(Мемории)
Листок бумаги на доске объявлений был совсем небольшого размера. Как сказали бы сегодня — А3. Но то, что было написано на нём синей гуашью, обездвижило меня сразу и надолго. «Студенческий строительный отряд „ВИРА — 69“, выезжающий на строительство Саяно-Шушенской ГЭС, проводит набор бойцов.» Помню, как всем нутром своим, загоревшимися щеками, заторопившимся сердцем понял -—это судьба.
…Собственно говоря, в Таганрогский радиотехнический институт я попал случайно. Поступал в Харьковский авиационный, не прошёл по конкурсу (две тройки по математике, четвёрка по физике и две пятёрки по непрофилирующим химии и литературе). Собирался год поработать, а потом пытаться снова, двоюродный брат, поступивший годом раньше, под большим секретом уверял, что будущая специальность, закодированная четырёхзначным числом, не что иное, как космическая радиосвязь. Опять же, забегая вперёд, скажу, что впоследствии сия тайна оказалась полной лажей, но тогда меня повело в ХАИ, как голого дурака в баню. Родители, однако, уговорили в этом же году подать документы на заочное в ТРТИ, а потом, мол, переведёшься через два курса, будет проще, чем поступать вновь. И я поехал в Таганрог. На сей раз по профилирующим набрал суммарно 12 баллов, но на экзамене по химии меня вдруг заклинило — какого чёрта я здесь делаю и зачем нужны все эти обходные дела. Я подошёл к столу, положил билет, сказал, что ничего не знаю и с лёгким сердцем вышел вон. Стоящие под дверью сотоварищи кинулись навстречу: «Что?» «Ничего. Я отказался отвечать.» «Как?» И только я собрался озвучить собственную глупость, как дверь открылась, вышел экзаменатор и предложил мне вернуться. Я пожал плечами и опять вошёл в аудиторию.
«По закону Вы можете ещё два раза тянуть билет, и если не ответите, тогда я поставлю «неуд». Я взял билет, бросить и его духу не хватило, начал отвечать. Преподаватель выслушал ответ, спросил: «Ну, и что всё это значит?». Я забормотал, что надоело, что включая школьные, это двадцать первый экзамен, сколько можно… Он спокойно выслушал и эту галиматью, сказал: «Отвечали Вы на «хорошо», но я поставлю «удовлетворительно» за нервы. Но не волнуйтесь, Вы поступите». (Сейчас, печатаю это и сердце ноет — человек определил мою судьбу, а я даже фамилию его не запомнил!) В общем, я поступил. Сочинение написал на «отлично» и в отведённое время успел написать ещё одно за соседа по столу, он тоже получил «отлично». Упоминаю об этом исключительно для оправдания нынешнего графоманского зуда, заглушаемого тогда «космической радиосвязью» и прочими высокими материями. Словом, Господь тащил меня за шиворот, а я брыкался и тщился что-то переиначить.
Через два года я всё же перевёлся на дневное отделение того же ТРТИ, выбрав благозвучное название специальности — «Конструирование и технология производства радиоаппаратуры», причём надо было досдавать механику и был конкурс, хотя можно было идти без конкурса и без досдачи на предлагаемую обыденную «Радиотехнику». Темна вода во облацех. Со специальностью я не угадал, зато встретил в группе друга, настоящего, проверенного теперь не одной сотней совместно пройденных километров по сибирским маршрутам. Но всё это было потом, а тогда я стоял перед доской объявлений и млел, чувствуя, как гриновское Несбывшееся весенним ветром ерошит волосы на забитой романтической лузгой молодой голове. Примерно так же, сумбурно и восторженно говорил перед штабом отряда. Что умею делать? Да всё, что надо. Кроме этого? Стихи пишу, стенгазеты рисую и вообще я очень хороший, возьмите, не пожалеете. Надо сказать, что к тому времени я уже пытался безуспешно попасть в два отряда, едущие в Тюмень. Разглядев моё тщедушное сложение, принимающие спешили откреститься от такого работника. Ехать же в область мне не хотелось самому — что за интерес строить коровники, когда есть стройки Сибири! Хотя, конечно в Ростовской области платили больше, но ведь не в деньгах же счастье. В общем, меня взяли. Причины сего везения станут известны потом, а тогда я был просто счастлив. Как, должно быть, счастлив птенец, пробивший скорлупу и увидевший небо и солнце. И в этой эйфории, представляя тайгу и костры, начал складывать «Боевую стёганку» — стишок о романтической преемственности поколений, иного тогда я даже помыслить не мог. Как чаще всего и бывает, первыми пришли заключительные строчки: «Трассерами хлещут по спецовкам жаркие таёжные костры. Сбережёт отметки огневые
Сначала долго ехали от Абакана через абсолютно ровную, со скудной растительностью степь, ничем не предвещающую ни гор, ни реки. Потом уже в сумерках автобус некоторое время петлял по дороге, выгрызенной взрывами в тянущейся справа бесконечной горе, которая вдруг оборвалась большой поляной, со стоящими на ней армейскими палатками. Будущие бойцы-таёжники, почёсывая головы, уже зудящие от налетевшей мошки, разбрелись по палаткам и легли почивать.
Утром я пошёл умываться на угадывающийся за соснами и берёзами Енисей, вышел по тропинке на берег и остолбенел. Ну да, я видел несколько рек, вырос на Кубани, учился на Дону, рыбачил на Березине. Но столько воды и в таком пейзаже. Даже не вода, водное изобилие, водяная масса шоколадного, отливающего густой зеленью цвета, изливающаяся с каким-то первородным величием. И каменная, отвесная стена по всему противоположному берегу, с выщербинами, в которые вцепились неказистые сосны. А там, где на стометровой высоте оконечье стены, густая серо-зелёная бахрома зубчатых сосен и округлых берёз. Камень стены тоже зеленоват, неровен, слоист, украшен остроконечными готическими изломами. Местами вкрапляются пятна бурого цвета, которые восходящее солнце окрашивает в торжественно-красное. И всё это великолепие отражается и дробится в движущемся размеренно и стремительно слое воды. Это был Енисей. Ионесси — Большая Вода тувинцев и хакасов. Это была любовь моя с первого взгляда. Потом была гордость за человека начертавшего на мосту через большую воду: «Идём на Вы, Енисей!» Через несколько лет эта гордость полностью заместилась брезгливым сочувствием к человеческому тщеславию и недомыслию.
Мы работали. Наша бригада строила очистные сооружения. Нулевой цикл. Сила есть — ума не надо. Никогда потом я не «вкалывал» с такой самоотдачей и с таким восторгом. По ночам долго не мог заснуть от ощущения какого-то немыслимого счастья, выходил из палатки. Обязательный ночной прожектор, высвечивал высокую траву перед палатками, топтать которую было строго-настрого запрещено. На чёрном небе отчего-то отчётливо вырисовывались зубчатые короны сосновых макушек. А в их прорезях осторожно шевелились мохнатые, зелёные звёзды. Конечно, приходили строчки. Под прожектором я закончил «Боевую стёганку», где… Чухлебов — комиссар отряда щурил по-корчагински глаза. Неподалёку был посёлок гидростроителей под названием Майна, поэтому написался стихотворный адрес — Майна, «Вира», Саянгэсстрой. По поводу очистных сооружений получилась песенка «мы строим на Саянах туалеты и песни о романтике поём». Словом, жить было хорошо. И уж совсем для полного счастья в какое-то утро в лагере высадился московский поэтический десант: Евгений Храмов, Юлия Друнина и бесконечно-обожаемый Булат Окуджава. Ожидался приезд и Бориса Полевого, но у него как раз шло разбирательство с органами по делу очередного «невозвращенца» Анатолия Кузнецова и писатели явились без руководства, сами по себе. Впрочем, нас это нисколько не огорчало. Мы как привязанные, тянулись за Окуджавой, наперебой показывали ему лагерь. Я, один из малых сих, шёл пообочь и услыхал грустную реплику Храмова: «Ну, вот, как всегда — все за Булатом.» Потом была раздача автографов, Окуджава расписывался на листках из блокнота, на кусочках бересты, а я мучился тем, что в чемодане у меня был рукописный песенник с текстами барда, но сбегать за ним было страшно — вдруг не успею. Наконец Булата попросили спеть, тот отговорился отсутствием гитары, сразу же человек пять бросились за гитарами, а я — за своей тетрадкой. Раскрыл на нужной странице, молча — перехватило горло — протянул её Булату Шалвовичу. Тот поднял глаза: «Как Вас зовут?» Не понимая, зачем ему это, ведь ни у кого не спрашивал, расписывался молча, я назвался. И великолепный Булат, божественный Булат начертал под текстом «Лёньки Королёва» «Валерию в память встречи в Саянской тайге. Б. Окуджава. 16. 7.69 г.» Давно рассыпался на листочки тот песенник, но страничку с автографом я переклеил в другой и храню доныне. По молодости хотел приехать к поэту, когда напишу что-то достойное, напомнить о встрече в тайге, привезти свои стихи. Не вышло. И Булата не стало, и я так ничего достойного и не сотворил. Да и поэтические авторитеты у меня теперь другие. И всё же очень дорог тот давний автограф. Как светлая память о юности, о незамутнённом счастье, о прекрасной и дурацкой вере в собственное будущее…
А петь тогда Окуджава так и не стал, несмотря на комплект протянутых ему гитар. Прочитал «Капли датского короля». Друнина читала военные стихи: «Я только раз видала рукопашный…» Стихи Храмова не запомнил. Может быть, потому, что тогда его фамилия мне ничего не говорила. Не говорит и теперь. Хотя одно его, найденное позже стихотворение я помню и сейчас почти полностью.
Встреча с поэтами только усилила эйфорию от окружающего. По выходным мы выходили в тайгу, на местные речки. По будням работали так, как по идее и должны работать люди, объединённые общей целью и сплочённые дружбой. Тогда был в моде телевизионный кабачок «13 стульев» и как-то командир отряда Игорь Николаев назвал нашего хорошего волейболиста Юру Назаренко «пан Спортсмен». Нам понравилось. И скоро мы все стали панами. Коля Сидоренко, сложивший в бытовке действующую печку стал «пан Печник». Я само собой именовался «паном Поэтом». Мы в то время рыли траншею под канализационную трубу. Экскаватор выбрал грунт на глубину около полутора метров, а нам надлежало углубить имеющуюся канаву до проектного уровня, ещё метра на два. Причём строго было наказано — стенки траншеи вести под углом 45 градусов. Но кому это надо — примерно вдвое увеличивать объём работы, когда после прокладки трубы всё это будет засыпано. И мы, выверив по теодолиту направление, стали вкапываться в дно под прямым углом, лишь бы ширины для трубы хватало. Песок мокрый, лопата врезается легко, только успевай кидать на-гора куда-то выше головы. Копаем. Пан Спортсмен впереди, лицом ко мне. Спешим, кто быстрее сорвёт перемычку между нами. То ли что услышал, то ли почувствовал, глянул вверх — песчаные стены медленно начали сходиться. Помню, как заверещав фальцетом: «Беги», прыгнул назад, и песок рухнул, ломая держак моей лопаты и валя меня на колени. До сих пор помню этот ужас, Юрку засыпало, песок мокрый, копать надо быстро, а если лопатой в лицо? Крича уже что-то нечленораздельное, схватил чужую лопату, прыгнул вперёд и тут, слыша моё верещанье, из-за кучи песка поднялся пан Спортсмен со слабой улыбочкой на губах. Ну, да, конечно, он же спортсмен, у него реакция лучше, он тоже успел отпрыгнуть. Надо ли говорить, что стенки мы стесали, пусть и не под 45 градусов, но достаточно. Вот такие мелкие случайности к середине лета слепили из нашего разнородного воинства то, что принято называть коллективом.
