УСЛОВНОЕ НАКЛОНЕНИЕ

(Повесть)

Оставить комментарий

Жена очевидно и быстро грубела. Девическое очарование, давшееся по смерти сына, преобразила натренированная угловатая дряхлость. Ни макияж, ни заученные улыбки не могли спасти ее от неотвратимого, трагикомического уподобления склепорожденным привидениям, с которыми она почти каждый день общалась по телефону или которых каждый день лицезрела на экране. Почему во всех них сквозь модную элегантность проступала пошлая схожесть с инженерами человеческих душ, спортсменами-полярниками или проводницами железнодорожных вагонов? Одной из собеседниц была психолог из центра реабилитации. Ее объемный, как пустой сосуд, голос усиливался пустотой и звучал, казалось, помимо телефонной трубки. Психолог убеждала Любу не отчаиваться из-за того, что она помогла оплакать и похоронить не своего сына: «Вы поплакали над чужим, а кто-то поплачет над вашим. Это по-христиански». Слушая пусто-порожний, убеждающий голос, Олег Олегович невольно сопоставил его с самим понятием «психической реабилитации», которое в условном наклонении выказывало свой непосредственный, истинный смысл. Но чего искала в этих беседах Люба? Хотела ли она, огрубив горе, унять его остроту? Или стремилась с помощью психотехники выгородить в душе склеп с калиткой, открывающейся только по ее собственному желанию, а не по воле налетевшего ветра или любопытного пролазы?

Любовь Ивановна перебрала в душе все свои поступки, приведшие сына к смерти, но ни один из них, ни их совокупность не могли дотянуться и опричинить неизбывное чувство вины. Вина стояла в душе темным беспричинным, всему довлеющим столпом. А рядом устойчиво мрежился высокотехнологичный мир говорливых и сообразительных картинок, питавшийся именно беспричинностями: любовью, верой, свободой. Инстинкт самосохранения подталкивал Любовь Ивановну передать свою вину этому миру, который принял бы ее на себя и разрешил бы попутно от всех долгов и грехов, как хорошо налаженная погребальная служба избавляет родных и близких от бытовой тяжести похорон. Олегу Олеговичу казалось, что от этой самоотдачи жену удерживает один, нерешенный ею вопрос: или Любовь Ивановна взяла на себя вину за того, кто виновен в смерти ее сына, или же в мире условного наклонения преступление не может быть причиной, порождающей в ком-либо чувства вины. Любовь Ивановна спохватилась и, оглушенная собственными мыслями, начинала что-то объяснять мужу или дочери, полагая, что они слышат каждое слово ее кричащего сознания. Очнувшись, она отворачивала сухо плачущее лицо. И тогда Олег Олегович, движимый болезненной, почти животной жалостью, брал ее горячую руку и целовал измятую шершавыми морщинами пясть.

Они умирали друг для друга, но наблюдать со стороны Олег Олегович мог только смерть жены. Это было тяжело и несправедливо. Тяжело от какой-то заказной несправедливости, которая одним аршином содеянного отцом преступления увеличивала отдаление от жены через отчуждение его от внутренних, казавшихся неотчуждаемыми, муки и вины. Его чувство вины шло по кругу, по одной и той же мучительной дорожке, и вот он вздрагивал от странного, полудетского узнавания ее лица, как того места, где он уже был и где уже испытывал жгучий стыд: за свое слово, за невольное чувство, а теперь вот за ее слово и за ее поступок. Нравственное пространство, наслаиваясь само на себя, меняло качество, а нравственный императив (то есть внерациональное поведение совести) продолжал жить, но у него появился двойник — удивление, которое, восклицая, как бы говорило, что нельзя в одной и той же точке пространства испытать один и тот же укол совести. «Отчего же нельзя, когда колет?» — удивлялся двойным удивлением Олег Олегович, и его сердце, как ребенок, вдруг поджимало от страха ножки: они умирали друг для друга с той же неотвратимостью, с какой Олег Олегович умирал для самого себя.

