Дорогой ты человек! Не пришлось бы сейчас побегать, так выдержала бы твоя намотка все полные десять суток. Хоть и мозоли уже кровавые, и пальцы не раздвинуть, а выдержала бы. Чуть-чуть не дотянул, видно, не судьба…
А вода горячая на ноги.
— У-у-у-у-у-у!..
И весь под душ.
— А-а-а-а-а-а!..
Теперь мыло быстренько по телу погонять. А мыло душистое, розой пахнет, натуральной розой. Не казённое мыло!
Лысому хорошо — черепок быстро мылится.
И опять под душ.
— О-о-о-о-о-о!..
Вот и чистенький!
Чуть обтёрся Серёга, полотенцем обмотался. Теперь, господа губари, можно и к столу!
Витёк с Лёхой в коридоре стоят, серьёзные.
— Тебя ждём.
— Что случилось?
— Я вот что решил, — говорит Витёк, а в глазах просьба. — Вы тут быстренько похлебайте и возвращайтесь, а я… К Наташке сбегаю… Ну, чтоб подружка её позвала. Хоть на пять минут… хоть на две… повидаться. Вдруг завтра ответ на кассацию придёт, увезут куда-нибудь, и… на полтора года. Возражать не будешь?
— Не буду, — серьёзно ответил Серёга.
— Спасибо, — обрадовался Витёк и кулаком легонько по голому плечу Серёгу хлопнул. — Здесь недалеко, ещё три остановки, и там. Я быстро. Максу тоже объясните. Он поймёт… Должен понять…
— На вот, держи, — Лёха протянул деньги. — На такси. Быстрее вернёшься. И туда, и обратно хватит.
— Спасибо, мужики… Ну, побежал…
— Осторожно там!.. — уже вдогонку крикнул Серёга.
— Там же борщ кипит!..
Лёха побежал на кухню.
— Не возражаешь, если я в неглиже к столу?
— Какие вопросы? Садись.
Лёха налил в тарелки борщ. Сразу же поставил мелкие тарелки с картошкой. На небольшом блюде лежала порезанная на аппетитные кусочки рыба.
— Под такую-то закусь!..
Он поставил на стол хрустальные рюмки, достал из сумки бутылку водки, налил.
— Ну, давай быстренько… За Витька! Чтобы всё нормально у него получилось.
— За Витька!..
Выпили, стали борщ хлебать. Борщ вкусный, наваристый, с мясом, с фасолью.
— Ты знаешь, я ни хрена не понимаю! Сижу чистенький, объедаюсь. Тарелочки, вилочки, рюмочки хрустальные, водочка. Это я на строгой губе сижу? Ты можешь объяснить, как это может быть? Может, мне всё это снится? Ведь завтра вернусь к своим, расскажу, — не поверят. Меня за самоход посадили, а я с губы — в самоход.
— Давай ещё под картошечку, и я тебе объясню.
Лёха налил, выпили.
— У тебя с молодыми карасями какие взаимоотношения?
— Нормальные.
— Ты их пинаешь?
— Иногда приходится.
— Ну, это иногда, хотя тоже объясню. Они тебя слушаются?
— Конечно.
— Без пинков, без матюгов? Сказал — надо сделать, делают?
— Делают.
— А со своими годками какие взаимоотношения?
— По-всякому. С кем-то отличные, с кем-то не очень.
— А не очень с теми, кто больше всего молодых пинает, гоняет их лишний раз без надобности, унижает?
— В общем — да.
— Но когда вместе служить начинали, всё нормально было? Вместе пахали, вместе отдыхали. Все одинаковые были. Так?
— Так.
— Вот тебе и разгадка. Ты к власти не рвался, и не рвёшься. За это тебя твои годки даже презирают. Навесь тебе сейчас лычки или звёздочки, и скажи — командуй…
— Нет уж, я как-нибудь без этого.
— Да, ты к этому не стремишься, но ты будешь командовать, если это необходимо. Вопрос — как командовать! Ради дела или ради себя. Себя показать, властью своей насладиться, или дело сделать. И важнее, я тебе скажу, при нашей системе, власть показать. Тогда ты хороший командир, тогда тебя уважают, дурь твою уважают, а проще говоря, просто боятся. А если не боятся, то и слушаться не будут. Так уж мы приучены, система такая. Хоть какие звёзды тебе нацепи, но если почувствуют, поймут, что можно тебя не бояться, — всё. Потому тебя некоторые молодые караси уже и не слушаются. Не страшный ты. Они это поняли…
— Нет, постой, я не согласен. Скажем так, не совсем согласен. Ну, например, есть какая-то работа, не знаю какая, да хоть тот же снег чистить. Я беру молодых, привожу на палубу и говорю: «Ребята, шкафут ваш. Почистите, и свободны». И они прекрасно понимают, что пока не закончат, никуда не уйдут. И чистят, и хорошо чистят. А другой на моём месте, ну, скажем Авдаш, есть у нас такой, годок мой. Он по проходу идёт, молодые шхерятся. Не может мимо пройти, чтоб не прихватить, не поорать, в зубы не дать. Он ведёт молодых на тот же шкафут, и пинками, и матюгами, и кулаками… Но результат ведь тот же, снег почистили точно так же…
— А вот и неправда! У него этот снег они почистили и быстрее, и лучше. И ещё что-нибудь полезное сделать успели. И уважают его, и стоит ему глазом моргнуть, — они бегом. И не обижаются, и оскорблёнными от его крика и пинков себя не чувствуют. Да вот тебе пример похлеще! Мы сейчас куда побежали? А что делаем? Водку пьём, закусываем, философствуем. А если бы нас Хомут за водкой послал? Как бы мы с тобой побежали? А ведь он потом не только по рюмашке нам не налил бы, спасибо не сказал…
— Слушай, а действительно, давай заканчивать. Засиделись ведь…
— Давай. По последней, и побежали.
Выпили ещё по рюмке. Лёха достал резиновую пробку, заткнул бутылку, спрятал в сумку. Серёга стал быстро одеваться.
— А носочки в самый раз. Спасибо, Лёха.
— Не за что, носи на здоровье. Я сейчас, хоть записку своим напишу. А то подумают, что ограбили, ещё и объели.
— А твои — ничего?
— Да что ты! Всё нормально. Они у меня с понятием.
Лёха написал записку, закрыл квартиру, занёс соседке ключи, и побежали. Разговор на бегу продолжался.
— Ведь если там кто-то нагрянул, или если с нами что случится, кому больше всех достанется? Максиму. Но мы убежали, потому что знаем — он человек, он поймёт. И сели ему на голову. Да, мы уважаем его, и он нас тоже, хотя и тебя, и меня первый раз в жизни видит, но уважает. Просто, как людей. И доверяет. А мы уже и ножки свесили…
— Но нельзя же, чтобы люди друг с другом, как скоты.
— Конечно, нельзя, но и по-другому не получается. Если ты не можешь, не хочешь по-скотски, это ничего не меняет. С тобой-то всё равно по-скотски будут…
Прибежали на остановку. Автобуса не было.
Подождали. Отдышались.
— Конечно, ты во многом прав… И всё-таки ты не прав! Если человек что-то делает… Я не говорю, создаёт, не говорю о творческих потребностях и тому подобное, а просто что-то делает, работу свою или что-то полезное. Когда он сделает это лучше? Когда его дубиной поколачивают или когда он свободен?
— Свободен?! От чего свободен?
— От кнута, от дубины.
— Хорошо! И зачем он тогда это что-то будет делать?
— Как зачем? Потому, что это надо, необходимо…
— Кому надо?
— Ну, кому? Ему самому надо.
— Очень хорошо! Тебе на губе сидеть надо?
— А ты знаешь, может быть, и надо. Я здесь такого повидал, такого понюхал, что другому полжизни прожить придётся, чтобы об этом узнать?
— И что же ты здесь нюхал? Хлорку?
— И хлорку тоже.
— А ещё что?
— Жизнь нюхал!
— Хочется спросить, чем же она пахнет. Но не буду спрашивать. А вот что скажу: молодых, здоровых, красивых восемнадцатилетних пацанов на два-три года вырывают из жизни, лишают нормальных человеческих условий, нормального общения, девчонок лишают, как раз в том возрасте, когда у них всё кипит. Зачем? Кому это надо?
— Ах, вот ты о чём!.. Лёха, ты что — пацифист?
— Нет, как видишь, тоже в шинели… Слушай, автобуса и не видно. Может, бегом?
— Далековато будет…
— Ладно, останавливаем всё подряд.
Лёха вышел на дорогу, стал поднимать руку перед каждой машиной. Машины проходили редко, не останавливались.
Сильно повалил снег.
— Тебе война нужна?
— Понятно, Лев Николаевич об этом уже высказывался.
— Лев Николаевич, между прочим, поручиком был. И только с годами понял, что война никому не нужна. А тем более победа.
— Ну, насчет победы, это ты загнул.
— В последнюю войну кого победили? Германию и Японию. Как сейчас немцы живут? Даже наши, восточные. А западные? А Япония? Нам до них ещё триста лет тянуться. Ты нашу технику знаешь? Можем мы воевать?
— Ну, во-первых, не нам об этом судить, а во-вторых, и у нас кое-что есть. Те же «Золотые рыбки». Лодки такие. Там матросы не служат, там мичмана приборку делают. Полностью аппаратурой напичкана. Я сам, конечно, не был, но рассказывали…
— Рассказывали!.. А зачем нам эти лодки? Опять-таки, чтобы нас боялись. Чтобы нас уважали! Аналогию усекаешь?
— Смотри, зелёный!
Приближалось такси с зелёным светящимся глазком.
Лёха поднял руку. Такси остановилось.
— Шеф, до губы довезёшь?
— А платить есть чем?
— Есть, есть! Серёга, садись.
Сели в такси, поехали.
— А где эта губа ваша?
— Я покажу. Сейчас на светофоре направо.
Доехали быстро. В машине не разговаривали, молчали. Расплатились. Теперь бегом.
В сумке бутылки позвякивают.
Вот уже и губу видно.
Ещё ближе подбежали, увидели: за воротами от столба к столбу фигура маячит, туда-обратно, туда-обратно, а кто — не разглядеть.
Всё-таки боязно. Вдруг там уже тревога, розыск.
Перешли на шаг. Вот уже и на свет почти вышли.
Фигура остановилась, потом через калитку перешагнула, и быстрым шагом навстречу.
— Максим, это мы!
— Слава богу! Вы что, с ума сошли?! Сколько можно?! А где Витёк?
— Он скоро будет. Ну, точно будет!.. Он к девчонке своей побежал… На пять минут…
Максим остановился. Желваки заходили. Поднял голову вверх, в темноту уставился, постоял, потом повернулся.
— Пошли.
Прошли через двор, дверь открыли, за ней «ружьё» стоит. Максим молча дальше шагает, Серёга с Лёхой за ним. «Ружьё» на сумку покосился. У решётки сержант узкоглазый курит, посторонился, пропустил, тоже на сумку зыркнул. Максим и ему ничего не сказал, прошёл, как будто не заметил, и прямо к Витькиной камере.
Лёха изнутри дверь прикрыл.
— Настучат узкоглазые…
Повернулся, а Максим уже кружку в руке держит.
— Налей.
Кружка в руке дрожит, губы тоже.
Лёха бутылку достал, пробку резиновую вынул, вылил всё, что в ней оставалось. Больше половины кружки получилось.
Максим молча выпил до дна, сел. Серёга из-под кровати остатки закуски достал, Лёха из сумки свёрток с рыбой, стеклянную банку с варёной картошкой, хлеб.
Максим к закуске не притронулся, закурил.
— Успокойся, Максим… Ты должен понять его…
— Да всё я понимаю. Только… сидеть тоже не хочется.
— Ну, куда он денется? У него ж ответ на кассацию вот-вот прийти должен. Зашлют куда-нибудь. Может, последняя возможность повидаться.
— Ладно, садитесь. Лишь бы обошлось всё. Хоть бы к утру вернулся… Наливай ещё. А вы где шлялись?
— У меня дома были, за деньгами ездили, — обрадовался Лёха и, открыв новую бутылку, налил.
— Я даже помыться успел, — сказал Серёга, поднимая кружку.
Максим кивнул.
— С лёгким паром.
Лёха тоже поднял кружку.
— За тебя, Максим. Спасибо тебе, и… И не дёргайся…
Выпили.
Максим, закусывая:
— Эх, обормоты!.. Я тут уже чего только не передумал.
— Да всё нормально. Только шум всё равно будет. Узкоглазые-то настучат. И сумку видели, и то, что мы здесь сидим.
— Это уже мелочи.
Помолчали.
— Макс, мы тут одну лишнюю взяли. Ребятам в камере погреться. Я отнесу? — спросил Лёха.
— Подожди, я хоть «ружья» уведу, а то действительно и так уже засветились, дальше некуда.
Максим вышел. Лёха подождал немного, выглянул за дверь, подождал ещё. Потом сунул бутылку в карман шинели, сигареты за пазуху, и вышел.
Вскоре они вернулись. Сначала Лёха, потом Максим.
Ещё выпили.
И опять разговоры.
О страхе, о власти, о службе, о войне…
— Нет, ребята, а я считаю, что дело здесь даже не в системе, не в воинской обязанности и даже не в государстве, — включился в спор Максим. — Дело в каждом конкретном человеке, в том, как он всё видит и понимает. Система была всегда, от первобытного строя. Одна система, другая, третья… А человек оставался. Система ему говорит — это плохо, это делать нельзя, а он смотрит, и видит, что это хорошо, что это делать необходимо, и делает. Его за это наказывают, убивают, а он всё равно делает. И ничего не боится. Или даже боится, но всё равно делает.
— И что получается? — кипятился Серёга. — Ему говорят: не убий, не укради, а он убивает и крадёт?
— Ну, это всегда было, это не показатель. Я не об этом…
Лёха конфету жуёт:
— Вот у тебя и получилось, что страх, наказание, необходимы! Вот он должен тебя наказывать, а он с тобой водку пьёт…
— А за что он, именно он, должен именно меня наказывать? Что я конкретно ему плохого сделал?
— Да ничего ты ему не сделал, у него служба такая!..
И пошло, и поехало…
Витёк прибежал на остановку. На ней оказалось несколько человек, укрывшихся под навесом от снегопада. Остановившись поодаль, чтобы не привлекать внимание, он стал ждать автобус.
Автобус подошёл минут через пять. Людей в нём было немного.
Посмотрев в окна и не увидев там военных, Витёк вошёл через заднюю дверь.
Где-то в середине салона сидел армейский майор, а ближе к передней площадке два молодых флотских лейтенанта. Они сидели лицом вперёд, и не могли видеть Витьку.
На задней площадке стояла высокая симпатичная девушка лет двадцати, в кожаном пальто с меховым воротником и в пышной меховой шапке. Она оглядела Витьку и отвернулась к окну.
Витёк обратил внимание на массивное обручальное кольцо и небольшой перстень с блестящим камнем на её тонких пальцах.
Он остался стоять у двери и, подъезжая к следующей остановке, внимательно смотрел в окно. Военных на остановке не было. В автобус вошли несколько человек гражданских и два курсанта мореходного училища. Курсанты остановились здесь же, на площадке.
Витёк на всякий случай стал за их спинами, и оказался ближе к девушке. Она ещё раз оглядела его, и отвернулась.
Подъезжая к нужной остановке, Витёк увидел, что майор встал и направился к задней двери. Встали и флотские офицеры, но они пошли на переднюю площадку.
Витёк повернулся спиной к салону, ожидая пока автобус остановится.
«Если майор не тронет, подожду, пока он выйдет, а если прибодается, поворачиваться не буду, пока дверь не откроется. Потом толкну его, выпрыгну, и на рывок», — решил он.
Майор не тронул.
Девушка протиснулась между Витьком и курсантами, и тоже подошла к двери.
Автобус остановился, дверь открылась.
Витёк дождался, пока вышел майор, за ним девушка, и быстро выскочил из автобуса.
Ему нужно было перейти на другую сторону улицы. Увидев, что майор пошёл по тротуару и не собирается переходить на другую сторону, Витёк обошёл автобус сзади, обогнал девушку, и побежал через дорогу.
Уже на другой стороне он увидел, что флотские офицеры тоже перешли улицу, и побежал быстрее.
Пробежав квартал, он повернул за угол, пробежал ещё квартал. За следующим поворотом он увидел вдалеке, у ярко освещённой витрины, несколько человек в форме. Остановился.
Те тоже стояли, рассматривали витрину.
Витёк подождал.
Он стоял в тени, и они не могли его видеть, но если бы стал переходить на другую сторону улицы, могли заметить.
Можно было вернуться назад, пройти другой улицей, потом через гаражи, через пустырь, подняться на горку и выйти ко двору, в котором жила Наташкина подруга, уже с другой стороны. Но так получалось гораздо дальше.
Витёк решил подождать ещё.
Из-за угла вышли лейтенанты, которые ехали с ним в автобусе, и направились в его сторону.
Какое-то мгновение Витёк раздумывал, потом решительно пошёл им навстречу.
Они не остановили его, не окликнули, но обратили внимание. Он даже почувствовал, как они провожают его взглядом.
«Если там, у витрины, патруль, сейчас застучат», — подумал Витёк и, свернув за угол, побежал.
Он добежал до гаражей, остановился отдышаться. Потом медленно прошёл несколько шагов, и уже собирался бежать дальше, как услышал невдалеке какой-то шум, приглушённый крик, голоса.
Пройдя ещё немного, он заглянул в проём между гаражами и увидел силуэт, склонившийся над сугробом. На сугробе тоже что-то чернело.
Истошный женский крик раздался оттуда, но тут же захлебнулся, смолк.
— Молчи, сука, если жить хочешь!.. — хрипло прозвучал мужской голос.
Подходя ближе, Витёк увидел, что на снегу происходит борьба. Один мужик, полулёжа на сугробе, пытается удержать на себе девушку, ту, из автобуса. Другой, склонившись, расстёгивает на ней пальто. Девушка сопротивляется, отчаянно машет ногами, но не может ни вырваться, ни закричать, так как лежащий на снегу одной рукой крепко зажал ей рот, а другой держит её вывернутые назад руки.
Витёк подошёл ближе, остановился, громко спросил:
— Вы чего, мужики?!
Тот, который расстёгивал пальто, резко повернулся, злобно глянул на Витьку, потом огляделся вокруг и грозно сказал:
— Ты иди, боец!.. Иди своей дорогой!.. Ну!..
Был он лет сорока, здоровый, на полголовы выше Витьки. В руке он держал её шапку. Другой мужик продолжал удерживать девушку. Тот был помоложе, но тоже крепок.
— Да что вы, мужики, перестаньте!.. — растерянно попросил Витёк.
— Иди, я сказал!.. Ну!.. — повторил мужик, державший её шапку, и пошёл на Витька.
Девушка продолжала извиваться, пытаясь вырваться, завалилась на бок. Ей удалось освободить одну руку. Тогда мужик отпустил вторую руку, сильно ударил её кулаком в бок и обеими руками зажал ей рот.
— Мужики, ну нельзя же мне… Нельзя… — попятился назад Витёк. — Ну, я прошу вас, мужики… Ну, перестаньте…
Первый мужик подошёл вплотную, злобно посмотрел ему в глаза, и обеими руками сильно толкнул в грудь.
Витёк отскочил, но не удержался на ногах, упал на спину.
— Дёргай, я сказал!.. — уже закричал мужик, продолжая наступать.
Витёк перевернулся на живот, стал подниматься.
— Мужики, ну нельзя же мне, никак нельзя, — тихо бормотал он, поднимаясь.
Ещё не совсем распрямившись, он вдруг резко повернулся, и со всей силы ударил мужика сапогом между ног.
Мужик вскрикнул, согнулся, попытался ухватить Витькину ногу, но Витёк уже отскочил и с размаху другой ногой ударил его по опущенному лицу.
Удар получился неточный, скользящий, но мужик пошатнулся и, не разгибаясь, завалился на снег.
Витёк ещё раз, уже лежачего, пнул его ногой в живот, перепрыгнул и побежал к сугробу.
Второй мужик, увидев происходящее, оттолкнул девушку, быстро поднялся, откинул край куртки, и достал откуда-то из-за спины…
Нет, это был не нож, это была заточенная короткая пика.
Витёк остановился.
Девушка поднялась на колени и молча, испуганно смотрела на них.
— Беги! — крикнул ей Витёк.
Она не двинулась с места, лишь запахнула пальто, скрестив на груди руки.
— Беги, дура! — ещё громче крикнул Витёк.
Она не двигалась. Витёк оглянулся.
Первый мужик уже поднялся на ноги и, чуть согнувшись, быстро приближался.
— Мужики… Ну, давайте не будем… — заговорил Витёк, глядя то на одного, то на другого и отступая к стене гаража. — Ну, я вас прошу… Мужики… Ну, нельзя же мне…
Он огляделся по сторонам, машинально похлопал себя по карманам — ничего не было. Даже ремня не было. Ремень ведь тоже оружие, если уметь им пользоваться, и башку бляхой расшибить можно, и руку сломать. Но ремня не было.
Они бросились на него одновременно.
Витёк успел одной рукой ухватиться за пику, но в тот же миг получил с другой стороны сильный удар в челюсть. Пика выскользнула из его руки, описала дугу и с силой вонзилась в живот.
Раздался громкий, истошный, длинный вопль, — кричала девушка.
То ли от этого вопля, то ли оттого, что Витёк уже не сопротивлялся, мужики отскочили от него и, тяжело дыша, смотрели, как Витёк, держась за живот, сделал шаг назад, прислонился к стене и медленно сел.
Один из них, тот, что помоложе, который ударил пикой, резко повернулся и побежал. Другой посмотрел на девушку, ещё раз на Витька, и тоже побежал вслед за первым.
Витёк продолжал сидеть, запрокинув голову и глубоко вдыхая.
Девушка ещё какое-то время стояла на коленях, потом медленно поднялась, и так же медленно подошла к нему.
Витёк попытался улыбнуться, но улыбки не получилось.
Испуг, ужас всё ещё были в глазах девушки. Она стала пятиться, споткнулась, чуть не упала и, повернувшись, побежала в другую сторону. Пробежав мимо своей шапки, она вернулась, схватила её и побежала дальше.
— Хэх, — усмехнулся Витёк. — Убежала… Линять надо. Сейчас позовёт кого-нибудь…
Он медленно поднялся, держась за живот, сделал несколько шагов, потом зашагал быстрее, ещё быстрее и, наконец, побежал.
Боль была не очень сильная, но сильно текла кровь. Он чувствовал это под шинелью, под гимнастёркой.
Бежать к Наташкиной подруге смысла не было. Он побежал к остановке.
Выбежав из-за гаражей, увидел, что навстречу идут двое, мужчина и женщина. Вернулся за гаражи, переждал, пока они прошли, побежал дальше.
Большое тёмное пятно появилось на шинели. Руки были в крови.
Ещё дважды пришлось пережидать прохожих. Один раз за углом дома, второй уже почти у остановки, за киоском.
«Ну, а дальше что? — подумал Витёк. — В автобусе ехать нельзя, всё видно. В машине тоже. Придётся бежать. Добегу ли?.. А делать нечего, надо добежать…».
Он побежал не быстро, трусцой, экономя силы, крепко прижимая руки к животу и стараясь не оказываться в свете фонарей.
Пролёт между первой и второй остановками оказался небольшим, но Витёк сильно устал и никак не мог восстановить дыхание.
На второй остановке никого не было. Витёк остановился, зачерпнул снега, приложил к шинели. Снег сразу стал красным.
Витёк расстегнул шинель, зачерпнул ещё, приложил к гимнастёрке.
От холодного снега стало легче. Он попытался глубоко вдохнуть. Вдох отозвался острой болью внутри. В голове шумело, начало тошнить.
«Только бы не вырубиться, — подумал Витёк. — А там ничего… Потерпим, добежим… Главное добежать, а там…».
Что будет дальше Витёк не думал, не хотел думать. Главное добежать, вернуться.
К остановке подходил автобус.
Витёк посмотрел номер маршрута.
«Не мой… И слава богу… Хотя одну остановку проехать можно…».
Автобус остановился, он был почти пустой. Дверь открылась.
Витёк решился. Он подошёл к двери, взялся за поручень и, быстро заскочив на заднюю площадку, повернулся спиной к салону.
Поехали.
В автобусе было тепло. Стала кружиться голова.
«Только бы не вырубиться… Только держаться…».
Он почти вывалился из автобуса на следующей остановке, еле удержался на ногах, схватившись за железный столб. Постоял, зачерпнул снега, потёр лицо. Стало легче.
«Вот и подъехал… Это хорошо… Уже меньше осталось… Ну, вперёд…».
Он застегнул шинель, прижал руки к животу и побежал медленно, ковыляя и покачиваясь.
Потом он уже не бежал, а шёл, наклонившись вперёд и стараясь делать шаги как можно шире. Он всё чаще зачерпывал снег, умывался им, прикладывал к животу. Потом он упал, окунулся лицом в снег, попытался подняться — не получилось. Он стал на колени и, опираясь одной рукой, а другой, держась за живот, пополз. Потом он полз уже лёжа, поджимая ноги, отталкиваясь ими и помогая одной рукой. Он терял сознание, приходил в себя и снова полз…
Ещё выпили.
— Тебя на губу за самоход посадили, так? — продолжал Лёха. — За то, что ты устав нарушил, так? Значит, всё правильно. И устав правильный, и наказание. Но!.. Если бы ты знал, что завтра ты совершенно спокойно, со всякими там увольнительными, пойдешь куда тебе надо, ты сегодня пошёл бы? Нет, не пошёл. Но ты знаешь, что ни завтра, ни послезавтра тебя никто не пустит. Не положено. Или даже положено, но кому-то не захотелось тебя отпустить. Что тебе остаётся?
— Сморкаться в тряпочку.
— Правильно. Но ты же не сморкаешься, а плюёшь с высокой сопки и на уставы, и на патрули, и на службу.
— Ну, на службу-то я не плюю, и что положено делаю.
— Вот! Я об этом и говорю! — аж подскочил Лёха. — Оттого, что ты в самоход ушел, твоя служба хоть как-то пострадала? Ты что-то не сделал? Ты какой-нибудь вред причинил? Но тебя наказали. И строго наказали. Почему? Да потому, что ты своеволие проявил. Сам решил, что тебе можно, а что нельзя. Не кто-то решил, а ты сам. Вот в этом ты и виноват. У нас так и говорят: на службе научат, на службе воспитают. А чему научат? Тому, что ты ничто, дерьмо собачье. Ты не то, чтобы решать, думать не имеешь права. Ты до службы думать учился, книжки читал, развивался. Пришёл сюда — получи прогаром (ботинком) по морде. Просто так, чтоб знал своё место, чтоб научить тебя, чтоб ты потом всю жизнь не высовывался. Ещё потом и на переподготовку берут, чтоб напомнить, чтоб не забывался, чтоб всю жизнь ощущал — ты песчинка. И он песчинка, — указал на Максима, — хоть и со звёздами. И любой адмирал тоже песчинка. Потому, что главная его задача — тебя научить. Не думать научить, а выполнять. Адмирал ведь тоже может думать и решать только от сих до сих, только то, что ему инструкцией и уставом полагается. А что там у кого на душе, или что там совесть твоя говорит — боже упаси, и думать не смей!..
— И всё-таки, нас е…, а мы крепчаем, — сказал Серёга. — И думаем, и людьми остаёмся. И даже вот с губы в самоход бегаем… Ой, мужики, захмелел я, разморило… Может, баиньки, а?
— Да, пора, наверное, — поддержал Максим. — Давайте по последней, и по бабам.
— Угу, по вертолётам. Слушай, а что ж тебе Хомут утром скажет? Ему ж настучат, да и так наверняка унюхает.
— Да пусть нюхает. У него служба такая. А я своё уже отслужил. Лишь бы Витёк к утру вернулся.
Лёха налил, посмотрел на оставшееся в бутылке, закрыл резиновой пробкой.
— Это Витьку оставим.
Спрятал бутылку под Витькин матрац.
Выпили.
Максим встал.
— Ну, вы приберитесь тут. Бутылки я возьму, вынесу. А вообще, мужики, хорошо посидели…
— Слышь, Макс, давай хоть попрощаемся, что ли? — встал Серёга. — Меня утром забрать должны, кончился срок. Может, уже и не увидимся.
Они посмотрели друг другу в глаза, пожали руки, обнялись, помолчали.
— Ну, счастливо тебе.
— И тебе тоже.
Начали прибираться.
Максим достал из-под кровати свой портфель, сложил в него пустые бутылки, подошёл к двери, повернулся.
— Ну, мужики, ещё раз счастливо. Даст бог, всё обойдётся.
И ушёл.
Прибрались, вышли в коридор. В коридоре никого не было.
Сходили в гальюн, и в камеру.
В камере все спали, плотно прижавшись друг к другу.
— Ну что, в мешок не полезем, так поспим? Спать-то всего ничего осталось.
— Не будем будить. Здесь, на краю, пристроимся.
Улеглись.
— Как там у Витька дела?..
— Да нормально всё, вернётся. Видно, девчонка его вырвалась из дома, иначе уже пришёл бы. У них там теперь любовь…
Витька принесли после завтрака.
Он почти дополз.
Нашли его случайно, за ближайшей остановкой. Кто-то из гражданских заглянул туда, и увидел его, припорошенного снегом.
Поблизости никаких воинских частей не было. Прибежали на губу, сообщили. Максим побежал с охраной. Витька принесли в баландёрку, положили на стол. Лёху и нового баландёра, не дав домыть посуду, угнали в камеру.
Вызвали «Скорую». Хомута ещё не было. Максим послал за ним, потом позвонил в комендатуру, доложил о ЧП.
Витёк был бледный, обмороженный, но ещё живой. Попробовали его растирать. Расстегнули шинель, разорвали гимнастёрку, хотели сделать перевязку, но кровь уже не шла.
Губарей на развод не выводили, держали в камерах. Какой уж тут развод!..
Лёха понял, что с Витьком что-то случилось, даже видел, как его заносили с улицы, но в чём дело узнать не успел, загнали в камеру. Сказал об этом только Серёге. Сидели молча, ждали.
Вскоре дверь распахнулась. Вызвали Серёгу.
— Там приехали за тобой. В дежурке мичман ждёт, иди.
Серёга побежал в баландёрку. Открыл дверь, не успел войти, навстречу Максим. Проход загородил, строго:
— Пошёл в камеру!
— Приехали за мной, забирать… Я к Витьку…
Максим сквозь зубы, тихо:
— Уходи! Уезжай быстро!.. Я документы все подписал, они у мичмана. Ты свободен. Иди!.. Ну!..
Серёга увидел, что Витёк лежит на столе в распахнутой шинели. Шинель почти вся в снегу. Особенно поразили торчащие босые ноги. У стола, спиной к выходу, стояли сержанты, что-то там с Витьком делали.
— А что случилось?
— Пошёл вон! — наступал Максим. — Уезжай быстро! Тихо и быстро! Ну!..
Он почти вытолкнул Серёгу и захлопнул дверь.
Серёга пошёл в дежурку.
Его ждал тот же мичман, что и привозил. Спросил с улыбкой:
— Ну что, перевоспитался?
Серёга ничего не ответил.
Мичман достал из портфеля свёрток, развернул. Там были Серёгины вещи: трико, носки, рукавицы, ремень, погоны, «краб».
— Поехали, — хмуро сказал Серёга.
— Трико хоть поддень, небось, наморозился.
— Поехали, — повторил Серёга и стал заворачивать свёрток.
— Как же это у тебя без ДП получилось?
— Поехали! — повторил Серёга в третий раз, но уже грубо, зло и, взяв свёрток, пошёл к выходу.
— Видно, здорово тебя тут… — покачал головой мичман.
Когда подошли к машине, к воротам подъехала «Скорая». Перед ней «ружьё» распахнул ворота, и «Скорая» въехала во двор.
— А что у вас тут случилось? — спросил мичман, садясь в машину. — И лейтенант вроде как не в себе, и «Скорая»…
— Не знаю… — ответил Серёга, и остановился.
Подумал он о том, что нужно вернуться, узнать, в чём дело. А если отвечать придётся, так что ж? Отвечать, так отвечать. А за что отвечать? За пьянку, за самоход? Так ведь неизвестно, что там случилось. А вернёшься, начнутся разборки, всё откроется. Максиму ещё больше достанется…
Серёга увидел вдалеке две фигуры. Они шли быстро, почти бежали. Один был солдат, другой офицер.
«Похоже, Хомут бежит», — подумал Серёга и сел в машину.
Машина развернулась, поехала.
К губе спешил Хомут.
«Что же там случилось? — думал Серёга. — Что же с Витьком? Может, его „ружьё“ штыком пырнул? За что? Ноги совсем белые были, как отмороженные. И шинель в снегу. Живой ли?.. Может, всё же вернуться?..»
На повороте они разминулись с «уазиком» с надписью «ВАИ» (военная автоинспекция), который ехал в сторону губы.
«Комендатура пожаловала. Значит, дело серьёзное. Сейчас разборки начнутся. А какой смысл возвращаться? Разберутся, если нужен буду, сами найдут, приедут. Только бы с Витьком всё обошлось…».
Мичман повернулся, удивлённо посмотрел на Серёгу, принюхался.
— От тебя никак перегарчиком тянет? Пил, что ли?
— Нюхал, — хмуро ответил Серёга и отвернулся к окну.
После губы сутки отдыха полагается. Серёга отдыхал аж трое, по подъёму не вставал, на развод не ходил, ничего не делал, слонялся из угла в угол. Всё о Витьке думал, и ждал, что вот-вот приедут за ним, вызовут к командиру. Но рассказывать никому ничего не стал.
— Ну как там, на губе?
— Нормально. Губа, как губа.
И всё.
К командиру так и не вызвали. Значит, никто не приехал, никто его не искал.
Вскоре и ДМБ подошло. Отслужил Серёга.
Сходил (уходил) он один. Другие годки уже разъехались, а его, как недавно провинившегося и на губе сидевшего, придержали. Чтоб запомнил, чтоб понервничал. Но он не сильно нервничал, знал — дольше мая не продержат. Всё же до конца мая пришлось дожидаться. Потом вызвали, отдали документы, сказали, чтоб через час был готов, будет машина.
Побегал Серёга за этот час. Пока сдал всё, что полагается, пока переоделся. Форма с иголочки, как положено, только почти лысый, не отросла шевелюра.
Когда по трапу сходил, из динамиков, как положено, «Славянка» грянула. В последний раз флагу козырнул, и потопал.
А машина оказалась та же, на которой на губу возили. И мичман тот же уже сидел в ней.
— Что, и ДМБ под конвоем? — спросил Серёга.
— А как же? — весело ответил мичман. — Чтоб уж точно знать, что уехал ты, а не нарвался на какого-нибудь адмирала.
Была у Серёги мысль попросить, чтоб на губу заехали, узнать, как же там Витёк, что же тогда случилось, и чем дело кончилось. Да у кого теперь узнаешь? «Ружьё» на воротах наверняка ничего не знает, да и начкар тоже. Только у Хомута узнать можно, но с ним лучше не встречаться. А где Лёха живёт, он толком и не запомнил.
Поехал Серёга домой.
Но долго ещё вспоминал потом и Витька, и Максима, и Лёху. Как будто и вины его никакой не было, а мучился.
Потом забылось.
Годы прошли.
Довелось Серёге побывать в тех местах ещё раз. Он и не думал, не гадал, но всё-таки тянуло его на Север. А тут возможность появилась — командировка. Он и поехал.
Первым делом решил губу найти.
Спрашивал у прохожих, у военных, у гражданских.
Все на новую губу указывают, которая рядом с комендатурой.
— А старая где была?
Только плечами пожимают, никто не знает. Зашёл в комендатуру, спросил у дежурного офицера. И он не знает, недавно в эти края перевёлся.
Решил сам искать. И на автобусе ездил, и на такси — не нашёл.
Как будто и остановка та же, и дорога похожая, а никуда не ведёт та дорога — пустырь да сопки вокруг.
Нет губы — сгинула.
И Лёхиного дома не нашёл, нет его, как будто и не было. Целый район новых многоэтажек на том месте стоит.
Может, оно и к лучшему.
Может, так и должно быть.
Поразительны всё же свойства человеческого организма. Я как будто уже со всем смирился, даже помирать собрался, а организм возражает: «Шалишь, брат, я так задёшево не сдамся». И давай меня подталкивать, к жизни возвращать.
А какая жизнь на больничной койке?
Врачи говорят волноваться нельзя, лежи себе спокойно, дорогой товарищ, ни о чём не думай, выздоравливай.
Ха-ха!
Посмотреть бы в глаза тому умнику, который такой рецепт придумал: лежи, и не думай. Этот мудрец, видимо, в ведомости на зарплату в похоронном бюро расписывается.
Как же не думать, когда самое время о душе поразмыслить, да о жизни своей? Впрочем, говорят, что душа и покинув тело, мыслить продолжает.
А уж на больничной койке, пока душа ещё не отлетела, что человеку остаётся? Лежи себе и думай. А если думаешь, то и спорить сам с собой начинаешь, и ответы на возникшие вопросы придумываешь, и нервы, естественно, трень-брень. А кое-что и записать требуется.
Но какое в больнице писание, если в палате восемь человек, в курилке целый день непролазно, и от дыма, как в русской парилке, хоть топор вешай? Да ещё соседи по палате с опаской поглядывают.
За десятилетия всеобщего страха перед властью сложилось у нас особое отношение к человеку, который вдруг взял бумагу, ручку и писать начал. Уж не донос ли? Не объяснять же им, что книгу пишу. Да и не поверят они. У провинциального мужика о писателях особое мнение. Для него писатель где-то там, повыше власти, побогаче директора завода. И уж никак не может писатель рядом с ним на больничной койке валяться.