Как пели мы с Геной Чуровым, музыка его, слова мои: «Здесь нет штормов и ураганов бешеных, над головой осколки не свистят. И всё же дружба крепкая замешана с крутым бетоном «двести пятьдесят»… И я по своей тогдашней простоте решил, что так всегда и бывает. А, значит, жизнь хороша и гармонична по сути своей. С иронией и печалью вспоминаю теперь то блаженное время.
Меж тем настала пора платить по долгам. Перед одним из воскресений, когда в бригаде мы уже решили, куда идём в этот выходной, командир вызвал меня и сказал, что завтра состоится поэтический конкурс стройотрядов, а так как я сам себя заявил поэтом, то… Деваться было некуда. Дали мне в спутники «старика» Валентина Видмедя и мы поехали. Зал полный, все места заняты, люди сидят на полу в проходах. Похоже, что собралось всё население Майны. Меня бьёт нервная дрожь. Валентин успокаивает, чего там, никто не расстреляет. Пять или шесть стройотрядов. Казань, Новосибирск, два отряда из Москвы. Сначала чужие стихи. Читаю Рождественского, Дагурова, Дмитриева. Реакция зала благожелательно-умеренная. Чувствую нутром, что проваливаюсь. Что читают конкуренты, не слышу. В ушах звон и щёки горят в ожидании неминуемого позора. Наконец начинаем читать своё. Парень из Московского технологического, стихи настоящие, как сказал бы сейчас — под Тарковского. Тогда и фамилии такой не слышал. Нутром чую — мне его не обойти. Остальные слабее. Ну, спасибо и на том. Моя очередь. Зал молчит. Ору в микрофон свои вирши, записанные под лагерным прожектором. Где —то после третьего стиха зал начинает хлопать. Но не так, как захлопывают, не желая слушать. Продолжаю читать — тишина и опять аплодисменты. «Майна, „Вира“, Саянгэсстрой» — зал взрывается. Люди встают, орут, хлопают, подняв руки над головой. И затихают перед последним. Заканчиваю:
Ломы и кирки — наизготовку
И лопаты, как штыки, остры.
Трассерами хлещут по спецовкам
Жаркие таёжные костры.
Сбережёт отметки огневые,
Оставаясь в память сыновьям,
Искрами пробитая навылет
Боевая стёганка моя!
Зал неистовствует, Свистит, орёт, хлопает — то ли приветствует меня, то ли радуется, что пытка стихами закончилась. Наконец стихия упорядочивается, организовывается… Господи, да это же меня на «бис»… В лагерь возвращаемся поздно вечером. Утром командир зовёт на ковёр: «Ну как?» Я честно признаюсь: «По-моему, второе место». Смотрит на Валентина, тот отрицательно качает головой и молча показывает большой палец. Командир довольно ухмыляется. Это уже после он станет для меня просто Игорем, и будут долгие разговоры обо всём на свете и у костра, и в Таганроге. Но тогда я просто счастлив, что всё так хорошо сложилось и что командир доволен. Когда цыплёнок пробивает скорлупу и видит мир, он идёт за первым движущимся предметом. Мне повезло, когда я открыл глаза — рядом со мной был такой командир. И были другие, тоже приехавшие по зову Несбывшегося.
На обратном пути, в поезде неожиданно разговорились с Агнессой Бердниковой из первой бригады — девушкой, которую вся наша «пановская» ватага уничижала за редкое тогда курение и которую за миниатюрную фигурку все называли не иначе, как Лялькой. И вот эта самая Лялька оказалась очень ранимым и тонко чувствующим поэзию человечком. И она, вздохнув, сказала мне после долгого разговора, что когда-нибудь я буду писать совсем другие стихи. Помнится, тогда я только ухмыльнулся. Но на банкете по случаю возвращения прочитал итоговые стишки, в которых были такие строчки: «…и по полной выпьем за Агнессу, ту, что в массах Лялькою зовут.» Её это растрогало почти до слёз. Она никак не ожидала, что после летнего, оскорбительного неприятия я так легко и принародно изменю своё отношение. Через несколько лет мы случайно встретились в ночном ростовском трамвае, наперебой вспоминали то прекрасное лето и были рады друг другу, как дети. Она вышла на Турмалиновском и потерялась навсегда. Где она сейчас, Лялька-Агнесса, ранимый человечек, маленькая женщина-провидица?..
В том же обратном поезде комиссар Чухлебов рассказал, как всё-таки я попал в отряд. Тщедушное сложение перевесили стихи. Штаб решил взять недомерка, но если подведёт со стихами, то отправить обратно за свой счёт. Так что здесь я тоже прошёл по краю. Надо ли говорить, что на следующий год я уже сам сидел в приёмной комиссии, задавая новичкам каверзные вопросы… Разумеется, ни о каком Харькове, ни о какой космической радиосвязи уже и мысли не было.
А «Боевая стёганка» была напечатана в газете «Огни Саян», первая моя публикация в общем-то достаточно равнодушной прессе. Потом её печатал Сухорученко в «Таганрогской правде», Гриценко в «Комсомольце», Долинский в «Доне». (Хотя, когда я упомянул об этом на собрании в Союзе, Даниил Маркович отрицательно завертел головой. Может быть, забыл такую мелочь, а может быть, был в то время в отпуске и публикация прошла без него…) И везде этот маленький «паровозик» тащил за собой более или менее протяжённую подборку простеньких стихов. В сборники свои я её не включал и включать не собираюсь. Довольно и этой апологии.
…А с парнем из МТИ больше состязаться не довелось. Москвичи по неопытности пили воду не из ручьёв, а из Енисея, а это было проблематично даже в те светлые и чистые времена. Отряд почти поголовно заболел дизентерией и досрочно вернулся в столицу. Так что победу в поэтическом конкурсе я принял, как бы за отсутствием противника. Хотя у комсорга стройки было другое мнение на этот счёт. Спортсмены наши тоже победили. В институт мы привезли переходящее знамя и уверенность, что уж теперь нам никто не будет вставлять палки в колёса. А было и такое. Как правило, комсомольско-партийный генералитет всячески мешал Николаеву в формировании отряда. У них не выполнялась разнарядка по Ростовской области, а он людей везёт в какую-то не упомянутую в директивах Сибирь. Задним числом представляю стену советского бюрократизма и казёнщины — покруче той, енисейской — и ужасаюсь, и поражаюсь мужеству и энергии Игоря Анатольевича. В общем, с командиром мне повезло. Потом, уже в Таганроге он даст мне старые сборники Пастернака, Цветаевой, на незыблемых ценностях обучая тому, что есть настоящее. В такие стихи надо вчитываться глазами, пропуская их через сердце. А на слух лучше всего воспринимаются другие, незатейливые, чреватые вошедшей в пословицу простотой. Это я сейчас такой умный, а тогда самозабвенно и самоуверенно кричал в микрофон свои примитивные откровения, неизменно вызывая восторг зала. И доложу я вам, было в этом что-то превыше декламируемой чепухи. Когда местная, суровая публика, неискушённая в стихотворных тонкостях слушает в абсолютной тишине, смеётся, когда нужно смеяться и одновременно вздыхает, когда надо вздыхать и ты нутром улавливаешь амплитуду сопереживания и всеобщую любовь и тоже любишь всё это разнородное скопление людей — это надо пережить хотя бы однажды. В радиотехнике это называется положительной обратной связью. Усилитель с такой связью идёт вразнос. Примерно то же происходит и с душой. Никогда больше мне не приходилось испытывать большего счастья. И была молодость, и было повсеместное узнавание на улицах Майны. И пацан лет десяти здоровается и говорит, что ему понравились стихи. И сварщик в годах при входе в зал своему товарищу: «Я сюда пришёл, чтобы одно стихотворение послушать…» И я знаю — какое и не подвожу. Ну, да, я работал на публику, я старался быть своим для этих людей. Местная тематика. Комсомольская романтика. По гамбургскому счёту это не проходит. И хотя я ещё несколько лет писал в таком же духе и ростовчанин Толик Курочка ехидно спрашивал, не бывает ли у меня кризиса жанра, но стрелка уже перещёлкнулась и новая колея всё дальше уходила от прежней. Тем не менее, это было и не забылось.
Мне одновременно и повезло, и не повезло. Повезло потому, что удалённый от издательств того времени, я почти ничего не знал о самих писателях и надолго сохранил культивируемое мнение о них, как об «инженерах человеческих душ». Горечь открытия истины поневоле омрачает эти заметки. А не повезло потому, что приходится опираться на воспоминания других людей, которые уже что-то забыли, что-то трактуют достаточно вольно. Так что мелкие искажения фактов неизбежны, лишь бы они не влияли на суть, ради которой всё это и затеяно. Умница Наталья Суханова высказалась в том смысле, что как «фактолог» я «недостаточно состоятелен». И добавила: «Но ведь Вы пишете не об этом». Ну да, вовсе даже не об этом. Я о себе и о стране, в которой приходилось выживать. Впрочем, тогда я об этом не задумывался. После саянского успеха я всецело верил в собственную исключительность, и мне было совершенно необходимо осчастливить человечество причастностью к своим виршам. Нашлись поэты и на ростовском заводе, куда я распределился после института. Нарцисс Шанин привёл меня в ростсельмашевскую литгруппу, к Рудольфу Харченко. Там я и прочитал стишок, переходный от комсомольской романтики к примитивной лирике, в котором поделился с читателем потрясающей философской мыслью, что у цветущей яблоньки «не цветам, а завязям под корою сок». «Это Есенин», — заявил Харченко. И видя моё недоумение, снисходительно разъяснил: «Ну, как же — «лижут в очередь кобели истекающую соком суку». Аналогия непонятна мне и по сию пору. Не пришёлся я ко двору и у Василия Креслова. Тот просмотрел мои листочки, сказал, что вот это он напечатает, но без двух последних четверостиший. И каково было слышать такое стихотворцу, воспитанному на бержераковском: «Я запятой не дам исправить»? Я гордо отказался от чести печатного обрезания. Креслов не уговаривал, равнодушно сказал: «Как хотите», — и перешёл к следующему соискателю лавров и апофеозов. Сейчас-то я удручённо понимаю, что можно было без ущерба вырезать хоть последние катрены, хоть всё стихотворение в целом, и никто бы ничего не потерял. Что и произошло. Потом был «Дон», злополучное обсуждение в Союзе и попытка издать книжку в кассете молодых авторов. Рукопись мою, из которой я предусмотрительно убрал всё, что можно было принять за крамолу, посмотрел Александр Рогачёв и сказал, что абсолютно гладко, и нет бунтарства (!). Пойти прямиком в издательство, минуя мэтров, мне и в голову не приходило. А ведь там как раз в это время Олег Лукьянченко редактировал молодёжные кассеты и воочию наблюдал быт и нравы двоякодышащих обитателей донского заповедника. А если бы хватило ума и наглости пойти? Ну, в лучшем случае стал бы одним из персонажей его будущего «Провинциздата». Так что Господь уберёг и здесь. И от поспешного печатания некондиционных текстов, и от убийственной характеристики сатирика. Когда появилась возможность напечататься, то стихи у меня были совсем другие и понятие о назначении литературы тоже.