Апрель был медленным и влажным. Снег источился теплым ночным туманом, а днем солнце под размытыми тонкими облаками проступало то там, то здесь, словно коленка под покрывалом. На клумбах застыли мутные линзы черного льда. Олег Олегович, ступая по влажному тротуару, не мог избавиться от ощущения, что чувства, играя в двойственность, шалят. Ощущение раздвоенности начиналось от подошв, касавшихся мокрого асфальта, на котором уже проступили сухие, песочного цвета пятна: влажность воды казалась мнимой, а вода — пленкой, протираемой ногами прохожих. Олег Олегович ковырнул носком ботинка лужицу и усмехнулся. Голуби, поднятые бесшумным взрывом, разлетелись точно головни. Глядя, как трепещут набухающие ветки тополей, Олег Олегович решил было, что чувства гуляют, по старой привычке путаясь в перебивах памяти зимы и памяти весны, никак не поделющих между собой высокий прохладный воздух. Однако это сбивчивое объяснение никак не расшифровывало томительную сдвоенность ощущений. И когда Олег Олегович это понял, сразу больно заныло сердце, как будто через нерв открытого зуба потянуло сквозняком. Их опять приглашали в лабораторию, и Олег Олегович не хотел об этом думать. Он вырабатывал в себе приемы забывчивости, но обнаженная память пробивала их внезапно то там, то здесь, отчего Олег Олегович казалось, что изнутри он весь покрыт чувствительной шерстью настороженности. Ни взглянуть на небо, ни вздохнуть он не мог без того, чтобы взгляд или вдох мгновенно и болезненно не отозвался в самой глубине души. Он жил так, как будто после долгих лет подловатого отсутствия возвращался домой: фасад здания, которое он не мог назвать родным, но попадись оно в глубинах вселенной, признал бы сразу, угол, из-за которого всякий раз на отца накатывал Костик, грохоча роликовыми коньками, ветла у подъезда, зеленеющая длинными гибкими ветвями, крики на детской площадке, звонкие и пространные, какими они бывают на берегу реки, кабина лифта с родовыми царапинами и черной памяткой: «Костя, мы тебя ждем!» дверной замок с той же заминкой ответил ключу. Олег Олегович уже приоткрыл дверь, когда его опять пронзило острым холодом — точно ледяной щепой, отскочившей от мощной глыбы, и опять почудилось, что он протискивается к реальности между глухо сходящимися иллюзиями. Бормоча: «Люби лишь то, что редкостно и мнимо», он вошел. Полуодетая Варвара кивнула ему, глядя с кокетливой выдумкой, и ритмично заволновалась, напевая: «С юга гуси потягуси!» Любы явно не было дома, и Олег Олегович залюбовался игрою длинных, налитых струями весеннего света ног бескорыстно возбужденной девицы. Пробегая мимо, она улыбнулась, волнообразно ощерив налитые соком коренные зубы — и в душе Олега Олеговича чувство сладостного умиления опрокинулось и восстало тяжелым, мстительным раздражением.

В лабораторию приглашали для опознания черепа. Круглая потемневшая кость, с младенческой прядкой на затылке, и горстка зубов. Потом кошмар компьютерного оживления. По методу антрополога Герасимова на болванку было натянуто лицо паспортной неопределенности, и голова, покачиваясь, как в аквариуме невесомости, вдруг заговорила мимическим языком идиота. Лаборантка развела валокордин и подала мензурку Варе, Варя, осуждающе глядя на мать, передала отцу, и Олег Олегович чуть не уронил невесомый стаканчик, пока дрожащей рукой искал непослушную руку жены. Потом их попросили напрячь семейную память и припомнить что-нибудь особенное, например, пломбы в зубах — сколько и каких? Олег Олегович пожал плечами, а мнения Любы и Вари разошлись настолько, что вот уже несколько дней они не могут договориться. Просыпаясь ночью, Люба будила мужа и уговаривала его вспомнить, что у Костика две пломбы — в нижнем правом коренном и в верхнем резце. Днем же ей отвечала упрямая уверенность Варвары, дочь оскалом изгибала губу и стучала пальцем по верхнему коренному. «Верхний, левый, и в пломбе золотой стерженек!» — «Он шутил, ты вспомни!» — яростно и бессильно восклицала Любовь Ивановна. «Не шутил!», — отвечала Варвара так, как будто золотой стерженек был не воспоминанием, а неотъемлемой частью не знающей ошибок машины. И обе невольно ждали, что скажет Олег Олегович.

Когда сталкиваются не уступающие друг другу убеждения, в арбитры неизбежно возносится тупой и духовно ограниченный человек: таким его выбирают обстоятельства жестокого спора. Олег Олегович не желал быть арбитром, но бывали минуты ярости, когда ему хотелось придушить всякого, кто именовал себя борцом за истину. Олег Олегович молчал и тянул, по ночам разговаривая с дурно пахнущим черепом. И однажды ему приснилось, что сердце его угодило в полость этой овальной неразъемной кости и билось там, давимое двойной тяжестью — головной и сердечной, и должно было разрешиться кризом — но не его, а сердце жены.