Впрочем, я в писатели никогда и не рвался. Когда первый рассказ в толстом литературном журнале напечатали, первая жена в газете замредактора работала. Узнала о публикации, вопрос задала:
— Сколько ж с тебя содрали, чтоб напечатать?
Я удивился:
— Нисколько. Я даже в редакции не был. Положил в конверт, послал. Они письмом ответили, что, возможно, опубликуем. Потом гранки на корректуру прислали, потом напечатали и гонорар по почте прислали.
Она с сомнением:
— Прямо, как в сказке. У нас ребята не только от гонорара отказываются, но и сами приплачивают, чтобы только напечататься и писателем называться. Кому удаётся хоть что-нибудь протиснуть, потом каждые полгода заявления в Союз писателей посылают, принять просят. Там же сумасшедшие льготы.
— Я об этом как-то не думал.
Да я и на театре почти всю жизнь проработал, а в ВТО (Всероссийское театральное общество, потом СТД — Союз театральных деятелей) так и не вступил. Они не приглашали, я не просился. Да и заседать на их собраниях некогда было. Так, слава богу, всю жизнь без всяких Союзов обошёлся. Теперь же и подавно глупо в подобные организации стремиться, а тем более писателем себя называть.
На больничке1 дней десять пролежал, как-то утром, после обхода, врач в кабинет пригласила, говорит:
— Вас, конечно, лечить ещё минимум месяца полтора надо, но вы же без полиса. У вас что, совсем его нет?
— Где-то дома валяется, но наверняка уже просрочен. Я слышал, что их каждый год продлевать надо.
— И не работаете нигде?
— Не работаю.
— Мы вас вообще принимать не имели права. Только первую помощь оказать.
— Отчего же приняли?
Руками развела:
— Сама не знаю. Может быть, звонил кто-то сверху?
— Думаю, что нет. По крайней мере, я никого не просил.
Вздохнула.
— Значит, ошиблись. В общем, или оформляйте полис, это сейчас не очень дорого, или надо платить, или мы вас выписываем.
— Конечно, выписывайте.
— Хорошо. Я вам напишу, какое ещё нужно лечение, и будете лечиться сами.
— Прекрасно. Я пошёл собираться?
— Да. После обеда подойдёте за выпиской.
— А раньше нельзя?
— Хорошо, я постараюсь.
Ещё с советских времён так повелось. В больницу могут на «Скорой» привезти, и даже лучше, когда на «Скорой», потому что если сам, превозмогая боль, пришлёпаешь, полдня в очереди сидеть будешь. Но после больницы, когда выписали тебя, домой уже сам добирайся. В каком бы ты состоянии ни был, хоть на ногах не стоишь, но они уже своё дело сделали, остальное твоя забота.
Привези в больницу здорового человека, заставь его пролежать неделю на коечке, покорми лекарствами, димедролом на ночь, дойдёт он после этого сам домой? Даже если не болит ничего, попробуй дотопать. А если болит?
А ещё в больнице непонятно каким образом вещи накапливаются. Когда привозили, сумочка неполная была, а уходить собрался: и халат, и смена белья, которой так и не воспользовался, всё равно помыться негде, и книги, и баночки от передач. Кроме полной сумки, в два пакета не вмещается. А добираться-то самому надо. Хочешь на такси, хочешь на трамвайчике, а если совсем денег нет, — откуда ж они у тебя в больнице возьмутся? — топай пешочком.
Мне от больницы до дома ближе, чем к матери, — потопал.
Я домом уже давно ту квартиру называю, которую мы с Малышом тогда сняли. В ней и живу. Куда ж мне ещё деваться?
На пятый этаж с трудом вскарабкался, на каждой площадке отдыхал, но добрался. На пороге соседка появилась, словно поджидала меня, сообщает:
— А вчера твоя приходила. Документы какие-то искала. Я хотела ключи дать, она не взяла. Попросила с ней зайти, чтоб потом разговоров не было. Зашли, она на столе у тебя бумаги посмотрела, на книжных полках, но ничего не нашла.
— А что искала-то?
— Свидетельства о рождении, своё и дочкино. Кажется, ещё что-то. Если найдешь, скажи, я позвоню ей.
— Хорошо, посмотрю.
— Я сказала, что ты в больнице.
— Спасибо. Она проведать не собиралась?
— Не знаю.
В больнице казалось, появись она сейчас, просто проведать, узнать, как себя чувствую, и сразу бы с койки здоровым подскочил. Всё ждал её, всё в окна выглядывал, даже лежать некогда было. Но — не пришла. Может, только вчера узнала, сегодня прибежит, а меня уже нет. Эх, надо было хоть до обеда подождать, как врач говорила.
Минут десять посидел на диванчике, отдышался после восхождения на пятый этаж. Что ж, надо подниматься, документы искать. Может, действительно впопыхах забыла, хотя её документы все в отдельной папке лежали, и ту папку она забрала.
Сначала на столе все бумаги по листику перебрал, потом книги по страничке, потом в кладовке коробки, чемоданы со своим архивом. Даже те коробки перебрал, которые на этой квартире и не открывал ни разу. До вечера провозился, устал, а ничего не нашёл. Да, может, она и не за этим приходила, может, родители с каким-нибудь колдовством присылали. Не зря же соседку попросила вместе с ней зайти. Чтоб потом разговоров не было? А какие у меня могут быть разговоры? Если что надо, приходи, бери. Мне-то уже… Эх!..
Но, по крайней мере, я теперь точно знаю, что у меня никаких её документов не осталось.
На улице уже сумерки. Прилечь бы, да не могу. Опять тоска в пустой квартире, куда ни глянь, всё о ней напоминает. Да и продуктов в доме никаких, и в кармане ветер гуляет. Есть-то совершенно не хочется, последнее время чувство голода вообще не ощущаю, но надо же что-нибудь проглотить. Придётся к матери идти.
Потопал потихонечку.
Неделю у матери отлёживался, после больницы отходил.
Однажды телефон зазвонил, ни матери, ни сына рядом не оказалось, я трубку поднял.
Папик-хряк:
— Верни документы! Что ты там с ними вытворяешь?!
Ответил ему, что нет у меня никаких документов, — не слышит. Орёт в том же духе, что колдую я над этими документами, чёрт знает что вытворяю. Ещё и угрожает: я тебя, такого-сякого, где-нибудь поймаю!..
Ну, как с ним разговаривать? Ловить меня собрался, дурак. Послал его подальше, бросил трубку. Думал ещё позвонит — обошлось. Видно, испугался, что я и его заколдую.
Через несколько дней опять звонок — она. И опять поздно вечером, и опять о встрече просит.
Пошёл.
И всё то же самое. И о любви, и о том, что забыть не может, и поцелуи при луне. И на следующий день тайная встреча, и опять, как воришки, тайком домой пробирались. И опять быстрая постель, и скорое прощание. И опять обещание прийти через два дня, то есть, как обычно, в пятницу.
Не пришла.
___________________________________
1 Опять зековское выражение подвернулось, да и кстати пришлось. Написать «лежал в больнице» неточно будет. Лёжа в больнице, люди вылечиться хотят, здоровьем своим обеспокоены, а я ещё когда на «Скорой» везли, думал: «Ну и хорошо, и назад бы не возвращаться». (Назад, к ссылке)
Прошёл почти месяц, может быть, чуть меньше.
За это время друзья деньжат подкинули, ещё и предупредили: «Отдавать не спеши. Как продашь машину, тогда и рассчитаемся».
Раздал мелкие долги, заплатил за квартиру и, главное, компьютер отремонтировал. Мастера книгу мою, у них сохранённую, вернули.
Казалось бы — чего ещё надо? Не просто угол для работы есть, даже не дачный сарай — целая квартира. В одной комнате кабинет, в другой спальня. О хлебе насущном думать не надо, деньги есть. В любое время дня или ночи спустился в ларёк, взял чего-нибудь для быстрого приготовления, пообедал. Никто не трогает, не тревожит, не отвлекает. Целые сутки в твоём распоряжении. Садись, пиши, создавай шедевры.
Да сколько людей мечтали бы оказаться в моём положении! Даже не книгу писать, просто пожить спокойно, без забот, без хлопот, хотя бы просто отдохнуть от мирской суеты. А вот не получается ничего! За что бы ни взялся, куда бы ни глянул, — её вижу. Какое там творчество, какие мысли, какие сюжеты?! Одна мысль: даже не как дальше жить, а зачем жить?
Попробовал помолиться. И вдруг сообразил, что молиться-то не умею. Сначала даже удивился, потом и устыдился сам себя: жизнь прожил, крестик на груди ношу, а не одной молитвы не знаю.
Сходил в церковь, купил дешёвую иконку, поставил у постели. Крест на себя накладываю и об одном прошу: «Господи! Освободи меня от неё. Дай силы забыть всё, что было. Верни меня, Господи, к нормальной человеческой жизни. Помоги!..».
Да не больно-то помогает такая молитва. Даже злиться на себя начал. Однажды со злости расхрабрился, позвонил одной кудрявой. Когда-то любовницей — не любовницей была, но какое-то время встречались. На следующий день прибежала. Рассказала, что замуж за это время вышла, теперь со свекровью воюет, хочет дом мужа продать, свекровь отселить, и так далее.
Я слушаю, а сам думаю:
«Слава богу, что замужем. Причина есть, чтобы между нами ничего не было, потому что никакого у меня к тому ни желания, ни влечения не возникает, а даже наоборот».
Она спрашивает:
— У тебя вода горячая есть?
— Вода-то есть. Если хочешь, можешь душ принять. Только извини, приставать не буду.
Удивилась, даже обиделась. Действительно, зачем звал — непонятно, чего хотел — неизвестно.
Чмокнул её в щёчку, проводил до двери. Ушла, даже «до свидания» не сказала.
Давно подмечено, что лишь в детстве, ну, может быть, ещё в ранней юности, время тянется медленно и нудно, а после сорока несётся лавиной всё быстрее и быстрее. Кажется, ещё вчера был понедельник, а сегодня уже почему-то суббота. И пятницы сменяют одна другую. И каждую пятницу я чего-то ждал, на что-то надеялся. Хотел, даже очень хотел, чтобы ничего не повторилось, чтобы всё уже кончилось, а всё равно ждал. И дождался.
Не в пятницу, правда, в другой день, утром разбудил меня звонок в дверь. Соседка позвала к телефону:
— Иди, твоя звонит.
Встретились днём на трамвайной остановке. Потом сидели на скамейке в каком-то дворе, среди старых, обшарпанных пятиэтажек. Обнимались, целовались, вели себя, как школьники, прогуливающие урок. Наверное, со стороны мы выглядели, как минимум, странно. Двадцатитрёхлетняя девчонка, среди бела дня целующаяся на скамейке во дворе, это ещё куда ни шло, но когда она целуется с сорокапятилетним бородатым мужиком, голова которого, впрочем, как и борода, наполовину бела от седины, это уже вызывает изумлённые взгляды.
Нам было не до посторонних взглядов, хотя она и поглядывала по сторонам, опасаясь, как бы нас не застукал кто-нибудь из знакомых.
— Малыш, пойми, для меня всё это слишком больно и мучительно. Если причина только в родителях, то с ними я воевать не могу. Ты сама должна принять решение. Для меня любое решение уже легче, чем жить в этом жутком ожидании. Если ты остаёшься с родителями, значит, наши отношения на этом закончились; если готова уйти от них, давай думать, как это сделать.
— А что мы можем сделать?
— Не знаю. Можно, наверное, сменить квартиру. В конце концов, уехать из города. Ты ведь знаешь, я в свое время немало помотался по стране. Кое-где остались хорошие знакомые. Можно написать, созвониться…
Она как будто ожила, в глазах появились искорки надежды и радости.
— Впрочем, сейчас главное не как это сделать, а что ты решишь. Подумай хорошенько, реши для себя окончательно. И не только для себя, но и для ребёнка.
— Ой, она совсем от рук отбилась. Никого не слушается. Такое вытворяет!..
— Обо мне не вспоминает?
— Нет, — ответила грустно.
Договорились, что она подумает и придёт сказать о своём решении.
— Когда?
— Не знаю.
— В пятницу?
Она поняла иронию, грустно улыбнулась.
— Завтра, может быть, послезавтра.
— Послезавтра как раз пятница.
В пятницу соседка опять позвала к телефону.
— Я в больнице.
— Что случилось?!
— Потом расскажу. Меня на «Скорой» привезли. Только ты приходи вечером, попозже, часиков в восемь.
— Чтобы не встретиться с родителями?
— Ну да.
— Хорошо.
Она сказала номер палаты, как её разыскать.
— Что тебе принести?
— Ничего не надо. У меня всё есть.
Вечером мы сидели в скверике той же больницы, в которой недавно лежал я.
Уж не знаю, откуда у меня такое отношение ко лжи. Может быть, как и лень, оно дано мне от рождения, может быть, пришло позднее, но ещё при нашем знакомстве я говорил ей, что одним из самых тяжких грехов считаю ложь. Причём в любой форме, даже в форме умолчания и недосказанности.
Всю правду я узнал не сразу. Сначала она говорила о том, что «Скорая» забрала её в гинекологию с воспалением. Потом призналась — беременность. И ещё рассказала, что, когда её привезли в больницу, то сделали какой-то укол от воспаления, из-за которого теперь неизвестно, можно ли рожать.
Господи! Ведь всё это уже было со мной, всё это я уже проходил! А вот то, что она сначала врать начала, очень меня удивило. Никогда прежде между нами вранья не было. Я даже растерялся.
— И сколько беременность?
— Сказали четыре недели.
Я тут же подсчитал. По её рассказам, получалось, что после того, как она была с тем парнем, прошло пять недель, а после того, как после большого перерыва со мной, — три.
— Ты уверена, что это мой ребёнок?
Удивилась, даже обиделась.
— А чей же?
— Посчитай сама.
Ещё больше обиделась.
— От него не могло быть. Я его не любила. И мы это… предохранялись.
— Ладно, главный вопрос сейчас в другом. Ты что-нибудь решила?
— Что?
— О нас с тобой, о себе, о малышке?
Головой покачала, вздохнула:
— Не знаю.
— Тогда, Малыш, я тоже не знаю, что делать. Одно дело, если мы с тобой просто любовники. Впрочем, тогда даже не любовники, а непонятно кто. И совершенно другое, если мы с тобой муж и жена. Тогда это наша общая проблема, и нужно вместе решать, что делать.
И опять тот же вопрос:
— А что мы можем сделать?
— Для начала определить, кто мы.
И опять тот же ответ:
— Не знаю.
— Тогда чего же ты хочешь от меня?
Прильнула ко мне, тихо заплакала.
Несколько дней по вечерам я ходил в больницу. Она сама, без моего участия, приняла решение делать аборт, объясняя это тем, что после того укола ребёнок вряд ли родится здоровым.
— А при таком сроке разве аборты делают?
— Теперь всё делают. Я уже замаялась здесь. Так хочется помыться.
— Так в чём проблема? Пошли домой, помоешься.
Она отпросилась у врача до утра, и мы пошли домой.
Все последующие ночи она ночевала дома.
Ей сделали аборт, но это никак не повлияло на наши постельные отношения, чему я немало удивился. Даже в день, когда его сделали, а точнее в ночь после этого, мы были вместе.
Впрочем, я до сих пор не уверен, был ли аборт, была ли беременность, и было ли всё то, что до сих пор не даёт мне покоя.
Пришло время выписываться из больницы.
— Я всё решила, — сказала она. — Я остаюсь с тобой. Только нужно придумать, как забрать малышку.
— Малыш, а выдержишь?
— Выдержу. Я теперь всё поняла, и всё выдержу.
— Они ведь что угодно придумать могут. Одним колдовством не обойдётся. И шантажировать будут, и малышку не отдавать, и мама срочно заболеет, и папик будет пугать, что пузо себе распорет, кишки выпустит.
— Ничего, переживём.
Решили, что мне с ней появляться у нелюбимых теперь уже родственников не стоит, буду для них лишь раздражающей красной тряпкой.
Пришлось обратиться за помощью к Феликсу.
Он приехал в назначенный час на своей «девятке». В машине, кроме него, сидел незнакомый огромный парень с бритым затылком и бычьей шеей. Представив нас друг другу, Феликс добавил:
— Так, на всякий случай, мало ли что.
— Ну, правильно, — согласился я.
Мы приехали в больницу. Малыш стояла у окна. Я помахал ей рукой, и она вышла с подружками по палате. Они несли несколько сумок.
Мы погрузили сумки, попрощались с подружками, послав их к чёрту после «ни пуха, ни пера», и поехали. Сначала домой, где я остался и потащил сумки на пятый этаж, а они дальше, к нелюбимым родственникам, за дочкой и вещами.
Вернулись они почти через час. Я за это время извёлся. Дома сидеть не мог, топал от подъезда до дороги. Наконец они появились.
У Малыша руки дрожат, глаза на мокром месте, но держится, не плачет. В три голоса рассказывать начали.
Все родственники, как назло, дома оказались — и мама-бегемотиха, и папик-хряк, хотя им в этот час как будто на работе быть полагается, и бабушка-кротиха, ну эта всегда дома. Орали на неё, обзывали, как ни попадя, проклятия посылали. Малышку в дальней комнате спрятали, та испугалась — в слёзы. Они ещё пуще: мама такая-сякая, зла тебе хочет,
Бритый затылок объясняет:
— Можно было, конечно, базар притоптать, но они у себя дома, на своей территории. Если б они хоть руки распустили, тогда конечно, а так, побакланили, и всё. Я думаю, к ментам идти надо, они чисто по закону всё сделают. Но если хочешь, можем и мы вернуться, наехать, дитя забрать.
— Нет, не надо. Что-нибудь придумаем.
Придумали не просто к ментам ехать, а в детскую комнату. Сразу же и поехали.
Пришли к начальнице — женщине лет сорока, приятной, даже милой, но чувствуется, что и твердость в ней есть. Одета в строгий гражданский костюм, пиджак, юбка, белая блузка.
Малыш сама всё рассказала. Я даже удивился, какой, оказывается, я хороший папа, как меня дочка любит и слушается, и как дедушка с бабушкой её балуют, портят и незаслуженно мной пугают.
Начальница всё внимательно выслушала. По тому, как она вопросы задавала, как выспрашивала подробности о сегодняшнем скандале и о том, как мы жили прежде, было видно, что мы ей понравились.
— Здесь даже обсуждать нечего, — подвела она итог. — Если хотите, я могу сейчас дать вам сотрудника, который пойдёт с вами, и объяснит родителям, что они ни при каких условиях не имеют права ни ребёнка вашего удерживать, ни тем более вас.
— А если они с вашим сотрудником начнут скандалить или драться? — спросила Малыш.
Начальница усмехнулась.
— С вами будет работник милиции. Он знает, как себя вести в подобных ситуациях.
— Хорошо, — обрадовалась Малыш. — Может он сейчас с нами поехать?
— Конечно, — кивнула начальница и потянулась к телефонной трубке.
— Подождите, — вмешался я. — Малыш, это будет окончательный разрыв, а они всё-таки твои родители. Давай подождём пару дней. Они сейчас на взводе, действительно, могут ещё и в драку полезть. Зачем лишние проблемы, тем более с милицией? Пусть немного успокоятся, перегорят, свыкнутся с этой мыслью. Ну, не совсем же они… Должны понимать, что силой тут ничего не сделаешь. Через пару дней поедешь, попробуешь решить всё по-хорошему. Как вы считаете? — обратился я к начальнице.
— Я думаю, что вы правы.
— И ещё. Если всё же придётся ехать, можно чтобы ваш сотрудник не в форме был?
— Конечно.
— Вот и хорошо. Через пару дней поедешь, как будто с товарищем. Если уж не получится по-хорошему, тогда он корочки покажет и всё им объяснит.
Малыш согласилась, правда, нехотя. Всё же обида после сегодняшнего скандала будоражила её, хотелось сразу доказать им, что не такая она, как её обзывали, что не правы-то они. Но согласилась.
На том и порешили.
Ну, что ж я за идиот такой безмозглый?! Ну, не можешь ты, не хочешь воевать с кем бы то ни было, даже с теми, кто сам тебе драку навязывает. Ну, противны тебе, неприемлемы ложь и насилие в любой форме. Ну, не твоё это дело — бороться, даже не за своё счастье, а за счастье любимой женщины и полюбившегося ребёнка. Ну, не борешься, так хоть молчи, когда тебя за язык не тянут! Так нет же, опять встрял! Всё тебе добром надо, всё по-хорошему. Вот и лопай в итоге своё благородство!
Да поехала бы она сегодня, и сразу бы всё разрешилось. Ведь против дурной силы и дурости только сила и нужна, тем более, казённая, законная, ментовская. И ничего страшного не случилось бы, стерпели бы, отпустили. Потом сами прибежали бы мириться. Тогда и диктуй свои условия, строй своё счастье, их жалеючи.
Нет, не впрок пошло всё, что ты прежде пережил, псу под хвост вся твоя жизненная наука, весь твой дурацкий жизненный опыт.
И как всегда: высунулся — получи!
Поехали домой. Все вчетвером поднялись по чашке кофе выпить. За кофе я случайно обмолвился, что завтра у меня день рождения. Отмечать-то не собирался, а тут вдруг сообразил, что надо бы пригласить ребят.
Бритый затылок вежливо отказался, а Феликс согласился. Да и пригласил-то я не только из вежливости, а действительно, вдруг захотелось отметить. Всё-таки, как ни верти, а если повернётся жизнь, как наметили, опять новый этап получается. Грех не отметить.
На следующий день утром с Малышом на рынок сходили, к вечеру скромный ужин приготовили.
В течение дня соседка Малыша несколько раз к телефону вызывала. Мама-бегемотиха всё названивала. Сначала скандалить пыталась, требовала вернуться, потом извиняться начала, уговаривать. Малыш держится, но нервы-то не железные. После каждого разговора глаза на мокром месте.
Вечером Феликс со своей девчонкой пришёл, как и договаривались.
Я на пороге даже растерялся — у девчоки в руках огромный букет.
— Господи, с ума сошли! Я же не люблю цветы.
Девчонка его тоже растерялась:
— Как же можно цветы не любить?
— Да так как-то. Может оттого, что в своё время немало мне их на сцене и за кулисами дарили, а может… Они хороши, когда из земли растут, а когда срезаны да на смерть обречены, тогда уже и красота их как будто мёртвая. Ну, ладно уж, проходите. В следующий раз будете знать. Малыш, иди гостей встречать. Цветы тебе, коньяк мне.
За стол сели. Разговоры, воспоминания, тосты.
Оказалось, девчонки наши практически ровесницы, и даже какое-то время учились в одной школе, и даже вспомнили друг друга. И ещё одно совпадение: оказалось, что мы с Феликсом знаем друг друга столько же, сколько они на свете прожили.
Мы с ним ещё на службе, в Заполярье познакомились. Я был молодым матросом, как там называли, «карасём», а он был уже «годок», до конца службы ему меньше года оставалось.
Земляк на службе, да ещё и «годок», — это очень большая удача, это мне тогда повезло.
После службы встречались редко. По радостным поводам всего раза два-три. В остальных же случаях, когда нужна была помощь друг друга. Должен признать, что за помощью чаще мне приходилось к нему обращаться.
Впрочем, о Феликсе нужно рассказать немного подробнее.
К моменту нашего знакомства на службе он был уже женат. Случай довольно редкий. Мало кто решался на такой шаг во время срочной службы, тем более зная, что впереди долгие годы разлуки. Не говоря уже об особом отношении к этому вопросу родителей, которые, разумеется, все без исключения желают счастья своим чадам, но в большинстве случаев никак не приветствуют ранние браки перед долгой разлукой. Конечно, провожавшая невеста, со слезами на глазах обещавшая ждать хоть всю жизнь, была практически у каждого, но редко кого дожидались.
Ещё реже случались браки с теми, кто ждал. Да это и понятно. Если даже ждала девчонка парня все три года, то и она за время разлуки менялась, взрослела, на многое смотрела уже иначе, да и он возвращался уже не тем юнцом-максималистом с пушком над верхней губой, а состоявшимся мужиком, с другим мироощущением и пышными усами.
Феликс женился после двух лет службы, приехав домой в отпуск. Причём женился не по нужде, не из-за беременности невесты, — такое изредка тоже случалось, — а по доброй воле и по любви. Она ждала его и, кажется, даже жила у его родителей, уживаясь с ними, что в подобной ситуации не так-то просто.
Через год после его возвращения со службы у них родился сын. А ещё через два года они расстались.
Потом он окончил университет, сменил несколько профессий, но больше не женился. Баб, конечно, всегда хватало, даже слишком, но… Впрочем, их у каждого мужика хватает, особенно если на приличной машине катаешься, и в кармане кое-что шелестит.
По специальности он давно не работает, не те времена, у него другие заботы и хлопоты.
Однажды, в период моей работы в Союзе художников, украли у меня несколько довольно дорогих картин. И вина за эту пропажу лежала только на мне. Я сам в неурочный, поздний час впустил на выставку посетителя… Впрочем, неважно, как это произошло, важно, что виноват был только я.
Обращаться к ментам — бесполезно. Во-первых, никаких гарантий, что они когда-нибудь найдут эти картины, во-вторых, это означало, что об этом узнают все, и в первую очередь художники, а значит, платить им за пропавшие работы придётся из своего кармана. Карман же мой никак не был рассчитан на такую роскошь. Кроме того, я практически ничего не мог сообщить о злополучном посетителе, разве что описать его внешность и назвать район города, в котором он, возможно, живёт или жил когда-то. Да и район-то он лишь упомянул в нашем коротком разговоре, и не было никакой уверенности, что он сказал правду.
Я позвонил Феликсу, поделился своим горем.
Через день, придя на работу, я увидел у двери своего кабинета стоящие на полу все пропавшие картины.
Один из художников, имевший ключ от конторы, пришёл раньше обычного и увидел, что у входа ждёт незнакомый мужчина с картинами.
Незнакомец передал картины, извинился и поспешил удалиться.
Я забежал в кабинет, схватил телефонную трубку.
— Как же ты его нашёл?
— Ну, если бы он украл какие-то вещи, магнитофон, компьютер, даже машину, было бы сложнее. А картины не так часто воруют.
— А как заставил вернуть?
— Ещё проще. Побеседовали с ним пять минут, он сразу понял, что был не прав. Вернул-то всё?
— Всё.
— Что-нибудь сказал?
— Я-то его не видел, но говорят, долго извинялся.
— Ну, и хорошо.
— Что я должен за хлопоты?
— Ничего. Тем более, что хлопот-то особых не было. Да и, как говорится, талантам надо помогать, бездарности пробьются сами.
Я поблагодарил его, и мы опять расстались на несколько лет.
За именинным столом все разговоры вокруг одной темы: о любви, о семейной жизни, о том, что нам с Малышом предстоит в борьбе с её родителями, и о том, как будем жить дальше. И замечаю я, что как будто девчонка Феликса нам с Малышом завидует. По-доброму завидует, но всё равно, то грустинка на лице появится, то о Феликсе с подначкой выскажется. Потом вдруг спрашивает:
— А вот если она завтра опять от тебя уйдёт, что делать будешь?
— Не знаю. В запой-то, наверное, уже не уйду, но… Наверное, при ней и говорить этого не следует, да она и так всё знает. У меня от неё ни секретов никогда, ни тайн не было. Запить не запью, но как жить буду, не знаю. Нет, на суицид вряд ли решусь, но и смысла в жизни не вижу. Для себя я жить не умею. С матерью, с сыном отношения такие сложились, что им от меня, кроме рубля, ничего не надо. А поскольку рубли строгать не моя стихия, то получается, что и не нужен я им. Один смысл у меня остался — в ней да в доченьке. И поэтому любить их так, как я, никто никогда не будет. Именно любить, а не баловать, не собственное самолюбие своей любовью да их привязанностью тешить, и даже не просто жить ради них, а каждый поступок свой, каждый вдох сверять со своей любовью…
Наверное, я ещё долго мог продолжать этот монолог, но она перебила неожиданным вопросом:
— А скажи, чего ему не хватает, чтобы так жить?
— Не знаю. Давай у него спросим, — предложил я и обратился к Феликсу: — Отвечай, чего тебе не хватает?
— Да всего мне хватает, — грустно усмехнулся он. — Только я себя уже никак не могу представить в роли мужа, отца семейства и тому подобное. Может, я для этого слишком стар, а может… Нет, это не для меня.
Девчонки вдвоём напали на Феликса, он нехотя, с иронией, отбивался, а я вдруг вспомнил одноклассника, с которым встретился несколько дней назад.
Мы не виделись лет десять, и вдруг он стал меня разыскивать. Сначала общие знакомые передали, что спрашивал обо мне, хотел встретиться, потом он к моей матери заезжал, такое же сообщение и номер своего телефона оставил. Но меня разыскать не так-то просто. Я, за книгу взявшись, как в подполье ушёл. Но всё же позвонил ему. Первое, что он сказал: «В нашем возрасте новых друзей не заводят, а старых, хоть и трудно найти, но возможно».
Встретились. Оказалось, ему просто-напросто жилетка нужна, поплакаться. Да какая ж я в такой ситуации жилетка? У меня самого всё чаще крокодиловы слёзы комом в горле стоят. Но пришлось выслушать, посочувствовать.
Жил он не тужил, вкалывал, крутился. Дом построил, да не избушку на курьих ножках, а приличный особняк, в надежде, что не только внуки его поживут в своё удовольствие, но и последующие поколения добрым словом помянут. И квартира приличная ещё с советских времён осталась. А как дом обустроил и вселился в него, тут и беда пришла. Жене шлея под хвост попала. Лет пятнадцать прожили и, как будто всё нормально было, а тут… И не то чтобы другого мужика полюбила, это ещё хоть как-то уразуметь можно, а пошла в разгул, по кабакам, по мужикам, а потом и по бабам. До розовой любви дело дошло, подружки лесбиянки появились. В конце концов, оказалась аж за границей. Уже оттуда здесь адвоката наняла, чтоб развод оформить и имущество поделить. Тогда-то и выяснилось, что к квартире своей он и отношения никакого уже не имеет. В своё время в собственность её не оформил, не приватизировал, сам выписался, а жену прописал. Да кто же думал, что вот так получиться может? И оказалось, что она там единственная полноправная хозяйка, а он даже не сбоку припёку, а вообще никто и зовут никак. Кроме того, теперь и дом, и всё что в доме, пополам делить полагается. А дом-то строил в расчёте на то, что родителей своих туда заберёт, чтоб на старости лет спокойно пожили, во дворе или на веранде на солнышке погрелись. А они в один год друг за другом и померли. При этом свою квартиру, стариковскую, старшему брату, раздолбаю непутёвому, отписали. Младший-то благополучный, сам проживёт, а старшему хоть наследство достанется. И остался мужик между небом и землёй. Да ещё и дочку десятилетнюю жена ему оставила. Теперь дом, который столько лет лелеял, продавать надо, деньги пополам делить, на остаток себе с дочкой хоть какое-то жильё покупать, и как дальше жить — неведомо.
Я в ответ коротко свою историю рассказал.
Посидели, погоревали, один и тот же вопрос друг другу задали: «А кому теперь легко?».
Он на машине приезжал, за рулём, так что пьянки не получилось. Решили, что надо как-нибудь встретиться, попьянствовать. На том и расстались.
Он уехал, а я тогда же ещё одного одноклассника вспомнил. Тоже недавно случайно встретил, и тоже до этого лет десять не виделись. Так тот в буквальном смысле жилетку слезами окропил. Рассказал, что сам не пьёт, не курит, весь в работе, в поисках, где бы лишнюю копеечку для семьи урвать, а жена… Сначала курить начала. Что ж поделаешь? — смирился. Она понемногу выпивать стала. Попробовал возразить — ещё хуже, стала на несколько дней пропадать. Он волнуется, по больницам, по моргам мечется, а она через несколько дней появляется, как ни в чём не бывало. В конце концов, заявила, что уходит от него. Вещи быстренько собрала и исчезла. Куда ушла, где искать — ничего не сказала. И тоже дочку тринадцатилетнюю ему оставила. И дочка не знает, куда мама подевалась. Бабушек, дедушек нет, ребёнка оставить не на кого.
Плачет мужик, жалуется:
— И как теперь жить, ума не приложу. Я ведь в быту ничего не понимаю. Я всю жизнь на работе. Даже поесть приготовить, постирать не умею. И как дочку воспитывать? У неё возраст такой, а я в этих девчоночьих делах ничего не смыслю.
— Так дочка-то уже большая, неужто постирать, приготовить не может?
— Нет, не умеет. Мама не научила, а больше некому.
Правда, через пару месяцев опять его случайно встретил. Улыбка до ушей, в глазах счастье:
— Вернулась! Даже прощения просила. Я теперь как заново родился!
— А где была, что делала, не рассказывала?
— Нет, не говорила. Да я и не спрашивал. Главное — вернулась!
— Но так же и пьёт, и курит?
Погрустнел немного:
— Да бывает, конечно, но как будто уже меньше. И ночует теперь всегда дома.
Господи! Да что же в этом мире происходит? Неужто нормального семейного счастья ни у кого нет? Неужто только мне с моим Малышом повезло? Хотя в нынешней ситуации, наверное, и я на того же одноклассника похож. Но у нас-то всё по-другому.
Впрочем, так, скорее всего, и всем кажется. И тот же одноклассник считает, что именно ему больше всех повезло — жена вернулась.
Да неужели же действительно ни у кого из знакомых семейное счастье не сложилось?
Ах, вот, вспомнил! У одного сложилось!
И тут же усмехнулся я, и стыдно стало, потому как, при всём его семейном счастье, у меня самого рыльце в пушку. Хоть и не по моей инициативе, а всё же согрешил. Конечно, семья у них нормальная, здоровая, можно сказать, семья. Двое детей, достаток. Весь джентльменский набор в полном объёме — квартира, машина, дача, собака. И, на первый взгляд, как будто счастливы. Когда под ручку по улице идут, так и позавидовать можно. Да только «спортсмены» они оба. Он по женской части — ни одной юбки не пропустит, она по мужской — как штаны увидит, так и вскипела. Ну, как тут было не согрешить, когда она жаром не только в лицо, но и на все органы пышет? И при этом оба жутко ревнивые, и оба в постоянном страхе, что один другого застукает или как-то узнает. И при этом нормальная, здоровая семья.
Ну, да бог им судья. Может, именно в том и есть их семейное счастье.
Это я обо всём этом за именинным столом размышляю, пока разговор идёт о том, почему же Феликс жениться не хочет. А у него один ответ:
— Да поймите же вы, я из человеколюбия не могу никому принадлежать. Тем более при моём образе жизни.
А может, и правильно? У него за всю жизнь семьи, по сути-то, и не было. И сын есть, и, кстати, тоже с ним без матери живёт. Мать в другом городе, и с другим мужем.
Эх, доля мужицкая…
Допоздна засиделись. Договорились, что завтра часиков в десять я позвоню, узнаю, в котором часу Феликс сможет подъехать, и поедут они с Малышом сначала в детскую комнату за ментом, а потом к родителям отвоёвывать малышку.
Проводили гостей.
Как обычно, на ночь в доме воду отключили, посуду не помоешь. Помог Малышу со стола убрать. Сложили всё в раковину. Я стол вытираю, она сзади подошла, обняла ласково. Так до конца стол и не вытер, в постель прыгнули. Она потом ещё спросила:
— Я тебя опять замучила?
— Да что ты, милая моя!.. Да ради таких мучений, ради тебя с малышкой и жить-то стоит.
Она быстро заснула, а я ещё долго ворочался, несколько раз на кухню покурить выходил. И всё одна мысль голове: «Что день грядущий мне готовит?..».
Утром от звонка проснулся и от грохота — в дверь барабанят. Халат набросил, побежал открывать. На пороге соседка:
— Твою к телефону.
— Опять мама?
— Ну да.
В комнату вернулся, Малыш уже не спит. Да может, она и раньше меня проснулась, но боялась к двери подходить.
— Тебя к телефону.
— Ой, господи, как это тяжело!
— Держись, Малыш.
Улыбнулась, чмокнула в щёку.
— Держусь. А куда ж теперь деваться? — и пошла к телефону.
Вернулась нескоро, видно, долгая беседа была. Глаза на мокром месте, руки дрожат.
— Ну — что?
— Ой… Мама опять извинялась, сказала, с папиком бог знает что творится, готов руки на себя наложить.
— Я тебя предупреждал, что и такой шантаж возможен. Ничего он с собой не сделает, не такой он человек.
— Да понятно, что ничего не сделает, но всё-таки…
Это мы в прихожей беседуем. Только обнял её, успокоить хотел, опять звонок. Открываю дверь — покупатели, пришли машину смотреть.
— Сейчас, — говорю. — Оденусь, пойдём в гараж.
Побежал одеваться. Малыш на кухне села, в одну точку уставилась. Обнял её, поцеловал:
— Держись, Малыш.
Молча кивает. Я ещё и пошутил перед уходом:
— Надеюсь, пока я в гараже буду, ты никуда не исчезнешь?
Улыбнулась грустно:
— Нет, не исчезну.
Из гаража возвращаюсь, в прихожей её сумки стоят, все вещи упакованы, и сама уже одета.
— Я, как обещала, не исчезла, но позвонила родителям. Сейчас папик за мной приедет.
И тут гром шарахнул. Показалось, аж стёкла вылетели. И дождь, как из ведра. Солнце палит, дождь льет, и ветер ураганный прямо в окно горстями огромные капли швыряет.
— Господи!!! Да что же это такое?!