Почему-то принято представлять литературу эдакой пирамидой, вершина коей неизбежно опирается на широкое основание. Когда-то я и сам соглашался с данной весьма наглядной и донельзя упрощённой моделью. Потом настала пора задуматься — а почему, собственно, сие благолепие считается столь очевидным? Ведь сама литература, в отличие от геометрических аналогов, имеет не одну, а вполне определённое число вершин, и число это, пусть медленно, зато неуклонно увеличивается, возникает великое множество ложных вершин, которые в свою очередь не выдерживают напора времени, рушатся от всевозможных эрозий. Выстоявшие же настолько разнообразны, что всерьёз говорить о какой-то Эвклидовой геометрии — значит, вольно или невольно грешить против природы. Думается, изобретатели упомянутой пирамиды были из тех, не дотянувшихся до вершин, но истово желающих оправдать своё существование. Опора же действительно существует, единственная опора, она же почва и основание — это слово. Язык, тот самый — великий и могучий. И тот, кто бездарно тратит его ресурсы, вовсе не укрепляет основание умозрительной пирамиды, но произрастает, как некий ядовитый плющ, отравляющий всё живое. Новым прорастающим зёрнам весьма проблематично преодолеть такой «культурный слой». Не у каждого хватит энергии, умения, просто таланта, чтобы вынести свои бутоны туда, где трепещут небывалые цветы, не подвластные ни мелкотравчатой поросли, ни — возможно и благим — пожеланиям садовников. Давайте попробуем представить литературу, как Божий сад, где на должность садовника, как правило, претендует государство, что неминуемо порождает вполне определённую последовательность событий.
По сути дела от цветущих на высоте и независимых ни от чего, кроме времени, государство имеет только головную боль. Ибо независимость предполагает возможную оценку деятельности упомянутого государства, вовсе не совпадающую с его самооценкой. С таким положением вещей никакая власть примириться не может. Иное дело — низкорослая отрава: в малых дозах годится, как лекарство от державных болячек и вместе с тем вполне поддаётся направленному выращиванию. Земля, правда, быстро истощается разветвлёнными корнями белены и болиголова, но на этот случай есть минеральные удобрения идеологии. Худо, когда и они заканчиваются, приходится искать новые, обтекаемо именуя сие свинство поиском национальной идеи.
(Справедливости ради стоит отметить, что для укрепления мирового престижа государство не гнушается громогласно козырять посмертной известностью своих пасынков, втайне больше полагаясь на количество и качество ядерных боеголовок…)
В этом природном ландшафте есть всего три возможности. Вырасти, несмотря ни на что и зацвести на высоте, пространства в Божьем саду хватит для всего живого. Можно смириться с назначенным низким ярусом цветения и честно делиться скудным нектаром со случайными шмелями, а то и с вовсе непривлекательными насекомыми. И есть третий выбор — переродиться в белену, в коноплю, в дурман и отравлять великую почву, убивая самую возможность произрастания новых видов и пород.
Признаемся, скрепя сердце, мы — люди второго яруса. Нам не хватило адреналина, чтобы достичь мировых высот. Хотя и хватило брезгливости, чтобы не переродиться. И вместе с тем мы пришли на уже отравленную почву. Бой за российскую словесность и за читательские сердца на донской земле проигран не нами. Но мы в него ввязались по собственному выбору. Помнится, четверть века назад один из ныне практикующих литераторов поделился со мной уверенностью, что нас всё равно будут печатать, поскольку «нынешние умрут, а других, кроме нас, нет». Я только хмыкнул в ответ, ведь в любой редакции сидела готовая смена — вегетативные отростки тогдашних литературных деятелей. Роман О. Лукьянченко именно о них — о как бы редакторах и вроде бы писателях. Милейший Эдуард Григорьевич Барсуков, заступаясь за последних, с дрожью в голосе, ощутимой даже в печатном тексте, перечисляет набор полузабытых фамилий. Упомянуты люди разных дарований, но всех их объединяет одно — фамилии эти так и не стали именами. Даже лучшие из «козырного» набора писали настолько серо, бесцветно и политически грамотно, что добились весьма печального результата: создали у читателя устойчивое мнение, будто и вся литература такая же — утомительный набор прописных истин. Я никого не обвиняю. Я просто констатирую факт. И то, что нас действительно начали печатать, ничего не меняет. Просто изменились правила игры, и быть поэтом стало неприбыльно. С горечью принимаю и на свой счёт тоже мнение С. Чупринина, что донской литературы нет и быть не может. Опровергнуть это можно единственным способом — вырасти до мирового уровня, что практически никому из нас уже не под силу. Да и не это самое страшное. Страшно, что за нами, в ближайшем обозрении нет никого, нет молодой смены. Именно этого я не могу простить предыдущему литературному поколению, так ничего и не понявшему, озабоченному только отстаиванием своей иллюзорной значимости. Причём с такой экспрессией, с таким патетическим накалом базарных страстей!
Что ж, в конце концов государство-садовник создавало Союз писателей с целью культивирования вполне определённых, однородных культур. И для бдительного присмотра за результатами селекции. Донская сервильная литература, розовые слюни соцреализма, вполне соответствовала предъявляемым требованиям и пенять ей за это глупо и бессмысленно. Но и оправдывать позицию «чего изволите» прошлых борзописцев и редакторов давлением государства по меньшей мере безнравственно, а по сути — омерзительно. Как тут не вспомнить «всех нас так учили, но зачем ты был первым учеником?» К тому же не все были «первыми учениками». До сих пор многие вспоминают добрым словом редакторов В. Безбожного и Н. Бабахову. Так что не стоит пенять на зеркало за искажение собственной физиономии.
…Сравнивать писателей, ценных именно индивидуальностью и непохожестью — дело бесперспективное. И всё же есть на мой взгляд общий критерий. Это наличие внутренней свободы (именно свободы, а не вседозволенности), без которой писателя просто не существует, какие бы технически совершенные тексты он не создавал. Очень мало выдержавших отбор по этому критерию. Конечно же, в первую очередь, Виталий Сёмин. А дальше тот же Олег Лукьянченко да в какой-то мере Наталья Суханова. Поэту проще, рифмованным строчкам прощается многое, не позволительное прозе. И всё же здесь также внутренняя свобода — условие необходимое, хотя и недостаточное. Имён мало. Из ныне действующих на донской земле — это Нина Огнева да Леонид Григорьян, который, к сожалению, уже почти ничего не пишет и часто замещает внутреннюю свободу свободомыслием.
Естественно, некоторое количество неплохих стихов есть и у многих других, как действующих, так и ушедших. Упрекать их за малый к. п. д. ни к чему, да и не надо. («Не стреляйте в пианиста, он играет, как может».) Недавно на одной из литературных тусовок молодой художник Максим Ильинов, пробующий себя и в стихосложении, признался, что донских авторов ни он, ни его друзья не читают. Потому что «засыпают от этих текстов». Признаться, у меня от «этих текстов» тоже начинается тупая головная боль. Какая там литература!
Предвижу упрёки в субъективности. И сразу же вспоминаю, как принимали в Союз просто хорошего человека, пишущего посредственные стихи. После того, как претендента облизали со всех сторон льстивыми языками, я сказал, что тому не стоит принимать всерьёз все эти дифирамбы, а надо много и серьёзно работать. И как тогда синхронно и трёхглаво обернулись ко мне литераторы Б., Д., Л., протежирующие самородку: «Один ты прав?!» Но, господа, господа, мера у каждого действительно своя. И если вы измеряете матерчатым портновским сантиметром со стёртыми цифрами, растягивая его в соответствии со своими пристрастиями, то я предпочитаю стальную линейку с гравированными рисками и фиксированной нулевой отметкой. И как всякий метролог готов с пеной у рта отстаивать непогрешимость своей шкалы. И думаю, что основания для этого я уже предоставил. Вместе с тем полагаю, что рифмовать, декларируя высокие духовные качества победителя в соцсоревновании или отменность сваренного тёщей борща — дело недостойное ни поэзии, ни прозы.
Тем не менее, писатели — люди публичные и применять к ним принцип: о мёртвых либо хорошо, либо никак, на мой взгляд — предавать живых. Если человек всю жизнь гробил литературу, множил графоманов и травил таланты, то да воздастся ему по делам его. И былые воинские заслуги здесь абсолютно ни при чём. К сожалению, личная храбрость вполне совместима с человеческой безнравственностью и жаждой давить всех и вся. Тот же П. Лебеденко (не к ночи будь помянут), в своё время подстрекаемый статьёй в «Правде» и поддержанный А. Гарнакерьяном и М. Соколовым, организовал в Союзе писателей судилище над Виталием Сёминым, после которого, будь их воля, писателя увели бы в наручниках. Но всё же времена были другие. Но всё же мастерам политических доносов удалось на пять лет отлучить Сёмина от литературы, и выжил он только благодаря «Новому миру», дававшему писателю на рецензию издательский «самотёк».
(Кстати, собрание Союза было открытым. В зале на последнем ряду собрались друзья Сёмина, возмущённо комментируя литературно-политическую расправу. Ашот Гарнакерьян потребовал удалить шумных оппонентов, они, де, мешают работать. На что Сергей Ширяев заявил: «Знаем вашу работу — головы рубить». Конечно же, никто не удалился. Тогда взбешённый Гарнакерьян выскочил из зала сам. Зал притих. И в наступившей тишине Сергей успокоил: «Да не волнуйтесь, никуда он не ушёл, он под дверью подслушивает». И тогда за дверью застучали удаляющиеся шаги… Какая всё же прелесть — воспоминания очевидцев!)
Так что человека, в конечном счёте, определяют его деяния. Оттого и столь беспощадно видение сатирика. Портреты персонажей «Провинциздата» настолько издевательски-фотографичны, что дополнить их каким-либо видеорядом просто невозможно. Почему я опять об этом? Да, наверное, потому, чтобы грядущие вырубщики места под солнцем помнили, что смерть ничего не списывает, что всегда найдётся кто-то несмышлёный и ткнёт пальцем в реанимируемый блюстителями престола прикид короля. Тем более, что и короля-то нет. А оскорблённая память наследников?.. Почему о ней должен печься кто-то другой, а не сам, облачённый временной властью фантом? Сдаётся мне, что пылкая защита былых литературных гангстеров обусловлена вполне меркантильными соображениями: собственной неприкосновенности Пустые надежды. Не думаю, что стоит заботиться о своей посмертной жизни столь неприглядным образом. Тем более, что преступление против слова срока давности не имеет.
Я тоже многое забыл. Но до сих пор с резкостью фотоснимка помню бледное лицо Елены Нестеровой, когда она рассказывала о редакторше, вымогающей взятку. (Кстати, автор «Провинциздата» косвенно подтверждает это.) Мы — тогдашнее литобъединение «Дон», поверили слабому и уже какому-то потустороннему голосу Елены Васильевны сразу и безоговорочно. Карбонарий и бунтарь Геннадий Жуков начал подбивать народ идти выносить на улицу стол редакторши, чтобы поставить его на тротуаре с табличкой «стол взяточника». Мы отговорили, мол, дадут пятнадцать суток за хулиганство, а доказать ничего не докажем. Теперь сожалею об этом. Если бы тогда поддались первому порыву, глядишь, и уберегли бы сегодняшних рьяных защитников боевой подруги от греха возможного лжесвидетельства.
Наше дело — литература. А на её карте наряду с градом Глуповым и городом Градовым отныне вбит заявочный столб на достройку провинциального Подонска. И отчёт здесь только один — перед Господом. А читатель найдётся всегда. Кстати, весьма распространённое заблуждение, будто страна перестала читать. (Справедливости ради отмечу, что заблуждением это вполне аргументированно назвала госпожа Огнева, и я не мог с ней не согласиться). В самом деле, вспомним, у кого из наших одноклассников были свои библиотеки, кто читал не только обязаловку школьной программы (а многие не делали и этого), но что-то ещё, кроме массовых детективов? Кто вообще читал поэзию квалифицированно? Если массово читались какие-то модные вещи, то лишь потому, что в тоталитарном обществе это было единственной разрешённой свободой.
Помню, как был потрясён заметкой в какой-то ещё советской брошюре, мол, рациональные американцы поставили чтение в стране на формальный учёт: сколько килограммов (!) печатной продукции издаётся за год на душу населения. И цифры приводились. Точно не помню, но примерно такие: в Германии75 килограмм, в США около 50, а в нашей, самой читающей стране — 3,5 килограмма. И тут же разъяснялось, что у них издаётся реклама и макулатура, а у нас истинная литература. Не знаю, как у них, но помню очереди на сдачу макулатуры у нас, когда разрешили менять её на книги. И как мы маскировали труды Л. Брежнева и других великих советских писателей, ибо их даже в макулатуру не принимали. Хотя и продавали книги того же лауреата многих Государственных премий А. Софронова не иначе как в нагрузку к чему-либо, да к тому же журналу «Учитесь вязать». Каюсь, увлечённый возможностями обмена, сдал тогда в утиль почти все имеющиеся у меня книги Ростиздата. О чём действительно сожалею, поскольку нынче приходится укорять уважаемое издательство в тиражировании графоманства голословно, не опираясь на первоисточники. Впрочем, надеюсь, что к юбилею какой-нибудь «подонской» знаменитости издательство нехватку эту компенсирует и бескорыстно пополнит за счёт налогоплательщиков неликвидные фонды областных библиотек.
Люди же читают по-прежнему. Просто не то, что бы нам хотелось. Но ведь и все претензии стоит предъявлять к нам самим. Смотрел как-то по ТВ встречу молодых писателей с нашим гарантом. Один из авторов, мордастенький, с ничего не говорящей фамилией предложил восстановить госзаказ на книги. Гарант отреагировал сразу и адекватно. Мол, в принципе это возможно, но тогда и тему будет определять государство. Умри, Денис, лучше не скажешь. Как известно, кто девушку ужинает, тот её и танцует… Читательский же интерес вообще непредсказуем. Через пару лет после своих выступлений в Сибири мне довелось побывать на Саянах, и Юрий Каплун, комсомольский вожак стройки, организовал моё выступление в том самом клубе, где в 1971 году меня восемь раз вызывали на «бис». И что? И ничего. Пришли участники местной поэтической группы и человек десять слушателей. Практически пустой зал и никаких восторженных эмоций. Такая смена декораций отрезвила меня на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, примерно в это же время пора полных стадионов сменилась порой равнодушия к поэтическому слову. Наверное, были в этом какие-то скрытые исторические причины, кроме собственной несостоятельности. Может быть, с возобновлением течения времени стихи перестали олицетворять свободу и стали просто гармоничным сочетанием слов?
Да и вообще стихи — это нечто вроде автоответчика «свой — чужой». Послал импульс и жди, если душевные коды совпадают, ответ будет. Прекрасно сознаю, что на моей короткой волне слишком мало приёмных станций. А те, от кого в какой-то мере зависит увеличение радиуса приёма, патологически включают «глушилки». Хотя временами срабатывает ионосфера.
Так что достоверно известные мне пятеро читателей моих стихов, принимающие их в соответствии с авторским замыслом, наверное, не так уж и мало. И в то же время абсолютно недостаточно для возбуждения цепной реакции интереса. Сейчас-то я понимаю, что квалифицированный читатель тоже штучный товар. Он отнюдь не адекватен восторженному слушателю. И крайне редок в сегодняшнем потребительском обществе. И стихи, предлагаемые такому читателю, должны обладать непременным условием — вызывать в нём готовность к сопереживанию. Не болит — не пиши. Кто из нас пройдёт через этот отбор… Ну, да ладно. В конечном счёте, отвечать-то всё равно перед Господом. Но интересная вещь. После опубликования моих «меморий», которые, в общем, всего лишь фрагменты развёрнутой автобиографии и появления желчного отклика на них, сочинённого, должно быть, в приступе постклимактерической истерии, число читателей моих удвоилось и продолжает расти. Так что если бы того предвзятого письма не было, его надо было бы написать. Хотя и был я весьма ошарашен накалом совершенно немотивируемой базарной злобы. Не столь много доставалось нашему поколению «хвалы и клеветы», чтобы научиться равнодушно принимать их, следуя заветам всемирно известного господина с абсолютным вкусом и несносным характером. Но не оспоривать людей определённого склада исключительно в наших силах.
Думаю, что с этим согласится и автор «Провинциздата». В отличие от меня, Олег Лукьянченко был непосредственно связан с деятельностью «подонского» издательства и с великим мастерством вытаскивает монструозных персонажей на убийственный для них божий свет. О многих я знал только понаслышке и приходилось переспрашивать, кого изобразил писатель под той или иной фамилией. Так что приношу искреннюю благодарность вышеупомянутому г-ну Э. Г. Барсукову за его нелицеприятный труд и стремление довести до читателя подлинные фамилии персонажей, скрытые автором под незатейливыми, «говорящими» псевдонимами. Хотя скрупулёзный популяризатор, начав срывать маски, мог бы всё-таки привести не девичью, а сегодняшнюю фамилию прототипа г-жи Лошаковой. Впрочем, это уже придирки по мелочам.
Но возвратимся к нашим баранам. Пардон, писателям. Как сказала менеджер по кадрам на моей теперешней работе, прочитав доморощенные мемории автора: «Я испытала ощущение дежавю — у нас было то же самое!» А работала она прежде в Ростовском университете. Так что фигуранты любой иерархии оказываются удручающе одинаковыми. Руководствуясь примитивными инстинктами, примитивные организмы в схожих условиях поступают однотипно и вполне предсказуемо.
Недавно смотрел на канале «Культура» передачу об эволюции. Интересная вещь, оказывается, эволюция вовсе не идёт от простого к сложному, скорее наоборот. И труд, вопреки самоуверенному заявлению псевдофилософа, здесь совершенно ни при чём. Так, мозг неандертальца был в полтора раза больше мозга Homo sapiens. И тем не менее, последний конкурентную борьбу выиграл. Потому что гордый неандерталец жил семьями, а человек разумный объединялся в стаи. А стая всегда сильнее. И поэтому каждому отдельному её индивидууму сложный мозг ни к чему, достаточно совместного исполнения несложных команд. Так что по хронологии сначала человек изобрёл стаю, потом колесо и только потом Союз советских писателей. По уже проверенному принципу. Думаю, что поэт всё же скорее неандерталец, даже когда пытается культивировать в себе стайный инстинкт. А в стае всегда идёт внутривидовая грызня. Какие там «инженеры человеческих душ». Боже упаси! Помню, в приватном разговоре один наш уважаемый издатель отозвался о не менее уважаемом писателе, мол, ты же знаешь — это проститутка. И я завис. С одной стороны корпоративная солидарность побуждала вступиться за сотоварища по стае. С другой — элементарная справедливость требовала согласиться с таким нелестным определением. Каюсь — я постыдно промолчал. Хотя в дальнейшем поступки имярека и подтвердили обидное мнение. Интересно, узнает ли он себя в этом эпизоде? И кто всё же должен блюсти его поэтическую и человеческую репутацию?
Закономерен вопрос, зачем же автор сам встрял в сие живописное окружение? Что ж, была надежда — в кругу сподвижников укрыться от дискомфорта одиночества. Надежда не оправдалась. Опять же, прежний председатель поэт Николай Егоров говорил, что приём в Союз подтверждает профессиональный уровень автора. В принципе так и должно быть. Но, к сожалению, слишком часто правило это переходит в разряд благих пожеланий. А самая вероятная причина, это инерция не избытого юношеского мышления, отягощённая затяжной невостребованностью работы по специальности. Невроз своего рода.