Она так и замерла в прихожей, прислонившись к стене и испуганно прижав к груди руки. Я по квартире заметался, опять заикаться начал.
— Т-ты п-посмот-три, что с п-природой п-происходит!..
Дождь хлестал в окно с такой силой, что на подоконнике появилась лужица. Она быстро увеличивалась и тонкой струйкой стала стекать на пол. При этом продолжало светить яркое летнее солнце. Его лучи, преломляясь в стекающей по стеклу воде, падали на противоположную стену и как будто шевелились. От этого не только вся комната, но и весь мир казались дрожащими, вибрирующими, зыбкими. А может быть, мне это только казалось.
Я сел на ещё разобранную постель, уперевшись локтями в колени, обхватив голову руками и, наверное, просидел так довольно долго.
Очнулся я от странного частого стука, как будто стучали в окно. Не сильно, но очень часто.
Неужели я опять схожу с ума? Стук в окно на пятом этаже, да ещё такой настойчивый.
Я встал, подошёл к окну.
Дождь уже перестал, а солнце скрылось за тучами.
Прямо передо мной на верхушке тополя сидел молодой симпатичный дятел и яростно долбил клювом ствол дерева.
Мне приходилось встречать эту красивую и, как говорят, полезную птицу, в лесах центральной России. Там дятлы огромные, побольше наших ворон, с очень яркой, пёстрой окраской. Но в наших краях ни разу не довелось мне увидеть этого лесного барабанщика. Был он невелик, поменьше голубя, не очень яркой расцветки, но само появление его в городе, и даже не в парке, а на улице, прямо перед окном, поразило меня.
Он часто стучал своим не очень длинным, но мощным клювом, время от времени поглядывая на меня одним глазом и, кажется, даже подмигивая.
«Интересно, что бы это значило?» — подумал я.
Она всё ещё стояла в прихожей. Я знал это. Не потому что не слышал звука захлопнувшейся двери, просто чувствовал. Конечно, я не смог успокоиться за это время, но постарался, насколько это было возможно, взять себя в руки.
В прихожей было темно. Она стояла в той же позе, скрестив руки на груди.
— Уходи, — тихо сказал я.
Нет, она не ждала, что я буду уговаривать её остаться, тем более не ждала, что я буду ругать её, устраивать истерику. Она ждала только этого тихого, спокойного «уходи».
Я смотрел, как она медленно берёт свои сумки, и думал только об одном: «Господи, сделай так, чтобы на этом всё закончилось».
Взяв вещи, она повернулась ко мне, сделала шаг, но я жестом остановил её и повторил так же тихо:
— Уходи.
И она ушла.
И на этом ничего не закончилось.
Через две недели мы опять сидели на скамейке в каком-то дворе, среди старых пятиэтажек, так же целовались и говорили о том же самом. И ещё о том, что я продал машину, отдал все долги, заплатил хозяйке за квартиру за полгода вперёд и теперь могу спокойно работать.
— А я не хочу больше шить. Хочу на такси работать.
— Ради бога, Малыш. Можем хоть завтра пойти на рынок, купим какого-нибудь «жигулёнка», и катайся. Будешь таксиськой или таксоской, как правильно?
Не обиделась, но губки скривила.
— А папик своего «жигулёнка» продал. «Волгу» купил. Старенькая, совсем развалюха, но зато «Волга».
— А я почему-то «Волгу» никогда не любил. Даже не знаю почему.
— А мне ездить не даёт, боится.
— Чего боится?
— Не знаю…
Ещё через два дня она прибежала ко мне днём, быстро разделась, прыгнула в постель, и уже через полчаса мы прощались у двери.
— Когда придёшь? — спросил я.
— Завтра не приду, послезавтра тоже не смогу. Приду в пятницу.
— Как всегда, в пятницу? — ухмыльнулся я.
Она ничего не сказала. Поцеловала меня и убежала.
В пятницу она, как обычно, не пришла.
Новенький серебристый «Форд» лихо вывернул на трассу со стороны аэропорта и, набирая скорость, помчался в направлении города.
На крыше милицейского «уазика», перед которым так неожиданно выскочил «Форд», закрутилась синяя мигалка, надсадно и хрипло взвыла сирена.
Водитель «Форда» посмотрел в зеркало, усмехнулся и надавил на газ.
Расстояние между машинами быстро увеличивалось.
Прохрипев несколько раз, сирена умолкла, мигалка вскоре тоже погасла, так как сигналить лихому водителю, чтобы он пропустил милицейскую машину, необходимости не было. Догонять же, останавливать и наказывать лихача просто за наглость не было ни времени, ни желания. Тем более, неизвестно, что за лихач сидит в иномарке. Может быть, он сам имеет право наказывать, — кто знает? Пусть этим лучше занимается ГАИ. У простой милиции своих забот хватает.
День клонился к вечеру. Бледные лучи осеннего солнца едва пробивались сквозь ленивые тёмно-серые тучи. Одинокие скрюченные листья, пометавшись по дороге от машины к машине, вылетали на обочину, сливаясь с грязно-бурым цветом осеннего пейзажа.
В воздухе было зябко и сыро, в машине тепло и уютно.
Въехав в город и удачно проскочив на зелёный несколько светофоров, «Форд» обогнал чёрную «Волгу», резко взял вправо и остановился перед очередным светофором.
Водителю «Волги» пришлось резко затормозить, чтобы не столкнуться. Он крепко выматерился и помигал фарами нагло втиснувшейся перед ним иномарке.
«Форд» никак не отреагировал на это мигание. Более того, когда на светофоре загорелся зелёный, иномарка не двинулась с места.
Водитель «Волги» несколько раз нервно посигналил.
«Форд» продолжал стоять.
Сзади приближался вой милицейской сирены.
Пришлось ждать, пока не проскочит милиция. Но даже после этого «Форд» не двинулся с места, и лишь когда зелёный замигал, отсчитывая последние секунды, он плавно тронулся и медленно проехал перекрёсток на жёлтый, заставляя «Волгу» плестись позади уже на красный.
За перекрёстком «Волга», вырываясь вперёд, несколько раз злобно посигналила и помчалась дальше, а «Форд» так же медленно проехал мимо автобусной остановки, взял ещё правее и остановился у тротуара.
Дверца открылась, выпустив на улицу несколько аккордов лёгкой музыки, под аккомпанемент которой водитель вышел, посмотрел по сторонам и медленно, даже как-то лениво, направился к стоявшей невдалеке скамейке. Усевшись, он стал ждать.
Через несколько минут подъехал автобус и люди с красными повязками, стоявшие на остановке, — именно они и привлекли внимание водителя «Форда», — стали проверять билеты у выходящих пассажиров.
Водитель «Форда» с любопытством наблюдал за всем происходящим на остановке, и что-то вдруг изменилось в нём в этот момент. Та же уверенность в себе, тот же спокойный взгляд, но что-то новое, может быть, давно забытое, тревожное, появилось в этом взгляде.
Как давно это было… И как недавно…
Сидор Петрович Заяц, молодой симпатичный инженер, с окладом сто двадцать рублей в месяц, больше всего в жизни не любил своё имя и фамилию.
«Ладно бы ещё Зайцев, всё-таки фамилия, а то просто Заяц, даже не прозвище, а чёрт знает что, — думал иногда о себе Сидор Петрович. — А имя? Сколько нормальных имён: Сергей, Александр, Михаил, Пётр или какой-нибудь Пантелеймон, Апполинарий, или, на худой конец, Ананий! А я Сидор. Какое-то рябое имя, и не имя даже, а так — хуже клички. В сочетании же вообще, сказать стыдно — Сидор Заяц!».
Не любил Сидор Петрович своё имя.
Ну, не любил, и ладно, что ж тут такого? Мало ли кто чего может не любить?
Зато, например, любил Сидор Петрович театр. И не просто любил, а любил страстно, самозабвенно и всей душой.
Как это ни странно, но ещё не так давно встречались молодые симпатичные инженеры, с окладом сто двадцать рублей в месяц, страстно и самозабвенно влюблённые в театр. Редко, конечно, встречались, а чем ближе к нашим сегодняшним дням, тем ещё реже, но, как говорится, в семье не без… Правильно, не без него.
Но Сидор Петрович вовсе не был уродом, хоть и получал одну небольшую зарплату. Он был вполне нормальный человек, а, следовательно, при всём его отношении к храму искусств, театр не мог всю жизнь оставаться его единственной любовью. И Сидор Петрович, как всякий нормальный человек, любил и уважал свою жену, Таню Семёнову (которая, кстати сказать, после замужества осталась на своей девичьей фамилии — не быть же ей Таней Заяц!), и ещё больше любил дочку Аннушку, которая, разумеется, тоже была Семёновой. Любил их Сидор Петрович так же страстно, самозабвенно и всей душой. Поэтому иногда в душе у него происходила борьба: с одной стороны вышеупомянутая любовь в театру, с другой — любовь к близким.
Особенно эта борьба обострялась после получки, когда Сидор Петрович, краснея и тяжело вздыхая, отсчитывал из своей гарантированной зарплаты определённую сумму и перекладывал её в другой карман.
— На театр, — шептал он, и ему было стыдно.
Стыдно потому, что по дороге домой приходилось придумывать правдоподобное объяснение, куда делась эта сумма: то юбилей сослуживца, то невыполнение плана и отсутствие премии, то ещё что-нибудь. А самое главное, отдавая зарплату, приходилось врать любимой жене. Именно это больше всего угнетало Сидора Петровича. Но другого выхода он не видел.
Таня, к величайшему сожалению, не разделяла его любви к театру и, можно сказать, испытывала к храму искусств совершенно противоположное чувство. А при зарплате в сто двадцать рублей и притом, что уже тогда цены на билеты стали повышаться, искусство требовало жертв.
Жертвами были: семейный бюджет и сам Сидор Петрович, который вообще не умел врать.
Когда в газете появлялось объявление об очередной премьере местного театра, Сидор Петрович не ходил в обеденный перерыв в столовую, а бежал на остановку и ехал в театр за билетом.
— Там у нас профсоюз культпоход организовал. На премьеру. Меня записали. Придётся идти, — врал он вечером любимой жене.
— Чего?.. Куда?.. — не понимала Таня.
— Да в театр. Культпоход… профсоюз… Не спросили, а записали, — отворачивался Сидор Петрович.
— Что-то часто у вас культпоходы, — недоверчиво смотрела на него Таня. — Тут дома каждый день театр. Анюта сегодня опять в какой-то мазут влезла, всё платье измазала, а у него театр!..
— Так ведь за счёт профсоюза. Им надо мероприятия проводить… — бормотал Сидор Петрович и уходил в ванную, чтобы Таня не видела, как он краснеет.
Так уж устроен человек: работу полюбит — работает с удовольствием, деньги полюбит — каждый рубль для него, словно звезда с неба, жену полюбит, — что бы она ни делала, пусть хоть на голову наделает, — одно удовольствие, а полюбит человек театр, тут уж совсем — пиши пропало. Такое уж это чувство — любовь.
В театре Сидору Петровичу нравилось всё: и просторное фойе с множеством зеркал, и небольшой, но очень уютный зал буфета со сверкающим паркетом и расписным потолком, и мягкие уютные кресла в зрительном зале, и, конечно же, спектакли. Даже если спектакль был откровенной халтурой и в нём дешёвыми трюками пытались развеселить публику, либо помпезностью и многозначительными паузами подчёркивали значимость изображаемой трагедии и спектакль был скучен до похрапывания в зале, Сидор Петрович смотрел его с удовольствием. Были у него и любимые артисты, и любимые места в зале, и не было у него в театре ничего нелюбимого.
Несмотря на такую слепую и самозабвенную любовь, Сидор Петрович всё же достаточно хорошо знал историю театра и драматургии. По крайней мере, мог определить, к какому из трёх основных направлений, как тогда утверждали критики, Шекспировскому, Чеховскому или Брехтовскому, относится данная пьеса, и вполне аргументированно мог поспорить об основных отличиях школы Станиславского от школы Мейерхольда.
Одним словом, Сидор Петрович вполне мог считать себя представителем той части местной интеллигенции, которая посещает все премьеры, спорит о путях и методах развития театрального искусства, и с чувством особого превосходства смотрит на обычного, рядового зрителя.
Правда, спорить было не с кем.
Что же касается чувства превосходства, то с каждой премьерой зрителей в зале оказывалось почему-то всё меньше и меньше. Это вызывало, скорее, чувство недоумения и сожаления у Сидора Петровича, и величайшего равнодушия у артистов, выходящих на сцену.
«Да как же люди не понимают, что без театра нельзя?! — думал Сидор Петрович перед началом спектакля, оглядывая полупустой зал. — Ну, хорошо, пусть у нас театр не самый лучший, но у нас есть хорошие артисты. А артисту нужен зритель! Как же не понимают люди, что театр без зрителей, это не театр. Ну, вот взять хотя бы мою Танюшу. Прекрасная, отличная жена. На работе её уважают, но…»
Дальше этого «но» рассуждения не двигались. Приходилось думать о чём-нибудь другом и ждать начала спектакля.
В антракте Сидор Петрович непременно шёл в буфет, брал стакан лимонада и пирожное.
Один раз, когда спектакль оказался на редкость увлекательным, он даже позволил себе бокал шампанского. Правда, Таня после этого спектакля, учуяв запах, выразила своё недовольство и устроила маленький скандал.
Впрочем, это было уже давно и подробности в памяти не сохранились.
Так и жил Сидор Петрович. И, наверное, если бы ничего не произошло, так и продолжал бы жить.
Однако всё по порядку.
Однажды вышел Сидор Петрович погулять с Аннушкой. Гуляли они около дома, а потом он вдруг и говорит:
— А поехали, Анюта, в парк погуляем?
— Поехали.
Пришли на остановку, сели в автобус и поехали.
Приехали, вышли из автобуса, по улице в парк идут.
Проходят мимо магазина. Обыкновенный магазин — «Мелодия» называется.
За свою жизнь Сидор Петрович сотни раз ходил мимо этого магазина, сколько раз заходил в него, и ничего, всё нормально было. А тут и заходить не собирался, и денег у него с собой, можно сказать, не было, но…
В общем, взял Сидор Петрович Аннушку за руку и зашли они в магазин. Просто так зашли, от нечего делать.
Посмотрели по сторонам.
Решил Сидор Петрович сначала музыкальные инструменты посмотреть. Что, мол, там наша промышленность выпускает, и далеко ли этим инструментам до тех, которые у наших музыкантов по телевизору показывают.
Но Аннушка потянула его в другую сторону.
— Папка, папка, смотри пластинков сколько!
— Не пластинков, а пластинок, — поправил Сидор Петрович. — Ну, пластинки, так пластинки. Пошли, посмотрим.
Подошли. Смотрят.
— Папка, а у нас дома проигрыватель есть, да?
— Так ведь он старенький и поломанный давно.
— А ты почини. Будем пластинки крутить.
— Ладно, как-нибудь починю.
Стоят они, рассматривают пластинки и ни о чём, можно сказать, не думают.
Видит Сидор Петрович надпись: «Драматические произведения», а под ней полка коробками уставлена. И чего там только нет, каких только спектаклей не выставлено. А какие театры! И МХАТ, и БДТ, и Малый театр, и… В общем, всё, что твоей душе угодно.
Покачал Сидор Петрович головой, аж языком прищёлкнул.
— Папка, вон смотри «Теремок». Купи, а? — подёргала за руку Аннушка.
— Где?
— Да вона!
«И правда, „Теремок“. Ты смотри, и читать не умеет, а узнала», — думает Сидор Петрович и отвечает:
— Нет у меня денежек, маленькая моя. Вот если премию квартальную дадут, тогда купим. И то, если мамка разрешит.
Аннушка расстроилась, Сидор Петрович, конечно, тоже.
Им теперь бы самое время повернуться и уйти. Шли бы себе в парк гулять. Так нет же, стоят, смотрят.
Видит Сидор Петрович в сторонке ещё одну полку, чуть поменьше остальных. Никаких надписей над ней нет, и пластинки там стоят самые разные. Но среди них опять и МХАТ, и БДТ, и Малый театр, и…
«Издеваются», — подумал Сидор Петрович, но легко как-то подумал, без злобы, и усмехнулся.
В это время продавщица за прилавком мимо проплывает, медленно плывёт, как масло по горячей сковороде.
Сидор Петрович вдруг взял да и спросил у неё, просто так спросил, из любопытства:
— Девушка, — говорит, — а почём эти пластиночки будут-то?
— Какие? — продавщица, не поворачиваясь, проплывала дальше.
— Да вот эти, драматические.
— По пять копеек, — не шевеля губами, ответила она и уплыла.
Сидор Петрович кивнул, посмотрел ещё немного, взял Аннушку за руку и медленно направился к выходу.
Ну и шёл бы спокойно дальше! Так нет же! Остановился у самой двери и удивлённо посмотрел на дочь.
— Сколько она сказала?
Аннушка часто заморгала и ничего не ответила.
— Хм, шуточки!.. А ну-ка, пойдём тоже пошутим, — заговорщицки прошептал Сидор Петрович и повернул назад к прилавку.
— Папка, а «Теремок» купишь? — неуверенно спросила Аннушка.
— Погоди, погоди, — подмигнул Сидор Петрович. — Мы сейчас шутить будем. Девушка! А ну-ка,
Продавщица медленно повернула голову в его сторону, удивлённо посмотрела и отвернулась, делая вид, что ищет на полках что-то очень важное.
— Девушка! — ещё раз позвал Сидор Петрович.
— Подождите, не видите, я занята, — так же, не шевеля губами, прошипела она.
— Хорошо, подождём, — согласился Сидор Петрович.
Подождали.
Продавщица не поворачивалась.
Подождали ещё.
Наконец она повернулась и, начав движение, спросила:
— Что вам?
— Сколько вы сказали это стоит? — строго спросил Сидор Петрович.
— Что?
— Ну, вот это! — он указал пальцем на полку.
— Пять копеек, — невозмутимо ответила продавщица.
— Что — пять копеек?
— Набор пластинок — пять копеек, — она растянула губы в ехидную улыбку.
Сидор Петрович не улыбался.
— Это… как это?..
— Уценённые они. Пять копеек.
— А-а… — облегчённо вздохнул Сидор Петрович. — Бракованные, что ли?
— Почему бракованные? Нормальные. Просто уценили, и всё.
— А ну, дайте-ка посмотреть.
— Что дать?
— Да что угодно, мне посмотреть. Что-нибудь драматическое.
Продавщица взяла с полки одну из коробок и швырнула её на прилавок.
«Л.Толстой. Живой труп. Спектакль», — прочитал Сидор Петрович.
Ниже мелким шрифтом было напечатано:
«33 Д
Дальше стояла большая прямоугольная клякса, а чуть ниже написано шариковой ручкой: «0,05», и неразборчивая подпись.
«Странно», — подумал Сидор Петрович.
Он открыл коробку, осторожно достал из целлофанового конверта пластинку, внимательно рассмотрел её. Всё было в порядке — ни царапин, никаких других дефектов. Достал другую пластинку — то же самое.
Сидор Петрович наморщил лоб, почесал затылок, сложил пластинки и закрыл коробку.
— И кто же это их так… оценил? — неуверенно спросил он.
— Комиссия, — прошипела продавщица, взяла коробку и медленно вернула её на полку.
— И что, можно купить?
— Платите в кассу.
«Хм, — задумался Сидор Петрович и стал считать стоявшие на полке коробки со спектаклями. — Пять, шесть… и семь. Пятью семь — тридцать пять. Тридцать пять копеек — семь спектаклей. Хм…»
Он медленно достал кошелёк.
— Папка, а «Теремок» купишь? — с надеждой спросила Аннушка.
— Девушка, а «Теремок» сколько стоит? — крикнул Сидор Петрович в уплывающую спину продавщицы.
— Рубль тридцать пять.
— Ого! — удивился Сидор Петрович и высыпал на ладонь содержимое кошелька.
Пересчитав деньги, он ещё раз почесал затылок.
Борьба в его душе разыгралась по всему фронту. Артиллерийской канонадой звучала недавняя ссора с Таней из-за купленных им сразу трёх номеров журнала «Театр».
«Если я принесу домой семь спектаклей она, конечно, начнёт шуметь. Я подожду немного, а потом — вот тебе на! Всего тридцать пять копеек. Конечно, поворчит немного… А если купить „Теремок“ — это будет уже рубль семьдесят. Прошлый раз из-за трёх рублей такой шум устроила, теперь и полтора хватит. Вот если бы один „Теремок“ Аннушке, тогда ничего, тогда… Стоп, а как же?.. Эх!.. Ведь по пять копеек!..»
Взгляд Аннушки был полон надежд, и Сидору Петровичу стало не просто стыдно, а очень стыдно.
— Не поймёт нас мамка. Ругаться будет. Давай так: сегодня папке купим, а «Теремок» тебе в следующий раз. Обязательно.
Аннушка обиженно поджала губы и засопела.
Сидор Петрович хотел ещё что-то сказать, объяснить, но, не найдя слов, промолчал и, виновато нахмурившись, пошёл к кассе платить тридцать пять копеек.
Когда вышли из магазина, Аннушка захныкала.
Сидор Петрович держал семь разноцветных коробок и виновато оправдывался:
— Ну, хорошо, я тебе обещаю, что завтра же приедем сюда и купим «Теремок». Договорились? Понимаешь, сразу нельзя. Мамка подумает, что я тебе специально купил, чтобы она на меня не ворчала. Мои пластинки очень дешёвые, их завтра может уже не быть. А «Теремок» обязательно будет, и завтра купим…
Разумеется, в парк идти уже не хотелось. Какое уж тут гулянье!
Сидору Петровичу было стыдно, Аннушке обидно до слёз.
— Давай-ка талончиков купим, — сказал Сидор Петрович, когда они пришли на остановку.
Подошли к киоску.
Сидор Петрович совершенно случайно глянул на витрину, и замер.
Лучше бы он на неё не смотрел! Может, и внимания не обратил бы. Но он посмотрел, и… надолго задумался.
«МХАТ СССР. Бронепоезд
«Талон на одну поездку в автобусе — 5 коп.», — было написано на витрине киоска.
Сколько времени простоял так Сидор Петрович, глядя то на пластинки, то на витрину, неизвестно. Так же неизвестно, что происходило в это время в его душе и какие мысли посетили его светлую голову.
Скорее всего, мыслей пока ещё не было никаких. Зато эмоции переполняли с избытком.
В конце концов, по прошествии времени, он как-то неестественно громко охнул (отчего Аннушка перестала хныкать), схватил её за руку и решительно зашагал назад к магазину.
Вскоре они уже опять стояли на остановке.
Сидор Петрович держал свои семь коробок со спектаклями, у Аннушки в руках была одна пластинка с надписью «Теремок».
Эмоции в душе Сидора Петровича бурлили уже не с такой силой. В голове из обрывков мыслей складывались первые логичные выводы.
«Значит, так… Платить я больше не буду! Никогда не буду, — думал он в ожидании автобуса. — Пока они там не разберутся, пока не додумаются, что сколько стоит, не буду платить, и всё! Это ж надо!.. Пять копеек… и пять копеек! Это же катастрофа! По крайней мере, её начало. Куда же они нас всех дальше-то гонят? Господи, боже мой! Что же с экономикой происходит? Даже не с экономикой, а с… Чёрт знает что!.. Не буду платить, и всё!».
Автобус был переполнен.
Сидор Петрович взял Аннушку на руки и кое-как втиснулся в переднюю дверь.
Держать на одной руке Аннушку, а в другой пластинки, было тяжело и неудобно. Правда, падением это не грозило даже при резком торможении, поскольку со всех сторон Сидор Петрович был плотно стиснут другими пассажирами.
«Тем более, за такую езду ещё платить! Да это они должны доплачивать. И не по пять копеек, а… по билету в театр», — усмехнулся он своим мыслям.
Сердобольная старушка несколько раз жалобно посмотрела на него и, с трудом поднявшись, предложила сесть.
— Спасибо, — поблагодарил Сидор Петрович, протискиваясь к месту.
«Вот так. Спасибо тебе, бабуля, а платить мы всё равно не будем. Даже сидя. Пять копеек, и — пять копеек!».
В жизни все неприятные события происходят именно тогда, когда их меньше всего ожидаешь. Даже если предчувствуешь или точно знаешь, что должно случиться что-нибудь плохое и ждёшь его, всё равно случается оно всегда неожиданно. Причём в самый неподходящий момент.
Ходишь, например, домой по одной и той же улице по несколько раз в день, и всё нормально. Но стоит тебе, допустим, купить что-нибудь тяжёленькое: пару гирек пудовых или хотя бы картошки килограммов тридцать-сорок, несёшь их домой, надрываешься, и, конечно же, — вот тебе, пожалуйста! — обязательно улица перекопана. До дома рукой подать — ан-нет! Давай-ка ты, неси свою ношу в обход, чтобы вес хорошенько почувствовать, понять, что купил ты что-то значительное, и чтоб жизнь тебе раем не казалась.
Или, например, ходишь ты опять-таки по той же улице, а на ней лужа. Обыкновенная лужа, большая и грязная. Ходишь ты мимо неё и не замечаешь даже, потому, что она ещё весной тут образовалась, а что ты там в школе учил о круговороте воды в природе — в смысле испарения и высыхания — к этой луже никакого отношения не имеет. Ты и привык уже к ней, как к родной, и шагаешь через неё по узенькой досточке, как по проспекту, не обращая внимания… Но стоит тебе надеть новый костюм, туфли новые или ещё что-нибудь такое-этакое — в жизни никогда мимо этой лужи не пройдёшь. Обязательно или сам споткнёшься, или толкнёт кто-нибудь нечаянно, или доска переломится, или ещё что-нибудь, но как бы ты там ни упирался, ни балансировал, руками ни размахивал, обязательно угодишь в эту лужу, в самую её середину.
В общем, как ни готовы мы постоянно к самому худшему, а случается оно всегда неожиданно.
Но вернёмся к Сидору Петровичу.
«Значит, всё, — думал он, рассеянно глядя в окно автобуса. — Рухнула наша экономика. Нам об этом, конечно, не говорят, но всё уже понятно. Значит, нет больше ни планового хозяйства, ни социализма, ни государства. Ничего нет! Господи, что же дальше-то будет? Что будет с ней? — со страхом подумал он об Аннушке. — Как её поколение жить будет?.. Значит, ни искусства, ни театров, ни светлого будущего? Полный бардак? Хотя в бардаке, говорят, всегда порядок… Но нельзя же из страны дом терпимости делать, чтобы хоть какой-то порядок сохранить. Нет, здесь что-то не так! Нужно что-то делать, причём срочно, иначе… Да хотя бы объяснить людям, что происходит. Вот встать сейчас и объяснить».
Сидор Петрович оглядел окружавших его пассажиров.
Напротив, прислонившись головой к окну, сидел маленький небритый тщедушный мужичонка, явно хвативший лишнего. Напрягая поочерёдно то одни, то другие мышцы лица, он пытался удержать открытыми тяжёлые веки, которые после каждой попытки упорно закрывали мутные, ничего не видящие глаза. Рядом с ним сидел ещё один мужичонка, такой же маленький и тщедушный, очень похожий на первого, но гораздо моложе. Скорее всего, это были отец и сын.
Сын был прилично одет, чисто выбрит, но тоже не отличался трезвостью, хотя держался более стойко. Исподлобья глядя на отца, он каждый раз, как только у того, вопреки всем усилиям, глаза всё же закрывались, сильно и с каким-то квакающим тихим стоном толкал его локтем в бок, отчего отец резко вздрагивал, и с новой силой пытался удержать веки в открытом состоянии.
Крепкий дух свежего перегара заглушал все остальные запахи переполненного автобуса.
Рядом с ними стояла бабуля, уступившая место Сидору Петровичу, и, время от времени вытирая катившийся по лбу и щекам пот, с сочувствием наблюдала за пьяной парочкой.
«Нет, глупо, конечно, объяснять что-либо здесь, сейчас. Но ведь пять копеек, и — пять копеек!».
Мысли Сидора Петровича опять стали наскакивать друг на дружку, и понеслись галопом куда-то вдаль.
Автобус, наконец, подъехал к нужной остановке.
И тут, конечно же, вступил в силу закон перекопанной улицы, грязной лужи и всех неожиданных несчастий.
Сидор Петрович и не помнил, когда у него последний раз билетик проверяли, когда он последний раз контролёра видел, а тут…
Как будто они только того и ждали, когда же Сидор Петрович без билета поедет.
Словом, автобус остановился, а на остановке стоят контролёры.
Все прекрасно знают, как контролёры проверяют билеты.
Раньше, например, зайдёт контролёр в автобус: «Граждане пассажиры, приготовьте билетики!», — и идёт по салону, у каждого пассажира билет проверяет. Со всех сторон компостеры клацают. Пока он через салон пройдёт, все уже талончики приготовили. Выйдет он через другую дверь на следующей остановке, и — будь здоров, не кашляй.
Потом, правда, слышал Сидор Петрович, что они стали билеты какими-то рейдами проверять, но что это значит, не знал, да и не интересовался. Но именно на такой рейд нежданно-негаданно и напоролся.
Видит он: стоят на остановке целых шесть контролёров. Все с повязками, как полагается, все, значит, безбилетников ловят. Подбегают они по трое к каждой двери и, разумеется, всем выходящим говорят: «Предъявите, гражданин пассажир, билетик!». А водитель тоже выскочил из кабины, смотрит вдоль стенки, где компостеры привинчены, и кричит, как попугай: «Отойдите от компостера! Отойдите от компостера!».
Увидел Сидор Петрович такую картину, и в первый момент даже растерялся. Стал у выхода, и стоит. А пассажирам выходить надо, они его толкают, в дверь протискиваются. Сидор Петрович стоит, Аннушку от толчков своим телом закрывает, пластинки крепче стискивает, а сам думает:
«Чего это я испугался? Если бы я просто без билета ехал, тогда другое дело, тогда пожалуйста. А я ведь не просто так, у меня, можно сказать, экономическое, и даже политическое, обоснование есть такому моему поведению. Чего мне бояться? Мне даже наоборот нужно… Ведь они что делают? Проверяют: заплатил я за несчастный проезд пять копеек или не заплатил. А я за пять копеек… Вот как раз им-то и надо объяснить, что у нас творится. Они ведь тоже люди, и должны понять».
Подумал так Сидор Петрович, и вышел из автобуса.
Контролёры своё дело делают: билетик у каждого пассажира спрашивают и дырочки от компостера рассматривают.
Первой стоит толстая тётка, сильно нарумяненная и с красным носом, а на носу, несмотря на толстенный слой пудры, как реки на географической карте, все сосудики обозначены, да ещё на самом кончике носа огромный синий прыщик.
Остановился около неё Сидор Петрович, Аннушку на землю поставил, а когда поднял голову, увидел, что она даже не смотрит на него, а ждёт, когда тем пьяненьким мужичонкам удасться из автобуса вывалиться.
«Ладно», — думает Сидор Петрович, и двигается дальше, к молодому парню в широченной кепке.
Тот посмотрел на него, на Аннушку, и просто-напросто отвернулся.
Делает Сидор Петрович ещё шаг, к третьему контролёру, круглолицей женщине неопределённого возраста с раскосыми глазами.
Она тоже посмотрела на него, на Аннушку, и даже посторонилась, пропуская их, а сама уже к следующему пассажиру обращается.
Тут бы Сидору Петровичу и вздохнуть облегчённо — пронесло, мол, — и шагать бы побыстрее своей дорогой. Может, ему раз в жизни так повезло, может, просто сегодня контролёры душевные попались. Видят: мужчина с ребёнком, да ещё коробки тащит, тяжело ему. Чего у него билетик спрашивать? Сразу видно — человек семейный, сознательный.
Так нет же, дёрнул Сидора Петровича чёрт за ногу всю свою сознательность показать, и открытием своим поделиться. Подождал он, пока круглолицая у очередного пассажира билетик проверила и обращается к ней:
— Я, — говорит, — без билета ехал.
— Как без билета? — удивляется она.
— Вот так, — отвечает Сидор Петрович. — Специально и сознательно.
Она ещё больше удивляется, и так прищуривается, что вместо глаз одни щёлочки.
— Тогда, — неуверенно говорит она, — штраф платите. Три рубля.
Тут второй контролёр подходит, тот, который в кепке. Спрашивает:
— Заяц, что ли?
Сидора Петровича как бритвой по самолюбию резануло.
— Причём здесь Заяц? — возмущается он. — Да, я Заяц, Сидор Петрович, но дело совершенно не в этом, а в том, что…
Сидор Петрович несколько замялся, подыскивая для объяснения более понятные слова.
— Очень приятно, — улыбается контролёр в кепке. — А я — волк-зубами-щёлк. Платите, гражданин заяц, три рубля. Маня, иди сюда, зайца поймали! — зовёт он толстую, с прыщиком.
— Да не поймали вы меня! — ещё больше возмущается Сидор Петрович. — Я сам подошёл.
Подходит Маня и хриплым голосом на всю остановку кричит:
— И не стыдно?! А ещё с ребёнком… Ну ладно, алкаши без билета едут, им простительно, а вы?!
— Вы на меня, пожалуйста, не кричите, — пытается успокоить её и себя Сидор Петрович. — И стыдить меня не за что! Значит, алкашам, по-вашему, можно без билета, а мне нет? Прекрасно! Но я ведь сам специально подошёл, чтобы объяснить вам. Ведь вы меня даже не остановили…
— Ты смотри какой! Он ещё и огрызается! — кричит Маня громче прежнего. — Платите штраф, гражданин!
— Да не буду я платить! Тем более, денег у меня всё равно нет. Вы лучше выслушайте меня, поймите. Вот купил я сейчас за пять копеек «Живой труп» Льва Николаевича Толстого…
— Вы нам тут трупом Толстого зубы не заговаривайте! Нечего нас пугать! Пуганые! — уже хрипит Маня. — Штраф платите! А денег нет, тогда вон в автобус идите, там разберутся. На работу напишут, сразу деньги найдёте! Веди его, Коля! — командует она.
— Да выслушайте меня!..
— Нечего слушать! Коля, веди!
Коля попытался взять Сидора Петровича под руку, тот, конечно, вырвался.
— Да вы что, с ума сошли?!
— Гражданин, пройдёмте по-хорошему!..
Коля уже примерялся, как бы половчее схватить Сидора Петровича.
Аннушка ничего не понимала, но на всякий случай заплакала.
— Хорошо, — решительно сказал Сидор Петрович и взял Аннушку на руки. — Хорошо, пойдёмте. Может, там поумнее будут.
— Иди-иди!.. Ишь, умник выискался. Катается зайцем, а потом ещё трупами угрожает!.. Чтоб тебе твои дети так угрожали! — победно прохрипела вслед Маня.
Коля проводил Сидора Петровича к микроавтобусу, который стоял невдалеке от остановки.
В микроавтобусе было трое: большой, широкоплечий седой мужик в водительской куртке, худая, морщинистая старуха с выпученными глазами и маленький худой сержант милиции.
— Вот, заяц, — серьёзно доложил им Коля. — Говорит, что без денег.
— Да причём здесь деньги? — возмутился Сидор Петрович. — Я вообще ещё ничего сказать не успел!..
— Садитесь, — приказал сержант, пытаясь изобразить на своём лице максимум серьёзности и величия.
Сидор Петрович сел на ближайшее сиденье, посадил рядом Аннушку. Коля остался стоять у открытой двери, исключая возможность побега Сидора Петровича, хотя бежать, разумеется, никто не собирался.
— Документы! — потребовал сержант.
— Какие документы?
— Ваши документы. Паспорт, удостоверение.
— Нет у меня никаких документов.
— Как это нет? Вообще нет?
— Нет, с собой нет… Дома…
— Та-ак… Ребёнок ваш?
— Конечно, мой, — растерялся Сидор Петрович.
— Фамилия?
Сидор Петрович тяжело вздохнул, и тихо ответил:
— Заяц.
Сержант долго и пристально смотрел на него.
— Я говорю — фамилия?..
Сидор Петрович нахмурился, и твёрдо повторил:
— Заяц.
— Хэ-эк! — крякнул седой и хлопнул себя по колену. — Во, народ! Под дурачка пилить начинает!..
— Ничего я пилить не начинаю! — оскорбился Сидор Петрович. — Фамилия моя Заяц, зовут Сидор Петрович. Да, именно так — Сидор Заяц! И ничего смешного я в этом не вижу.
Аннушка испуганно прижалась к отцу и опять заплакала.
— Успокойте ребёнка, — потребовала старуха с рачьими глазами.
Сидор Петрович положил коробки с пластинками на другое сиденье, пересадил Аннушку к себе на колени и стал успокаивать.
— Ты не плачь. Ничего страшного… Я им сейчас всё объясню, и пойдём домой. Ну, что ты, маленькая моя…
Аннушка не успокаивалась, наоборот, заплакала ещё громче.
— Посадите её рядом, — спокойно, и даже как-то сочувственно, посоветовал сержант и сам пересел поближе.
Сидор Петрович оценил добродушный тон милиционера, пересадил Аннушку на сиденье и погладил по голове.
— Что ты, малышка? Успокойся… Сейчас придём, «Теремок» будем слушать. Я проигрыватель починю и будем слушать, да? — продолжал успокаивать её Сидор Петрович.
Аннушка закивала, и стала успокаиваться.
— Вот и хорошо, — ласково сказал сержант, и так же ласково спросил: — Девочка, а ты этого дядю знаешь?
— Да вы что, издеваетесь?! — взорвался Сидор Петрович. — Это дочь моя!
— Не пугайте ребёнка, — строго приказал сержант. — Сидите и молчите.
Сидор Петрович глотнул несколько раз воздух, но не закричал, не стал возражать, а молча стиснул зубы, сжал кулаки и отвернулся.