Возвращаясь к предлагаемым заметкам, ещё раз напоминаю, что это не мемуары и не литературные воспоминания о современниках. Это всего-навсего попытка развёрнутой автобиографии, ассоциативный рассказ о себе и о том, как вообще дошёл до жизни такой. Повествование достаточно неуклюжее, но уж — чем могу. Конечно же, полная биография — в стихах. Но стихи, это конечный результат. Эти заметки в какой-то мере претендуют на обозначение причин, направляющих путь физического тела после столкновения с твёрдыми предметами и явлениями окружающего пространства. Тем более, что тело это всё явственнее ощущает шуршание «песка жестокого помола».
Писатель-очеркист Эмиль Сокольский, симпатизирующий творениям автора, утешает последнего признанием его стихов в отдалённом будущем. Конечно, это вызывает некоторый сдержанный оптимизм. Хотя вероятность такого исхода неизмеримо меньше, чем вероятность встречи с внеземным разумом космического зонда, запущенного к далёким звёздам. Даже если его не сотрёт космическая пыль, не притянет мёртвый астероид, за тысячи лет не откажет электроника и встреча состоится, что передаст он братьям по разуму? Что человечество умеет считать до двух и нуждается в собеседнике? Примерно то же может сказать и автор, и любой, пишущий стихи. Да и какое будущее у организма, вступившего в пору физического износа и при этом почуявшего в себе каплю неандертальской крови. Причём, последнее подтверждается истерической реакцией всех окрестных собак.
Заметки эти достаточно фрагментарны и мозаичны, но не такова ли сама память человеческая? Причём автор не претендует на какую-либо исключительность своей биографии. Обычная жизнь советского обывателя. Каждому воздаётся не только по вере, но и, скорее, по собственной значимости. Оттого и враги у автора незначительны и несостоятельны. Да и не враги даже, а существа, претендующие на эту роль. Что там говорить! Если вышеупомянутого всуе господина курировал сам глава третьего отделения, то автор проходил исключительно по ведомству майоров. Но это уже тема для другого осколка мозаики.
Когда мне было четыре года, я впервые ушёл из дому далеко. Метров за пятьсот. Соседская девочка увела. Ей было целых семь лет. Она сказала, что на школьном дворе очень красиво. И я пошёл. Самого двора не помню. Но абсолютно отчётливо помню, как был зачарован пришкольным участком. Одна грядка беззаботно заросла глухой крапивой и какой-то травкой с розово-сиреневыми цветочками. До сих пор везде узнаю в лицо эту травку детства, хотя так и не знаю её по имени. Помню запах мёда от безудержного цветения, гудение пчёл и своё одуряющее состояние счастья от этого великолепия. А под школьным пригорком стояли шатры, горел костёр, непонятно перекликались люди. Так память и сохранила удивительную гармонию увиденного впервые мира. Дома ждал нагоняй. Влетело и девочке-соседке. Мать кричала, что нельзя уходить так далеко, что пришли цыгане, которые воруют детей. Я был здорово напуган, хотя и сомневался в правоте матери. Зачем цыганам воровать чужих детей, если они бросают собственных маленьких Земфир и уходят за чуждым табором?
С тех пор много воды утекло в Кубани, Дону, Енисее. Похоже, что я попался на собственный крючок, обмолвившись ненароком: «Не болит — не пиши». Если чуть изменить угол зрения, то можно прочитать и так — пиши, если болит. Тем более что молчать невыносимо. И если нет такой камышинки, в которую можно было бы без последствий прокричать, что у царя Мидаса ослиные уши, то искать её явно не стоит. Надо набрать воздуха и начать говорить. Да всё о том далёком времени, когда жизнь представлялась цветущим лугом, «по которому ходят кони и женщины», а предмет «Охрана труда и техника безопасности» читался почти факультативно на последнем курсе института. Теперь же по выжженному пространству бродят всевозможные монстры и маньяки, и граждане с подозрительными ориентациями, а правила жутковатого ОБЖ начинают вколачивать детёнышам Homo sapiens, начиная с детского сада. Должно быть, это и есть цивилизация…
Оглядываясь назад, вижу, что параграфы прежней техники безопасности нарушал слишком часто. А заветы эти вкрадчиво и непререкаемо переполняли окружающий миропорядок. «Не стой под стрелой!» «Не влезай, убьёт!» «Берегись трамвая.» «Прячьте спички от детей.» «Посторонним вход воспрещён.» «Береги честь смолоду.» Впрочем, последнее вроде бы из другой оперы и часто заставляет нарушать многие из предыдущих — постоянных и краеугольных. Да и не все спички удаётся спрятать. Каюсь, не удержался, стащил на Саянах одну прямо-таки поразительную жестяную скрижаль, намереваясь повесить над кроватью: «Взрывник! Каждый случай отказа заноси в специальный журнал!» До Таганрога, правда, не довёз — слишком громоздкой и достаточно тяжёлой она оказалась, когда началась упаковка рюкзака.
С подлинной же и бескомпромиссной охраной труда пришлось столкнуться там же, на Саянах. Мы рыли траншею под фундамент какого-то крупного сооружения. Оно непременно должно было опираться на скальный массив, Но проект составлялся в Ленинграде, и оттуда трудно было угадать, на какой глубине этот массив начинается. Экскаватор вырыл котлован глубиной метра два с лишним, насколько хватило стрелы, а до нужного монолита оставалось больше метра. Настал наш черёд. Лишний метр вниз при хорошем грунте — плёвое дело. Выбросить его наверх — более проблематично. Сделали полку в стене котлована, выложили её досками, сначала бросаем выкопанную из траншеи землю на неё, потом с неё на самый верх. Здесь же крутятся инженеры по ТБ, следят, чтобы откосы были под сорок пять градусов, чтобы земля не сыпалась назад на беспечных работничков. И натыкаются работнички на одиночный камень, как раз на пути траншеи, обкапывают его со всех сторон. Небольшой такой камешек, килограмм 300. Или 350, кто ж его взвешивать будет. Только сразу возникает неодолимое желание выволочь этот камень наверх. Умные головы предвидят, что надзиратели этого не позволят. Но уже конец рабочего дня, завтра суббота, выходной, а в понедельник что-нибудь придумаем. Придумали к вечеру. Выйдем с утра, надзора не будет, и выкатим, дури хватит. Так и сделали. А для контроля над нештатными ситуациями, посадили вперёдсмотрящего на крышу бытовки наблюдать за дорогой, чтоб врасплох не застали. Кое-как обвязали камешек верёвками, одни тянут наверх, другие снизу пихают. Приподняли. Присели, подставили плечи, упёрлись разом. Закатили на ступеньку. Перекурили. Потащили дальше. И вытащили-таки репку. И когда уже собрались наверху возле побеждённого исполина потные и гордые мужеские организмы, в адреналиновой эйфории выполненного долга, как раз и подгадали непрошеные охранители Сизифова труда. Зря мы выставляли наблюдателя. Начальнички подкатили по Енисею на катере и зашли с тыла.
— А что это вы здесь делаете?
— Да вот хотим с утра немножко поработать.
— Какая работа! Выходной! Хотите, чтобы этот камень вам на головы упал?
— Да он крепко лежит.
— Какое там крепко! — проверяющий начинает пинать камень ногой и в конце концов спихивает его вниз в котлован, а нас отправляет отдыхать,
После чего до всей нашей бригады доходит, что техника безопасности — дело серьёзное и житья от неё не будет. А злополучный камень закапываем в понедельник по центру котлована, где траншеи нет. Стоит сказать, что с той субботы охранителей наших мы больше и в глаза не видели. Субботник у них был, что ли…
А через год мы опять нарушаем регламентированные правила. Кроем крыши рубероидом. Между слоями заливается битум, растапливаем его в битумоварке — бочке с топкой. Слитки битума упакованы в бумагу, перед загрузкой мы её сдираем. Содрать удаётся не всю, рубим слитки топором и закидываем в приёмное отверстие, потом кочегарим, пока не расплавится смола. Вёдра с чёрной адской жижей поднимаем подъёмником на крышу, разливаем дымящуюся массу, растаскиваем её специальными швабрами, раскатываем сверху рулон рубероида. Затем цикл повторяется. Рубероид кладётся в три слоя, крыша большая, что на гараже, что на базе механизации, работы хватает на всё лето. Время от времени сливное отверстие нашего котла засоряется остатками бумаги, всякой дрянью, которой хватает в битуме. Надо прекращать топить, ждать, пока остынет, потом лезть внутрь и чистить. Времени на простой теряется много, поэтому ожидание сокращаем до минимума — пока битум не перестанет приставать к подошвам. По очереди обматываем голову мокрой тряпкой и вперёд и вниз. А там пекло. Испарения битума режут глаза, обжигают лёгкие, подошвы жжёт мягкая полуостывшая гадость, а ты ковыряешь её и грузишь в вёдра, подаёшь наружу. Больше пяти минут никто не выдерживает. Зато время чистки сокращаем изрядно. И никаких тебе ангелов-хранителей. Последний день вообще памятен особо.
Наряды закрыты загодя, а мы не успели закончить последнюю крышу. Ерунда, конечно. На такие огрехи руководство стройки смотрит сквозь пальцы. Дело-то копеечное. А в клубе традиционная встреча. Главный инженер стройки. О.В. Крат рассказывает о том, как начиналась Саянская ГЭС. Тоже весьма пикантная история. Дело в том, что деньги были отпущены только на изыскательские работы, а в Совете Министров тем временем решался вопрос — строить ли вообще станцию, потребителей энергии в крае не было, все потребности полностью покрывала Братская ГЭС. И министры склонялись к тому, чтобы погодить. Информация дошла до Крата. И тот на свой страх и риск все средства вложил в отсыпку правобережного котлована и начал откачку воды из него. Так что когда министерская улита окончательно решила не торопиться со стройкой, было поздно. Денег ушло столько, что оставалось только продолжать. Помню, как тогда я гордился смелостью инженера. (Теперь только пожимаю плечами. Природа загублена, экология нарушена. Крата, пренебрегшего канонами собственной безопасности, в конце концов с должности сняли. Сама станция, если верить прессе, приватизирована полукриминальной группировкой. Стоила ли свеч сия игра? Правда, в ударном темпе построены потребители вырабатываемой энергии — в Ачинске и Абакане, и Минусинске. Тратить мы умеем. Беречь пока что не научились.)