Аннушка прижалась к нему, испуганно глядя на милиционера.
— Ты знаешь этого дядю?
— Это… папка мой, — всхлипывая, ответила она.
— А как твоя фамилия?
— Аннушка Семёнова.
Сержант не мог скрыть победной улыбки. Он пересел на прежнее место, оглядел всех присутствующих и закинул ногу на ногу.
Коля и мужик в куртке ответили ему уважительным взглядом, а пучеглазая старуха одобрительно покивала головой.
— Сегодня я сделал два открытия, — вдруг тихо заговорил Сидор Петрович, ни к кому не обращаясь. — Первое, что наше государство на грани катастрофы. И второе… — он поднял голову, увидел победную улыбку сержанта, и замолчал.
— Продолжайте, продолжайте, гражданин Семёнов, — ещё шире улыбнулся сержант.
Сидор Петрович опустил голову, отвернулся, и продолжил, глядя в окно:
— И второе, что мы все приложили максимум усилий для того, чтобы эта катастрофа произошла как можно скорее. Чем это обернётся ещё неизвестно, но это уже началось.
— Что вы имеете в виду? — насторожился сержант.
Сидор Петрович не ответил.
— Ладно, — сказал он. — Вам трояк нужен? Я сейчас принесу.
— Вот это другой разговор! — громко обрадовался седой и хлопнул себя по другому колену.
— Трояк ваш нам не нужен, — назидательно заговорил сержант. — Контролёры задержали вас за безбилетный проезд в автобусе. Вы обязаны уплатить штраф…
— Да заплачу я, — махнул рукой Сидор Петрович. — Только с собой у меня, конечно, нет, но я сейчас принесу.
Он взял на руки Аннушку, пластинки и хотел выйти, но в дверях ему преградил дорогу Коля.
— Вы что-нибудь оставьте, а то потом ищи-свищи, — весело сказал сержант.
Сидор Петрович положил на сиденье пластинки, аккуратно поправил их, взял одну с надписью «Теремок», отдал её Аннушке и вместе с ней молча вышел.
Первая мысль, которая пришла ему в голову по дороге домой, — не возвращаться. В конце концов, что он терял? Тридцать пять копеек? Пластинки, которые наверняка можно купить завтра в том же магазине, по той же цене? Конечно, никто не стал бы его разыскивать из-за трёх рублей, и уж совсем маловероятно, что в ближайшее время он мог встретиться с этими контролёрами.
Но дело было не в деньгах и даже не в пластинках. Они всё же были ему дороги. Дело было в принципе.
Как ни противно, как ни унизительно чувствовал себя Сидор Петрович, он решил, что не может, не имеет права не вернуться.
Придя домой, он помог Аннушке снять ботинки, а сам, не снимая обуви и не заходя на кухню, где позвякивала посудой Таня, и откуда доносился притягивающий запах жареного мяса, прошёл в комнату, подошёл к шкафу, достал из-под стопки глаженого белья деньги, взял из них три рубля, на другой полке нашёл свой паспорт и, буркнув Аннушке: «Скажешь матери, что я сейчас вернусь», — вышел.
Уже подходя к остановке, он увидел, как из микроавтобуса выскочила заплаканная молодая женщина и, прикрывая лицо платком, медленно пошла, не глядя под ноги, прямо через большую грязную лужу.
Сидор Петрович остановился, дождался, пока она прошла мимо него, и лишь после этого двинулся дальше.
— Я, что ли, её беременной делала? Взяли моду сразу сопли распускать!.. — услышал он, открыв дверцу и поднимаясь в микроавтобус. — От кого забрюхатела, тот пусть и платит за неё, — продолжала возмущаться Маня, рассматривая бланк больничного листа, видимо, оставленный заплаканной женщиной.
Её возмущение явно доставляло удовольствие остальным. Они улыбались, а пучеглазая старуха подхихикивала.
Сидор Петрович заметил, что одна из его коробок с пластинками лежит рядом с сержантом, другая в руках у седого, остальные разбросаны по сиденью.
— Вот, пожалуйста, — протянул он сержанту паспорт.
Сержант раскрыл его, взял вложенные Сидором Петровичем три рубля и, возвращая одной рукой паспорт, а другой протягивая деньги старухе, сказал:
— Это не мне, это контролёрам.
— Нет, вы, пожалуйста, прочтите, — попросил Сидор Петрович.
Сержант пожал плечами, полистал паспорт, и удивлённо уставился на Сидора Петровича.
— Прочтите, прочтите.
— Заяц Сидор Петрович. Ну и что?
— Ничего.
— Заяц, он и в Африке заяц, — вдруг глубокомысленно изрекла Маня, и осторожно потрогала свой прыщик.
Все, кроме Сидора Петровича, заулыбались.
Сержант взял коробку с пластинками и вместе с паспортом протянул Сидору Петровичу.
— Возьмите.
Пучеглазая старуха, всё это время считавшая на коленях талоны, сгребла отсчитанную пачку, в несколько приёмов разорвала её и тоже протянула.
— И это возьмите.
— А это зачем? — удивился Сидор Петрович.
— Это вместо квитанции.
— Понятно. А квитанции нет?
— А ты что, авансовый отчёт писать собрался? — угрожающе спросил седой, и расправил плечи.
Одна из коробок с пластинками до сих пор была у него в руках.
— Нет, я просто так спросил, — ответил Сидор Петрович.
— Ну и двигай своей дорогой, если просто так.
Седой швырнул коробку на сиденье.
— Да-да, конечно, — кивнул Сидор Петрович, взял паспорт и разорванные талоны. — Только у меня к вам просьба…
— Чего ещё? — седой был явно недоволен.
— Вы возьмите, пожалуйста, вот это, — протянул Сидор Петрович ему коробку, и повернулся к сержанту. — И вы тоже, пожалуйста, возьмите. А это вам, — он протянул коробку пучеглазой. — И вам тоже, — положил следующую коробку Мане на колени. — А это передайте, пожалуйста, Коле, — положил сверху ещё одну коробку. — Только не подумайте чего, это не взятка, — это… просто так, из уважения. Не отказывайтесь, пожалуйста. Это интересно, честное слово, очень интересно. Правда, они очень дешёвые, всего пять копеек. Каждый комплект — пять копеек, но это ничего не значит, вы всё равно послушайте. Обязательно… До свидания… Нет, лучше прощайте. Спасибо, и прощайте…
Сидор Петрович вышел, аккуратно прикрыл дверцу и, держа в одной руке оставшиеся коробки, а в другой комок измятых, разорванных талонов, пошёл домой.
С этого всё и началось.
Продолжение было за ужином.
— Я тебя очень прошу — не спрашивай. Сейчас, пожалуйста, не спрашивай. Я тебе всё расскажу. Сегодня же всё расскажу, только не сейчас, хорошо? — сказал Сидор Петрович, когда Таня встретила его в прихожей.
— Как хочешь, — фыркнула она, и ушла на кухню.
Аннушка просила починить проигрыватель, поставить «Теремок», но Сидору Петровичу было не до этого. Он нашёл в кладовке проигрыватель, принёс его в комнату, долго рассматривал, потом попытался объяснить Аннушке, что ремонт слишком сложный, и сегодня ничего не получится.
Аннушка не понимала, просила включить.
В конце концов, он хлопнул крышкой, убрал проигрыватель на шкаф и ушёл на кухню.
За ужином у Сидора Петровича сначала упала вилка. Не сама, конечно, упала. Он её выронил. Да ещё с наколотым на неё жирным куском мяса. Причём так неудачно выронил, что вилка, описав в воздухе невообразимую дугу, ударилась о край стола и отскочила прямо на грудь Сидору Петровичу. Он, естественно, попытался её поймать, но не поймал, а подбил вверх, и вместо одного пятна на рубашке появилось два. Далее вилка, повинуясь закону притяжения, полетела вниз и ткнулась куском мяса в брюки. После этого Сидор Петрович вскочил, а вилка, разумеется, полетела дальше и закончила свой акробатический полёт, ударившись ручкой об пол, а куском мяса о тапочек Сидора Петровича.
Всё это произошло в одно мгновение, за которым последовало лишь восклицание Аннушки:
— Ой-я-а-а!..
Она так и застыла с открытым ртом и вытаращенными глазёнками, глядя то на мать, то на отца.
Она представляла, как бы отреагировала мать, случись с ней подобная неприятность. Но что мать будет делать с папкой? С одной стороны, конечно, папку было жалко, но с другой стороны, очень уж интересно.
Молчание длилось долго.
Таня продолжала медленно жевать, глядя прямо перед собой, как будто вокруг ничего не происходило.
Сидор Петрович сосредоточенно рассмотрел пятна на своей рубашке, вокруг которых, как на нарисованном фейерверке, разлетались мелкие брызги. Такое же пятно было на брюках, и несколько иное, без брызг, похожее больше на уверенный мазок твёрдой руки художника, на тапочке. Это были совсем новые, недавно подаренные Таней, замшевые тапочки.
Рассмотрев всё это, Сидор Петрович взял со стола солонку и ушёл в ванную.
Вернулся он, когда Аннушка и Таня уже пили чай.
На нём были лишь трусы, носки и один тапочек.
Аннушка с ещё большим любопытством уставилась на него. В её глазах сверкали озорные, хитрые огоньки.
Таня сидела так же и, невозмутимо глядя перед собой, пережёвывала печенье.
Сидор Петрович подошёл к столу, поднял с пола злосчастную вилку и вместе с куском мяса положил её в раковину.
Делая вид, что не замечает Аннушкиного любопытства и озорства, он сел на своё место, отодвинул в сторону тарелку и взял чашку с только что налитым, горячим, чаем. Однако стоило ему поднести её к губам — он уже собирался сделать первый осторожный маленький глоток, — как чашка выскользнула, ударилась о стол в том же самом проклятом месте, чай выплеснулся на вскакивающего Сидора Петровича, а чашка, глухо звякнув об пол, разлетелась вдребезги.
Сидор Петрович схватился обеими руками за трусы, точнее за то, что в них было, и, скорчив гримасу, запрыгал по кухне, сдерживая вопль.
Аннушка громко захохотала.
— Дурдом, — всё так же бесстрастно глядя перед собой, сказала Таня, оставила недопитый чай и ушла в комнату.
Перестав прыгать, Сидор Петрович прислонился к подоконнику и, продолжая держать руки на том же месте, тихо застонал.
Аннушка уже не хохотала, а испуганно глядела на него.
— Папка, больно?
— Больно, — простонал Сидор Петрович. — Допивай быстрее и иди в комнату.
Аннушка понимающе кивнула, положила на стол недоеденное печенье, и в несколько глотков допила чай.
— Спасибо, — сказала она, и ушла.
Сидор Петрович осмотрел свои ноги, по которым ещё стекали капельки чая, поднял с пола соскочивший тапочек и, оставляя мокрые следы, пошёл опять в ванную.
Вышел он оттуда в старом Танином халате, подвязанном грязным кухонным полотенцем, держа в руке половую тряпку, и прошлёпал босыми ногами на кухню.
Вытирая чайную лужу, он слышал, как Таня повела Аннушку в ванную и стала купать её. После этого Аннушка появилась на кухне в ночной рубашке и, увидев его в таком виде, в который раз за сегодняшний вечер изумлённо вытаращила глазёнки.
— Па-а, ты чего?..
Сидор Петрович сначала не понял её вопроса, а, поняв, строго спросил:
— А ты чего?
Аннушка хихикнула и ответила:
— Я пришла сказать спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — так же строго ответил Сидор Петрович.
— Спокойной ночи, — хихикнула ещё раз Аннушка и убежала.
Сидор Петрович понёс тряпку в ванную, и увидел, что вся его одежда, на которой он обильно посыпал солью жирные пятна и которую развесил на бортике ванной, на раковине, на корзине для белья, так, чтобы соль не ссыпалась, вся эта одежда свалена кучей в тазу, а венчают эту кучу стоящие на трусах тапочки — один мокрый, другой с жирным пятном. Он подумал о том, что сегодня ему ещё предстоит стирка, так как Таня, конечно, не будет этим заниматься после всех событий сегодняшнего вечера.
Сидор Петрович навёл на кухне порядок, вымыл посуду, сел к столу и, облокотившись на стену, задумался.
Он не знал, сколько так просидел, но, видимо, долго, потому что, когда вошёл в комнату, свет уже был выключен, Таня лежала в постели, отвернувшись к стене.
Аннушка мирно посапывала в своей кроватке.
— Ты спишь? — тихо спросил Сидор Петрович.
— Сплю.
— Я хочу поговорить с тобой… и всё рассказать.
— Завтра поговорим.
— Хоть кто-нибудь может понять, что в этом мире происходит?! — взмахнул руками Сидор Петрович. — Или хотя бы мне, дураку, объяснить, чего я не понимаю!..
— Не кричи, ребёнка разбудишь, — поворачиваясь, зашипела Таня. — Тебе нужны свободные уши?
— Да! — шёпотом затараторил Сидор Петрович. — Да, если хочешь, мне нужны свободные уши, которые могли бы не только выслушать меня, но и понять, что дальше нам так жить невозможно!..
— Это уже интересно, — спокойно сказала Таня, вздохнула, и добавила: — Хорошо, я сейчас приду.
Жмурясь от яркого света, Таня вышла на кухню в наброшенном поверх ночной рубашки халате.
Сидор Петрович тоже до сих пор был в её старом халате, надетом на голое тело и подвязанном полотенцем.
— Садись, — сдержанно попросил он.
Таня села.
— Так что же случилось?
— Я, конечно, понимаю, — помолчав, начал Сидор Петрович. — Вполне понимаю, что всё это может выглядеть, как бред, как какой-то несчастный случай или даже просто анекдот из жизни неудачника, но…
И Сидор Петрович рассказал ей всё.
Рассказывал он долго. Рассказывал со всеми подробностями, описывая не только происходившие события, но и мысли, которые возникали у него, и пережитые чувства.
Таня ни разу не перебила его, даже ни разу не вздохнула, как она обычно вздыхала, когда узнавала о чём-то неприятном, — как-то очень коротко и глубоко. Наоборот, она слушала его так внимательно, заинтересованно и понимающе, что Сидору Петровичу казалось, что ещё ни разу в жизни его никто так не слушал. Это было очень удивительно, даже как-то необычно. Но самое главное, что во время этого разговора — именно разговора, хоть и говорил только он один, — появилось в её глазах что-то новое, что-то очень тёплое и близкое, чего он раньше никогда не замечал, и отчего ему хотелось говорить ещё и ещё.
— Почему же каждый, заметь, каждый встречный-поперечный хочет и стремится, а главное, может унизить меня, тебя, беременную женщину, кого угодно. И не просто унизить, а растоптать, стереть в порошок, и чувствует при этом удовольствие, радость, счастье оттого, что сам при этом, как ему кажется, становится выше, лучше, умнее. А ответ, оказывается, ужасно прост. Ни Толстой, ни Чехов, ни Островский, ни Достоевский никому не нужны. Даже за пять копеек. То, над чем трудились лучшие умы человечества, — прах, дым, ерунда! Ты скажешь, что это банально, примитивно, — согласен. Но ведь это так! Каждый стремится лишь к тому, чтобы получить возможность унижать ближнего, обманывать, насмехаться. И чем больше таких возможностей имеет, тем лучше и выше себя чувствует. Больше ничего не нужно, никаких других потребностей. Зачем утруждать свой ум, свою душу, зачем философствовать, думать, познавать, когда всё так просто и понятно — унижай, и будешь выше.
Но самое ужасное, что мы сами ждём, хотим, и даже требуем, чтобы нас унижали!
Ты думаешь, чем я занимаюсь на работе? Работой? Нет! Работа — это ерунда. Ни то, чему меня когда-то учили, ни то, что я кое-что соображаю в электронике, ни то, что я могу что-то придумать, создать и сделать лучше кого-либо другого, — ничего этого никому не надо. Не буду эту работу делать я, её будет делать кто-то другой, пятый, двадцатый. И совершенно неважно, лучше или хуже. Ведь работа не главное. Главное понравиться, угодить. Именно этим, только этим, я всё время и занимаюсь. И не только я, все мы. И радуемся, когда нам это удаётся.
Я постоянно жду, чтобы меня унизили, я хочу, чтобы меня унизили, и даже радуюсь, когда унижают.
Ах, если бы ты знала, как я страдаю от этого, как мне нестерпимо больно и противно, но я всё равно жду этого, и радуюсь, и даже огорчаюсь, когда меня не унижают или не обращают на меня внимания.
Ты знаешь, как я не люблю свою фамилию. С детства не люблю. Для меня она всегда была, как кличка. У других тоже были клички: Капля, Пачка, Шита, но этими кличками называли друг друга или только близкие друзья, или за глаза. Меня же всегда и везде называли или Заяц, или Сидор, что тоже, как кличка.
Помню, однажды в школе, Юрку Каплиева, Каплю, учительница вызвала к доске. Просто сказала: «А теперь к доске пойдёт… Капля». Весь класс так и грохнул от хохота, а Капля вскочил, заплакал и выбежал из класса. Потом он несколько дней в школу не ходил, пока родители не узнали в чём дело, и не привели его. Так ему было обидно. А ведь мы запросто называли его Каплей, и он не обижался. Но то — мы, а то учительница.
Я же всегда, везде и для всех, был или Сидор, или Заяц.
Потом, с возрастом, все стали Сергеями, Александрами, Владимирами, а я так и остался Зайцем.
Всю жизнь я от этого страдаю, но страдаю, и жду, и даже радуюсь, когда меня так называют. Причём радуюсь, когда так называет не только начальство, которому вроде бы и положено унижать, а когда называют меня так такие же, как я, равные. Потому что всегда сидит в голове подленькая мыслишка: а вдруг он или она, тот, который назвал, вдруг он уже успел угодить больше, чем я, вдруг его уже больше ценят, и он уже имеет право унижать. Более того, я даже удивляюсь и настораживаюсь, когда ко мне обращаются не Заяц, а Сидор Петрович. Значит, думаю, что-то не так, кому-то не угодил.
А ведь, в сущности, чего я жду, чего я добиваюсь своим унижением? Зачем я стремлюсь понравиться, угодить?
Хочу, чтобы мне поскорее должность повыше дали. Не работу поинтересней, а должность. Чтобы самому уже иметь право что-то давать и кого-то унижать. Хочу, чтобы лишнюю десятку к зарплате поскорее прибавили, чтобы поручили что-нибудь такое, чего не поручат другим, пусть хоть самую малость, пусть хоть самое унизительное, хоть бумажку какую-то отнести или даже очередь в столовой занять для самого маленького начальника. И если это поручили мне, а не другим, значит, я уже лучше, значит, меня больше ценят, значит, другие уже хуже и ниже меня.
И это во всём, понимаешь, во всём! И у всех!
Вот у нас с тобой квартира. Спасибо родителям, помогли. Да что там — помогли? Просто подарили. Но ведь многие по десять, пятнадцать лет или с родителями живут, или в коммуналках, или ещё чёрт знает как. И никакой квартиры впереди не предвидится. И, ты знаешь, они не то чтобы завидуют, хотя, конечно, и завидуют тоже, но они иначе ко мне относятся. Как будто помнят и чувствуют, что вот у меня есть квартира, а у них нет. Значит, я лучше, а они хуже, и поэтому готовы унизиться. Те, у кого тоже есть квартира, даже разговаривают со мной иначе, на равных, а те, у кого нет, готовы унизиться, и ждут, что я буду их унижать, и радуются, если я это делаю. И я радуюсь, и чувствую своё превосходство, могу обидеть, оскорбить, — и ничего, понимаешь, ничего. Конечно, всё это как-то скрыто, почти незаметно, но ведь это так!
А почему, за что я могу унижать их? За эти восемнадцать метров отдельного жилья с совмещённым санузлом и непроходимым для двоих коридором? А что нам даёт это отдельное жильё, кроме мелкого, пакостного чувства превосходства? Ведь даже спать в одной комнате с Анютой уже нормально нельзя!
А сколько раз мы здесь смогли поговорить с тобой вот так откровенно, от души, как сейчас? Ни разу. Я не помню такого. Сколько книг мы с тобой здесь прочли? Бежим с работы домой, как голый в баню, чтобы стирать, варить, прибивать, ремонтировать, чистить, вешать, снимать, ещё чёрт знает что делать, только не жить. Не жить, а унижаться. Унижать друг друга, унижаться друг перед другом, перед тряпками, шмотками, вилками, чашками…
Ты спросишь, как без этого? Не знаю. Ещё не знаю. Пока не знаю! Но я знаю, что так нельзя!
Я хочу заниматься делом. Не знаю каким — хоть блины печь, — но делом, а не видимостью дела. Я хочу любить тебя — ведь я люблю тебя! — любить, а не просто жить вместе. Значит, надо уходить с этой дурацкой работы, значит, нужно менять что-то в нашей жизни. И не что-то, а всё!
Ты скажешь, что везде то же самое и все так живут. А я не хочу, понимаешь, не хочу!
Если сегодня с нашей экономикой происходят такие вещи, то завтра, вот увидишь, обязательно что-то случится, что-то произойдёт, что-то изменится. Если уже искусство, культура стоят сегодня пять копеек, если везде, на каждом шагу, нас унижают, и мы унижаем самих себя…
Надо искать какой-то выход! Никто за нас этого не сделает. Сначала надо постараться хотя бы здесь, дома, сохранить себя, уберечься от этой дикости. Иначе… Иначе я не знаю, мы просто не сможем жить дальше.
Я никогда не говорил с тобой так, но я вижу — ты понимаешь. Ты добрая, ласковая, умная, в каких-то вещах ты гораздо умнее меня, и ты должна… Мы вместе должны что-нибудь придумать… Обязательно! Мы будем жить… Будем жить лучше, чище… Я… Мы… Я не знаю…
Сидор Петрович вскочил, быстро подошёл к раковине, набрал в кружку воды и стал жадно пить большими глотками.
— Зайчик, ты мой зайчик, — вдруг услышал он совсем рядом за спиной.
Он поперхнулся и сильно закашлялся.
Таня несколько раз ударила его кулаком по спине, помогая прокашляться, затем обняла и прошептала:
— Ты мой зайчик…
Сидор Петрович повернулся и посмотрел ей в глаза.
Нет, она не хотела его обидеть, не хотела унизить его. Просто она действительно так думала и так сказала. И это не было связано с его фамилией, и было вовсе не обидно, а наоборот, приятно и удивительно.
Первый раз в жизни Сидору Петровичу стало радостно оттого, что его так назвали.
— …и я тебя люблю.
Таня прильнула и склонила голову ему на грудь.
Он обнял её и улыбнулся.
Она медленно развязала полотенце, которым был подвязан халат, осторожно потрогала его живот, потом опустила руку ниже, и тихо спросила:
— Больно?
— Нет, не больно. Уже совсем не больно.
Сидор Петрович почувствовал, что кровь приливает в голову, и уши у него начинают краснеть.
— Что за идиотизм?! — возмутился он. — Родная жена меня трогает, а я краснею, как… как будто я… Чёрт знает что!..
— Это от чая, — ласково пошутила Таня. — Пошли спать.
— Там это… стирка ещё, — вспомнил Сидор Петрович, когда они проходили мимо ванной.
— Оставь, я завтра всё постираю.
За всё время, что прожили они с Таней, даже с тех пор, когда они ещё не поженились, а только встречались, за все эти годы никогда ещё не было Сидору Петровичу так хорошо и свободно, так легко и приятно, так близко и прекрасно, так здорово.
— Спокойной ночи, — прошептала Таня, чмокнула его в щёку и положила голову на его плечо.
— А ты знаешь, я тебя иногда очень боялся. Больше всех боялся…
— Знаю, — тихо ответила Таня, и он почувствовал, что она улыбается.
— А ещё я тебя обманывал.
— Врёшь.
— Честное слово.
— Когда?
— Я ведь сам себе билеты в театр покупал. И деньги прятал на билеты.
— И это знаю.
— Ты всё знаешь…
— Угу…
— Тань?..
— М-м…
— А давай вместе в театр ходить?
— Ладно, сходим. Спи…
Сидор Петрович чуть приподнял голову, поцеловал её волосы и, улыбаясь, заснул крепким, счастливым сном.
Но в театр они так и не сходили.
«…Как давно это было. И как недавно…»
Тяжёлые тучи заволокли всё небо. Подул легкий зябкий ветерок.
Контролёры сели в очередной автобус и уехали.
Сидор Петрович Заяц, которого теперь практически все — от ночного сторожа до чиновников городской администрации — называли просто Зайчиком, взглянул на часы и, присвистнув от удивления, поспешил к машине. Открыв дверцу, он плюхнулся на сиденье, повернул ключ зажигания.
Машина плавно тронулась и, быстро набирая скорость, помчалась вперёд.
Уже десять минут назад он должен был сидеть дома «на телефоне».
Все светофоры, как назло, словно сговорились. На каждом приходилось останавливаться. Это раздражало.
Вообще день сегодня с самого утра как-то не заладился, пошёл наперекосяк. Везде Зайчик едва успевал, но всё же успевал.
Самое главное, он успел отвезти Татьяну с Анютой в аэропорт. Правда, домой он подъехал на двадцать минут позже, чем договаривались, надеялся, что они будут стоять внизу у подъезда и ждать его, но их там не оказалось. Пришлось подниматься наверх.
Лифт, как назло, не работал.
Таня, естественно, была недовольна, нервничала, и даже стала кричать на него.
Потом он гнал в аэропорт, нарушая все правила и не обращая внимания на знаки. Сначала чуть не сбил зазевавшуюся старушку, потом, выскочив на встречную полосу, чуть не угодил под «КАМАЗ», и уже у самого аэропорта чуть не столкнулся со старым, обшарпанным «Запорожцем». Но всё это было чуть, а чуть-чуть не считается.
На регистрацию они опоздали, но всё же удалось провести их на посадку.
Потом Зайчику показалось… Да нет, не показалось. Он всё отлично видел, узнал, и понял.
Когда Татьяну с Аннушкой повели к самолёту, Зайчик увидел рядом с ними знакомого чиновника из городской администрации. Кажется, тот даже нёс Татьянину сумку. Тогда же ещё мелькнула мысль о том, что зря Аннушка поехала, но…
Да какие тут «но»!
Давно это началось. Ещё с тех пор, когда собирались они открыть своё первое в городе семейное кооперативное кафе.
Сколько волнений, сколько неудач и разочарований, сколько тревожных ожиданий и унижений пришлось пережить тогда, прежде чем удалось оформить все документы и получить в аренду старый, заброшенный полуподвал, в котором когда-то была маленькая забегаловка.
Конечно, если бы не Татьяна, ничего бы не получилось. Она первая бросила свою работу в детском саду, как только Аннушка пошла в школу, и занялась этим нелёгким, хлопотным делом.
Целыми днями бегала она по городу, простаивала часами в приёмных, заводила нужные знакомства, а по вечерам они обсуждали неудачи и радости минувшего дня, переписывали документы, и мечтали.
Иногда Татьяна приходила очень поздно, и Сидор Петрович, в ожидании, по несколько раз разогревал ужин.
Однажды вечером она прибежала домой, сказала, что уезжает на два выходных на базу отдыха, что внизу её ждёт машина, и это нужно для дела. Сидор Петрович хотел проводить её до машины, но она отказалась, быстро сложила в сумку купальник, ещё какие-то вещи и, поцеловав спящую Аннушку, убежала.
По возвращении она поделилась множеством новых идей, предложила сделать кафе детским и назвать его «У зайчика».
Сидор Петрович сначала возражал, но Татьяна настояла.
Отсюда и пошло — Зайчик.
На вопрос же, почему нужно было непременно ездить на базу отдыха, Татьяна ничего не ответила, лишь выразительно посмотрела на него, давая понять, что на глупые вопросы отвечать не собирается.
Больше он подобных вопросов не задавал.
Когда все документы были готовы, и Сидор Петрович тоже уволился с работы, забот только прибавилось.
Сколько ещё волнений, разочарований, унижений пришлось пережить, прежде чем получить кредит в банке, отремонтировать и оформить бывшую забегаловку, достать и установить оборудование…
До мало ли чего не приходилось делать!
Всё это напоминало бег с препятствиями на бесконечную дистанцию, в котором Татьяна, конечно, была лидером.
В конце концов, кафе торжественно открыли. Но бег с препятствиями на этом не кончился, а только по-настоящему начинался.
Потом было открытие второго кафе, уже для взрослых, потом магазин, потом новая квартира, потом ещё два маленьких магазинчика…
Нет, сначала ещё один маленький магазин, потом квартира…
В общем, фирма процветала.
Во многие кабинеты, у которых раньше приходилось простаивать часами, теперь приглашали, советовались, но чаще просили оплатить какой-нибудь счёт, оказать финансовую помощь новой, неокрепшей, фирме, а то и обслужить полуофициальный, конфиденциальный ужин, не рекламируя состав участников и программу банкета.
Разумеется, такие встречи приносили убытки, и немалые, но отказываться от них иной раз было просто невыгодно, а порой даже невозможно.
Зато многие вопросы теперь решались без промедления, иногда достаточно было телефонного звонка.
А вчера Татьяна случайно узнала, что на ближайшем городском аукционе будет выставляться буфет театра, точнее, право пользования буфетом в помещении бывшего театра.
Театр уже два или три года не работал, в нём лишь иногда проводились различные собрания, заседания и презентации.
Сказала она об этом невзначай, между прочим, но Зайчик тут же загорелся новой идеей.
Татьяна была против, считая, что лучше взять ещё один магазин, — и прибыль больше и хлопот меньше, — но он настаивал, убеждал.
В конце концов, она согласилась, и Зайчик был очень рад.
Теперь он опаздывал, останавливался на каждом светофоре, нервничал. Хотя причину задержки — то, что он за столько лет вдруг случайно встретил этих контролёров и вспомнил события давно минувших дней, связанные с театром, можно было считать добрым предзнаменованием.
Несмотря на ранний предвечерний час, сумерки всё сгущались. Начал накрапывать мелкий осенний дождь.
Подъезжая к гаражу, Зайчик увидел, что соседний гараж открыт, на капоте машины стоят две бутылки водки, стаканы, на газете какая-то закуска. Вокруг было трое.
Здесь обычно собирались соседи по гаражу.
Несколько раз ему предлагали присоединиться, но он не любил случайных компаний, хотя постоянно отказывать соседям было не очень приятно.
Все трое, увидев его, почтительно кивнули, он ответил им лёгким взмахом руки.
Поставив машину, Зайчик запер гараж, и стремительно, так, чтобы соседи не успели его задержать и не предложили присоединиться, пошёл к дому.
Уже пройдя мимо злополучного гаража, он услышал за спиной негромкое обращение: «Эй, сосед!..», — но сделал вид, что не услышал, и зашагал быстрее.
Телефон, видимо, звонил уже давно. Зайчик услышал его ещё за дверью. Тем не менее, он спокойно открыл дверь, снял куртку, туфли, надел тапочки и, не спеша войдя в комнату, взял трубку.
— Слушаю.
— Привет зайчатам!..
— Привет.
— Проводил своих?
— Откуда известно?
— Ну, милый, я же тебе говорила, что не только ты на меня, но и я на тебя трачу бешеные деньги. Информация нынче стоит дорого.
— Это твои проблемы.
— Ты грубишь. Что-нибудь случилось?
— Нет.
— А у меня случилось.
— Что?
— Очень сильно соскучилась, и хочу тебя. Ты приедешь? Почему молчишь?
— Думаю.
— Обо мне?
— В общем, да.
— Уже легче. Что надумал?
— Приеду.
— Во сколько?
— После девяти.
— Хорошо. Я очень рада, жду, готовлю ужин.
Последующие полтора часа Зайчик просидел «на телефоне».
Результаты были самые утешительные.
Театральный буфет действительно выставлялся на аукцион. Один из чиновников даже обрадовался, что Зайчик решил отхватить, как он выразился, этот лакомый кусочек, высказал уверенность, что, наконец-то, в центре города появится серьёзное, приличное заведение, имея в виду, конечно, и то, что ему самому не грех будет там пообедать, и пообещал всяческое содействие.
Зайчик сделал ещё несколько звонков, полистал ежедневник, закрыл его и положил трубку.
В общем, день заканчивался нормально и спокойно.
Но что-то всё-таки было не так. Даже несмотря на приятные новости о театре, что-то беспокоило.
Раздражало именно то, что он никак не мог понять причину этого беспокойства.
Он разделся и направился в ванную.
Приняв душ, он надел свой длинный махровый халат и пришёл на кухню. Постоял рядом с холодильником. Есть не хотелось.
Вернувшись в комнату, он подошёл к окну, некоторое время постоял в раздумье, глядя на стекающие по стеклу крупные капли, затем сел в кресло, вытянул ноги, откинул голову на спинку, и закрыл глаза.
Пачку прозвали Пачкой за то, что был он толст, неуклюж и мал ростом. В своём зимнем пальто, перешитом из отцовского, в расчёте не на одну зиму, Пачка казался даже не квадратным, а каким-то кубическим, с маленькой круглой головой-пупырышком сверху и толстыми щеками, наплывающими на воротник.
Нельзя сказать, что они с Зайцем были друзьями, просто жили в одном дворе, были в одной группе детского сада, потом учились в одном классе и какое-то время даже сидели за одной партой.
Заяц до пятого класса был отличником, потом стал твёрдым хорошистом.
Пачка со второго класса, как стал слабым троечником, так и оставался им до окончания школы.
Зайца каждый год родители отправляли в пионерский лагерь на Чёрное море; мать, а иногда и отец, водили его в театр на детские спектакли, и почти каждый день, класса до седьмого, проверяли у него уроки или хотя бы дневник.
У Пачки никто уроков не проверял, летом он целыми днями шлялся в компании старшеклассников, которые были грозой района, и уже в третьем классе его видели с папиросой в зубах.
Но было одно обстоятельство, объединяющее Зайца и Пачку: обоим нравилась Галка Соколова, отличница из их класса, которая жила в том же дворе, а прежде была с ними в одной группе детского сада.
В четвёртом классе Заяц тайком сочинял Галке стихи, а Пачка выражал свои чувства, дёргая её за косы и подкладывая на стул канцелярские кнопки.
И вот однажды случилось событие, после которого вся школа — и учителя, и ученики, и даже технички, — стали называть Пачку и Зайца «театралами». Разумеется, в насмешку.
Прославились они под таким прозвищем с лёгкой руки завуча Марьи Петровны, или, как её назвали ученики, Марьи Коровны.
В то время в разгаре была «трубочная эпидемия».
Нужно сказать, что подобные эпидемии периодически охватывали всю школу. Их невозможно было ни предугадать, ни предупредить, ни остановить.
То вдруг все, от сопливых первоклашек до усатых выпускников, одновременно начинали играть «под пуговицы». Во дворе школы, в самых непредсказуемых местах, появлялись лунки. Карманы мальчишек оттопыривались тяжёлыми свинцовыми битами, специально для этого отлитыми. В раздевалках с пальто и курток таинственным образом начинали исчезать пуговицы. Иногда они были вырваны «с мясом», иногда аккуратно срезаны. Пуговицы ещё более неимоверным образом исчезали даже с одежды учителей, которая запиралась в шкафах в учительской.
Злоумышленников невозможно было поймать, так как эти пуговицы тут же проигрывались, обменивались и перекочёвывали из рук в руки.
Однако, по прошествии времени, эпидемия сама собой прекращалась. Наступало временное затишье до начала следующей эпидемии, которая начиналась так же внезапно и непредсказуемо.
Каждая эпидемия имела свои ярко выраженные симптомы.
Когда у девчонок на ногах появлялись небольшие, но яркие синяки, это свидетельствовало о начале «резиночной эпидемии». Резинки были самые различные: надеваемые на пальцы, привязанные к выгнутой в виде рогатки проволоке; изготовлялись даже специальные деревянные пистолеты с привязанной сверху резинкой и курковым механизмом для удержания и спуска пульки. Пульки тоже были самые различные: из туго скрученной бумаги, из медной или алюминиевой проволоки, из разломанных на несколько частей канцелярских скрепок и даже из нарезанного узкими полосками тонкого листового свинца.
Когда в руках у мальчишек появлялись велосипедные и мопедные спицы или просто толстые гайки с вкрученными с обеих сторон болтами, между которыми начинялась счищенная со спичек сера, на улицах, во дворе школы, в её коридорах, и даже в классах, раздавались громкие настоящие выстрелы, заставляющие визжать от испуга девчонок и молоденьких учительниц.
Симптомы «трубочной эпидемии» выражались в торчащих в разные стороны, слепленных пластилином вихрах и сверкающих потом на месте этих вихров выстриженных лысинах, оборванных уголках тетрадных листов, которые тщательно пережёвывались, прежде чем вылететь из раскрученного механического карандаша, из специально сделанных стальных, медных и ещё чёрт знает каких трубочек. Эти трубочки иногда принимали вид пластилиновых пистолетов и даже имели «мушки» для прицела.
Были ещё «титановые эпидемии», когда неизвестно где и как добываемая проволока, рассыпая яркие искры, оставляла глубокие царапины на кафельных стенах туалетов и оконных стёклах. Кое-кто даже умудрялся сделать подковки из такого же металла, прибивал их на каблуки, чтобы при ходьбе по каменному или кафельному полу из-под ног вылетали искры.
Были ещё натирания воском или мастикой классной доски, для того, чтобы на ней не писал мел; было подкладывание смоченной ватки в электрические патроны, из-за которой во время урока, по мере её нагревания и высыхания, лампы, к всеобщей радости, начинали гаснуть.