Историю эту многие из нашей бригады слышали в прошлом году. Тем не менее, когда я предложил «старикам» остаться и закончить дело, никто не поддержал такой «энтуазизьм». И остался только новенький — Володя Старостин. Я ждал на крыше, а он внизу ставил вёдра со смолой на подъёмник, в нарушение всех правил сам становился рядом с дистанционным пультом управления в руках, поднимал груз, передавал мне, потом тоже влезал на крышу. Вдвоём мы разливали смолу и раскатывали рубероид, после чего Володя с пустыми вёдрами в обратном порядке спускался вниз, и всё повторялось. До темноты мы крышу закончили. И дело сделали, и совесть успокоили. А я нашёл надёжного друга. На следующий год Володя поехал в Сибирь уже комиссаром отряда. Мне же пришлось хитрить, чтобы сорваться с технологической практики. Друзья прикрыли. Проверяющих развлекали рассказами о внезапных моих болезнях. Отчёт по практике я защитил на «отлично». После чего руководитель — Николай Иванович Кувико — тихо спросил: «Всё-таки где Вы были?» «Здесь. Где же ещё?» Он вздохнул, сказал, что оценку уже поставил, и я могу говорить без последствий. Я покаялся, что был в Сибири, в стройотряде. Он вздохнул ещё раз: «Вы только никому не говорите.» Я и не говорил до сей поры.
Отряд же в 1971 году уезжал трудно. Руководство препятствовало Николаеву, как только могло. В конце концов парторг института Рита Карловна Зароченцева поставила условие — или мы возьмём на Саяны её дочь, или отряд не поедет вообще. Надо сказать, что в то время на стройке преобладал мужской труд — бери больше, кидай дальше. И девушек мы брали в основном для участия в концертах. Хотя приходили и такие, что умудрялись бить шурфы в скале под установку столбов наравне с мужиками. Таких мы всячески лелеяли. Дочь парторга не умела ничего. Весьма симпатичная, пышная деваха, но мы же не на конкурсе красоты. Короче, по моему предложению наряды ей закрыли так, чтоб только на дорогу хватило. (Отыгрался, злопыхатель, уел-таки партийное руководство.) Уел, да не совсем. Кроме институтской партии Р. К. заведовала и кафедрой охраны труда. Так что этот незабываемый предмет, напомню — почти факультативный, мне удалось сдать только с третьей попытки. Зато и выучил его почти наизусть. До сих пор помню устройство дренчерных и спринклерных систем пожаротушения. Хотя знание это в реальной жизни никогда не понадобилось, да и не нужно никому, кроме профессионалов. Саянская наука в любую погоду с первой спички разводить костёр пригодилась гораздо больше. Там, в Сибири мы каждый выходной были свободны и беспечны, и не отягощены житейской безопасностью.
И как-то в пятницу после работы всей бригадой пошли на Борус. Это высшая точка Западных Саян. 1840 метров от уровня моря. Для меня, второй раз идущего в горы — вершина. Для местного люда — пупырь. До сих пор отчётливо вижу внутренним зрением эту картинку: группа наша цепочкой идёт по мосту через Енисей, Борус ещё виден, позже его закроют деревья вокруг тропы. Чёрные тучи над ним время от времени рассекаются молниями. Похоже, что с погодой не повезло. Но другого раза может не быть. Успеть бы только до грозы устроиться с ночлегом. Выходим к скалам и делаем привал. Первым делом строим навес, наваливаем сверху еловых веток. Ночёвка обеспечена. Дальше костёр, чай, ощущение вселенского счастья. Ночью идёт дождь, с ним приходит тревога и беспокойство, по мокрым скалам проводник нас не поведёт. Это наш же бригадир, Борис Бабенко, альпинист-любитель и безопасность группы у него на первом месте. А другого раза может и не быть. Засыпаю только к утру. Просыпаюсь рано. Шумно дышат спящие рядом. Слышу, как Борис рубит валежник, ладит костёр. Пытаюсь открыть глаза и не могу. Всего пару раз в жизни испытывал такой мгновенный ужас. В панике касаюсь пальцами сомкнутых век — всё в норме. Просто спал на спине, и ночью в глазницы насыпалась хвоя. И встаёт солнце, и вертикальная вода, великолепное наследие морены, срывается с уступов горы прерывистыми длинными кусками. А мы идём к вершине. Не торопясь, растягивая удовольствие — впереди два дня счастья. На небольшом альпийском лужке устраиваем днёвку. Тот случай, когда путь притягательней самой цели. Кругом цветущие карликовые рододендроны, маки бледно-жёлтого цвета, нежные и хрупкие с виду горные анемоны. И совершенно изумительное моренное озеро, на расстоянии почему-то насыщенного зелёного цвета, а вблизи с абсолютно прозрачной водой. Когда подходим к нему, опять наползают облака и начинается дождь. Чтоб не намочить одежду, заталкиваем её под плоский камень, а сами прячемся в озере. Вода теплее воздуха, но не настолько, чтобы долго сидеть в ней. Приходится одеваться под дождём. По скалам бежим к месту привала. Пока добегаем, от одежды начинает идти пар. Молодые организмы разогреваются сразу и всерьёз. Деревья остались внизу, ночевать будем в нишах под большими скалами. Наша с Володей скала, несмотря на внушительные размеры, покачивается, если упереться плечом. Для самоуспокоения говорю Борису, что если этот камень столько лет здесь пролежал, то не может же он завалиться именно сегодня. Борис соглашается. И добавляет: «Если дождь не размоет какую-нибудь опору.» Нечего сказать, успокоил. Решаем, как будем ложиться. Ногами внутрь? А если камень упадёт? Весу в нём больше тонны, ребята ничего сделать не смогут. Даже если в темпе добегут до лагеря, пока придёт помощь, да и какая помощь? Сдвинуть можно только вертолётом, а где его взять. И даже если спасут, то что за жизнь с отдавленными ногами… Уж лучше сразу. Ложимся головами внутрь. И спим до утра, не просыпаясь, несмотря на мрачные гипотезы и остроконечные камни под боками. И всё кончается хорошо, утром доходим до вершины, оставляем записку, подтверждающую восхождение. Её снимет следующая группа и оставит свою Такая традиция. Чтоб без обмана. Хотя себя же всё равно не обманешь. Если был там, значит, был. И чувство это с тобой навсегда. Вершина — эталон, единый для всех идущих к ней. (В отличие от стихослагательства, где каждый сам себе устанавливает планку и пыжится, доказывая, что у него выше.)
И техника безопасности в горах простейшая: иди за ведущим, ставя ногу след в след. Не думая. У меня не получалось. Я начинал оценивать, не покачнётся ли этот камень, не слишком ли скользким окажется тот. И камень конечно же подводил, а нога соскальзывала. Я сознавал, что задерживаю движение группы, а такое осознание хуже самой задержки. Умение пришло гораздо позже. В 1977 году мы с товарищем обходили скальный прижим на Кантегире. Теперь уже я шёл впереди, точно и сразу зная, что этот камень надёжен, а на тот лучше не становиться. Я был частью пейзажа, необходимой и соразмерной. Чтобы не падать, надо перестать бояться упасть. Только и всего.
А на последнем концерте в Саянах зрители, словно чувствуя момент расставания, восемь раз вызывали меня на «бис». Возможно просто упивались властью закрутить некую пружинку, чтобы вышел заводной человечек и прокричал про Майну, Виру, Саянгэсстрой, комиссара Чухлебова и безвременно и рано оженившегося друга Серёгу. Не знаю. Хочется думать, что был подлинный интерес к моим незамысловатым строчкам, а сердца тех зрителей действовали по прямой.
Я тоже жил по прямой и, поступив в институт, сразу же записался в секцию бокса. С одной стороны, чтобы хоть как-то противостоять нарастающей агрессивности окружающей среды. С другой, чтобы закосить от физкультуры, которая в институте сводилась к спортивным играм, а бегать с мячом, да ещё при этом его забивать или забрасывать я так и не научился. Не шибко преуспел и в боксе. Было нечто противоестественное в искусстве бить человека по лицу. Впрочем, на все соревнования выезжал безоговорочно, даже в случае проигрыша принося команде одно очко. И в 1971 году попал на областные соревнования, где мне присвоили фиктивный первый разряд, поскольку правила спортивной справедливости не допускали третьеразрядника к бою с кандидатом в Мастера. И я вышел. И даже продержался первый раунд, и бодро начал второй. Когда кандидат «достал» меня и мой тренер бросил полотенце, я был возмущён. Ни усталости, ни тем более страха я не испытывал и был готов вести бой дальше, а тут такой подвох! Малость полежал в раздевалке и поехал в свой Таганрог. А утром, умываясь, высморкался и вдруг ослеп на один глаз. Глянул в зеркало — вместо левого глаза выпячивалось раздутое в шар веко. И это был второй в жизни, мгновенный и безраздельный ужас. (Хронологически — первый.) Одел чёрные очки и пошёл в институт отпрашиваться с занятий. В диспансере, отсидев небольшую очередь, в тех же чёрных очках вошёл к глазнику и с места начал, что вот получил небольшую травму… Врач прервала, не дослушав: «Молодой человек, Вас не учили снимать очки, когда разговариваете с женщиной?» Я снял. Это надо было видеть, как изменилось её лицо! «Пожалуйста, садитесь, сейчас посмотрим. Так, ничего страшного. Просто перебита папиросная косточка в носу, она зарастёт, и всё будет хорошо.» Я спросил, а нельзя ли проколоть веко, чтобы выпустить воздух. «Нет, этого не надо. Он сам рассосётся.» Воздух рассасывался недели две. Всё это время жизнь была прекрасна. Преподаватели, увидев глаз, ставили зачёты «автоматом». Так что игра явно стоила свеч.
Уже после первого саянского лета всё пошло само собой. Товарищ мой познакомил меня с редактором институтской многотиражки Александром Сергеевичем Мартыновым. Тот оказался любителем поэзии, и вместе с ним мы возродили «Гренаду», существовавшую когда-то в институте литературную группу. Собирались в редакции, читали стихи свои и чужие, говорили обо всём на свете. Провели встречу с читателями городской библиотеки. И приняли наши вирши очень даже благосклонно. Через пару дней меня отыскал комиссар отряда, сказал, что нас приглашают в райком комсомола по поводу этого выступления. И я возгордился донельзя — комсомольская власть просто должна была воздать по заслугам таким инициативным и талантливым подопечным. Примерно так оно и оказалось.
— Почему вы не согласовали с нами тексты читаемых стихов?
— Я не знал, что это надо делать. Но стихи хорошие, я отвечаю.
— А за то, что было прочитано антисоветское стихотворение, тоже вы ответите?
Я похолодел, заикаясь, выдавил, что ничего такого не было и быть не могло.
— Ну, как же. А про солнце? — «Про солнце», это стихи Коли Бурлакова, восемь лирических строчек с пронзительной концовкой:
Солнце схоже с земною славою,
Что засыплется листьями лет…
Я согласен быть просто лампою,
Лишь бы лампа давала свет.
— И что же тут антисоветского?
— Вы что, притворяетесь? Солнце, это же китайское «красное солнце», председатель Мао. Тогда наше советское правительство, по-вашему, лампа?
Наверное, что-то произошло с моим лицом, потому что Виталик Чухлебов бросился меня выручать. Мол, хороший товарищ, вместе строили ГЭС, чего-то недопонимает, но он мне растолкует и такое впредь не повторится. Нас отпустили, погрозив пальцем.