Да мало ли какие ещё изобретения использовали мальчишки для того, чтобы выделиться, обратить на себя внимание, показать свою смелость, отвагу, пренебрежение к общепринятым формальным законам, доказать, что они свободны, сильны, и презирают унизительное послушание. Но, сами того не ведая, презирая одни законы, подражая друг другу и преклоняясь друг перед другом, становились они, независимо от возраста и успехов в учёбе, добровольными рабами других законов, ещё более унизительных, жестоких, а порою и подлых.
Но вернёмся к нашим «театралам».
В период «трубочной эпидемии» ни одно мероприятие, не говоря уже об уроках, не обходилось без выстрелов, попаданий и, в зависимости от объекта обстрела и точности снайпера, наказаний. Для пойманных с поличным это грозило не только изъятием трубочки, но и записью в дневнике, двойкой по поведению, и вызовом родителей.
Такое мероприятие, как культпоход в театр на спектакль для взрослых, да ещё вместо последних двух уроков, уже само по себе событие исключительное. Да ещё на спектакль про любовь под названием «Ромео и Джульетта». А это значит, наверняка будут целоваться и, может быть, покажут ещё что-нибудь, особенно интересное.
Но, кроме ожидаемых новых впечатлений, поскольку многие, такие, как Пачка, ещё ни разу в жизни не были в театре, это мероприятие предоставляло возможность отличиться и показать себя в новой обстановке.
— А чё там в театре будет? — спросил Пачка у Зайца ещё до начала уроков.
— Спектакль.
— А интересно?
— Не знаю, я его не видел. Я сказки смотрел. Мне понравилось, — ответил Заяц.
— А свет, как в кино выключают?
— В зале выключают, а на сцене: когда день — светло, когда ночь, — темно, но всё равно видно.
Пачка удовлетворённо хмыкнул, и отошёл.
В театре они оказались рядом, во втором ряду партера.
Ещё до начала спектакля Пачка начал обстрел декораций, стоящих перед занавесом, самого занавеса и ближайших прожекторов. У него была отличная, сверкающая хромом, трубочка, облепленная пластилином, в форме маленького револьвера.
Зайцу тоже хотелось пострелять, но он свою трубочку непредусмотрительно оставил в портфеле, сданном в гардероб. Делать было нечего, оставалось только наблюдать за точностью Пачкиной пристрелки.
Когда открылся занавес, сцена подверглась массированному обстрелу со всех сторон.
Некоторые артисты с удивлением, а некоторые даже с опаской, стали поглядывать в зал.
Заяц не очень одобрял эту атаку, хоть и понимал азартное стремление снайперов не упустить такое количество новых, необстрелянных мишеней. Но всё же стрелять в живых незнакомых людей, которые не имеют возможности спрятаться или хотя бы уклониться от выстрелов, а должны вот так, открыто, стоять и терпеть…
Всё это было не очень хорошо. Однако возражать или как-либо ещё выражать своё несогласие было, конечно, глупо.
Да и как можно было возразить? Кто бы стал его слушать?
По мере того как на сцене развивались события, интенсивность стрельбы становилась всё меньше и меньше. То ли оттого, что в проходе и ложах появились учителя и билетёры театра, и кого-то, кажется, уже вывели из зала, то ли оттого, что происходящие на сцене события так увлекли стрелков, что они забыли о своих трубочках.
Лишь изредка постреливали самые стойкие и настырные, среди которых был Пачка. Он, видимо, решил непременно попасть в каждого персонажа, независимо оттого, положительный он или отрицательный.
Это не очень мешало смотреть спектакль. Когда же Пачка дважды попал в Тибальта во время его дуэли с Ромео, Заяц даже обрадовался.
Никто не мог предположить, чем это закончится. А закончилось большим скандалом.
Когда в конце спектакля, после эффектной смерти Ромео и Джульетты, которая произвела на Зайца сильное впечатление, на сцене появился Герцог и начал свой монолог, Зайцу вдруг показалось, что все, кто находится там, — и весь род Монтекки, и весь род Капулетти, и мёртвые Ромео и Джульетта, и декорации, — всё это как-то растворилось, поблекло, раздвинулось в стороны. Перед Зайцем были только огромные голубые глаза Герцога и длинный, во весь его рост, сверкающий меч, который он держал перед собой.
Заяц даже не понимал, не слышал, что говорит Герцог. Его настолько потрясли эти полные тоски, ужаса и безысходности глаза, что он невольно вжался в кресло, и почувствовал, как по спине побежали мурашки.
И тут Пачка выстрелил.
Выстрелил, и попал. Попал прямо в лицо Герцогу, в левую щеку, чуть пониже глаза.
Герцог замер на полуслове.
После долгой тяжёлой паузы, с тем же выражением тоски и безысходности, он посмотрел в зал, прямо в глаза Зайцу, как-то чуть заметно покачал головой, и по щекам у него потекли слёзы.
Герцог — плакал. Плакал перед двумя мёртвыми телами влюблённых, но плакал не от ужаса только что случившейся трагедии, а от этого маленького кусочка пластилина, вылетевшего из Пачкиного рта и долетевшего до его лица, плакал, глядя Зайцу в глаза, и вся трагедия Ромео и Джульетты, все беды и преграды, которые им пришлось пережить, и сама смерть их, вдруг показались такими ненастоящими, такими придуманными и далёкими по сравнению с той обидой и унижением, которые в эти несколько мгновений пережил Герцог.
И Заяц не выдержал.
Он вскочил и с криком набросился на Пачку. Он колотил его куда попало: и по мягкому, жирному телу, и по удивлённой, испуганной физиономии; колотил, ничего не слыша и не видя вокруг. Он даже не помнил, как их растащили, как вели через весь зал, и как они оказались в кабинете администратора театра.
Заяц ничего не мог сказать ни перепуганному администратору, ни билетёрам, ни прибежавшей, запыхавшейся Марье Коровне. Он только громко сопел и, сжимая кулаки, с ненавистью смотрел на расквашенную, окровавленную Пачкину физиономию.
На следующий день было общее построение всей школы.
Марья Коровна вытащила их на середину спортзала и сказала:
— А теперь полюбуемся на наших театралов!
Она долго распекала их за драку в театре, за стрельбу из трубочек, за множество других грехов, в которых они, хоть и не были уличены, но, поскольку грешили все, то и они, конечно, не могли не грешить.
Пачка на глазах у всех разревелся, так как знал, что после прихода родителей отец непременно будет его лупить.
Заяц, поджав губы и держа руки за спиной, только кивал, исподлобья глядя на Марью Коровну.
Она призывала педсовет исключить их из школы и отправить в спецшколу для малолетних преступников, написать письма на работу родителям, заставить родителей делать за свой счёт ремонт в театре, а заодно и в школе; в общем, предлагала массу самых жестоких и несуразных наказаний.
Из школы, конечно, не исключили, но с матерью долго беседовали в учительской.
Мать вечером рассказала всё отцу, но он отнёсся к этому философски, только сказал, что в театр с классом Сидор ходить больше не будет, лучше он поведёт его сам.
На том дело и кончилось. Если, конечно, не считать, что к нелюбимой, обидной фамилии надолго прилипло такое же обидное и глупое прозвище «театрал». Так и называли — Заяц-театрал.
— Что проще нарисовать, лошадь или чёрта?
— Лошадь.
— Дубина! Ты лошадь видел?
— Видел.
— А чёрта?
— Ну…
— Что — ну? Если я нарисую лошадь с двумя головами, или вообще какую-нибудь каракатицу, ты что скажешь, похоже?
— Ну…
— А чёрт может быть с двумя головами?
— Нет.
— А ты его видел? Вот и подумай. Нарисую чёрт знает что, и скажу, что это чёрт. Попробуй докажи, что не похож. А лошадь должна быть похожа.
— А-а…
— Ага. А кого проще на сцене сыграть, чёрта или ангела?
— Чёрта.
— Правильно. А почему?
— Ну…
— Для ангела костюм красивый нужен и крылья, а чёрта можно чёрт знает в чём играть. Понял, дубина? Ангела, конечно, можно ещё и голышом, так это кто ж согласится?..
Когда, где происходил этот разговор?
Может быть, в школьной самодеятельности, может быть, потом, в курилке театра, может быть, где-нибудь в автобусе.
Но был этот разговор из какого-то далёкого прошлого, из какой-то другой, нереальной, может быть, несостоявшейся жизни.
Когда на пороге детского кафе «У зайчика» вдруг появились два ангелочка, этот разговор всплыл в памяти так ясно, так отчётливо, что казалось, слышны были голоса.
Ангелочки были самые настоящие, живые, счастливые, улыбающиеся, с ямочками на розовых пухленьких щёчках, в прозрачных, воздушных платьицах и с огромными белыми бантами на маленьких головках. Они стояли на пороге, держа за руки известного в городе артиста, и с интересом рассматривали расписанные картинками из мультиков стены.
Артист тоже улыбался, и в его улыбке было что-то хитрое, загадочное и доброе.
Строгий чёрный костюм, такой же строгий галстук со сверкающей крупной булавкой, ослепительно белый воротничок рубашки и уголок платка, торчавший из нагрудного кармана, высокий рост, улыбка, чуть склонённый поворот головы, — во всём этом было что-то мистическое, потустороннее.
И хотя Зайчик никогда не видел ни ангелов, ни чёртей, не было сомнений в том, что перед ним предстали ангелы в облике двух прекрасных, премиленьких девочек, а с ними Мефистофель в облике знакомого ещё с детства, любимого артиста.
Мефистофель оказался вовсе не роковым злодеем, а весёлым, добрым, всемогущим волшебником.
Зайчик прекрасно помнил его с того памятного спектакля, закончившегося большим скандалом. Потом, встречая его фамилию в программке, он всегда радовался, ожидая чего-нибудь нового, интересного, и ожидания его не были напрасными.
Особенно Зайчик обрадовался, когда узнал из местной газеты, что артист этот удостоен звания «Заслуженный артист республики». Таких в театре было всего два или три человека, но даже из них этот артист, как считал Зайчик, стал заслуженным наиболее заслуженно.
Осмотрев зал, ангелочки восторженно посмотрели на своего Мефистофеля.
В благодарность за эту восторженность он благосклонно поклонился сначала одной, потом другой, и все трое двинулись вперёд.
В кафе «У зайчика» было уютно и свободно. Свободно не в смысле помещения (помещение-то как раз было небольшим), а свободно в том смысле, что главным отличием, основной изюминкой было то, что обслуживали маленьких посетителей тоже дети — Аннушка со своими подругами. Это было необычно, нравилось взрослым, а главное, позволяло малышам почувствовать свою свободу, независимость, быть хозяевами положения и смотреть на взрослых, как будто они тут вообще ни при чём. Здесь командуют дети, а в своём обществе они могут быть свободны, великодушны и даже позволить родителям не только присутствовать, но и разделить с ними трапезу.
Конечно, это было игра, но игра настоящая, живая, да ещё и вкусная.
Несмотря на слишком высокие цены, недостатка в посетителях не было. Сюда приходили отмечать дни рождения и другие праздники. И родители, освобождая себя от хлопот у плиты, избавляясь от шумных детских компаний, с удовольствием приводили своих чад, выкладывая лишнюю копейку.
Правда, маленькие официантки, которые (разумеется, с согласия родителей) работали и, как полагается, получали за свой труд хоть небольшую, но честно заработанную зарплату, появлялись только после двух часов дня, так как тоже учились в школе и делали уроки.
Те, кто бывал здесь уже не раз и мог считать себя постоянным клиентом, прекрасно знали об этом, и приходили в самое интересное время. Те же, кто приходил утром, встречали за стойкой молодого симпатичного бармена в белой рубашке, с неизменной чёрной бабочкой, или приятную молодую женщину в накрахмаленном фартуке и небольшом ажурном кокошнике.
Трое посетителей появились утром, когда Зайчик стоял за стойкой и тщательно протирал бокалы для коктейлей. Несомненно, у этих посетителей был какой-то праздник, может быть, день рождения, а может быть, просто долгожданная встреча счастливого деда с милыми внучками.
— Здравствуйте, — как со старыми знакомыми первым поздоровался Зайчик, когда они подошли к стойке.
— Здравствуйте, — ответили все трое почти хором.
— Поздравляю вас, — с улыбкой чуть поклонился Зайчик.
— Спасибо, — ответили ангелочки и присели, сделав что-то наподобие книксена.
На лице Мефистофеля мелькнуло приятное удивление.
— Премного благодарен, — ответил, он и обратился к ангелочкам, указывая на витрину:
— Ну-с, прошу. Что будем заказывать?
Заказывали они всё самое вкусное, красивое и дорогое. Заказывали много.
Ангелочки стали переносить подаваемые Зайчиком яства на ближайший столик.
Уже было понятно, что вдвоём, и даже втроём, будучи непревзойдёнными сладкоежками, и даже очень голодными, за один раз со всеми этими вкусностями не справиться. Но, возвращаясь к стойке, ангелочки продолжали указывать на витрину своими пухленькими, маленькими ручонками, с надеждой и лукавством поглядывая на своего доброго Мефистофеля. Он понимающе кивал, и говорил каждый раз:
— Будьте любезны…
— Если вас не затруднит…
— Подайте нам ещё, пожалуйста…
Последнее, что он попросил, была большая коробка шоколадных конфет в яркой, красивой коробке.
— На этом, пожалуй, пока всё.
— Пожалуйста.
Зайчик положил на стойку конфеты, подвинул калькулятор, быстро подсчитал стоимость всего заказанного и назвал сумму.
И вдруг…
И вдруг произошло то, что когда-то давно, много лет назад, ему уже пришлось пережить. Всё вокруг отодвинулось, потеряло свои очертания, расплылось, и перед Зайчиком остались только огромные голубые глаза, полные тоски, отчаяния, безысходности и ужаса. Перед ним не было доброго всемогущего Мефистофеля, перед ним были глаза растерянного, беспомощного, оплёванного Герцога.
Герцог чуть заметно покачал головой, так же, как тогда на сцене, и на глазах у него появились слёзы.
Всё это произошло в одно мгновение, но казалось, что прошла целая вечность.
Зайчик понял, почувствовал, в чём причина этой перемены, этих переживаний, чем он нанёс Герцогу страшное оскорбление, унизил его, оплевал. Зайчик готов был сказать, сделать всё, что угодно, только бы Герцог успокоился, улыбнулся, стал прежним добрым волшебником. Но он никак не мог сообразить, что же для этого нужно сделать.
Ангелочки подошли к стойке и с обеих сторон взялись за коробку с конфетами.
— Погодите, — вздрогнув, сказал артист и, опустив руку, прижал коробку к стойке.
И Зайчик против собственной воли, понимая, что делает что-то не то, но не в силах остановиться, скривил губы в какую-то унизительную, лакейскую, противную ему самому улыбку, и быстро заговорил:
— Девочки… Девочки, извините… Это нельзя… Это не вам… Это…
Он схватил коробку и, почти вырвав её из рук ангелочков, спрятал под прилавок.
Ангелочки вопросительно уставились на своего волшебника.
Не глядя на них, он тихо подтвердил:
— Это не нам. Садитесь, я сейчас.
Удивлённые такой переменой, они переглянулись, и медленно затопали к столику.
Артист, не глядя на Зайчика, достал большое старинное портмоне и, вынув оттуда деньги, стал считать.
Зайчик, продолжая улыбаться, тупо уставился на деньги, которые артист, отсчитывая, выкладывал на стойку.
Пересчитав деньги, артист поднял голову и посмотрел в глаза Зайчику.
Зайчик улыбался.
Пролетело ещё одно мгновение, показавшееся вечностью.
Наконец Зайчик опустил глаза, увидел калькулятор, суетливо стал вычитать из общей суммы стоимость коробки конфет и, вычислив, назвал цифру.
— Здесь не хватает семнадцать рублей, — как-то очень спокойно и твёрдо сказал артист, повернулся и пошёл к своим ангелочкам.
Зайчик взял деньги, ещё какое-то время продолжал стоять, глупо улыбаясь, потом отошёл от стойки, сел на стул и глубоко вздохнул.
Потом он наблюдал, как веселились ангелочки, набивая рты сладостями, как улыбался и что-то рассказывал артист, но было заметно, что та атмосфера праздника, веселья, радостной игры в доброго волшебника и сказочное исполнение желаний, уже испорчена.
Праздник не удался.
Артист ни разу не взглянул в сторону Зайчика и ни к чему не притронулся.
Когда ангелочки наелись, что называется, до отвала, он вытер салфеткой их испачканные мордашки и встал. Они продолжали сидеть, растерянно глядя то на него, то на стол, на котором оставалось ещё столько вкусного.
Артист сдвинул брови, и отрицательно покачал головой.
В это мгновение рядом появился Зайчик с большой коробкой для торта и очень вежливо спросил:
— Извините, пожалуйста, вам завернуть?
Ангелочки радостно закивали.
Зайчик открыл коробку, и уже собирался сказать артисту о том, чтобы тот не беспокоился о каких-то там семнадцати рублях, что это пустяки и не стоит обращать никакого внимания. Ещё он хотел сказать о том, что будет всегда рад видеть у себя в кафе такого прекрасного, известного артиста, что даже обязуется в следующий раз обслуживать его бесплатно…
Но, подняв голову, Зайчик замер, и ничего не сказал.
То ли его предложение завернуть оставшееся на столе показалось артисту ещё более унизительным, чем-то, что у него не хватило денег, то ли само появление Зайчика у столика вызвало такую перемену, но в это мгновение перед ним был уже не тот добрый, улыбающийся Мефистофель, и даже не тот униженный, оскорблённый Герцог. Перед ним был Мефистофель, но совершенно другой, настоящий, роковой, разгневанный, сдерживающий за плотно сжатыми губами пламя гиены, учуявший широкими ноздрями орлиного носа запах неприятеля и готовый своим испепеляющим взглядом уничтожить не только маленького, беспомощного Зайчика, но и всё его кафе, и весь город.
Зайчик ничего не успел сообразить, он забыл всё, что хотел сказать. Как заворожённый, не смея оторвать глаз от взгляда артиста, не глядя на стол, он продолжал укладывать в коробку остававшееся на столе. Он не ощущал времени, но это, видимо, продолжалось довольно долго, потому что он успел сложить в коробку остатки ангельского пира, перевязать её, и продолжал так же стоять, глядя в эти бездонные, полные презрения и ненависти, глаза.
Наконец артист медленно повернулся и, ни на кого не глядя, с гордо поднятой головой, пошёл к выходу. Ангелочки взяли коробку и последовали за ним.
— Чёрт возьми… Столбняк какой-то… — прошептал Зайчик, вытер выступивший на лбу пот, и присел здесь же, за столиком.
В тот же день вечером артист снова появился в кафе.
За стойкой стояла Аннушка, рядом с ней хлопотала Татьяна.
Зайчик был в подсобке, и в приоткрытую дверь видел, как артист с порога оглядел всех, удивился (видимо, тому, что все столики заняты, а у стойки выстроилась очередь), и твёрдо зашагал через зал.
Подойдя к стойке, он так взглянул на очередь, что та невольно расступилась. Увидев за стойкой Аннушку, он удивился ещё больше, положил на стойку две купюры по десять рублей и сказал:
— Получите…
Аннушка ничего не поняла, и вопросительно взглянула на мать. Татьяна тоже ничего не поняла, и не успела ничего спросить.
Артист тихо повторил:
— Получите, пожалуйста… Прощайте.
Он повернулся и пошёл к выходу.
Больше Зайчик его никогда не видел.
Громко зазвонил телефон.
От неожиданности Зайчик вздрогнул, но трубку не взял, а продолжал сидеть с закрытыми глазами. Разговаривать ни с кем не хотелось.
Телефон звонил долго. Когда он, наконец, умолк, Зайчик поднялся, включил автоответчик и, закрыв за собой дверь, ушёл в другую комнату.
Одна из стен в комнате Анюты была полностью заклеена плакатами, вырезками из журналов, фотографиями зарубежных артистов и групп. Какое-то время Зайчик равнодушно разглядывал незнакомые лица, потом с сожалением вздохнул и опустился на маленькую скамеечку перед музыкальным центром. Это был подарок Анюте к двенадцатилетию, такой, как она хотела: с двухкассетником, вертушкой для пластинок,
Зайчик стал рассматривать надписи на кассетах, с удивлением отметил, что среди них нет ни одной на русском языке. Даже русские названия были написаны по-английски.
Он стал перебирать пальцами разноцветные конверты с пластинками. Что-то приятное затеплилось внутри. Показалось, что вся эта неопределённость, сумятица сегодняшнего дня вот-вот должна окончиться, чем-то разрешиться. Предчувствие этого разрешения приятным теплом всё больше разливалось внутри, согревало его.
Ну, конечно же! Как же он раньше не понял, что его беспокоит, чего ему не хватает. Не хватает не только сегодня, а уже давно, давным-давно, с тех пор, как…
Зайчик ещё посидел немного, уже механически продолжая перебирать конверты, и ощущая как приятное, волнующее тепло растекается по всему телу, затем встал и, улыбаясь, вышел в коридор.
Взяв в кладовке стремянку, он полез на антресоли.
Много разных вещей, о существовании которых он давно забыл, оказалось там. Что-то он просто сбрасывал на пол, что-то отодвигал в сторону, на чём-то останавливал свой взгляд, пытаясь вспомнить, что это и откуда оно появилось. Наконец, в дальнем углу он увидел то, что искал — коробки с пластинками. Их было две.
«Живой труп», «Воскресение», — прочёл Зайчик на коробках.
Он собрал разбросанные на полу вещи, кое-как затолкал их обратно на антресоли и вернулся в Анютину комнату.
Открывая коробку, он вдруг заметил, что руки его дрожат.
«Интересно, — подумал он. — Я и не подозревал, что смогу ещё вот так… так приятно разволноваться. Как… как девица на выданье, — улыбнулся он давно забытому сравнению. — Как девица из прошлого века…»
В коробке, кроме четырёх пластинок с записью «Воскресения», оказалась ещё пластинка с «Теремком».
Зайчик ласково погладил конверт, и отложил её в сторону.
Включив вертушку, он аккуратно поставил первую пластинку, поудобнее устроился на диване и стал слушать.
«Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, как ни старались люди изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали они эту землю камнями, как ни вычищали всякую пробивавшуюся травку, как ни дымили каменным углем и нефтью, ни обрезывали деревья, ни отгоняли от себя птиц и животных — всё-таки весна была весною даже в городе…» — звучал голос великого В.И.Качалова.
На стене улыбался Майкл Джексон, за окном моросил холодный осенний дождь.
«Веселы были и растения, и насекомые, и птицы, и дети. Но люди — большие взрослые люди — не переставали мучать и обманывать себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира, красота, данная для блага всех существ, красота располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что люди выдумали сами, выдумали для того, чтобы властвовать друг над другом…»
Глаза Зайчика закрылись. На лице застыла блаженная улыбка.
Он так и просидел весь спектакль, не шевелясь, поднимаясь лишь для того, чтобы переменить пластинку.
В комнате было совсем темно. Дождь за окном усилился. Поднялся ветер, швырявший в окно холодные капли, рассыпавшиеся по стеклу мелкой дробью.
Когда закончилась последняя пластинка, Зайчик ещё посидел немного, потом включил свет, снял её, бережно положил в конверт, закрыл коробку, и вышел.
На кухне он постоял у холодильника, но открывать не стал. Есть по-прежнему не хотелось. Хотелось чего-нибудь тёплого и приятного.
Зайчик пошёл в большую комнату, открыл бар, выбрал из множества красивых сосудов одну распечатанную бутылку и налил себе маленькую рюмку коньяку. Взяв пачку сигарет, с удивлением обнаружил, что она пуста. Ни он, ни Татьяна не курили, лишь иногда могли побаловать себя несколькими затяжками. Правда, последнее время он стал замечать, что у Татьяны это баловство стало входить в привычку, но это, в конце концов, её дело.
То, что в баре не оказалось сигарет, огорчило. Швырнув пачку назад, он пошёл в прихожую, пощупал карманы одежды. В Татьяниной куртке обнаружил измятую пачку с двумя длинными чёрными сигаретами, и довольный вернулся в комнату. Взял рюмку, одним глотком выпил, и закурил. Снова наполнил рюмку, закрыл бар и, держа в одной руке коньяк, в другой сигарету и пепельницу, уселся в кресло. Сделав ещё маленький глоток, опять затянулся и, откинув голову, медленно выпустил дым.
«Сколько лет прошло, сколько всего изменилось, а люди… те же… И проблемы те же… Хотя раскаиваться в прежних грехах, а тем более добровольно идти за них на каторгу… нынче не принято. В лучшем случае, можно… извиниться. Позвонить по телефону и…»
Зайчик с грустью посмотрел на телефон, протянул руку, потрогал его, подумал, и нажал клавишу автоответчика.
— Алле!.. Аллё-алле! Зайчик! Сообщаю! Всем, всем, всем! А у Зайчика сегодня рожки вырастут! Гы-гы-гы! Уж Танечка постарается! — прокричал грубый мужской голос и завершил своё сообщение идиотским смехом.
— Привет, Зайчик. Это я, Серёга. Предлагают партию шампанского, молдавского. Нужно переговорить. Как сможешь, позвони…
Зайчик нажал клавишу.
«Странно, — подумал он. — А ведь я не только не удивился, даже не разозлился. А чего злиться-то. Я ведь сам давным-давно всё прекрасно знаю и понимаю. Только вид делаю… И все знают и понимают. И у всех так же… У одних одно, у других другое. А у кого иначе, у того… или ничего, или… точно так же».
Он сделал ещё глоток, ещё затянулся. Голова слегка закружилась.
От только что прослушанного спектакля, от домашнего тепла и уюта, от коньяка и ароматной сигареты приятная лень растекалась по всему телу. Но вместе с тем и сам спектакль, и этот дурацкий звонок с идиотским смехом, и этот противный мелкий шум дождя, и завывание ветра вызывали массу противоречивых, раздражающих мыслей и чувств.
Долго ещё сидел так Сидор Петрович Заяц, бывший инженер и любитель театра, владелец двух кафе и трёх магазинов, примерный, любящий муж и ласковый нежный любовник. Лицо его то хмурилось, то озарялось улыбкой.
Докурив сигарету, он взял телефонный справочник, полистал его, нашёл фамилию бывшего артиста местного театра, заслуженного артиста республики, и набрал номер. Он ещё не знал точно, что скажет, как начнёт разговор.
— Да-а, — протяжно ответил весёлый женский голос.
— Добрый вечер.
— Здравствуйте…
— Могу я услышать… — Зайчик назвал имя, отчество артиста.
В трубке долго молчали.
— А кто это? — наконец, спросил тот же голос, но уже не весело, а как-то осторожно.
— Дело в том, что мы с ним почти незнакомы, но я надеюсь, он вспомнит. Это было несколько лет назад, так глупо тогда всё получилось… В общем, я хотел бы с ним поговорить…
— Он умер.
Теперь Зайчик долго молчал, потом спросил:
— Давно?
— Скоро будет три года.
— Извините…
Он опять молчал, но не ложил трубку.
— Может быть, вы что-то хотели? Я его дочь…
— Нет-нет, ничего. Извините… Прощайте…
— До свиданья.
Зайчик положил трубку, достал другую сигарету, долго мял её, но так и не закурил. Сунул её назад в пачку, подумал, и снова взял трубку.
— Алло?
— Это я.
— Удачно позвонил. Я только собралась нырнуть в ванную. Ты скоро?
— Знаешь, ты извини, я сегодня не приеду.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, не случилось, просто…
— Просто что?..
— Ну, во-первых, я уже выпил…
— Милый, я похожа на ту курицу, которая натянута на бутылку и запекается сейчас в духовке?
— Думаю, что не похожа.
— Тогда, если что-то случилось, то объясни, а лапшу на уши вешать, пожалуйста, не надо. У тебя же половина гаишников схвачено. Так что же во-вторых?
— Во-вторых… Будем считать, что сегодня дежурит другая половина гаишников.
— Ты меня очень огорчаешь, а ты ведь знаешь, я не люблю огорчаться.
— Да, я знаю.
— Больше ничего не хочешь мне сказать?
— Нет. Извини, сегодня — нет.
— Смотри, я ведь могу и…
— Конечно, можешь.
— Могу?
— Да.
— Ну, что ж, будь здоров.
— Постараюсь.
— Привет супруге.
— Спасибо, — сказал Зайчик, когда в трубке уже звучали короткие гудки.
Положив трубку, он решительно встал и направился в другую комнату, но, дойдя до двери, остановился, медленно вернулся назад, отключил телефон, и только после этого вышел.
Раскрыв коробку с надписью «Живой труп», он достал пластинку, поставил её на вертушку и, поудобнее усевшись на диване, скрестил на груди руки.
Ни треск от царапин на пластинке, ни перескакивание иголки с одной дорожки на другую, ни отвратительное качество старой записи не мешали ему. Он был там, в другом веке, с чужими, давно забытыми, но такими близкими и дорогими его сердцу людьми. Он не только слышал их голоса, он жил с ними, радовался и страдал, пьянел от цыганских песен и возмущался несправедливостью.
«Как хорошо!.. Как хорошо!..» — вздыхал, умирая, Федя Протасов.
«Как хорошо… как хорошо… — думал вслед за ним Зайчик. — Вот и выход, вот и решение всех проблем… Слово чести, невозможность солгать, допустить, чтобы тебя облили грязью, обвинили в подлости… А мы как… Господи, как же мы живём-то?! Цивилизация, политизация, приватизация, подлизация… — он усмехнулся придуманному слову. — Именно подлизация! Подличаем и подлизываем. И перед нами подлизываются и подличают. Со всех сторон получается подлизация. А иначе… А как иначе? Взять, и разом со всем покончить! Бросить всё — деньги, квартиру, семью, и… И что? Дальше-то что?.. Начать всё сначала? Вернуться в инженеры, и так же мечтать от всего освободиться. Заработать деньги, квартиру, создать семью?.. Стремиться к тому же самому? К тому же и приду. Другого-то пути нет! Какой смысл? Остаётся только…»
Он ещё раз усмехнулся, но уже иной, значительный, и какой-то даже трагический смысл был в этой усмешке.
Нет, он вовсе не собирался завершить свой путь, как Федя Протасов, он вовсе не собирался застрелиться, но именно эта мысль, показавшаяся вначале даже забавной, взволновала его.
«Интересно, как бы это выглядело? Наверное, смешно. И ещё написать записку: „В моей смерти прошу винить…“. Кого винить? Татьяну? Глупо… Или, может быть, Пачку? Или тех контролёров?.. А может быть, театр? Спектакль?.. Так и написать: „Прошу винить живого трупа“. С маленькой буквы и без кавычек. Ха-ха…»
Зайчик сложил пластинки в коробку, выключил свет, вернулся в большую комнату, закурил сигарету.
«А всё-таки любопытно. Очень любопытно…»
Он снял халат, начал медленно одеваться. Одевшись, вышел в прихожую, обулся, надел плащ, затем вернулся в комнату, взял фонарик и, не выключая свет, вышел из квартиры.
Сильный порыв ветра осыпал Зайчика мелкими холодными каплями.
«Дурью, конечно, маюсь, но как бы там ни было, попробовать, пережить это стоит», — думал он, перепрыгивая через лужи.
Металлические гаражи, появившиеся невдалеке от дома сразу после его заселения, были поставлены без всяких разрешений и оформлений. Никто не знал, будут ли они стоять ещё долго или их придётся убрать. Поэтому проводить электричество, копать смотровые ямы, и ещё как-то обустраиваться, никто из хозяев пока не собирался. Все выжидали.
Зайчик открыл гараж, осветил фонариком машину, прошёл к стоящему в глубине старому кухонному столу. Открыв его, вытащил несколько свёртков с запчастями, инструменты, и из самого дальнего угла достал завёрнутую в тряпку маленькую кобуру с тонкими мягкими ремнями, для пристёгивания под мышкой. В кобуре был газовый пистолет.
Купил его Зайчик давно, почти случайно, ни разу им не пользовался, лишь однажды, сразу после покупки, выехав за город, сделал пробный выстрел по кустам. С тех пор пистолет так и лежал здесь, в гараже, в дальнем углу стола.
Достав пистолет из кобуры, Зайчик осветил машину, прицелился в подголовник своего сиденья. Ладонь ощутила холод стали. Он вытащил обойму, положил её на стол, передёрнул затвор, ещё раз прицелился в подголовник, и спустил курок. Раздался негромкий, сухой щелчок.
Взяв обойму и кобуру, он медленно подошёл к дверце машины, сел за руль.
Внутри что-то дрожало, подкатывало к горлу, кажется, даже начинало немного тошнить.
«А ведь я боюсь», — подумал Зайчик.
Он включил в салоне свет, вставил обойму, передёрнул затвор, положил руки на руль и, сжав пистолет, обеими руками направил ствол себе в лицо.
«Нет… так дело не пойдёт… Глупо…»
Он переложил кобуру на правое сиденье, вынул обойму, ещё раз щёлкнул затвором. Патрон, выскочив гораздо сильнее, чем он ожидал, ударился в стекло и глухо затарахтел где-то на полу.
«Сначала вот так… Наверное, надо привыкнуть…»
Тошнота усиливалась.
«Чёрт… неужели не смогу?..»
Он снова сжал пистолет, и долго смотрел на чёрное глубокое отверстие ствола.
«Раз, два, три… — он поднял пистолет выше. — Четыре… пять… шесть… Что за ерунда?.. Ведь он не выстрелит. Раз, два, три… четыре… пять…»
Он опустил пистолет, вытер со лба пот, глубоко вздохнул.
«Раз, два, три, четыре, пять… вышел Зайчик пострелять…»
Открытая дверь гаража осветилась фарами подъезжающего автомобиля. Послышались голоса, где-то совсем рядом заскрипели гаражные ворота.
«Раз, два… Нужно закрыться… Раз, два, три, четыре…»
Позади мелькнула тень. Зайчик глянул в зеркало, и увидел в проёме двери силуэт. Он быстро выключил свет в салоне, положил пистолет на сиденье, и открыл дверцу.
— Привет соседям! А я гляжу, понимаешь, хата нараспашку. Ну, ты чего, пока при памяти?
— Что? — не понял Зайчик, и вышел из машины.
— Я говорю, к нам пошли, пока при памяти.
— Зачем?
— Ну, ты чё, нюх потерял? Там у нас пьяное такси за водкой сгоняло. Пошли? А то не фонтан получается — вроде как соседи, и вроде как… Пошли?
Зайчик неопределённо пожал плечами.
— Ну, ты чё, ей-богу?.. Меня Костей зовут, — сосед протянул руку. — Можно просто, Котя.
Зайчик подал руку. Ощутил в мозолистой, жесткой руке свою мягкую, холодную и потную.
— А ты Зайчик. Это мы знаем, это мы наслышаны. Ну так, чё? Пошли, пока при памяти?
— Не знаю, наверное, нужно пойти?..
— Вот это класс, вот это, понимаешь, по-нашенски! — обрадовался Костя.
Они вышли из гаража.
— Ты калитку-то запри, пока при памяти.
— Зачем? Я ненадолго.
— Запри, запри, а то сам знаешь, жулик не ворует, берёт то, что плохо лежит. А у тебя тачка, слава богу, — новьё, пока при памяти.
— А почему, пока при памяти? — спросил Зайчик, запирая гараж.
— Это у меня присказка такая. Я вообще по жизни весёлый. — Он взял Зайчика под руку и повёл в соседний гараж. — Я чего ещё пришёл, я тебе сразу скажу, пока при памяти. Мы с Сюлей поспорили. Он говорит: «Не будет Зайчик с нами водку жрать, побрезгует». А я говорю: «Будет! Зайчик тоже человек». Ведь будешь, или не будешь?
— Буду, — тихо согласился Зайчик.
— Эй, компания! — весело закричал Котя, когда они вошли в соседний гараж. — Вы при памяти? Принимайте гостей!
В гараже тускло светила керосиновая лампа. На капоте стареньких «Жигулей» стояли нераспечатанная бутылка водки, два стакана.
— Знакомьтесь, понимаешь, пока при памяти. Это Зайчик, собственной персоной, зовут его… Тебя как
— Сидор.
— Сидор? — удивился Котя.
— Да.
— Нормалёк! Зовут его Сидор. Прошу любить, но не насиловать. Это Вовчик, вот такой парень! — он поднял кверху большой палец. — В движках разбирается шесть шаров, местами восемь. Вместе с этой лайбой, — он указал на машину, — составляет, понимаешь, наше пьяное такси. Это Сюля, — он указал на другого, сидящего на канистре, облокотившегося на стену гаража и осоловевшими глазами радостно смотрящего на Зайчика. — Ну, что, Сюля? Профукал? Гони бутылку, ну!..
— Хватит булдеть, — строго сказал Вовчик, разламывая на куски буханку хлеба. — Наливай.
— Это мы, понимаешь, завсегда пожалуйста, пока при памяти, — обрадовался Котя, открыл зубами бутылку, налил почти полный стакан и протянул Зайчику.
— Нет-нет, это мне много! — запротестовал Зайчик.
— Ну, ты чё, нюх потерял? Ровно сто пятьдесят, как в аптеке. Обижаешь, начальник!..
— Ладно.
Зайчик взял стакан.
Котя налил в другой стакан и протянул Вовчику.
— Ну, за знакомство, — так же строго сказал Вовчик.
Зайчик кивнул, чокнулся и, сделав несколько маленьких глотков, поставил стакан.
— Ну, ты артист!.. — возмутился Котя, взял стакан и протянул его назад Зайчику. — А я, по-твоему, из чего пить буду? Ты чё, как ни разу не трахнутый? Освобождай тару!
Зайчик поморщился, и залпом выпил оставшуюся в стакане водку.
— Говняная водка, — сказал Вовчик, сосредоточенно пережёвывая хлеб.