— Ты всё понял? — хмуро спросил В.Ч.
— Да понял, понял — отмахнулся я. Ни черта я не понял. Потому что уже на следующий день в институтском комитете комсомола (где же ещё искать понимания правоверному комсомольцу?) театрально вопрошал, куда мы придём, если у власти такие страдающие паранойей дубы. И закончил свои обличения парой анекдотов о руководящей партии, «уме, чести и совести эпохи.»
Комсомольский секретарь молча выслушал и по горячим следам соорудил докладную в «Контору Глубокого Бурения». Но прежде решил переговорить с В. Чухлебовым. Тот убедил не давать делу хода, мол, он сам меня образумит. В процессе вдалбливания идиоту основ техники выживания в обществе участвовал и командир отряда Игорь Николаев, который только вздыхал и кривился, когда я на протяжении полутора часов на конкретных примерах обосновывал перед старшими товарищами свою правоту, а комиссар опровергал меня цитатами из передовиц «Правды». В конце концов выдохся и тот.
— Я, может быть, тоже так думаю. Но я же не кричу об этом на каждом углу!
И только тут до меня действительно дошло. У царя Мидаса действительно ослиные уши. Но даже шептать об этом предосудительно. Памятуя об этом, следующие десять лет я умудрился продержаться. Тем более, что чему-то научил и случай с идущим на курс впереди Игорем Е. Он достал где-то список «Луки Мудищева», и они с ребятами из группы, хохоча, читали его в комнате общежития. Это теперь сие эпохальное творение можно свободно купить, прочитать и вынести своё мнение, основанное на внутренних понятиях о юморе, пошлости и художественных достоинствах. Тогда же на страже нравственности стояли державные учреждения. Через пару дней Игоря пригласили в упомянутую ранее Контору и провели с ним предупредительную беседу. А когда взбешённый Е. начал вычислять возможного доносчика, вызов повторили, задали только один вопрос: «Кто дал Вам право ревизовать нашу деятельность?» После чего Игорь только плевался и вполголоса повторял во множественном числе слово, принятое в народе для обозначения лиц женского пола с повышенными сексуальными потребностями.
Но право на фигу в кармане я всё же имел, писал фрондёрские стихи, читал их в тесном кругу и благополучно выпускал пар. А в 1979 году мы с Григорием Малаховым опять собрались на Байкал. Искали третьего. Совершенно случайно третьим стал некто Павел И., бывший тогда профоргом нашего отдела. Широкоплечий, высокий парень с крепкими руками и располагающей улыбкой. В маршруте он добровольно кашеварил, брал самый тяжёлый груз, восторгался природой. И вместе с тем оказался совершенно неинформированным о делах державных. И мы с Григорием наперебой грузили его фактами. О мятежном капитане Саблине, против корабля которого Политбюро готово было применить ядерное оружие. Об обмене диссидента Буковского на чилийского политического болвана. О Будапеште, Праге, Варшаве. Павлик ахал, удивлялся, хлопал себя руками по бокам… А по возвращению в Ростов с негодованием поведал о выпадах и происках скрытых врагов парторгу отдела. Вдвоём они составили бумагу всё в ту же вездесущую Контору. И Глубокое Бурение завертелось.
В один из дней, придя на работу, я не нашёл своего тогдашнего товарища С., с которым у нас было принято по утрам обсуждать всё накипевшее. Появился он только к обеду. На расспросы, что случилось и где он был, С. только мялся и кряхтел. Затем не выдержал, пригласил прогуляться в коридор и там произнёс непонятную для посторонних ушей фразу: «Мрачек знает о Курбыче». Пол поплыл у меня под ногами. Мрачек был главой отдела мрачекистов на планете Этан в законченном недавно мною фантастическом рассказе. А Курбыч — опальный поэт из того же рассказа, списанный в какой-то мере с личности автора. А С., окончательно махнув рукой на подписанный им трактат о неразглашении, рассказал, что его увезли прямо из заводских дверей, вытягивали информацию обо мне. Написал отмазку, что нас связывают только литературные пристрастия и ни о каком диссидентстве он понятия не имеет.
За мной пришли сразу после обеда. Человек средних лет, худощавый с острыми шильцами глаз показал удостоверение майора Конторы и предложил проехать с ним. Я, как загипнотизированный удавом, на ватных ногах побрёл следом. Сели в машину и поехали к моему общежитию. Почему сюда? Да посмотрим, как Вы живёте. Нет, обыска он не делал. Просто просил открыть чемодан, открыть шифоньер… Забрал рукописи стихов. (Я мысленно возрадовался своей лени, никак не доходили руки переписать в тетрадь стихи последних лет, всё откладывал на потом.) Шифоньер открывал с обречённостью — на второй сверху полке, под бельём лежала рукопись злополучного рассказа. Но на верхней стояли книги, два десятка томов, без которых я вообще не представлял свою жизнь. Конечно же в первом ряду стояла Библия. И майор сразу ухватился за неё.
— Это я забираю. Вам нельзя иметь эту книгу.
— Почему? Она издана советским издательством. Я считаю, что это незаконно.
Майор кольнул меня своими глазами-шильцами, назидательно произнёс:
— Вам закон то, что я говорю.
Я заткнулся. Я был готов на что угодно, только бы увести охотника от гнезда. Мы поехали. В здание на улице философа-самоучки, где и поныне размещается учреждение, именуемое в народе метафорическим иносказанием «органы». И до конца рабочего дня общались, направляемые противоположными целями. Он хотел прищучить антисоветчика, а я извивался, как уж под вилами, чтобы не попасть впросак. Более всего ему хотелось узнать, где рукопись моего романа. (Почему романа?) Я её сжёг. Где сжёг? Под окнами пацаны костёр запалили, я вышел загасить, ну, и заодно… (Это Павлику я хвастался, что пишу роман о советских инженерах «Балаганчик». Значит, мы о разных рукописях говорим.) Кто видел, как я её сжигал? Никого не было. Почему сжёг? Депрессия, Гоголь тоже сжёг второй том. (Ну, я даю!) Понимаю ли, что сам факт сожжения характеризует меня плохо? Понимаю, но что поделаешь. (Было бы гораздо хуже, попади рукопись сюда.) Нет, самиздатовских книг в глаза не видел, хотя если бы видел, прочитал бы. Ни под чьим влиянием не нахожусь. Считаю советскую власть идеальной для идеальных людей. (Прицепится? Нет, соглашается.) Начинает рассказывать мне как счастливо и благоустроенно живут советские люди. У каждого квартира, каждый может иметь машину. Машет рукой: «Вы исключение. Нельзя обобщать.» (Но таких исключений полное общежитие. А по городу сколько! Кто из нас обобщает?) Молчу, поддакиваю. Майор, оказывается, просто тянет время. Приносят мои рукописи. Всё это время в них дотошно и профессионально искали крамолу. Почему нет стихов последних лет? Не пишу, понял, что это не моё. «Ну, не скажите. Хорошие стихи. Патриотические. А ведь мы уже были уверены, что Вы враг.» Развожу руками. Кое-что всё-таки приходится написать в прозе. Дополнить начатое досье. Мол, понимаю, что мои отдельные высказывания могли быть ложно истолкованы, обязуюсь впредь не допускать и соответствовать. Напоследок вставляю фразу, что изъятую у меня Библию купил на базаре у незнакомого человека. Майор хмыкает, но удовлетворяется моей писаниной. Пронесло.
Домой возвращаюсь, чувствуя себя заклеймённым. Могут и с работы попереть на всякий случай. Нет, напротив. Начальник, узнав о Библии, пишет представление на повышение зарплаты. Да и сам через несколько дней начинаю ощущать тусклый ореол избранности, причастности к братству. Примерно через год меня опять навещает всё тот же майор. На этот раз без поездки в фирменный офис. Беседует со мной в потайном кабинете на заводе. Должно быть, на каждом предприятии есть такие: с одинаковыми портретами цельнометаллического палача-русофоба на стене и составом воздуха тридцатых годов прошлого столетия. На этот раз майору абсолютно необходимо иметь информацию о литобъединении «Дон». Мол, будем встречаться в конспиративном месте и сообща блюсти государственную безопасность. А взамен они помогут мне с квартирой и карьерой. Говорю, что конспирация в собственной стране мне не по душе.
— Но Вы же любите страну? Значит, должны ей помочь.
Я в прострации, почему-то для подтверждения патриотизма надо делать вещи, за которые в приличном обществе тривиально бьют морду. Восторгаюсь его мастерством психолога. Скромничает, мол, какой там психолог, так, понемногу. Но вижу — доволен. Говорю, что вынужден отказаться от высокого доверия, не обладаю достаточной выдержкой для конспиративной работы. Он продолжает настаивать, взывая к патриотизму. В конце концов брякаю, что такая же ситуация была у Пушкина, Когда Бенкендорф предъявил ему список провинностей и для прощения оных предлагал стать осведомителем. Майор обижается, — Вы нас с
Рассказываю и Елене Васильевне Нестеровой, что вот уже интересуются её литобъединением. Та больше обеспокоена моей судьбой и вскорости устраивает мне командировку на Атоммаш, после чего обком комсомола по ходатайству той же Е.В. награждает меня грамотой «За большую работу по коммунистическому воспитанию молодёжи.» Так что появляется слабый противовес растущему досье.
Когда в 1982 году по приглашению Игоря Николаева приезжаю в Таганрог на пятнадцатилетний юбилей стройотряда, рассказываю и ему, что на мне клеймо, надо остерегаться. Он смеётся, — Видел бы ты моё досье, — и приглашает за командирский столик. Отчего-то все уважаемые мною люди не осуждают мои провинности перед органами, но скорее наоборот. (Оттого и обескураживает, когда уже в наше время столь чтимый поэт Даниил Долинский отчитывает критика Галину Ульшину, мол, как она посмела хвалить стихи Рыльцова, — Ведь он же антисоветчик! Меня этот отзыв не оскорбляет. Просто становится обидно за людей, которые всё ещё дышат воздухом той потайной комнаты.) Товарищ мой, Владимир Бутков после описанных коллизий дарит мне авторучку в виде двустволки, сопровождая дар стихотворным посвящением;
«Пусть те года не минули ещё —
Придёт конец и браконьерской лиге,
Отстрел поэтов будет запрещён
Когда-нибудь, согласно Красной книге.
…
Желаю я, вручая два ствола,
Чтобы тебе отдача не мешала,
Чтоб ты, не выходя из-за стола,
Разил врагов от Дона до Байкала!"
Следующий раз «враги» вспоминают обо мне года через четыре. Уже разворачивается перестройка, грядут некие перемены и органам не до малых сих. Всё же некоторый интерес я ещё представляю. Другой кабинет с тем же неизменным антуражем и майор другой. Когда я вспоминаю прежнего с его обещанием неусыпного наблюдения за мной, новый машет рукой, — О чём Вы? Он у нас больше не работает. И к Вам никаких претензий нет. (Претензий нет, но Библию мне не возвращают, да и об уничтожении досье разговора нет.) Разговор о Николаеве, что я могу сказать о его настроениях. Игорь, оказывается, носитель каких-то секретов, и охранители озабочены возможным его переездом за границу. Говорю, что таким людям надо создавать нормальную жизнь в стране, тогда никуда они не поедут. И малодушничаю, отговариваюсь, что давно не видел своего командира, пусть спрашивают у тех, кто ездил с ним на Саяны последние годы. Опять предложение сотрудничать с органами, опять ссылки на патриотизм, опять выкручиваюсь, опять телефон на прощание. На следующий день майор перезванивает мне сам, не передумал ли я. По телефону отказаться проще. И на том история эта пока заканчивается. Держава развалилась, несмотря на тотальные заботы о сохранении её устоев. Абсолютно обесценились и мои политические стишки, и прегрешения перед системой. (Не теряя при этом актуальности для досье). Можно сказать, что я отделался лёгким испугом. Я не ссылался. Не депортировался. Не был заклеймён негодующей прессой. Дослужился до ведущего конструктора. Был упорен и целеустремлён вплоть до развала нашего конструкторского отдела вследствие того же распада державы и открытия границ для поделок зарубежного ширпотреба, навсегда опередивших ассортимент и качество товаров коммунистического завтра. После чего брёл по развалинам империи уже не в поиске места под солнцем, но исключительно в заботах о хлебе насущном.
А в 2000 году приходит скорбная весть о смерти Игоря Анатольевича в Германии. То ли он уезжал туда на лечение, то ли всё же выдавили его из страны рьяные охранители державных догм. Как бы там ни было, не стало ещё одного человека, без которого душа моя неполна и ущербна.
История с доносом практически забылась и почему-то всплыла из подсознания неожиданно, в 2005 году, когда я готовил к печати книжку «Право на выдох». И за два дня, почти без исправлений я написал «Балладу о выборе пути». Так получилось. И уже когда книга была в издательстве, от случайно встреченного в автобусе бывшего сослуживца узнал, что И. уже нет в живых. Павлика вроде бы убили на трассе, а затем сымитировали автокатастрофу. На вопрос кто и почему сослуживец многозначительно произнёс: «Он откусил слишком большой кусок»… Признаюсь, что я ни обрадовался, ни опечалился. В конце концов, Павлик в какой-то степени тоже определил выбор моего пути. С большой степенью вероятности можно утверждать, что досье на меня будет более долговечно, чем книжки моих стихов.
Что же до апелляций к патриотизму, то наверное мы большие патриоты, чем думаем. Просто это интимное слово в нашей стране принято употреблять в контексте вымогательском и бесстыдном. И оттого совершенно неприемлемом для мыслящего создания. Слишком многое угнетает меня в окружающей реальности. Мне унизительно, что граждане страны-победительницы пользуются автобусами, списанными в стране побеждённой. Меня не слишком радует Нобелевская премия Жореса Алфёрова, потому что мобильные телефоны, изобретённые благодаря его открытию, страна моя ввозит из-за кордона. Совершенно прискорбно, что до сих пор мы не можем прокормить сами себя, и закупаем еду у соседей. И перманентные прорывы канализации на улице, где я живу, гордости за державу не добавляют. Никто не хочет заниматься прямым делом и все ссылаются на какой-то высший смысл и особое предназначение. Когда я изложил аналогичные соображения своему сменщику по работе ночным сторожем, тот сказал, что патриоты так не говорят. Тогда я пристал к нему, чтобы он разъяснил, в чём всё-таки сущность патриотизма. И он стал втолковывать дурню на конкретном примере. Мол, если кто-то строит в стране дорогу и не берёт за это денег = тот патриот. Хорошо. Но если даже не вдаваться в подробности происхождения капитала у благородного строителя, один человек дорогу не построит. Работающие на строительстве патриоты? «Нет, — говорит сменщик, — они же за деньги работают». Но ты ведь тоже работаешь за деньги, получается, что и ты не патриот? «Получается так» — потрясённо соглашается он. И это внезапное осознание собственного непатриотизма настолько расстраивает его, что бедняга на две недели уходит в запой. Уж лучше бы я не бередил его широкую душу дурацкими вопросами!
Патриотизм же, по-моему, вовсе не самозабвенное, добросовестное битие чужих морд во славу Родины, но каждодневный труд для того, чтобы Родина была великой. Чтобы могла при любой погоде прокормить сама себя, а если надо, то и соседей тоже. Чтобы за гражданами её не следовало бдительное око вездесущей конторы. Чтобы не встревала без особой нужды в мелкие межгосударственные разборки. Не создавала двойных стандартов по принципу: «Он, конечно, сукин сын, но это наш сукин сын». И уж, конечно же, не допускала, чтобы распоясавшиеся хулиганы во славу её закидывали экскрементами посольство маленькой и гордой, неугодной страны. Словом, была не только могучей, но и мудрой, и справедливой. И когда она станет такой, то слово «патриотизм» обретёт своё истинное и единственное содержание. И уйдёт из обихода. Ведь любить такую страну будет так же естественно, как жить и дышать.
В недалёком прошлом мы закупали у потенциальных противников только хлеб, а со всем прочим обходились собственными способностями. Самым излюбленным приёмом так называемой «советской» власти была посылка в колхозы на сезонные работы студентов и всяческих служащих. Как пелось в перелицованной народными умельцами песне: «Об этом, товарищ, не вспомнить без слёз, двоих инженеров послали в колхоз…» (Хотя, если честно, какие там слёзы. Отдых на природе, да ещё зарплата на работе идёт.) Изрядно поездил и я. Перед одной такой поездкой тогдашний парторг отдела Анна Яковлевна С. заявила: «Кушать все хотите, так нечего на дядю надеяться, надо самим о себе заботиться.» Я, конечно, вылез с репликой, что дядя здесь ни при чём. А если власть не может устроить так, чтобы каждый занимался своим делом, то пусть уйдёт в отставку. «Ты, Рыльцов, вечно не доволен», — поджала губы С. Как знать, может быть, ещё одна обиженная бумажка пополнила пресловутую папку. (А если нет, можно присовокупить эту публикацию). И в колхоз я, конечно же, поехал. Днём сильно не перерабатывали, зато вечерами отдыхали по полной программе. Вместе со мной попал сослуживец, неутомимый затейник Славик М. В первый же вечер, изрядно «приняв на грудь», он стал хвастаться самодельным ножом. «Сталь классная, Р-девять». Заметив мой интерес, предложил: «Становись к двери, я в тебя буду по контуру бросать. Бздишь? Тогда я стану, а ты бросай. Тоже бздишь? Бздун!» Я не нашёл ничего лучшего, как уложить его спать. Наутро, мучимый раскаянием Славик пришёл с повинной головой. «Ты зла не держи, я как выпью, совсем ум теряю.» И предложил свой нож мне в подарок, в компенсацию за обиду. И я не смог отказаться. Хотя зла и так не держал.
В этом же колхозе Славик на спор за бутылку вина демонстрировал съедение стакана. Условие: стакан должен быть тонкостенным, донышко не съедается, каждая порция запивается портвейном. И процесс пошёл. В абсолютной тишине клуба-общежития, сравнимой только с тишиной моих саянских выступлений, Славик со смачным хрустом жевал стеклянные обломки, шумно запивал жвачку портвейном и, выиграв свою бутылку, сказал: «Как в кино — сорок первый.» Сказал, что ест стаканы в ресторанах на спор, на стол. До этого выиграл стол сорок раз. После колхоза наши пути разошлись. Славик остался на заводе, а я перешёл в создаваемый новый НИИ. Последнее известие о М. тоже по-своему великолепно. Славик повёз в дальний город какую-то радиобезделушку с большим оборонным значением. И для ея охраны получил пистолет. Должно быть, у тех, кто выдавал ему оружие, ума было не больше, чем у Славика, когда он выпьет. В дальнем городе, вечером в гостинице, в вышеупомянутом состоянии Славик достал табельный ствол и предложил народу всё то же развлечение с дверью и попаданием по контуру. Но постояльцы были не столь толерантны. Затейника скрутили, вызвали милицию, и пропал козак. С завода его попёрли, больше я о нём не слышал. Хотя вспоминаю с лёгкой ностальгией. Нож его сослужил мне верную службу и в сибирской тайге, и в дачном саду. Им можно и карандаш очинить, и топорище выстругать, и консервную банку открыть. И не тупится долго. Сталь хорошая. Р-девять.
Кстати, с началом перестройки кончились и поездки в подшефные колхозы. «Ведущая и направляющая» стремительно теряла и направление, и силу. И дирекция ВНИИ осмелилась возражать некогда всесильному горкому. Нет, начальство готово было и дальше снабжать хилое сельское хозяйство квалифицированными кадрами, но предложило колхозу полностью оплатить их инженерский заработок. И когда колхоз прикинул, что собранные помидоры будут даже не золотыми, а платиновыми с алмазными вкраплениями, он предпочёл самоликвидироваться. Впрочем, продукция и в пору расцвета системы стоила столько же. Просто при социализме было не принято считать затраты на производство. Всё окупала нефтяная труба и даровой труд.
Так о чём всё-таки я, беспорядочно оглядываясь назад? Неужели о том, что в понятие безопасности вписывается практически всё пережитое? И не всегда выбор варианта выживания определяется только здравым смыслом и здоровым инстинктом. Определённо есть что-то иное. Одна из благодарных читательниц моих стихов, мудрая женщина Галина Васильевна Воронина рассказала такую притчу. Одному человеку в конце пути Господь позволил оглянуться на прожитую жизнь и сказал: «Посмотри, я всегда был с тобой» И человек увидел два идущих рядом следа. Но там, где жить было невыносимо тяжело, второй след пропадал. «Господи, — спросил человек, — Ты оставлял меня в трудную минуту?» И Господь ответил: «Нет. Я нёс тебя на руках.»
Что ж, оглядываясь назад, будем надеяться, что были удостоены такой же милости, а не просто выживали любой ценой. И даже когда впереди чёрные тучи рвутся беззвучными пока молниями, надо собраться с духом, дойти до намеченного места и успеть поставить палатку до грозы. И со спокойной душой принять грядущую неотвратимую непогоду. Потому что другого раза — точно — не будет.
© 2011 Ростовское региональное отделение Союза российских писателей
Все права защищены. Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.
Создание сайта: А. Смирнов, М. Шестакова, рисунки Е. Терещенко
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.