Водка действительно была противной. Зайчик отщипнул кусочек хлеба, положил в рот.
Котя снова налил, протянул один стакан Сюле, тот с трудом встал, взял стакан, потряс головой и, молча выпив, плюхнулся назад на канистру.
— Говорил я, две надо брать, — с тоской сказал Котя, разглядывая остаток водки в бутылке. Он шумно выдохнул, одним большим глотком опорожнил свой стакан и, положив в рот большой кусок хлеба, продолжил: — Сюля, ты бутылку профукал? Давай, пока при памяти, уговаривай Вовчика сгонять ещё раз.
Сюля улыбнулся и неопределённо кивнул.
— Чё ты мордой хлопочешь? Гони бабки и уговаривай Вовчика. Бутылку профукал?!
— Я не поеду, — категорически заявил Вовчик.
Котя очень удивился.
— Вовчик, ты чё? У нас гости, человек пришёл, а ты?..
— Не поеду, и всё!
— Ну, чё ты рогом упёрся? В кои веки человек, можно сказать, удостоил, пока при памяти. Ему некогда, он там по своим делам крутится, и вдруг зашёл на огонёк, а ты в обиженку лезешь!..
— Пусть вон Сюля пешком бежит, а я не поеду, — отрезал Вовчик.
— От человек! Да ты посмотри на этого Сюлю! Он же уже готовый, в обрубях! Куда ему бежать?! Ты посмотри, что здесь осталось! — он поднял бутылку. — Я же говорил две надо брать. Ну, Вовчик, а?!
— Нет, и всё! Я на ментов нарываться не хочу.
— Да какие менты?! Какие менты в такую погоду? Что мы человека нормально угостить не можем?
— Да не надо, ребята, — возразил Зайчик. — Я больше пить не буду. Я пойду.
— Куда ты пойдёшь? Куда?.. Ты не будешь, так мы будем. Мы ж на троих рассчитывали, а получилось на четверых, — не унимался Котя.
— Хорошо, я сейчас принесу, — тихо сказал Зайчик. От выпитой водки в голове у него зашумело.
— Чего принесёшь?
— Выпить принесу.
— Не-е, ты чё?! — возмутился Котя. — Мы дорогих гостей за шестёрок не держим. Тут до ларька пилять и пилять!..
— Да нет, я… У меня дома есть.
— Мало ли у кого чего дома есть! — продолжал возмущаться Котя. — Дома — это дома. У меня дома десять литров самогонки тоже есть. И жена слезами умывается. Я ей трендюлей вставил, чтоб не базлала, да ещё тёща под горячую руку подвернулась. Вот я и забухал… Слушай, а может, пока при памяти, на твоей сгоняем, а?
Зайчику не хотелось оставаться в этой компании, пить противную водку, не хотелось никуда ехать, но ещё больше почему-то не хотелось возвращаться домой.
— Поехали, — равнодушно сказал он.
— Во!.. — обрадовался Котя, разливая в стаканы оставшуюся водку, — Гляди, Вовчик, человек понимает, а ты как… Вот ты завтра к нему в магазин придёшь — хрен он тебе чего даст. Ментов он испугался… Держи, — протянул он стакан Зайчику.
— Нет, я не буду.
— А… — замялся Котя. — Ну да, тебе сейчас ехать, пока при памяти… — Он отдал один стакан Вовчику, другой протянул Сюле. — Сюля! Гони сначала бабки, потом водку получишь. Мы с человеком за твоей бутылкой поедем, козёл!
Сюля улыбнулся, посмотрел ещё более осоловевшими глазами на стакан, икнул, медленно достал кошелёк и протянул его Коте. Говорить он уже ничего не мог.
Котя взял кошелёк, вставил стакан в Сюлину руку, чокнулся с ним бутылкой, и допил остаток водки из горлышка.
Сюля попытался подняться, но это ему не удалось. Он вылил водку в рот, ещё раз икнул, проглотил её и опустил руку вместе со стаканом.
— Вы это… пожрать чего-нибудь возьмите, — сказал Вовчик.
— Кулаком занюхаешь, не в кабаке, — огрызнулся Котя, и скомандовал Зайчику: — Пошли, пока при памяти.
Ветер, казалось, начинал утихать. Капли дождя стали мельче и холоднее.
— Вот зараза! Погодка, как казённая шмотка, холодная и сырая, — проворчал Котя, ожидая пока Зайчик откроет гараж.
Он вошёл первым, сразу направился к передней дверце, и уже взялся за ручку, когда Зайчик вспомнил, что там, на сиденье, лежит пистолет.
— Постой! Погоди! — закричал Зайчик и подбежал к Коте. — Ты вот… держи ключ и подожди меня здесь… Я сам съезжу, я быстро…
— Так, это… — растерялся Котя.
— Ничего, я сам, а ты подожди. Чтоб гараж не закрывать. Я быстро.
Зайчик взял его под руку, отвёл от машины.
— Бабки-то возьми, пока при памяти.
Котя протянул Сюлин кошелёк.
— Не надо, у меня есть.
— Не-е, на халяву я не буду, — заартачился Котя.
— Хорошо, потом рассчитаемся, — успокоил его Зайчик.
— Ну, если потом… А чего ты вдруг?
— Так надо, извини, — сказал Зайчик, сел в машину и, не дав двигателю прогреться, поспешно выехал.
— Пожрать возьми этим проглотам!.. — крикнул вдогонку Котя.
Стёкла быстро запотели.
Зайчик включил кондиционер, приоткрыл окно.
В свете фар среди мелких капель дождя замелькали маленькие снежинки.
«Вот и дожили до белых мух… „Оглянуться не успела, как зима катит в глаза…“ — почему-то подумал Зайчик, и ему стало очень грустно. В голове по-прежнему шумело. — Вот тебе и культурный отдых… Пока при памяти… Приеду, отдам им водку и пойду домой. Хватит развлекаться…»
Он взглянул на лежащий рядом пистолет.
«Что же со мной происходит?.. Стреляться решил… От чего? Почему? Идиот!.. Благородства захотелось? Правды? Так она такая и есть — правда. А ведь не смог стреляться — струсил. Вот тебе и вся правда!..»
Он подъехал к ларьку, остановился, и только тут вспомнил, что у него нет с собой денег, всё осталось дома, в куртке. Он откинул козырек над стеклом, достал документы (иногда он вкладывал туда какую-нибудь купюру) — там тоже ничего не было.
«Не возвращаться же назад. Может быть, наплевать на всё, поехать к Ленке?.. Там ужин, она ждала, готовилась…»
Ему вдруг захотелось тепла, уюта, ласки.
«Она, конечно, тоже не подарок… Да и без подарка к ней… А там гараж открыт, в гараже этот Котя… Понесло меня в компанию. Какого чёрта?..»
Он решил съездить в свой магазин, взять водки и вернуться домой. Это было гораздо дальше, но не возвращаться же с пустыми руками, объяснять почему, или ещё хуже, брать у них деньги на водку.
«Дожил!.. Действительно, у алкашей шестёркой работаю, за водкой мотаюсь. Впрочем, в этом тоже, наверное, есть логика. Каждому своё. Сознание определяет бытие. Хотя нет, там как раз было наоборот… Только что-то ни хрена это бытие сознание не определяет…»
Снег повалил рыхлыми тяжёлыми хлопьями, которые, ударяясь о стекло, сразу же таяли.
Проехав несколько кварталов, Зайчик увидел на перекрёстке милицейский «уазик», несколько фигур рядом с ним. Одна фигура отделилась, перешла дорогу и подняла жезл.
Зайчик притормозил, но, подъехав ближе, узнал знакомого гаишника. Они знали друг друга давно, ещё с тех пор, когда Зайчик стоял за стойкой, а гаишник приходил к нему в кафе со своим сыном.
Как обычно в таких ситуациях, Зайчик помигал фарами и, не останавливаясь, поехал дальше.
Через запотевшее заднее стекло он не видел, как гаишник, размахивая жезлом, выбежал на середину дороги, как двое из стоявших рядом с «уазиком», поспешно заскочили в него, как «уазик» задрожал, пробуксовывая на мокром асфальте, и рванулся вперёд.
«Спешат ребята», — подумал Зайчик, услышав вой сирены и увидев сзади блики мигалки.
Он даже не подумал, что это погоня, что гонятся именно за ним, и ещё сильнее надавил на газ.
«Уазик» постепенно приближался. Зайчик ещё увеличил скорость.
Дорога была пуста, асфальт мокрый. На всякий случай он выехал на середину дороги.
«Уазик» продолжал приближаться.
«Ну, разогнались, ребята. Видно, что-то серьёзное у них случилось, — подумал Зайчик, — если даже при такой скорости обогнать собираются…»
Он свернул чуть вправо, давая возможность обогнать, но скорость не сбавил.
«Ну, попробуйте, попробуйте…»
Только услышав многократно усиленное громкоговорителем требование остановиться, Зайчик понял, что гонятся именно за ним. Но резко тормозить на такой скорости было опасно. Он плавно отпустил педаль газа, и уже собирался притормозить…
В этот момент сзади один за другим прозвучали два выстрела.
— Идиоты! — прошептал Зайчик, и резко надавил на тормоз.
Машину сильно занесло. Он крутанул руль, пытаясь выровнять её, и, услышав ещё один выстрел, ощутил резкий толчок в бок, чуть повыше поясницы.
Машина ударилась задними колёсами о бордюр, развернулась на месте и остановилась поперёк дороги.
«Уазик», едва не задев её, проскочил мимо, тоже с визгом развернулся почти на месте и, ослепив фарами Зайчика, остановился.
Зайчик опустил глаза и увидел лежавший на сиденье пистолет.
Острая боль из поясницы через живот пронзила всё тело, боль невыносимая, огненная, не позволяющая ни вздохнуть, ни пошевелиться. Он с трудом потянулся к пистолету. Он думал о том, что нужно его убрать, спрятать, но смог лишь дотянуться и положить на него руку.
Дверца распахнулась и Зайчик увидел направленный на него ствол другого пистолета, кожаную куртку с погонами лейтенанта и радостную, победную улыбку. Где-то он уже видел эту улыбку, именно эту — победную и радостную, но тогда рядом с ней на плечах были погоны сержанта.
«Где же?.. Где я его видел?..» — думал он.
Почему-то только эта мысль мучила его в это мгновение.
Пальцы сжали рукоятку пистолета. Зайчик стал заваливаться на бок. Обойма от пистолета соскользнула с сиденья, глухо ударилась об пол.
«Ах, да!.. Там… в автобусе…»
Улыбающееся лицо лейтенанта исказилось в испуге, глаза, увидевшие в руке у Зайчика пистолет, расширились. Он отпрянул назад, как бы защищаясь своим пистолетом, и направил его Зайчику в лицо.
«Неужели выстрелит?.. — успел подумать Зайчик. — Неужели всё… Глупо…»
Это была последняя его мысль.
— Вот, Заяц Сидор Петрович, — доложил другой лейтенант майору, передавая пистолет и документы. — Пистолет газовый, был не заряжен, обойма в машине. Один патрон отдельно на полу, одного патрона не хватает.
— Понятно… Знаю я его, дурака, — тихо сказал майор.
— Знали, — уточнил лейтенант.
— Да… знал…
Мокрый снег опять сменился холодным дождём.
Когда Зайчика вытащили из машины и положили на носилки, крупные капли ударялись о его лицо и разлетались на мелкие брызги. В тусклом свете уличного фонаря было видно, как от лица шёл пар. Лицо было спокойным, глаза закрыты. От каждой капли, попадавшей на веки, они чуть вздрагивали, и казалось, что в следующее мгновение глаза откроются и с удивлением оглядят происходящее вокруг. Только небольшое чёрное опалённое пятно на левой щеке, чуть пониже глаза, говорило о том, что эти глаза уже не откроются никогда.
Похоронили Сидора Петровича Зайца на почётной аллее, там, где прежде хоронили почётных граждан города и большое начальство, а последние годы практически не хоронили никого.
Несмотря на горечь утраты, переживания и хлопоты, связанные с похоронами, Татьяна нашла в себе силы позвонить кому следует и договориться, чтобы её муж был похоронен не где-нибудь, а там, где, как она считала, ему будет лучше.
Народу на похоронах было очень много. Долго играл оркестр, говорили речи, но слёз было мало.
Многие обратили внимание, что рядом со свежей могилой Зайчика стоит необычный памятник: резной деревянный крест, вытесанный с большим мастерством и изяществом. Надпись, вырезанная на нём, говорила о том, что здесь похоронен заслуженный артист республики.
Татьяна тоже обратила внимание на этот крест, даже положительно отметила такое соседство, помня прежнюю любовь Зайчика к театру, и захотела, чтобы на его могиле было что-то похожее.
Памятник делали по эскизам известного в городе художника, который когда-то был главным художником театра.
Через полгода Татьяне позвонили и сказали, что памятник готов и через день будет установлен. Но через день поехать на кладбище она не смогла, выбрались только через неделю.
Приехали они с Аннушкой на чёрной «Волге».
У Аннушки в руках был большой букет тюльпанов. Татьяна, выйдя из машины, достала из сумочки чёрную косынку, повязала её и, взяв под руку водителя, подошла к памятнику.
Памятник был действительно такой, как она хотела: высокий постамент с нишей, в которой был искусно вделан барельеф головы Зайчика, а на постаменте большой мраморный крест, похожий на стоящий рядом деревянный.
Татьяна прижалась к широкому плечу водителя и тихо заплакала.
Аннушка положила на постамент цветы, подошла к ним, тоже взяла водителя под руку и тоже заплакала.
— Ну, ладно, хватит. Поехали домой. Я жрать хочу, — вскоре сказал водитель.
Татьяна кивнула, вытерла слезы, и они медленно пошли к машине.
А ночью пошёл дождь…
Тёплый весенний дождь с первым громом и молнией, освещавшей своими вспышками всё кладбище. И казалось издали, что стоит на том месте только один крест, который при яркой вспышке раздваивается, а затем, когда наступает густая темнота, сливается воедино, и уже никакой силой не разделишь его.
В школе я любил физику, особенно когда на уроках проводились опыты. Один из них запомнился на всю жизнь.
Несколько металлических шариков привязываются на одинаковой высоте и, располагаясь в одну линию, касаются друг друга. Оттягиваешь один шарик и отпускаешь. Он ударяется о другой, но вопреки ожиданию не отскакивает, а словно прилипает. Все остальные шары тоже не двигаются. Лишь последний шарик в этой цепочке отлетает ровно настолько, насколько был оттянут первый. Возвращаясь, отлетевший шарик бьёт соседний и тоже замирает, а отскакивает первый.
Получается своеобразный маятник с неподвижными шарами посередине. Если оттянуть два шарика, два и будут отскакивать, если три, три и полетят.
Как будто и закон сохранения энергии выучил, и теоретически всё понятно, а смотришь на эти летающие шарики и удивляешься.
К чему это я о шариках?
Да не о шариках я, о жизни. В ней ведь тоже, если в одном месте шарахнет, в другом обязательно что-то отлетит, но с той же силой назад непременно вернётся. Порой только диву даёшься, как же это всё получается? А вот так!
Жизнь…
Конечно, мы могли случайно встретиться с ней в любой день, но встретились в святой праздник Рождества Христова.
Природа сходила с ума, побивая собственные рекорды по высоте январской температуры за последнее столетие. В южном приморском городе такая погода бывает поздней осенью или ранней весной — сырость, слякоть, грязь.
По случаю праздника я пришёл к матери накануне вечером, переночевал, а утром мы втроём — она, сын и я — позавтракали. Завтрак был сытный, обильный, но без вина. Последние месяцы из-за плохого самочувствия пришлось ограничить себя в этом деле. Не совсем, конечно, отказаться, но свести эту приятную для меня процедуру до минимума.
Ближе к вечеру по телевизору должны были показывать один из любимых мною старых добрых советских фильмов.
После продажи машины телевизор я себе так и не купил. Не в целях экономии, а исходя из простого расчёта, что он будет отвлекать меня от работы. Довольствуясь новостями по «Маяку» из старого приёмника, я всё же тосковал по этому безобразному ящику, и, приходя к матери, с удовольствием предавался его созерцанию.
В ожидании фильма, я устроился перед телевизором, переключая каналы, дабы избежать рекламы. Иногда это занятие похоже на игру. Игра, разумеется, без выигрыша, но довольно азартная. Дожидаешься рекламы, переключаешь канал, и уже в другом измерении. Но чаще получается, что щёлкаешь, щёлкаешь, а реклама везде — бежать некуда. И смотришь эту дурь, и поражаешься эмбриональности интеллекта её создателей.
За окном из-за тяжёлых, враждебных туч неожиданно выглянуло солнышко, и мать, которая последние месяцы болела и практически не выходила из дома, вдруг изъявила желание прогуляться.
Мы долго собирались, одевались. Мать долго не могла выбрать, в чём же ей всё-таки пойти. Я уже упарился в прихожей, готов был раздеться и остаться, но понимал, что если останусь, она опять обидится. Впрочем, обидеться она могла по любому поводу.
Я вышел из подъезда первым и, пока мать с сыном медленно спускались со второго этажа, увидел на старом раскидистом тополе, растущем во дворе, небольшого шустрого дятла.
— Смотрите, дятел, — сказал я, когда они вышли во двор.
— Где? — удивились они.
— Вон там. Нет, левее. Вот-вот, перелетел.
Дятел перелетел на другой ствол и сел так, что нам не было его видно. Мы зашли с другой стороны дерева, и мать с сыном, наконец, увидели его.
— Правда, дятел! — удивилась мать.
— Я уже второй раз в городе дятла вижу. Один ко мне летом прилетал, когда Она уходила. А может быть, это тот же самый. Видно, всё-таки улучшается экология, если в городе дятлы появились.
— А может, наоборот, — возразил сын. — Может, они настолько адаптировались, что на них уже никакая экология не действует.
— Может быть, — согласился я.
Мать с сыном пошли на улицу, а я ещё задержался, наблюдая, как дятел дробно стучит по стволу.
Догнал я их уже около магазина, и даже растерялся, когда они вдвоём вдруг повернулись и как-то странно посмотрели на меня.
— Не узнал, что ли? — спросила мать.
— Чего не узнал?
— Любовь свою.
Я ничего не понял, они объяснили. Оказывается, Она прошла прямо передо мной, буквально в двух метрах, а я не узнал её, даже не обратил внимания.
— И где она?
— В магазин пошла.
— Ну, вы идите, я подожду.
Мать была уже не рада, что сказала о ней.
— Чего ждать будешь? Пошли.
— Нет. Идите.
Они отошли на расстояние, на котором было прилично не поздороваться, даже если бы Она их заметила, остановились, повернулись.
Я волновался.
Для того, чтобы пройти передо мной, она должна была идти от обочины дороги к магазину.
«Я её не заметил, — думал я. — Но она, конечно же, увидела меня. Наверное, поэтому так долго и не выходит из магазина. Зачем я жду её? Что может быть хорошего от этой встречи? Беги, недоразвитый! Уноси ноги, пока не поздно! Нет, стою, жду».
Дождался.
Она неумело наиграла не только удивление, но и радость от встречи.
Да, несомненно, она видела меня до входа в магазин. Да, она придумала, как себя вести, как показать удивление и радость. Но она не умеет врать, притворяться. Зачем же она это делает?
Глупые дежурные вопросы: «Как дела?», «Как жизнь?».
Господи, как она изменилась! Прежде всего, располнела. Лицо округлилось, щёки стали выпуклыми и какими-то неживыми, студенистыми. Подбородок тоже округлился и, кажется, под ним уже наметился ещё один. А глаза стали маленькими и колкими. Оказывается, она действительно похожа на свою маму-бегмотиху.
В самом начале нашей совместной жизни соседка однажды сказала мне об этом сходстве, но тогда я никакого сходства не находил.
Оказалось, она на работе — таксует.
— Давай в машину сядем, — предложила она и указала на старенькую «шестёрку».
— А где ж «Волга»?
— Папик не даёт.
— А эта откуда?
— Моя.
— Купила, что ли?
— Да.
— Замуж вышла?
— Нет, что ты? Так… встречаемся.
— А, так это его машина?
— Нет, моя.
Я не стал выяснять, откуда у неё появились деньги, почему на машине старые номера, которые выдавались ещё много лет назад. Было понятно, что она врёт.
Мы сели в машину.
Коротковолновая рация для связи с диспетчером таксистов громко пищала, хрюкала, выплёвывала обрывки фраз и адресов.
— Можно сделать потише?
— Да, конечно. Сейчас…
Она нажала какие-то кнопки, сказала в микрофон свой номер, где находится, и убавила громкость.
— Как малышка?
— Нормально. Я её почти не вижу. Уезжаю, она ещё спит, приезжаю, ей уже спать пора.
— Много работаешь или от других забот некогда?
— Работаю…
— Значит, много зарабатываешь?
— Мне хватает.
Она достала из кармана пачку дорогих сигарет, видимо, только что купленную, распечатала, закурила.
— Родители так и не знают, что ты куришь?
— Нет, боже упаси!
— Отчего так нервничаешь?
Она посмотрела на свои дрожащие руки, промолчала.
— До сих пор не вылечилась?
— А что, разве кто-то от чего-то лечился?
Сама эмоция возмущения была ей не свойственна, по крайней мере, прежде. Теперь же она попыталась возмутиться, но не очень удачно, слишком наиграно и грубо.
— Ну, тебя же тогда к бабке возили, чем-то поили. Впрочем, извини, не будем об этом.
Помолчали.
Я не мог придумать, о чём ещё можно спросить или что сказать. Она, видимо, тоже.
Противный женский голос из приглушённой рации несколько раз назвал её номер. Она увеличила громкость, ответила. Голос назвал ей адрес клиента, спросил, через сколько она сможет подъехать.
— Минут через десять, если переезд не будет закрыт.
Положив микрофон, она продолжала молча курить, глядя куда-то далеко вперёд.
— Пора ехать? — я попытался улыбнуться.
— Давай встретимся, — не поворачиваясь, предложила она.
Да неужели же опять всё сначала? Как же это мучительно, как же это больно!
Мне захотелось наговорить ей грубостей, обругать, сказать, что она уже совсем не тот, безумно любимый мною, ласковый, нежный Малыш, что она уже толстая лживая дрянь, похожая на свою маму-бегемотиху и рассуждающая, как папик-хряк. И ещё хотелось сказать, что я уже давно не люблю её и даже ненавижу, что она умерла для меня, я очень глубоко похоронил её и даже могильного холмика не оставил на том месте. И ещё, что у меня всё прекрасно, я наслаждаюсь собственной свободой, что мне совершенно не нужны её постельные утехи, что меня от них тошнит, и уж если я решусь заводить с кем-нибудь знакомство, то уж ни в коем случае не с какой-то там таксоской или таксиськой. И ещё… и ещё…
Но всё это было бы неправдой, и ничего подобного я не сказал. Лишь спросил:
— Когда?
— Я смогу сегодня пораньше освободиться, часиков в шесть.
— Хорошо, подъезжай к половине седьмого.
— Куда?
— Да хоть сюда же.
Ласково, но совсем не так, как когда-то прежде, она посмотрела на меня, улыбнулась.
— Договорились.
Она не успела наклониться ко мне, чтобы поцеловать. Я открыл дверцу и, сказав: «До встречи!», вышел.
Пока я сидел у неё в машине, солнце скрылось за тучами, сильный ветер раскачивал деревья, но дождя не было.
Мать с сыном уже давно ушли дальше. Гулять мне совершенно не хотелось, но, вспомнив, что у меня нет ключа, я пошёл их искать.
Старый любимый фильм я смотрел очень невнимательно, думая лишь о том, что ждёт меня сегодня и чего можно ожидать в дальнейшем. Конечно, я понимал, что наша встреча, да и возможные последующие встречи, ни чем хорошим не завершатся. Она никогда не оставит родителей, а значит, в любой момент может снова исчезнуть.
Конечно, я думал и о том, что, в конце концов, можно сегодня просто не пойти. Слишком много раз она нарушала обещание прийти, и было бы вполне логично отомстить ей тем же. Но вместе с тем я также понимал, что просто не смогу не пойти. Все эти полгода, и даже гораздо дольше, с момента её первого ухода, я всё время ждал её. Сколько дней и ночей я метался по квартире от окна к окну и к глазку двери, в надежде, что вот через минуту, через секунду, увижу её, открою дверь, и… Знал, что этого не произойдёт, но всё равно ждал.
Её родители считают меня колдуном. И это даже не метафора, они действительно так думают, и убеждают, а, скорее всего, уже давно убедили её в этом. Не зря же они возили её к бабке и заставляли что-то там делать.
И вдруг я понял: колдунья-то — она.
Может быть, они её сделали такой, может быть, просто заставили в это поверить, но она стала самой настоящей колдуньей. Неспроста же она так ведёт себя со мной. Она знает, чувствует свою силу, и пользуется ею. А я, как послушный телёнок, ничего не могу с собой поделать, ничего не могу противопоставить этому колдовству.
Размышляя об этом, я подумал ещё, что, может быть, лишь её действительная, физическая смерть смогла бы освободить меня от этих мучений. Впрочем, и в этом случае я, наверное, продолжал бы любить её, ждать, но, по крайней мере, был бы уверен, что больше мы не встретимся никогда.
Я стал представлять себе картины её случайной смерти, но все они оказались слишком театральными и глупыми. Потом как-то сама собой пришла мысль о насильственной смерти. Я долго размышлял об этом, вспоминая репортажи криминальных сообщений. Задавал себе вопрос: смог бы я заказать её убийство, и пришёл к выводу, что вряд ли. Тогда встал вопрос, а смог бы я сделать это сам? Здесь ещё сыграло роль то обстоятельство, что буквально за два дня до этого мне довелось держать в руках пистолет и даже несколько раз нажимать на курок.
Дело в том, что в одном из рассказов, над которым я тогда работал, мой герой решает пережить ощущения самоубийцы, пользуясь при этом газовым пистолетом. Зная, что у Феликса есть такой пистолет, я попросил его привезти эту «игрушку», чтобы самому попробовать, как это может происходить. Он приехал неожиданно, привёз пистолет и наручники, но очень спешил. Я проделал с пистолетом необходимые манипуляции, он забрал его и, сказав, что наручники я пока могу оставить у себя, убежал. Эти наручники и сейчас лежали в кармане моей куртки. Собираясь к матери, я подумал, что позвоню сегодня ему и, если у него будет время, он заедет за ними. Днём я звонил ему, но его не оказалось дома.
Продолжая смотреть фильм, я стал придумывать планы убийства, которые были один абсурднее другого. Конечно, я понимал, что никогда не только не попытаюсь совершить что-либо подобное, но даже поссориться с ней, даже сказать грубое слово вряд ли смогу.
Должен признать, что, понимая это, я испытывал не только огорчение, но даже какую-то растерянность. Неужто я действительно обречён на вечную роль безвольного телёнка, жаждущего одну единственную (ну, пусть две, если уж быть точным) сиську и теряющего остатки рассудка при её виде? Я искренне старался разозлиться на неё, но вся моя злость тут же направлялась на её родителей, на меня самого и на весь окружающий мир. Она же оставалась тем чистым, любящим, любимым и нежным Малышом.
Фильм закончился.
Нужно было собираться.
Чтобы избежать лишних вопросов, а то и бесполезных нравоучений, я ничего не сказал ни матери, ни сыну о предстоящем свидании. Думая, что я иду домой, мать предложила мне взять свежеиспечённых булочек. Я отказался, сославшись на то, что у меня ещё остались те, которые она пекла к Новому году. Мы попрощались, и я ушёл.
К магазину я подошёл минут на пять раньше, чем мы условились. Она ждала меня и, видимо, уже довольно долго. В машине, несмотря на открытое окошко, было сильно накурено, а в руке у неё светился маленький окурок сигареты.
— Привет, — радостно сказала она, наклонилась и чмокнула меня в щёку.
Я также чмокнул её в щёку.
Помолчали.
Она выбросила в окошко окурок, посмотрела на меня, ласково улыбнулась.
«Всё же полнота не пошла ей на пользу, — подумал я. — Нет, она уже не тот Малыш, которого я любил».
Возможно, я просто старался убедить себя в этом.
Помолчали ещё.
— Поедем домой? — наконец спросил я.
— Нет, — испуганно ответила она предложила: — Поехали к морю?
Я пожал плечами.
— Поехали.
— Только надо будет заправиться.
Мы заехали на заправку. Молоденький услужливый заправщик залил заказанные тридцать литров, получил деньги и вприпрыжку побежал к конторке.
Мы чуть отъехали от заправки и остановились под ближайшим фонарём.
— Сейчас, — сказала она. — Надо переключиться.
— У тебя ещё и газ? — спросил я.
— Да. Не намного дешевле получается, но всё-таки.
Она вышла из машины, открыла багажник, потом что-то ещё делала под капотом. Потом машина долго не заводилась, но, в конце концов, завелась, и мы поехали.
Всю дорогу мы молчали.
Я, честно говоря, даже обрадовался, что домой мы не поехали. Дома-то мне вряд ли удалось бы отказаться от постели, а на пляже всё-таки проще. Правда, бывали мы иногда и там, но в ту пору всё было по-другому, тогда обоим было невтерпёж.
Я вспомнил, как мы приехали туда первый раз, как я рассказывал ей, что на месте этого пляжа было море, а там, где теперь проходит дорога, лодочная станция, и там стояла лодка моего деда. Отсюда он ушёл на последнюю в своей жизни рыбалку. Ушёл и не вернулся — утонул. А может, помогли утонуть. Он в молодости тоже матросом был, и в свои шестьдесят пять плавал не хуже меня, семнадцатилетнего. Но концов не сыскать — море. Да никто и не искал. Тело такие же рыбаки выловили, и то слава богу.
Потом, за несколько лет, на это место тысячи тонн песка и грунта то ли завезли, то ли из моря намыли, деревьев насажали, пляж сделали. Даже два пляжа получилось: один цивилизованный, с павильончиками, грибочками, навесами, другой дикий. На диком пляже на машине прямо к воде подъехать можно — романтика. Везде колея на колее, плотно укатанные, — желающих много.
Летом не только днём, но и ночью бывает, что пристроиться негде. Но и ехать тут с осторожностью надо.
У нас ведь как — если что-то где-то лежит, значит, взять надо. А песок для строительства не последнее дело. Если он прямо на дороге валяется, да ещё в таких количествах, чего ж не взять? Кто с ведёрком, с лопаточкой наладится, а кто и самосвал с экскаватором подгонит.
Едешь, бывало, и вдруг колея обрывается, а дальше — яма. Да ещё такая яма, что явно не один самосвал из неё загрузили. Если, не дай бог, влетишь в неё, так не только машиной не выедешь, сам не выберешься. Будешь куковать, пока кто-нибудь не сжалится, верёвку не кинет. А машину, точнее то, что от неё останется, уж только краном вытаскивать придётся.
Впрочем, потом как будто следить стали. Да разве у нас за всеми уследишь. Всё равно то в одном месте новая яма появится, то в другом.
Давно я здесь не был. Зимой-то, наверное, ни разу заезжать не приходилось. И всё как будто изменилось. Деревья голые чернеют, кустарник, который летом такой густой, что не пролезешь, дырявой рыболовной сетью кажется. Там, где трава, то ли осока, то ли камыш, выше человеческого роста была, теперь кучи мусора. Наверное, и не найдём то место, куда мы с ней приезжать любили…
Остановились.
И только тут понял я, а может быть, просто окончательно решил, что, либо она с сегодняшнего дня до конца моей жизни со мной останется, либо… Но и то, что не останется она со мной, прекрасно понимал. И ещё понял, даже не понял — почувствовал, что не только сегодня, но и никогда уже ничего между нами не будет. А вот почему не будет, ещё не знал.
Она на меня в темноте смотрела, а я вперёд, на огоньки на другом берегу залива.
Она руку протянула, бороду мою погладила, прошептала:
— Я так соскучилась…
Я спокойно, даже как-то медленно, наручники из кармана вытащил, открыл, взял её за руку, и браслетину — щёлк. Взял за другую руку, потянул к себе, вторую браслетину — щёлк.
И молчу.
И в мыслях не было так делать, а вот получилось. И получилось, что у неё одна рука через рулевое колесо продета.
Она тоже молчит. Молча в карман полезла, сигареты достала, потом зажигалку. Неудобно ей, но молчит. Закурила.
И я закурил. А что дальше делать, не знаю. И что говорить, не знаю. Пустой сижу, как барабан, и в голове — бух-бух-бух. Видно, опять давление.
Сидим, молчим, курим.
Она, наконец, попросила тихо, спокойно, даже как будто ласково:
— Сними, пожалуйста, мне неудобно.
— Сейчас сниму, — говорю.— Извини, мне в туалет надо. Сейчас схожу, и сниму. И поговорим.
Вышел из машины.
Ветер мелкими иголками лицо окатил. И в туалет-то не сильно хотелось, но хорошо, что вышел. Свежий воздух успокаивает, ветер мозги продувает.
Отошёл от машины, расстегнулся, а сам думаю, как же разговор построить, с чего начать.
Слышу, стартёр заработал, машина завелась, потом фары включились.
Я на это как-то и внимания не обратил. Мог бы, наверное, подумать, что замерзла она, печку решила включить или ещё что-нибудь. Но и такой мысли не промелькнуло.
А она с места рванула, и помчалась.
Я по рёву двигателя только скорости считаю, больше никаких мыслей: первая скорость, сброс оборотов, опять двигатель взревел, значит, вторая, опять сброс, теперь третья…
«Господи! Да она же в наручниках! Куда помчалась?..»
Застегнулся. Стою. На отблески фар, на два удаляющихся красных огонька смотрю. Вдруг отблески исчезли, а задние фонари, как у самолёта при взлёте, от земли оторвались, и вверх. Высоко вверх поднялись, и тут же вниз. И исчезли. Ни грохота, ни удара, только где-то далеко глухо двигатель урчит.
«Господи! В яму влетела!..»
Побежал.
С одной стороны и волнение, и беспокойство, и нервы, и давление в голове бухает, а с другой — как будто и не я бегу, а кто-то другой, а я всё это отстранённо, как на экране, вижу. И как будто даже без эмоций. Смотрю киношку и всё.
Давно не бегал, физических нагрузок никаких. Сразу рванул, и устал быстро. Задыхаюсь, вспотел, ноги свинцом налились, но бегу.
Далеко она отъехала. Что с ней, как? Остановиться бы, дыхание перевести, — нельзя. Ведь она же там, в яме.
А может, показалось? Может, там просто горка? Она за неё заехала, и мне не видно, а она дальше спокойно катит, и надо мной посмеивается. Хорошо бы! Но ведь слышу — двигатель спокойно равномерно, урчит, и уже где-то поблизости. Может, просто остановилась? За горку заехала, и остановилась, меня ждёт. Сейчас подбегу, сниму наручники, и пусть дальше едет. Теперь уже навсегда расстанемся. И слава богу!..
Да только нет здесь таких горок, и не было никогда. Ямы есть, а горкам откуда взяться? Может, появились?
Бегу.
Вот уже совсем близко. Ну?
Так и есть — яма.
Яма небольшая, но глубока. На дне мусор, бутылки и очень много полиэтилена — то ли старые рваные мешки, то ли скомканные, испачканные полотнища. Машина лежит на боку, привалившись крышей к совершенно вертикальной стенке со следами ковша экскаватора. Багажник чуть приподнят, а капот в полиэтилен зарылся. Спокойно, равнодушно урчит двигатель, колёса крутятся, фары и габаритные фонари светят. Переднее окошко открыто, а Малыша не видно.
В яму прыгать не то, чтобы страшно, но какой смысл, что я там, в яме, сделаю? Забежал с другой стороны. До дверей машины недалеко, с полметра, не больше.
Спрыгнул на дверь.
Машина чуть сдвинулась, ещё больше на крышу завалилась.
Я в окошко.
— Малыш! Малыш!!!
Не отвечает — без сознания. Её и не видно почти, аж за дальнее сиденье завалилась, между стойкой и подголовником. Ноги у заднего сиденья, а голова под передней панелью, только шею видно. И руки к рулю прикованы, и ключ, оказывается, в наручниках торчит.
— Что же ты наделала, родная моя?! Сейчас я, сейчас!..
Переднюю дверцу дёрнул, ещё раз, ещё, — не могу открыть, заклинило. Руки в окошко просунул, потом голову. Бензином воняет. Один браслет отстегнул, её рука упала. Вторую руку еле успел удержать. Отстегнутый браслет себе на запястье защёлкнул. Теперь мы вроде как вместе, одно целое. За руку потащить попытался, да не получается, она вся между сиденьем и стойкой зажата. Да ещё и пристёгнуты мы друг к другу через руль получились.
— Господи! Сейчас, Малыш, сейчас!..
Второй браслет с неё снял, руку помимо руля перехватил, а тащить не получается.
Нет, так не вытащу. Машину перевернуть надо, на колёса поставить, и с другой стороны вытаскивать. Там тоже окошко открыто. Я, когда выходил, его открытым оставил. Даже если дверь заклинило, в окошко вытащу.
— Сейчас, родная, сейчас!..
Отпустил её руку, вылез. В стенку ямы спиной упёрся, ногами в окошко.
Куда там! — машина даже не сдвинулась. Двигатель хрюкнул несколько раз, заглох, колёса остановились, а свет горит и бензином всё сильнее воняет.
Позвать кого-нибудь надо, сам не справлюсь. Да кого ж позовёшь?
Летом под каждым кустом машины стоят, музыка, веселье, шампанское хлопает, а сейчас — ни огонёчка, ни звука.
— А-а-а-а-а-а-а!..
Хоть бы рычагом каким под крышу подцепить. Может, получится? Сюда бежал, кажется, бревно у колеи лежало, вон там, под деревьями.
Выкарабкался из ямы, побежал.
— Сейчас… потерпи, Малыш… Сейчас…
Действительно бревно лежит. Схватил, только край приподнял, а оно пополам переломилось — гнилое, одна труха. Под деревьями ещё побегал, да что в темноте разглядишь?
Вдруг вспомнил: она же с сигаретой была, когда отъезжала! Там же бензином воняет, наверняка из бака течёт. Может, выбросить успела или погасить? Как же погасить могла в наручниках? И свет включен! Надо выключить.
Бегом назад.
Как же это там, по электротехнике, учили? При замыкании цепи искры может не быть, а при размыкании всегда будет. Или наоборот? Не помню…
И не успел добежать.
— А-а-а-а-ы-ы-ы-а-а-а-а!..
Полыхнуло. Столб пламени до самого неба. Ни взрыва, ни хлопка, яркий свет, и как будто огненный шар из земли вылетел.
Подбежал.
Вся яма полыхает. За пламенем машины не видно, слепит, печёт. На колени упал, попытался песок руками загребать. Да разве ж это песок? Земля каменная, сухой травой сбитая.
— Лю-ю-ю-ди-и-и-и!!!
К дороге бежать надо. Там машины. Остановить, позвать.
— Сейчас, Малыш, я сейчас!..
Побежал.
Бежать далеко. Задыхаюсь, ноги заплетаются, но бегу.
Добежал.
На дороге никого, ни с одной стороны, ни с другой. Эта дорога вообще внутри города объездной считается. Сколько шуму было, когда её построили: «Прямо в порт и без проезда по центральным улицам. Ура!». А ездить-то и некому, кроме пляжников в летний сезон.
Вдалеке заправка светится. Уж там-то точно люди должны быть и телефон, и огнетушители.
Скорее, скорее…
«Господи! Она же там горит! Не успею! Быстрее, быстрее! Только бы жива осталась, только бы…»
И тут, — сначала даже не услышал, — спиной почувствовал, и повернулся. Ещё один столб пламени оттуда, и взрыв глухой, как будто огромное колесо лопнуло.
— А-а-а-а-а!!!
Назад побежал.
— Да что же я там, один, сделаю?!
Опять к заправке. Увидел: от заправки машина отъезжает, и в мою сторону поворачивает. Посередине дороги бегу, руками размахиваю.
«Помоги, господи! Скорее! Скорее! Только остановись, только помоги!..»
Машина дальним светом меня ослепила, ближе подъезжает, тормозит. К дверце подбегаю, распахиваю, и…
Ни в каком рассказе этого не придумать, ни в каком сценарии. Только в жизни так случиться может.
За рулём Феликс сидит, смеётся, спрашивает:
— Тебя какие черти сюда занесли?
Я в машину запрыгнул.
— Скорее! Туда! Там Малыш мой!.. Горит она!.. Скорее!..
Феликс сразу всё понял. Он вообще быстро соображает. По газам, и понеслись.
Он молчит, на меня поглядывает и на дорогу.
— Огнетушитель?..
Он молча кивнул, ещё больше газу добавил.
Вот и яма кошмарная светится, полыхает. Он скорость сбавил.
— Вот… вот… Здесь. Смотри!..
Машина в яме уже по-другому лежит, почти совсем на крыше, капотом ещё больше в полиэтилен зарылась. И уже вся чёрная. Стёкол нет, багажник, как мятая консервная банка, тупым ножом открытая, разворочен. Я сообразить успел: это не бензобак рванул, а газовый баллон так разворотил её.
— Стой. Стой здесь. Да стой же ты!!!
А Феликс не останавливается, вокруг ямы объехал, опять по газам, и назад к дороге.
— Стой! — кричу. — Огнетушитель дай! Там же Малыш мой! Стой!!!
И он кричит:
— Да что ты там этой пипеткой сделаешь?! Нет её там! Всё! Нет её!..
И только тут дошло до меня, что он прав: не может она там до сих пор быть. И никогда её уже не будет. И ещё дошло, или может сначала закричал я, а потом уже понял, что так оно и есть. Истошно завопил, во весь голос:
— Это я убил её!!!
А он кулаком мне в челюсть.
Феликс только с виду такой щуплый, а удар у него, оказывается, слава богу. А может, просто знает, куда и как бить.
У меня в голове помутилось, как будто реле какое-то выключилось. Дальше только короткие фрагменты помню. Видел, как его мобильный телефон засветился, он кнопки нажимал. Потом он что-то о пожаре говорил, и ещё говорил, что ничего не знает, просто мимо проезжал.
Но, видно, я всё же недолго в отключке был. Очнулся — по улице едем. Феликс тихо, спокойно спрашивает:
— Оклемался?
Я кивнул. Он вопросы задавать начал: как всё произошло, когда встретились, видел ли меня с ней кто-нибудь, во сколько я от матери вышел. Я односложно, коротко отвечал. Даже помню, что не заикался. Ещё он спросил, за сколько времени я обычно от матери до дома дохожу. Он знал, что я частенько и туда и обратно пешком топаю.
— Очень хорошо, — сказал он, телефон из кармана достал, набрал номер.
А я всё ещё не понимаю, что он задумал. Мне всё кажется, что мы сейчас развернёмся и назад поедем. Он же пожарных вызвал, мне же там надо быть.
Слышу, он по телефону просит меня позвать, потом переспрашивает, давно ли я ушёл, и вдруг весело в трубку:
— А, вижу, вот он идёт. Спасибо, извините, до свиданья.
И выключил телефон.
Откуда я иду, куда иду? Ничего не понимаю. Я же здесь рядом сижу. А Феликс говорит:
— Ну-ка проверь, ничего ты там не потерял? Платочек, зажигалка или ключи — всё на месте?
Понял я к чему он клонит, и сами по себе слёзы из глаз покатились.
— Зачем, Феликс? Ведь это я. Я убил её… Поехали назад.
— Ты всё-таки проверь.
Я достал платочек, слёзы утираю. Ещё раз хочу попросить его назад ехать, а сказать ничего не могу, спазмы в горле.
А он о своём:
— Так, платочек есть. Ключи?..
Я ключи достал, и только тут заметил, что наручники-то до сих пор у меня на руке одним браслетом пристёгнуты, и ключ из них торчит.
Он машину остановил.
— Мне здесь на минутку заскочить надо. Ты посиди, поплачь, не стесняйся. Только без глупостей. Это не я тебя спасаю, это бог так решил. То, что мы с тобой сейчас встретились, явно от него знак. Я вообще на той заправке первый раз в жизни заправлялся. Даже на пляже там никогда не был… Но лучше давай так сделаем…
Он за руку меня взял, ключ из наручников вынул и свободную браслетину за руль защёлкнул.
— Посиди, поплачь. Я быстро.
И ушёл.
Я сидел и плакал. Даже не плакал, просто слёзы утирал. А они ручьями.
Он быстро вернулся, снял наручники, спрятал их, и поехали.
Мимо дома моего проехали, у магазина остановились.
Феликс говорит:
— Возьми себя в руки, приведи морду в порядок, и пошли в магазин.
Я головой отрицательно покачал, он настаивает:
— Пошли. Так надо.
Вышли из машины. Он у двери магазина меня остановил, осмотрел, брюки мои на коленках отряхнул.
— Пошли. Просто стой рядом, и всё.
Зашли в магазин. Несколько человек в очереди у прилавка стоят. В основном алкаши местные, за разливным вином. Я в этот магазинчик тоже частенько захаживал, но здесь не пил никогда. Я себе к ужину в бутылочку брал.
Продавщица знакомая. Из всех, кто здесь работает, самая медлительная, жуткая копуша. У неё всегда очередь. Увидела меня, поздоровалась. Я кивнул.
Подошла очередь. Феликс вино брать не стал. Попросил бутылку коньяку, консервы, шоколадку.
— Хлеб у тебя есть?
— Не помню. Кажется, есть.
— А кофе?
— Есть.
Я ему отвечаю, а сам думаю: «Как же можно после всего вот так, спокойно, в магазине стоять и продукты покупать? А ведь я не только спокоен, но как-то даже равнодушен ко всему. Как будто не со мной всё это происходит. Даже как будто не произошло ничего, а просто приснилось».
Феликс хлеба попросил, бутылку минералки, и ещё бутылку пива. Продавщица всё это на прилавок выставляет, а он мне передаёт. Передал минералку, а пиво только протянул, и отпустил бутылку. Я схватить не успел, она о цементный пол, и вдребезги.
Жидкость на полу вспенилась, очередь в стороны шарахнулась. Феликс ахает, охает, извиняется, просит у продавщицы веник, совок. Она перегнулась через прилавок, посмотрела на пол, сказала, что сама уберёт. Он ей деньги протянул, сказал, что сдачи не надо, ещё раз извинился, и пошли мы к выходу.
Сели в машину, помолчали.
На лобовом стекле мелкие капельки дождя заблестели. Капельки всё крупнее и чаще, вот уже слышно как по крыше стучат.
Феликс обрадовался:
— Вот и дождичек пошёл. Это хорошо.
— Ты специально пиво разбил, чтоб она нас запомнила?
— Видишь, ты всё прекрасно понимаешь. Значит, всё будет отлично.
— Как же я жить с этим буду, Феликс?
— Легко. Я думаю, что даже легче, чем последнее время жил.
— А она?..
— В конце концов, она сама свой выбор сделала, и… Ладно, поехали.
Дома Феликс меня прежде всего в душ загнал, а сам на кухне хозяйничал, ужин готовил.
За стол сели, он мне сразу почти полный стакан коньяку набухал и до дна выпить заставил.
Я ещё до конца не выпил, а уже всё понял. Даже не по вкусу, а как-то почувствовал. Может быть, по его взгляду, не знаю, но понял: он мне в коньяк что-то подсыпал.
— Зачем, Феликс?
— Умный ты. С тобой даже не интересно. Ну, если всё понял, пошли, сам в коечку ляжешь, а то потом тащи тебя.
— Зачем?..
— На всякий случай. Чтобы ты глупостей не натворил.
Он проводил меня до постели, помог раздеться, уложил. Я хотел ему сказать, чтобы он вторые ключи от квартиры на зеркале взял, закрыл меня, когда уходить будет. Но не успел сказать, вырубился.
Проснулся я от жуткой головной боли. Еле оторвал голову от подушки.
За окном уже не утро. Может, полдень, может, ещё позднее.
С трудом поднялся, поплёлся в туалет.
На кухне Феликс сидит. Перед ним чашка кофе, во рту сигарета.
— Здравия желаю, товарищ матрос! Как спалось?
— Хреново мне. Голова болит. Что ты мне подсыпал?
— Клофелинчик. Ничего, голова поболит и перестанет. Лишь бы душа успокоилась. Давай, приводи себя в порядок, и поедем. Я тут уже два часа твоего пробуждения дожидаюсь.
— Так ты уезжал?
— Конечно. Я уже все сегодняшние дела сделал.
— А куда поедем?
— На пикничок.
Я решил, что он шутит, и ушёл в ванную.
— На, полечись, — предложил он коньяку, когда я вышел.
— Это без клофелина?
— Без. Завтракать не будем, кофейку попей, и хватит. Нас уже ждут.
Голова продолжала раскалываться, ни коньяк, ни кофе не помогли. Расспрашивать, куда мы поедем и зачем, не было ни сил, ни желания. Вчерашние события не то чтобы забылись, но как-то отделились пьяной, болезненной пеленой.
Я медленно оделся, вышел в прихожую. Феликс уже обувается.
— Сегодня холодно?
— С утра немного подморозило, сейчас опять слякоть.
Я снял с вешалки пальто.
— Нет-нет, ты куртку надень. Вот эту.
Я надел куртку, в которой был вчера.
— Погоди, — сказал Феликс.
Он ушел в ванную, вернулся с мокрой тряпкой и стал вытирать на мне куртку.
— Вот теперь, как огурчик, зелёненький и весь в прыщах, — пошутил он. — Поехали.
Мы ехали на море. Я понял это как-то сразу, даже не знаю, почему. Сквозь тупую боль и тошноту в памяти всплывали события вчерашнего вечера.
— Послушай меня внимательно, — начал Феликс. — Вчера ты её не видел. От матери пошёл домой, встретил меня, и весь вечер мы были у тебя. Кто бы ни спрашивал, ты ничего не знаешь. Понял?
Я промолчал.
— Менты дело в любом случае заведут, но я думаю, оформят всё, как несчастный случай. В принципе, так оно и есть. Но на всякий случай погуляем сейчас у моря, шашлычок поедим, песочек на обуви, в машине оставим. Бережёного бог бережёт. Только не раскисай. Договорились?
Я кивнул.
Мы уже подъезжали к той злополучной яме. Медленно проехали по самому её краю. Она ничем не отличалась от множества других, только одна стена была совсем чёрной от копоти и на дне стояла грязная, тёмная вода. Рядом с ямой кое-где видны были следы больших колёс.
Неподалёку у самой воды стояли две иномарки, над берегом стелился сизый дымок.
— Вот видишь, нас уже ждут.
Мы подъехали.
Компания была незнакомой. Только двоих парней я видел прежде с Феликсом. Прямо на капоте машины был накрыт импровизированный стол, стояли бутылки, пластмассовые тарелки с едой, овощами. Рядом хлопотали две симпатичных длинноногих девчонки. На костре жарился шашлык. Громко звучала какая-то блатная песня.
Я точно помню, что именно в этот момент впервые ощутил странную, непривычную боль. Это была даже не боль, а какое-то жжение где-то глубоко внутри, вверху живота, в том месте, которое называют солнечным сплетением. Жжение это усиливалось с каждой минутой, растекалось по всему телу.
Я с трудом воспринимал то, что происходило вокруг.
Мы вышли из машины. Феликс знакомил меня со своими друзьями, кажется, что-то говорил о том, что я вчера сильно перепил, и не стоит обращать внимание на моё настроение.
Потом мы пили вино, ели шашлык, кто-то рассказывал анекдоты, кто-то смеялся. А я чувствовал, что моя боль, это жжение, растекается по всему телу, как будто раскалённый шар, неизвестно как оказавшийся у меня внутри, всё увеличивается, поглощая и выжигая меня. Хотелось разорвать не только одежду, но и тело, и грудную клетку, и выпустить его, вытолкнуть, освободиться.
Потом меня стошнило. Я едва успел отвернуться, из меня хлынул фонтан.
Это не принесло облегчения.
Огненный шар продолжал увеличиваться, и казалось, что уже не только плавятся мозги, но и пылают волосы на голове, и даже кончики ногтей на ногах.
Потом мне нужно было куда-то бежать, и я побежал. Чьи-то сильные руки пытались удержать меня. Я вырывался, и, видимо, мне это удалось, потому что меня сбили с ног и прижали к земле. Я что-то кричал и грязно ругался.
Ещё я запомнил наручники. Мои руки выкручивали за спину, а наручники позвякивали прямо перед глазами.
Потом мне вязали ноги. Чем-то широким и крепким, возможно, ремнём. Потом заталкивали в машину, а я всё кричал и ругался.
Потом меня везли, но уже не в машине, а на чём-то жестком. Я лежал на спине и, кажется, был привязан. Но мне всё равно нужно было куда-то бежать, и я чувствовал, как дергается моя правая нога.
Я слышал чьи-то голоса, крики, звон каких-то склянок. И ещё я слышал смех. Её чистый, звонкий смех! Именно так она смеялась в самые счастливые моменты нашей жизни. Я слышал её смех, а видел лицо сына. Тогда же я почему-то подумал, что никогда, кроме разве что его раннего детства, не видел, как плачет мой сын. Больше я ни о чём не успел подумать. Её смех не давал мне сосредоточиться на какой-то одной мысли.
Потом вдруг, и это было для меня самым неожиданным и, может быть, даже страшным, я увидел свет. Очень яркий, ослепительный свет, который исходил от меня самого. Точнее от того огненного шара, который запылал во мне там, на берегу, и охватил меня всего. Я сам, и всё вокруг меня, было только этим светом, и за ним я уже ничего не мог разглядеть. От этого света было больно не только глазам, но и всему телу. Ужасная, жгучая боль!..
И вдруг всё погасло. И темнота… И тишина…
Больше я ничего не помню. Впрочем, больше ничего уже не было. Ничего и никогда. Во всяком случае, со мной.
Зачем меня всю жизнь лечили?
Нет, не подумайте, что я всю жизнь болел, вовсе нет, но ведь приходилось же обращаться.
Так зачем они меня лечили? Причём, по их мнению, совершенно бесплатно, то есть даром.
Конечно, мелкие непредвиденные расходы выпадали и на мою долю. Лекарства, бинты, вату приходилось покупать. Правда, всё это было дефицитом, всё из-под полы, всё втридорога. Ну, ещё шприцы большой проблемой были. Не те, которые теперь, а те, которые тогда. Их совсем непросто было достать. Не купить, не приобрести, и даже не найти, а именно достать. И перед уколом их обязательно нужно было кипятить в кастрюле, а иголки затачивать мелкой наждачкой, потому что эти иголки были ужасно тупые и никак не хотели встревать, куда им полагается.
А уж личным аппаратом для измерения давления могли похвастаться только родственники тех самых бесплатных врачей или особо одарённые, в смысле доставания, граждане. Но мне повезло, я этот аппарат купил в Азербайджане, в туалете железнодорожной станции Дебенды у посиневшего русского алкаша. Думаю, что он был ворованный. Не русский алкаш в Азербайджане, а аппарат для измерения давления. И вёз я этот аппарат, несмотря на отсутствие таможни (тогда и слово-то «таможня» казалось далёким, экзотическим и ассоциировалось лишь с фильмом «Белое солнце пустыни»), упрятав на дно чемодана и опасаясь: а вдруг не положено, а вдруг отберут.
Потом оказалось, что одним этим аппаратом измерить давление нельзя. Для этой процедуры необходим ещё и стетоскоп, который я через несколько лет с успехом выклянчил в обмен на магнитофонную бобину с записью Высоцкого у гинеколога «Скорой помощи» в гостинице города Красноярска.
А вот мумиё тогда привозили прямо с Алтая. И здоровые бородатые ребята, называющие себя альпинистами и выглядевшие как что-то среднее между грузчиком винного магазина и младшим научным сотрудником, держали на него такую цену, которая позволяла им не только приобретать полное альпинистское снаряжение, но и безбедно жить весь период между своими восхождениями.
Но все эти расходы ерунда по сравнению с тем, как они меня лечили.
Мы оба, то есть и я, и они, прекрасно знали, что от всех болезней помогает только одно универсальное лекарство, которое не пишется по-латыни и называется очень просто — больничный лист. Все другие лекарства тоже иногда лечат, но очень избирательно, то есть, если лечат одно, то обязательно калечат другое. Но им же надо было показать, что они понимают больше меня. И они писали по-латыни, а я покупал лекарства. И пил их, и колол, и прикладывал. И в таких количествах, что организм с трудом выдерживал эту атаку.
А вот больничный лист для любого организма был в строго регламентированных дозах. ОРЗ — три дня, грипп — неделя, перелом кости — двадцать один день. И ты здоров, иди работай.
Сегодня я уже не спрашиваю: как и почему, сегодня меня интересует — зачем?
Зачем они меня лечили?
Лечили с первого дня моей жизни, с первой минуты, и даже раньше, когда я был ещё не я, и не мог им возразить.
Ну, зачем они меня оттуда вынули? Чтобы потом всю жизнь посылать обратно?
Но я же, находясь там, ещё не знал, как у них здесь.
Если бы я знал, я бы никогда в жизни, я бы не то, что сам, я бы и внукам своим, и правнукам наказал: ни головой, ни ножками, ни бочком, ни пуповиной, ни через кесарево, ни в коем случае. Сюда, вот именно сюда, туда, где я оказался, — ни в коем случае. В любое другое место — пожалуйста, хотя там тоже, чёрт его знает, но сюда точно никаким боком не надо.
Но это я понял гораздо позднее, а тогда, даже если бы они спросили, и даже если бы я смог им ответить, то, скорее всего, согласился бы с ними, и появился там, где меня угораздило. Я ведь не знал, что они будут меня лечить, и до сих пор не могу понять, зачем они это делали.
Но они, видимо, знали, что я ещё ничего не знал, и сразу стали не только лечить меня, но и учить. Причём учить так же бесплатно, как и лечить, то есть совершенно даром. В этом, мне кажется, и заключалась наша с ними главная проблема. Они ведь думали, что учиться я буду так же, как они лечат. То есть, если мне от врача нужно только одно лекарство — больничный лист, чтобы не работать, то им нужно заставить меня работать, и для этого достаточно написать что-нибудь умное по-латыни.
А лекарств всё равно нет, и взять их негде.
Им даже в голову не приходило, что я эти лекарства найду, достану, выкопаю из-под земли, и буду пить, колоть и прикладывать. Если бы они это знали, то по их расчётам, я не то, что жить, родиться не мог.
Отсюда вывод: меня вообще не должно было быть, потому что, если бы мы с ними вовремя обо всём догадались, то первое: я бы сам никогда не родился, потому что боже упаси; и второе: они бы очень серьёзно задумались, прежде чем помогать мне в этом нелёгком деле.
Но вопреки всему я родился, и они мне сказали:
— Вот это белое.
— Да, — согласился я. — А это что?
— О, это чёрное.
— Понятно.
И мы были очень довольны друг другом.
Ещё они мне сказали:
— Нужно всегда говорить правду.
— Понятно, — ответил я.
— А воровать нельзя.
— Хорошо, я воровать не буду.
— Молодец, — обрадовались они. — Но если украдёшь, то сразу приди и расскажи.
— Так если нельзя, как же я смогу?
— Ну, мало ли…
— Мне что-то не совсем понятно. Если нельзя, то разве можно? — переспросил я.
— Потом поймёшь. Пошли дальше.
И мы пошли дальше. Они же не думали, что я ещё и жить буду так, как они меня научат. Им это и в голову не могло прийти. И они продолжали меня лечить и учить.
— Нужно честно трудиться и приносить пользу обществу, — сказали они.
— А что такое общество? — спросил я.
— Это все мы.
— И я тоже?
— Ну, в принципе, да… Можешь им быть, если станешь достойным членом нашего общества.
— Кем, простите?
— Членом общества.
— Извините, а других вакансий у вас нет?
— Пока нет. Вот научишься жить, принесёшь пользу, тогда посмотрим. Пошли дальше.
И мы опять пошли дальше.
Они говорили мне о том, что нужно уважать старших, защищать слабых, любить детей, любить и уважать женщин, защищать любимую Родину, и тогда все будут уважать, любить и защищать меня.
— Как хорошо, как мудро всё устроено, — радовался я, усваивая их науку.
Но они, наверное, думали, что я слепой, глухой и очень глупый. Может быть, именно поэтому они продолжали меня лечить. Но ведь я был не слепой, не глухой и, как мне кажется, не совсем глупый. Выходя на улицу после занятий, я смотрел по сторонам, всё видел, слышал, и очень сильно удивлялся.
Но вот пришёл день, когда они решили, что уже научили меня, выдали аттестат зрелости и сказали:
— А теперь живи.
Я тогда ещё не всё понял, и осторожно спросил у них:
— А как жить?
Они очень удивились и спросили у меня:
— Ты что, больной?
— Не знаю, — ответил я так, как они меня учили, то есть честно.
Они удивились ещё больше, и стали ещё сильнее меня лечить.
Но я уже не хотел, чтобы меня лечили, я хотел, чтобы меня научили жить, и попросил их об этом, потому что больше просить было некого.
В итоге, кроме аттестата зрелости, у меня появилось ещё два диплома. Это не шутка, это факт, подтверждённый документами.
Но и второй раз, и третий, они учили меня точно так же, как первый, и всему тому, что я уже знал.
Может быть, именно потому, что мне пришлось слишком долго у них учиться, я стал жить так, как говорили они, а не так, как жили вокруг.
Я увидел, как сильный обижает слабого, заступился, и они оба били меня по лицу. Причём очень больно. И слабому это занятие доставляло ещё большее удовольствие, чем сильному.
Я увидел больного, несчастного старика и помог ему подняться. Он дыхнул на меня перегаром, сказал, что я сам гожусь ему в отцы, взял у меня десять рублей, и скрылся в винном магазине.
Я полюбил женщину и предложил ей выйти за меня замуж. Она поинтересовалась, какая у меня зарплата, спросила, на что же я живу, и ушла к другому.
Я увидел, как жулик украл, посочувствовал ему, и посоветовал всё честно рассказать. Он пошёл и рассказал, но не о том, что и как украл, а то, что он думает обо мне. И думал он обо мне не очень хорошо. А о том, что он украл, они знали ещё до того, как он это сделал. И когда он это сделал, они стали уважать его, и позвали к себе, но совсем не для того, чтобы наказать. Теперь, когда он ворует, ему даже некуда пойти, чтобы рассказать об этом, потому что он сам уже сидит там, где об этом надо рассказывать. И к нему приходят, и рассказывают, где что плохо лежит и что можно украсть.
Я увидел детей и подумал, что они играют в больницу. Оказалось, что шприцы у них настоящие и колют они сами себя по-настоящему, и они действительно больны. Я хотел отвести их в больницу, но они обругали меня матом, сказали, что меня самого надо лечить и предложили уколоться.
Но меня и так всю жизнь лечили. Только я не знаю, зачем.
Одно время я думал, что меня лечат для того, чтобы я лучше работал. Но я и так хорошо работал, хотя платили они мне, как если бы я совсем ничего не делал. Я стал работать ещё лучше, но платить они стали ещё меньше.
Тогда я стал понимать, что они просто меня не любят и не уважают, но почему-то очень обо мне заботятся. И ещё я стал замечать, что, несмотря на то, что я всё делаю так, как они учили, меня не любят не только они. Слабые меня не любят, потому что я не хулиган. Женщины меня не любят, потому что я не ворую и мне мало платят. Старики меня не уважают потому, что мне нечего с ними вспомнить, даже если я много выпью. Дети меня не любят, потому что я не понимаю, в какую игру они играют, и мне эта игра кажется очень страшной.
Оказалось, что меня вообще никто не любит.
Но ведь по-другому жить я не умел!
А как жить, если тебя никто не любит?
И тогда я впервые подумал о том, что лучше умереть, чем так жить.
Но прежде чем умереть, я пошёл к ним и спросил:
— Зачем же вы меня лечили?
— Да-а… — сказали они.
— Ага, — ответил я.
— Ничего, — сказали они. — Мы о тебе позаботимся.
— Так вы же и так всю жизнь обо мне заботились. Я ведь хотел пожить, а получилось…
— Ещё ничего не получилось. Вот когда получится, тогда и поживёшь, — сказали они.
— Это когда же?
— На пенсии.
— Вы так думаете? — спросил я.
— Мы не думаем, — ответили они. — Мы знаем. У нас теперь такие законы, такие законы!.. Теперь те деньги, которые мы откладывали тебе на пенсию, мы будем выгодно вкладывать в производство, и когда ты пойдёшь на пенсию…
— Извините, — перебил я. — А не могли бы вы эти деньги никуда не вкладывать, а сразу отдать мне?
— Да-а… — сказали они. — Плохо мы тебя лечили.
— Ага, — согласился я. — Неважно.
— Но теперь уже поздно. Теперь будешь лечиться сам, за свои деньги.
— Да где же я их возьму?
— Как где? Мы же тебе объясняем. Теперь твои деньги мы будем вкладывать, получать прибыль, и копить, копить, копить… А вот когда ты пойдёшь на пенсию…
— Извините, а если я не доживу до вашей пенсии?
— Ну, ты уж постарайся.
— Я, конечно, постараюсь, но всё-таки. А вдруг я умру на следующий день после выхода на пенсию? Вот так, спонтанно. Выйду на пенсию, устрою вам банкет за свои деньги, отгуляю вместе с вами, и на следующий день умру.
— Ну, тогда… Тогда, если ты правильно составишь завещание, приложишь все справки, и те, которые должен был собирать всю жизнь, и те, которые ещё должен будешь лично собрать после смерти, то при благоприятных обстоятельствах, твои близкие родственники, в первую очередь дедушка с бабушкой, если они, конечно, до 1917 года рождения, смогут получить какую-то часть твоих денег.
— Чиво?
Это не опечатка и не ошибка. Это естественный вопрос, который самопроизвольно возникает и который хочется повторить. Причём возникает он не от недоверия к кому-то конкретно, а просто жизненный опыт подсказывает.
— Чиво-чиво у меня там, на ушах, разлохматилось? Нет, я, конечно, вам верю. Я всю жизнь только это и делаю, что верю вам, а вы доверяете мне. Но давайте попробуем наоборот. Хоть раз в жизни попробуем наоборот. Давайте вы не будете забирать у меня мои деньги, а я их получу. Все! Буквально все, которые уже заработал и которые ещё сумею заработать. Вот прямо так — приду в кассу, распахну рюкзак, и положу туда все деньги, которые заработал за свою жизнь и которые вы даже не собираетесь мне отдавать. До рубля, до копеечки. И буду я с этими деньгами… Я понимаю, что это страшно, но давайте попробуем хотя бы представить. И буду я с этими деньгами делать всё, что захочу. Захочу дворец построить, построю. И граф Воронцов со своей крымской избушкой окажется, по сравнению со мной, советским дачником на шести сотках. Захочу, книг накуплю. Очень много книг, на все деньги. Но на свой вкус, а не на ваш. И поскольку тогда дворец построить не получится, а квартирка у меня не ахти, ваша, — то есть полученная ещё в советские времена от вас, — то хранить эти книги придётся в библиотеке. В той самой библиотеке маленького провинциального городка, для которой покупал за свои деньги и присылал книги всеми уважаемый Антон Павлович Чехов. И если кто-то захочет почитать мои книги, я возражать не буду. Но если кому-то взбредёт в голову заныкать у меня хоть одну мою книгу, книжечку, книжонку, брошюрку, абзац, слово, букву или даже знак препинания, я не буду грозить ему штрафом в десятикратном размере на почтовой открытке в конце будущего года, а сразу же самолично найду его, припру к стенке и очень вежливо попрошу:
— Дорогой ты мой полиглот1, будь любезен, верни, пожалуйста, мою книгу.
И будьте уверены, он вернёт её в целости и сохранности. Сам придёт, положит на место и скажет:
— Спа-си-бо!
А я ему отвечу:
— Пожалуйста. Приходите ещё и передайте всем остальным, кто этого ещё не понял.
А захочу, оставлю все свои деньги собственным детям. И они, в отличие от вас, будут кормить, поить и ухаживать за мной до самой смерти с благодарностью и уважением.
___________________________________
1 Полиглот — это не ругательство. По-гречески polys означает многочисленный, обширный, а glotta по-гречески всего-навсего — язык. Так что всё вместе это означает человека, владеющего многими языками. Извините за консультацию и за то, что я его так обозвал. Но ведь я буду говорить с ним на том языке, который он понимает, а не на библиотечном. (Назад, к ссылке)
— А как же тогда мы? — спрашивают они.
— А какие у вас проблемы? — спрашиваю я.
— Да как же?.. Да мы же… Да вся страна… А интересы нашего родного государства?.. И вообще!..
— А вот не надо вообще. Давайте конкретно. Что значит, «интересы государства»? Государство, это конкретно или вообще? Государство, это я, он, она, оно, в смысле дитё, и все мы вместе взятые? Или только вы, отдельно живущие? Если ваши проблемы совпадают с моими, то я готов вместе с вами до победного конца и до гробовой доски. Но когда вы говорите «в интересах государства», то я понимаю, что это не в моих интересах, а в интересах неизвестно кого и лично вас. Поэтому давайте договариваться чётко, конкретно, как взрослые интеллигентные люди. Ну, хорошо, извините за то, что обозвал вас интеллигентными людьми, не обижайтесь, Готов взять свои слова обратно. Давайте разговаривать, как простые взрослые люди. Какие у вас проблемы?
— Ну, в первую очередь безопасность, — отвечают они.
— Чья безопасность? — спрашиваю я.
— Твоя, идиот, — говорят они.
— Хорошо. Объясните этому идиоту, то есть мне, кто мне, этому идиоту, угрожает?
— Пока никто, но мало ли…
— Стоп-стоп-стоп! Мы же договорились — конкретно. Я же ни от чего не отказываюсь, я просто хочу знать: кто конкретно он, конкретно мне угрожает?
— А вот это не твоего ума дело. Это государственная тайна, — шепотом говорят они.
Я тоже шёпотом:
— Ну, скажите хоть какого государства эта тайна.
— Твоего, болван.
— Интересная конструкция, — уже не шёпотом говорю я. — Ребята, я ведь, конечно, боже упаси, но если вы будете скрывать от меня, кто мне угрожает, я ведь могу и чёрт знает на кого подумать. Ну, хорошо, я на него не подумаю. Но вы хоть намекните, этот кто-то здесь, близко, или этот кто-то там, далеко? Впрочем, теперь и вы там очень часто бываете, и они к нам, как домой. Ну, хорошо, не говорите. Я понимаю, тайна есть тайна. Может быть, действительно лучше от всех скрывать, что он мне угрожает. В первую очередь от него самого, чтобы он случайно об этом не узнал. Это я понимаю, и поставлю вопрос иначе: что вам нужно для того, чтобы оградить меня от этого злодея? Ну, конкретно, что? Пистолет? Пулемёт? Танк? Самолёт? Не стесняйтесь, говорите, здесь все свои.
Они молчат, только глаза закатывают. Пытаются умное лицо сделать и показать, что они задумались.
А я продолжаю:
— Хорошо, тогда я куплю вам тяжёлый истребитель-бомбардировщик. У вас же его куплю, и вам же его отдам, чтобы вы меня защитили. Если, конечно, у вас хватит ума и таланта сделать этот самолёт хотя бы так, чтобы он взлетел. Потому что, если я буду его покупать, то непременно захочу сначала посмотреть, что я покупаю, и как это работает. И если это плохо работает, то у вас я покупать не буду, а куплю в другом месте. Но отдам вам, если у вас найдётся человек, который умеет управлять этой сложной техникой. Ах, он ещё не умеет? Хорошо, покажите мне человека, который сможет его научить. Я с ним поговорю, достану немного из рюкзака, и он его научит. Это я вам обещаю. Потому что я ведь буду следить, чем они там занимаются. Летают или читают друг другу лекции о непокобелимости1 маркситско-фрейдовского учения. Ведь то, что я достану, в смысле — деньги, будет из моего рюкзака, а не из вашего, и даже не из общего, которым вы так лихо распоряжаетесь. Но хочу предупредить. Прежде чем я всё это буду делать, вам придётся убедить меня в том, что мне действительно кто-то угрожает. И без всякой тайны, и без всякой секретности, и без «мало ли…». Конкретно он, конкретно мне.2 Вы должны будете доказать мне, но без аргументов, а с фактами, что вот этот израильтянин хочет набить мне морду, забрать у меня мой рюкзак, поселиться в моей, не ахти, квартире, читать мои книги и спать с моей женой. Причем неважно, с какой женой, бывшей, настоящей или будущей. Я их всех безумно люблю. И если вы меня убедите, что он это собирается сделать конкретно в моей квартире, на моём рюкзаке с любой из моих жён, и он это документально подтвердит…
Почему только я должен полжизни зарабатывать право получить, а вторую половину собирать справки, которые мне никто не хочет давать? Поработайте и вы немного ради безопасности государства, чтобы убедить меня лично.
И вот если у вас это получится, клянусь, я куплю вам самолёт и танк, и пистолет, и ракетку. Но не теннисную, к которой вы так привыкли, а ту, настоящую и конкретную, которую вы покажите этому подлому израильтянину, и он сразу надолго закроется в своём собственном конкретном туалете, а не в вашем абстрактном сортире.
Вы желаете мне возразить? Вы всё подсчитали, и у вас получилось, что моего рюкзака не хватит? Ребята, я ведь арифметике вместе с вами, и у вас же, учился. Если вы отдадите мне всё, что я за свою жизнь заработал, всё, до последней копеечки, то хватит. Ещё и на книги останется, и на дворец, и дети не обидятся. Но если всё же действительно не хватит, так я же такой не один. Ведь вы же там, у себя, давно подсчитали, сколько нас у вас. Это мы никак не можем у вас добиться, сколько же вас у него. В смысле у государства. То есть, сколько вас на нас, в смысле конкретно на нашей шее. И на нашей зарплате, которую зарабатываем мы, а самолёты пока ещё покупаете вы. Вы постоянно так резко сокращаетесь, что, по нашим расчётам, ваше количество увеличивается со скоростью полёта как раз того самолёта, которого вам не хватает. Но если вы возьмёте калькулятор и подсчитаете, сколько мы сможем подарить вам самолётов, если, конечно, вы отдадите нам наши деньги, и сумете убедить в том, что эти самолёты вам действительно нужны для нашей защиты… Да всего Израиля не хватит, чтобы их там даже не посадить, а один к одному поставить в два этажа, как быка с коровой.
Но насчёт Израиля это я просто, как пример, привёл, чтоб другие страны не почувствовали себя агрессорами. Лично мне кажется, что не один израильтянин лично для меня никакой угрозы представлять не может. Потому что у них там практически уже все наши. Не в смысле мои, а в смысле, ваши тоже. То есть они жили у нас, потом уехали туда, и теперь приезжают иногда, но уже, как они, с дружественными, братскими и родственными визитами. И вряд ли они ещё когда-нибудь захотят жить здесь. Тем более в моей квартире, тем более с моей женой, и даже на моём полном рюкзаке. И убедить меня в том, что вам нужен самолёт, чтобы защитить меня конкретно от них, будет очень трудно.
Нет, я не еврей. И не к сожалению, а просто не еврей. Даже если вы считаете меня талантливым — я не еврей. Извините, так уж получилось. Но в моей крови столько намешано! Немцы, хохлы, москали, греки, татаро-монголы… А сёстры — француженки, а братья — мусульмане, а племянники — негры. И это не шутка, это факт, который я могу доказать и объяснить.
Мою троюродную бабушку, то есть родную сестру моего дедушки, в 1942 году фашисты угнали в Германию. Там она познакомилась с пленным французом, полюбила его, и после счастливого освобождения нашими союзниками американцами, благополучно вышла за него замуж, уехала во Францию и родила ему детей. Поэтому на сегодняшний день я имею во Франции трёх сестёр. И хоть я не знаю французского, и мы с ними не переписываемся, и они пока ещё даже не приглашают меня на уик-энд, но я думаю, что чеховская тоска по лучшей жизни и восклицания его трёх сестёр: «В Москву! В Москву!», звучат для моих трёх сестёр не очень конкретно. А одна из них вышла замуж, как ни странно, тоже за француза, но негра. В прямом смысле за негра, потому что он действительно негр, и француза, потому что он действительно француз. Конкретно, по паспорту. Поэтому племянники мои имеют не только чёрный цвет кожи, но и дальних родственников на своей исторической родине, то есть в Африке.
А другая моя троюродная бабушка ещё до того, как в Закавказье установилась советская власть, вышла замуж за иранца и уехала с ним в славный город Баку. И прежде чем советская власть послала её мужа умирать на Колыму, успела нарожать ему детей. У них, в свою очередь, тоже родились дети. Так что и с мусульманским миром у меня не только дружественные, но и родственные отношения.
А мой родной дедушка был немец, родившийся в России, за что и отправился в тридцать седьмом году в Красноярский край на десять лет без права переписки.
А моя родная бабушка — хохлушка. И у меня там тоже очень много родственников, к которым, благодаря вам, я теперь должен ездить, оформляя загранпаспорт и преодолевая таможню.
А я — русский. И не только по паспорту, но и по духу, и даже по запаху. Но если вас интересует, где моя историческая Родина, я могу вам ответить очень конкретно и даже точно: планета Земля и прилегающие к ней галактики. Точнее быть не может.
___________________________________
1 Это тоже не опечатка, так точнее звучит. (Назад, к ссылке)
2 От латинского concretus, что означает реально существующий, вполне точный и вещественно определённый, в отличие от абстрактного, отвлечённого. Извините за консультацию, но так написано в словаре Сергея Ивановича Ожегова, переизданного в двадцатый раз в 1989 году издательством «Русский язык». (Назад, к ссылке)
На основании вышеизложенного, хочу на всякий случай предупредить вас ещё раз. Если вы захотите убедить меня в том, что мне угрожает мой племянник-француз или двоюродный брат моего троюродного зятя, который до сих пор проживает в одной из африканских стран, бывшей французской колонии, я могу не сразу вам поверить. Даже если вы предоставите мне кучу справок. И уж, в крайнем случае, прежде чем купить вам самолёт, я выучу несколько фраз по-французски, узнаю его телефон, позвоню и вежливо, по-родственному, спрошу, что он против меня имеет. Думаю, что мы найдём с ним общий язык. Даже не будучи полиглотами. Но, конечно, при условии, что вы не будете переводить для нас наш разговор с русского на русский и с французского на французский. И вообще не будете его слушать. Обещаю, что мы, в отличие от вас, не будем употреблять непарламентские выражения, и быстро всё уладим без вас.
— А как же мы? — опять спрашивают они.
— А у вас что, других проблем уже не осталось? — спрашиваю у них я.
— Осталось! Ой, как много осталось! — кричат они.
— Например? — спрашиваю я, закуриваю и пускаю дым им в лицо.
— А внутренняя безопасность и целостность? — возмущаются они, пытаясь поставить меня в тупик.
— Под целостностью вы имеете в виду тот немногочисленный горячий народ, который захотел жить без вас и без меня? Так я не возражаю, пусть живут. Мне непонятно, почему возражаете вы. Они вас чем-то обидели, оскорбили, обокрали, и вы хотите им отомстить?
— И то, и другое, и третье, — гордо говорят они.
— А вы их не обижали, не унижали, не обкрадывали, не расстреливали, не ссылали всем народом в двадцать четыре часа в голые казахские степи? И вы хотите, чтобы они вас любили и уважали? Ах, это давно было, ах, это не вы, это до вас? Но ведь вы помните. Значит, и они помнят. И никогда не забудут. Им не за что любить не только вас, но и меня. А я могу лишь извиниться перед ними за вас, пожать им руку, пригласить в гости на уик-энд, и очень обрадоваться, если, несмотря на всё вышесделанное вами, они примут моё приглашение.
Ах, они вас ещё и обокрали? Так, извините, чьи деньги они украли? Я думаю, что мои. А у кого? У вас. Так
Мало того, если вы, по вашим законам и вопреки моей воле, заберёте в вашу так называемую армию моего сына, и пошлёте его с автоматом защищать ваши, а не мои интересы, я вам этого не прощу. Никогда не прощу.
Даже если он вернётся оттуда живым и здоровым, всё равно не прощу вовеки веков.
И если вы удосужитесь почитать вами же писаные законы, то с удивлением узнаете, что каждый народ имеет право жить так, как желает он, а не так, как хочется вам.
— А если они бандиты? — кипятятся они.
— Бандиты, жулики, наркоманы, извращенцы? — переспрашиваю я.
— Да!
— Хорошо, начнём с жуликов. Вы их боитесь? А я нет. У меня моя квартира под круглосуточной охраной. И не только, когда меня нет, но и когда я дома. Причём мне, в отличие от вас, бесплатная охрана не полагается. Но она у меня бесплатная. И я в ней уверен, как в самом себе. В смысле, вашей охране, со всем её вооружением и оснащением, до моей, как до Киева, сами знаете как, да ещё через ваши таможни. Ваша охрана может не успеть
— Баба Маня, я тут отлучусь на несколько дней. Цветочки польёте и рыбок покормите?
Она с радостью:
— Конечно, милок.
Вот и вся моя охрана, вот и вся моя сигнализация. И гарантия сто пятьдесят процентов.
Бабу Маню шпилькой не вырубишь. И если кто-то к моей двери подойдёт ближе, чем на сто метров, так баба Маня через две минуты, точнее, — я по секундомеру засекал, — через одну минуту пятьдесят девять и тридцать пять сотых секунды, всё знает: кто пришёл, зачем пришёл, где он прописан, где его найти после двенадцати ночи и чем в детстве болела его бабушка. И если этот кто-то всё же зачем-то ко мне приходил, то после допроса бабы Мани он будет долго вспоминать, что же ему было нужно. Но обязательно вспомнит и даст ей полный отчёт.
— А если он с оружием? — вопрошают они.
— Если он кухонный нож в пьяном запале прихватил, так баба Маня в два счёта посредством только одного своего зычного голоса с ним справится. Вмиг отрезвит, по мягкому месту нашлёпает, а его ножом ещё очень долго будет у себя на кухне капусту шинковать. Но если он с настоящим оружием придёт, так это уже не жулик, а бандит. И прежде чем с ним разговаривать, хочу вам несколько вопросов задать.
Сначала объясните мне, откуда он взялся, этот двухметровый детина в камуфляже и черной шапочке с прорезями для глаз? У него и пистолет на поясе, и нож в сапоге, и автомат за спиной и граната в кармане. Это я конкретно у вас спрашиваю — откуда он взялся? Я ему это снаряжение и оружие не покупал, баба Маня тем более. Ах, вы тоже ему не покупали, он сам это взял? А, простите, у кого? Может быть, и у вас, но вы об этом не знаете? Вот это мне непонятно. Я понимаю, что вы много всякого оружия делаете, и трудно уследить, куда оно девается, но всё-таки. Вы на каждом стволе номер ставите? Причём такой, что обычной наждачкой и не сотрёшь. Да его и не стирает никто. А куда этот ствол вы направили, у вас разве не записано? И разве тот, за кем он числится, каждый раз не расписывается в особом журнале? А если он это оружие вовремя не вернёт, что с ним будет? Так что же это за учёт у вас такой, если по стране столько оружия гуляет?
Когда из этого ствола кого-то убили и вам в насмешку оставили, вы сразу находите, когда он был сделан и кому принадлежал, но как в чужие руки попал, сообразить не можете. Так почему же вы его не ищите ещё до того, как из него кого-то убили? Не знаете где искать? А я знаю. И могу его не только найти, но и купить. Пойду на обычный городской рынок, спрошу у одного, второго, третьего. А пятый мне и предложит. Это я точно знаю. Причём предложат мне не какой-нибудь там газовый пистолетик, а всё что угодно, от автомата до ракетной установки. Только плати, и пользуйся. И зачем я это покупаю, в лес по грибы ходить или к тёще на день рождения, он спрашивать не будет.
Да я вам больше скажу. Никогда этот ствол в чужие руки не попадал. Он в своих остался. В смысле из одних своих перешёл в другие свои же. Потому что, кто же научил этого бандита с оружием обращаться, шейные позвонки одним движением переламывать, одним ударом кости дробить? Я этому научить не мог, я сам не умею.
Помните, что один мудрый писатель изрёк, кстати, военным лётчиком был: «Мы в ответе за тех, кого приручили». А кого научили? Вы его полжизни учили убивать, потом он вам на политзанятиях что-то невпопад ответил, и вы его выгнали. И вы думали, что он на стройку пойдёт, кирпичи подавать? Он же этого делать не умеет. Он по специальности работу искать будет. И найдёт.
Вот поэтому, если вы моего сына будете учить такому ремеслу, не дождаться вам моего прощения.
— А если это не наше оружие? Если оно оттуда? — не унимаются они.
— А вот это уже совсем глупость, которая на практике реально существует. Сколько дармоедов мои сумки и руками и приборами прощупывают, когда я к тётке на Украину еду? И все без исключения один и тот же умный вопрос задают:
— Оружие, наркотики везёте?
— Обязательно, — признаюсь я. — Два кило сала и три вяленых леща.
Ну, рыба-то там давно, как наркотик шла, особенно под пиво, а теперь и национальное лакомство — сало в тот же разряд попало. Из России везти приходится.
А вы, не знаете, как сюда оружие попадает? Да через этих же дармоедов и попадает. И наркотики так же.
Ах, про наркотики вы знаете. Ну, знаете, а дальше что? Ах, очень серьёзная проблема? И все о ней знают?
И я знаю. И могу минимум три точки показать, где эти наркотики в розницу продают. И откуда их привозят, могу показать. И почём там берут, и почём тут продают, поведаю. Вот сколько платят, за то, чтобы вы их не трогали, не скажу, потому что не знаю. Это у них тайна. Да спросите любого таксиста в любом городе. Он вам ещё больше покажет и расскажет. А ваши стражи порядка, целые отделы по борьбе с этим зельем, — не знают? Всё они знают. Только место у них тёпленькое, и с наркотиками им бороться незачем. Службу свою показать — это всегда пожалуйста. Они ведь всех наркоманов наперечёт знают, и за полдня приведут сколько захочешь, только прикажи. Но наркоманы люди больные, их, по вашему же закону, отпускать придётся. А точки торговые закрывать вашим бойцам никакого смысла нет. Кто ж тогда этих доблестных воинов кормить будет? И если вы станете меня убеждать, что они там не кормятся, так я не только не поверю, но и понятно мне будет, что вы тоже из той же кормушки хлебаете. А главная причина, почему им нет смысла эти точки закрывать не только мне, но и любому младенцу понятна. Ну, переловят они всех торговцев за месяц, а дальше чем заниматься будут? Их же в другое место пошлют, а там вряд ли теплее будет. Это только дураки за один день всю работу сделают, и без дела остаются. Умный и результат показать сумеет, и работу, за которую ему платят, так спланирует, что её на всю жизнь хватит. Ведь кто его учил? Не вы ли?
Я однажды имел глупость, решил помочь, как они меня учили. Пассажир попался. Попросил в другой город ночью его отвезти и обратно доставить. Всё точно сходилось: и заехать я за ним должен был ко двору, где торговая точка, и везти в город, откуда обычно привозят, а уже приходилось туда ездить, и цену хорошую он за проезд предложил и, главное, по виду понятно, что, кроме как наркотиками, ничем другим он заниматься не может.
Договорились.
Подумал я, и поехал в городское УВД.
Вот кто жуликов, бандитов больше всех боится!
На окнах решётки, стёкла пуленепробиваемые, причём видно через них только изнутри. Снаружи они тёмные, и что за ними — ни черта не видно. И двери заперты. У двери, на стене, маленькая коробочка, переговорное устройство. Я кнопку нажал, оттуда хриплый голос:
— Вам чего?
— Откройте, мне поговорить надо.
— Говорите.
Это я должен на всю улицу кричать, что наркотики везти буду.
— А зайти нельзя?
— Нет.
— У меня сообщение есть.
— Говорите.
Постоял я у закрытой двери, помолчал, пошёл назад в машину.
«Ну и чёрт с вами, — думаю. — Сами ловите».
Потом вспомнил, как знакомые мои девчонки по ночам на дороге стоят, и в дождь мокнут, и в мороз дрожат, чтобы заработать на эту гадость, как издеваются над ними, и бьют, и унижают, и те же менты с них мзду требуют. Жалко мне их. Как будто и сами виноваты, сами такую жизнь выбрали, а с другой стороны, и не совсем сами, и помочь им некому, и лечить их никто не будет.
Вдруг вижу, двое дармоедов пасутся на дороге. Ну, те, которые якобы службу несут, а сами на ужин выклянчивают. Меня не останавливали, но я остановился, подошёл к одному, рассказал в чём дело.
Он на меня уставился:
— А я тут причём?
— По вашей рации нельзя связаться с теми, кто этим занимается?
Удивился, но решил попробовать, пошёл к своей машине. Потом вышел, говорит:
— Езжайте в УВД.
— Так я только оттуда. Они даже дверь не открыли.
— А я что могу сделать? Езжайте, может, теперь откроют.
И палочкой своей уже машет очередному кошельку. Некогда ему со мной трепаться.
Поехал я назад в УВД.
Теперь дверь действительно открылась, и за мной сразу же захлопнулась.
Зашёл в вестибюль — никого. Одна стена стеклянная, но стекло такое же тёмное, что там за ним — не видно. Ни окошечка, ни щелочки, но понимаю, что они из-за стекла за мной наблюдают: а не задумал ли я какой пакости? Напротив ещё одна дверь, но тоже закрыта. И никого. Стою, как болван. Вдруг голос непонятно откуда:
— Подождите, к вам подойдут.
У них и здесь переговорное устройство.
Стою, жду.
Минут через десять появился один бугай в гражданском. Морда холёная, чисто выбритая. Пиджак расстегнут, из подмышки кобура с пистолетом выпирает.
— Чего вы хотели?
Рассказал ему. Он подробно выспрашивал, как выглядит мой клиент, почему именно я везти его должен.
— Да не должен я ничего. Просто случайно пассажир попался.
— А как его зовут?
— Откуда ж я знаю.
Но когда я сказал ему адрес, куда за клиентом заехать должен, он аж скривился:
— А, понятно. Теперь всё понятно.
И мне понятно стало, что знает он его прекрасно.
— Так что делать будем? — спрашиваю я.
— Ну, давайте так договоримся. Мы здесь подумаем… Вы когда назад ехать будете?
— Откуда ж я знаю.
Рассчитали с ним примерное время.
— В общем так, если вас на посту ГАИ остановят, не пугайтесь. Вас на пост пригласят. Выйдите из машины. А там уж наша забота.
— Понятно. Только вы уж, пожалуйста, по машине не стреляйте, — кивнул я на пистолет.
— Да нет, конечно. А может, вас и не остановят, ещё не знаю.
— А как же тогда?
— Не знаю…
Повернулся он и пошёл.
За моей спиной дверь щёлкнула, можно выходить.
Клиент, когда туда ехали, заснул в машине, а проснулся уже в другом городе и в том районе, где эту гадость продают. Он даже не удивился, что я его туда сразу повёз, хотя он мне адреса не говорил.
— Вот здесь, в переулке, останови. Дальше я пешком пойду.
Остановились.
— Только давай рассчитаемся, потом пойдёшь.
— А вдруг ты уедешь?
— А вдруг ты не придёшь? И какой мне смысл одному назад ехать?
— Хорошо. Половину сейчас, половину потом.
— Давай.
Он достал толстую пачку крупных купюр, отсчитал.
Я ещё подумал: «Ведь вряд ли он рассчитается, если его менты заграбастают. Хоть половину отдал и то хорошо».
Вернулся он минут через двадцать, в руках пакет. Когда уходил, пакета не было.
Поехали назад. Всю дорогу молчал, курил постоянно. А дорога дальняя.
Доехали, наконец, до поста. Я медленно, даже медленнее, чем положено, проезжаю. Мент посмотрел на машину, на меня, не остановил. Да и на самом посту ещё один мент за пультом сидит, больше никого не видно.
Проехали.
Я ещё наивно подумал, может, они его там, на точке, ждать будут, ведь знают они его. Не сообразил, что если знают, так и ждать не будут. Да он и не поехал туда, другой адрес назвал, в другом конце города. Рассчитался полностью, и пошёл со своим пакетом.
Вот и вся борьба с наркотиками.
— А мы-то здесь причём? — обижаются они. — Мы хотим, как лучше, а получается… Мы учим одному, а они делают другое. Мы их ловим, наказываем, в тюрьму сажаем, а они продолжают такое вытворять! Так и ждём со всех сторон чего-нибудь, не приведи господи.
— И будете вот это «чего-нибудь, не приведи господи» постоянно получать со всех сторон. Непременно будете. Пока не перестанете думать, что вы умнее и сильнее меня. И пока не перестанете меня учить, так, как вы учили, и лечить, так как вы лечите, и заботиться обо мне, так как вы заботитесь. Я не только о себе, но и о нём, и о ней, и о них, и о том, кто ещё оно, в смысле — дитё. Пока вы будете сильнее меня, ничего у вас не получится.
— Нет, лечить тебя уже бесполезно, — утверждают они. — Тебя надо уже…
— Вот! Вот об этом я и говорю. Пока вы будете иметь возможность делать со мной то, что считаете правильным вы, ничего у вас не получится.
Сколько дармоедов охраняет вас от меня? Сколько ваших медкомиссий они проходят, прежде чем стать в этот почётный, как вы утверждаете, строй? И они, по-вашему, здоровы?
Если у человека в руках пистолет, автомат, пушка, ракета, может он быть здоров?
Вы ему объяснили, что перед ним враг, и этого врага надо победить. Он пошёл, и победил. От вас ему почёт и слава. И он ждёт, когда вы укажете на следующего врага. Но пока он ждет, пока вы соображаете, кто же будет следующим врагом, ему самому ведь тоже кто-то может не понравиться.
А вдруг ему не понравитесь вы? Даже если вы будете давать ему много моих денег, даже если дадите ему то, чего ни у кого нет. А вдруг всё равно не понравитесь? Ну, просто настроение у него плохое, а у вас уши большие или нос кривой.
Вам самим не страшно, ребята?
Ах, у вас всё продумано, за ним командиры следят.
А мне всё равно страшно. И не только за себя, но и за вас. И не только потому, что мы с вами можем ему не понравиться, а, прежде всего, потому, что не могу я считать здоровым человека, который способен убивать. А уж того, кто посылает убивать, посылает умирать за какие-то там ваши идеи и, извините за выражение, принципы, никак я не могу считать здоровым?
Так кого, милые вы мои, лечить надо?
Да нет, я не против вас, а как раз наоборот. Я против тех, кто с оружием.
И вы против?
Прекрасно! Давайте договоримся, что завтра, буквально — завтра, возьмём всё оружие, сложим в одну кучу, обольём бензином и подожжём. Во, костёр будет, а?
Да, долго гореть будет, и дым столбом.
Как задохнёмся? А противогазы? Всё равно задохнёмся? Ну, хорошо, поджигать не будем, но соберём в одну кучу, пригласим специалистов и скажем: «Пожалуйста, господа учёные, заберите это всё и сделайте из него то, что нужно человеку для жизни, а не для смерти». Думаете, учёные нас не поймут?
Ах, это очень дорого обойдётся. А человеческая жизнь дешевле? Одна человеческая жизнь против всей этой кучи.
Что, по-вашему, дороже?
Как это — не все принесут? А давайте договоримся, чтобы все. Я ведь имею в виду не только то оружие, которое у вас якобы само потерялось, и теперь неизвестно в чьих руках. Я имею в виду всё. И то, которое потерялось, и то, которое у вас, и даже то, которое у них, в смысле там, далеко. Что значит, это практически невозможно? А вы пробовали? Нет, не так, как вы пробовали — сократить, уменьшить, обмануть. Давайте не так, как вы привыкли, а по-настоящему.
Вы на них нападать собираетесь?
Прекрасно.
А они на вас?
А я знаю, что нет.
А я точно знаю, что — нет.
А вы у них спросите.
Обманут?
Конечно, обманут, если вы их обманывать будете.
А давайте по-честному. Пригласим их сюда и покажем нашу кучу.
А мы всех пригласим. И покажем конкретную кучу, и предложим присоединиться. И сделаем одну очень большую кучу из всего этого… оружия.
Что значит — не согласятся?
А я думаю, что согласятся. Не согласится только тот, кто свою власть силой оружия удерживает и кого собственный народ боится. Вспомните нашу милую Историю. Разве не так было?
Так давайте все вместе с тем, кто своё оружие в нашу общую кучу положить не захочет, спокойно поговорим. Просто поговорим. А если он вдруг и после этого не согласится, тогда мы возьмём здесь же, из этой кучи, чуть-чуть, самую малость, и наставим на него. И будем держать, пока он всё своё оружие в эту кучу не положит. Нас ведь уже много будет, а он один. И поверьте, его же народ нам огромное спасибо скажет, потому что без оружия он там и дня у власти не продержится.
Что значит, внутренние дела и международное право?
Мы во внутренние дела не вмешиваемся, и никаких прав не нарушаем. Мы как раз наоборот, предлагаем, чтобы никто ничьих прав не нарушал, тем более с позиции силы.
Вы только представьте, какая на Земле жизнь начнётся, если у власти будут не те, кто сильнее, а те, кто умнее.
— А если всё же какой-нибудь злодей спрячется или захочет тайно оружие сделать? — сомневаются они.
— Да что же вы всё время: тайны, секреты, обманы. У вас других мыслей не бывает? Какие же могут быть тайны? Кто от кого прятаться будет? И кто же это вздумает тайно оружие делать? Ведь все будут знать, что оружие это не хорошо, как вы думаете сейчас, а плохо.
Если я иду и вижу, что он рогатку мастерит, разве я не подойду и не скажу ему: «Милый мой человек, ты неправильно делаешь. От этой конструкции кому-то может быть больно». И он меня поймёт, потому что жить мы будем не по законам, которые вы сочиняете и не по понятиям, по которым вы сейчас живёте, а по совести. И она, в смысле совесть, будет чистой. И не в том сравнении, как привыкли вы — у меня чище, чем у него, — а просто чистой. Как тот эталон, который один для всех, как первый снег, как капля воды, которую мы не будем загрязнять, и будем с удовольствием пить.
И почки наши никогда не будут болеть. И лёгкие не будут болеть, потому что дышать мы будем чистым воздухом. И инфарктов не будет, потому что нам никто не скажет обидного слова, и никто нас никуда не пошлёт. А пойдём мы или поедем, только если сами этого захотим. И жить будем там, где захотим, а не там, где предлагаете вы.
Хочешь жить с родителями? Живи на здоровье. Хочешь отдельно? Пожалуйста. Нравится квартира в высотном доме, с бассейном на крыше и супермаркетом внизу? Вселяйся, живи. Хочешь в собственном доме жить? Пожалуйста, иди к архитектору, рассказывай, какой бы тебе хотелось? Ведь у архитектора задача будет, не как бы поскорей да подешевле тебе дом построить и в другом месте заработать, а чтобы красиво получилось и удобно для тебя. Он же не просто дом построит, а произведение искусства создаст. И строитель раствор экономить не будет, он же его налево не продаст. И будет твой дом века стоять, радовать окружающих, давая тебе возможность жить спокойно и счастливо. И поставят тебе этот дом именно там, где захочешь ты, а не разрешит
Жару любишь? Весь экватор в твоём распоряжении. Хочешь, в Африке живи, хочешь, в Америке или Индии.
Мороз тебе нравится? Выбирай любой полюс, любуйся белыми медведями и моржами. А они тобой любоваться будут.
Кашель у тебя, лёгкие пошаливают? Тогда тебе лучше в Крыму или на Капри. В Плёсе на Волге, среди голубых елей, тоже неплохо.
Бананы любишь? Тогда тебе лучше жить там, где они растут, а впрочем… Если ты любишь и мороз, и бананы, тоже не проблема. Живи на полюсе, а бананы тебе пришлют. Позвонишь, скажешь сколько ты со своей семьёй за день съешь, и каждый день будешь получать свеженькие, только с пальмы.
— А я мясо люблю! — крик раздаётся. — Бифштекс с кровью из медвежатины.
— Пожалуйста. Поставь домик в тайге. Ухаживай за медведями, подкармливай их медком, умножай популяцию, кушай свой бифштекс, и посылай тем, кто ещё его любит.
А художник для твоего дома картины напишет, но не так, чтобы подороже, а так, чтобы тебе нравилось.
Ты шестнадцать комнат захотел? Тебе же в этих шестнадцати комнатах приборку придётся делать. Когда ж ты работать будешь на благо цивилизации? И зачем тебе эти шестнадцать комнат? Ты же во всех всё равно жить не будешь. Удивить кого-то захотел тем, что у тебя больше чем у других? Так этому никто не удивится. Ведь смысл будет не в том, что у тебя чего-то больше, а в том, сколько ты другим добра и пользы принёс. Ах, ты хочешь большую семью, планируешь шестнадцать детей. Тогда, конечно. Тогда — пожалуйста. Дети — это очень важно и полезно. Дети — это прекрасно.
А знаете, какая профессия станет самой главной и самой уважаемой?
Учитель.
И он с детства, с самого рождения, сумеет научить не только писать, читать и считать, но и любить. Любить всё, что есть в этом мире — и животных, и растения, и землю, и воду, и небо, и другого человека. Не заниматься любовью, а любить. Ведь когда любишь, невозможно гадить, засорять, уничтожать, убивать.
Что значит, это экономически невозможно?
Конечно, невозможно, пока экономика — это деньги, деньги это власть, власть это сила. Но ведь мы уже отказались от оружия. Так давайте дальше пойдём. Чего же на полпути останавливаться? Откажемся от денег. Нет, не вам отдадим, и вообще никому отдавать не будем, а так же соберём в кучу, но поджигать не будем, — они горят плохо, а пригласим специалистов, может, они что-то полезное придумают. Из монет посуду или украшения сделать можно. Из бумаги обои для наших красивых домов и квартир. А может, из этой бумаги какие-нибудь особо полезные женские прокладки получатся.
И когда мы откажемся от денег, нам не нужны будут ни таможни, ни границы, ни банки.
— А как же тогда? — недоумевают они.
— А очень просто. Вы только представьте, сколько рук, а главное, светлых голов, освободится. А если эти руки, эти головы, и то, что в них там шевелится, направить на мирные цели? Если они будут думать не о том, как больше себе урвать, а о том, как лучше для других сделать?
Кстати, о деньгах. Недавно на весь мир шум подняли: новый голливудский боевик обошёлся в 500 миллионов долларов. И все побежали смотреть, на что же там умудрились такие деньги потратить, как же там будут откусывать голову главному герою, после чего он самозабвенно сокрушит всех злодеев.
А если мы не будем знать, сколько эти киношные зверства стоят, побежим мы их смотреть? Может, мы, в конце концов, и о душе подумаем?
Умные люди когда-то отрезали кусок металла, положили его под стекло при определённой температуре, чтобы он, не дай бог, не изменялся, и договорились, что вот такая длина будет называться метром. Это будет эталон, от него и плясать начнём. И пляшем, и как будто не так уж плохо. Но это, что касается длины. А вот с шириной, точнее с широтой, не получается. Не в том смысле, что тот же метр поперёк положить нельзя, а в смысле души.
Ни в одной религии, ни в одной вере, ни в одном учении не сказано, что главное в нашей жизни это материальное благополучие, высокий доход, престижная должность, дача на побережье, кадиллак в гараже и самолёт в ангаре. А нам хочется. Может быть, мы просто не тем метром свою жизнь измеряем? Так давайте, как умные люди, договоримся о нормальном человеческом эталоне, положим его под стекло, рядом с той железякой, и от него начнём плясать.
Оружия нет, денег нет, границ нет, таможни нет. Проезд, проход, пронос, провоз — всё бесплатно и, главное, свободно.
— Какой же дурак тогда работать будет? — удивляются они.
— А вот как раз дураку работать не надо. Мы же с вами отлично знаем, что все беды у нас именно от дураков и оттого, что они работают. Боже упаси, не надо ему работать! От него гораздо больше пользы, если он ничего делать не будет. А умный всё равно без работы не проживёт. День просидит, два, на третий не выдержит.
— Но тогда же никто не захочет работать, скажем, ассенизатором! — перебивают они.
— И не надо. И это вовсе не значит, что мы с вами, извините за выражение, заплывём тем, что они вывозят. Я думаю, что такой профессии вообще не будет.
Вы хотите знать почему?
Да, вам действительно желательно поменьше работать. Ну, если у кого-то хватило ума придумать водородную бомбу, неужели не хватит этого серого вещества, чтобы придумать, как отходы жизни человека превратить в удобрения без использования грязного и унизительного труда.
Ах, давно придумали, но пока это тайна?
Извините, а от кого тайна?
— Так, на всякий случай. Промышленный шпионаж и всякое такое… — лопочут они.
— Да какой же шпионаж? Зачем тебе шпионить? Ты же на этом всё равно ничего не заработаешь, денег-то нет. Ты ведь можешь спокойно прийти или приехать куда захочешь, и просто посмотреть, что там делают. А вдруг тебе это понравится, и ты тоже захочешь это делать.
— А как же новые разработки? Кто ж этим руководить будет? И вообще, как же тогда прогресс? Ведь всё остановится! — не унимаются они.
— Ничего не остановится. А вот руководить как раз и не надо. Тем более так, как вы руководите.
Ты, допустим, учёный, сиди думай. Даже прежде того, скажи всем: «Ребята, я хочу придумать машину, которая будет без нашего участия выращивать бананы, следить за их поспеванием, срывать готовые плоды и отсылать урожай тем, кто без этих бананов жить не может. Кто хочет со мной поработать?»
— Я! Я! Я! Я! Я!
Сели, придумали, посчитали, что нужно для изготовления этой машины. Оказалось, нужно построить металлургический завод, деревообрабатывающую фабрику и выкачать из матушки-земли двадцать баррелей нефти.
Ну что ж, для такого полезного дела придётся выкачать. И за это земля-матушка на нас не обидится.
— Что значит, двадцать баррелей? А где ж на всё остальное энергию брать? — не понимают они.
— А остальное — это что? Крейсеров с пушками у нас нет, танки мы давно на велосипедные спицы переплавили. А транспорт у нас исключительно на экологически чистой и избыточной солнечной энергии летает.
Кстати, о транспорте. Если сегодня у вас ракета без космонавта вылетает из определённой точки Земли и точно пристыковывается к космическому комплексу в расчётный час, в минуту и даже секунду, то не очень сложно сообразить, как сделать, чтобы я со всей своей семьёй вышел на балкон, сели мы в уютные кресла, нажал я несколько клавиш на компьютере, и этот балкон очень быстро доставил нас на противоположную точку Земли, к тёще на блины. Поели блинов, поиграли с тестем в шахматы, детвора на зебрах покаталась, и на этом же балкончике назад. Ну, можно у Эйфелевой башни притормозить, по чашечке кофе выпить, или в Лувр заскочить, с Джокондой поздороваться.
Нет, я, конечно, понимаю, что не всем сразу всё это будет понятно. Женщины, например, в первый момент могут растеряться.
Как узнать, который из нас лучше, если оба не имеют счёта в банке, не бьют из-за неё друг друга по лицу, не стреляются на дуэли, и даже не говорят о своём сопернике гадостей? Зачем уходить от этого к тому, если у него уже трое детей от другой женщины, и он их любит? И он не бандит, и не ворует больше чем этот, и не врёт людям с экрана телевизора, о том, что он лучше всех, и если они дадут ему в руки власть, то жизнь у них станет сплошным раем. Я понимаю, что трудно выбрать из всех мужчин того единственного и неповторимого, если знаешь, что ни один из них никогда тебя не обманет, не оскорбит, не скажет грубого слова, не будет приставать, когда у тебя действительно вдруг заболела голова. И не забудет, когда у тебя день рождения, и когда годовщина свадьбы. И эти даты будут для него не поводом хорошенько выпить, а праздником вашей любви и счастья.
Вы спросите, как же тогда выбирать? А я вам отвечу. Я, правда, сам недавно узнал, причём совершенно случайно.
Оказывается, утки… Не те домашние утки, которые носят по двору своё жирное тело, выплёвывая повсюду из одного места зелёный помёт, в ожидании, когда попадут на рынок и потом к нам на стол, а нормальные дикие утки, которые улетают на зиму в тёплые края, и потом возвращаются на родную землю, чтобы спокойно жить, любить и выводить потомство. Так вот эти, казалось бы, глупые утки влюбляются всего один раз в жизни. В прямом смысле: один раз полюбила — и на всю жизнь. И каждый год потомство. Так до смерти и живут парами. Ну, о лебединой верности и говорить не стоит. Сколько песен о ней сложено.
И ещё интересно. Оказывается, селезни утиные и лебеди лебединые в брачный период не дерутся между собой, не сталкиваются лбами, как это принято у козлов и баранов, не кусают и не рвут клыками друг друга, как волки и шакалы, а вытягивают шейку, расправляют крылышки и помахивают ими. Вот, мол, я какой красивый, открытый и добрый.
И вожак у них в стае, которая так красиво клином летит, не тот, который самый сильный, а тот, который самый умный и опытный. Если бы он был только самый сильный, он бы сразу, как наши вожаки, далеко вперёд улетел, а вся стая, как мы, там же и осталась.
Так может, за то птицам крылья-то и даны?
Я понимаю, мы тоже летать научились. И не только под облаками. Вона куда сигануть можем! Накачаем из матушки-земли нефти, наковыряем руды, переплавим, перегоним, передымим, перегреем, перегадим, и построим себе железную птицу. Засунем в неё своё грешное тело, и — в полёт.
Я понимаю, что мы рождены на земле, а полетать хочется. Но, может, не только этот наш, так называемый прогресс, должен отличать нас от тех, кто рождён лишь ползать? Может, когда не только тело, но и душу свою очистим, тогда-то и полетим? Сами, тихо, по-семейному, на балкончике, к любимым родственникам на блины.
И ещё.
Я, конечно, понимаю, что если вам и нравится то, что я говорю, вы всё равно не станете даже пробовать жить так, как я говорю. Ни вы, ни тем более они. И поэтому я в который раз спрашиваю у вас, и тем более у них:
— Зачем меня лечили?
Молчите?
Тогда отвечу я. Они хотели, чтобы я был здоровым, полноценным и достойным членом их общества, то есть тихим, послушным, молчаливым, исполнительным. Они хотели, чтобы я, по первому их требованию, готов был исполнять всё, что им вздумается, и сам при этом ни о чём не думал, и даже был бы счастлив оттого, что им чего-то захотелось. Мало того, они хотели, чтобы я обманывал вас и никогда не обманывал их. Они хотели, чтобы я предавал вас и защищал их. Они хотели, чтобы я воровал у вас и отдавал им. Они хотели, чтобы я убивал, — да-да они хотели этого! — убивал вас, по первому их приказу.
Но у них ничего не получилось! Со многими получилось, а со мной — нет. И не потому, что я какой-то особенный. И не потому, что они плохо меня лечили и плохо обо мне заботились, а как раз наоборот. Они-то думали, что если будут плохо меня лечить и плохо обо мне заботиться, то я сам начну лечиться и заботиться о себе. Но они не учли самого главного, что я буду любить вас, и даже их, больше, чем себя. И они учили меня так, как если бы я любил себя больше всех остальных. Они говорили одно, подразумевая, что я буду думать и делать совсем другое. Они убеждали меня, что любить нужно других, а не себя, что деньги не самое главное в этой жизни, что нельзя обижать слабых, что делать кому-то больно, а тем более убивать, это страшное преступление. Они даже думали, что я буду бояться их, потому что захочу всё делать наоборот. Что главным в этой жизни для меня будут деньги, за которые можно купить не только красивые вещи, но и власть и даже любовь. Что ради денег я буду лгать, воровать, обижать слабых, убивать, как это делают они. И как они, я буду любить только себя, и никого больше. Но получилось совершенно наоборот.
Вы, конечно, спросите, почему так получилось?
Да только потому, что я полюбил всех вас сильнее чем себя. А вот почему я так полюбил, — не знаю.
Может быть, действительно зря они обо мне заботились, лечили и учили. Может быть, не надо было всего этого со мной делать, и было бы лучше, если бы меня вообще никогда не было. Но ведь я не напрашивался. Впрочем, я думаю, что даже если бы меня никогда не было, я всё равно любил бы вас, и даже их, так же, как и теперь, когда меня уже нет.
И меня уже никогда не будет.
А я всё равно вас люблю.
Я всех вас безумно люблю.
© 2011 Ростовское региональное отделение Союза российских писателей
Все права защищены. Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.
Создание сайта: А. Смирнов, М. Шестакова, рисунки Е. Терещенко
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.