Почти месяц Олег Олегович и Варя прожили молча в полупустой квартире. Не сговариваясь, они распределили дежурство и попеременно посещали больную. Оба отмечали глубокую осеннюю бледность в лице Любови Ивановны, особенно удручающую взгляд, напитанный майской листвой. Люба улыбалась и ему, и ей, но когда они перевезли ее домой, улыбка ничуть не изменилась. Олег Олегович держал ее ладонь на своей и гладил, приучая пальцы к новому ощущению. Кожа опять стала гладкой, но такой тонкой, что, казалось, дунь — и она пойдет рябью. «Выздоравливай. Без тебя не могу!» — умолял он шепотом. Ее темные, темнее волос, глаза улыбались с рассеянной благодарностью.

— Папа, посмотри! — позвала Варвара.

Олег Олегович покачал головой.

— Иди, — сказала жена, проводя уходящей пястью по пальцам его ослабшей ладони, — дочка зовет.

Олег Олегович смутился и съежился оттого, что не объяснил и не смог бы объяснить причину своего нежелания отзываться, и оттого, что Варька даже не подумала скрыть интонацию. И отец и дочь знали, что вместе они создают мир, бесконечно далекий от того, который возникает в соединении с Любовью Ивановной. Попеременно пребывая в том и другом, Олег Олегович тем самым как бы развивал роль многоликого предателя. Варя не оглянулась, только показала плечом на экран компьютера, куда она выводила содержимое кассетки, оставленной братом.

«Если вы это читаете, значит, меня нет», — щурясь, нащупал взглядом на бельме экрана и ниже, чуть крупнее: «Ха-ха! К вопросу о развитии». Варя, казалось, без затей воспринимала это тупое безумие, выведенное не только за пределы человеческой жизни, но и за пределы человеческого сознания. Олег Олегович же переживал это как унижение более жестокое, чем-то, которым он так безумно унизил себя сам. Олег Олегович прикоснулся губами к дочкиной макушке и даже не сказал, а только выдохнул: «Брось». И она легко, как пушинка, поняла.

Всю ночь Олег Олегович боролся со смертью, отрывал ее от земли и, наконец, победил. Майское утро было поздним. Длинный солнечный угол проник и припекал ладонь — безобидное подобие грозного оружия, которым Олег Олегович блистал в сновидении. Из сновидения же, казалось, вышла и тишина, она стояла в памяти, в груди и поднималась к небу, не смешиваясь ни с шумами, ни с криками улицы. По-снежному крепкое облако, прогибая синеву, сверкало, теснясь уступами, и с его склонов слетал морозный, эльбрусского настоя ветерок. Совсем близко, через приоткрытое окно, вяло покачивались листья каштана; его цветущие свечки дразнили неуловимым ароматом, но пахло не каштаном, а сильным осенним запахом, источаемым соседней табачной фабрикой. Он сжал напеченную солнечным зноем ладонь и вздохнул, чувствуя, как в груди завязывается узел из вошедших в нее одновременно ощущений всех времен года, «Узел жизни, в котором мы узнаны и развязаны для бытия», — без напряжения мышц повторил Олег Олегович, и сразу тишина вдруг обернулась звоном и голосами, зазвучавшими тоже одновременно. За стеной голос телебая, модулируя иронию, говорил о «как бы выплаченном долге», о «как бы разрешившейся ситуации», его призрачный собеседник, по-офицерски запинаясь, доводил до сведения, что он «как бы сказал всю правду» и что «там как бы стреляют по ночам». По дну двора раскатывалась разноголосица, все звали всех. «Мо-ло-ко! Смета-на!» — звала молочница, ее дразнили и передразнивали дети. «Мясо! Кости! Фарш!» — налегал мясник, тут же дети и собаки разнесли торговца по углам. Не то взводя пружину звона, не то отпуская, над крышами и двором со скоростью писка носились стрижи. И вдруг Олег Олегович замер на вдохе, диафрагма прежде слуха задрожала от колоса, разорвавшего пелену звона.

— Кооостя! Кооостик! — грубым баритоном пел проснувшийся сумасшедший, из глубин двора выкликая призрак, чьим именем, как смертью, до краев был наполнен Олег Олегович. Пережидая припадок безумного одиночества, он стал понимать, к чему стремилась и чего добивалась жена: она хотела прорваться сквозь пелену техногенных призраков, которые, подражая душе, изобрели свое условное наклонение и химически обоснованный гуманизм прорваться к своему, безобманному горю и прожить его, ни с кем не делясь, до конца.

«А что же я? Почему я предал?» — спросил себя Олег Олегович, и неожиданный ответ потряс его сильнее сумасшедшего крика: «В мире воскресших иллюзий нет виноватых, и никто не ответит за смерть сына. Но чтобы честно предать его земле, нужна нравственная причина, нужен преступник. И этим преступником буду я».

Олег Олегович рывком поднялся с постели, открыл дверь в соседнюю комнату. Люба стояла у окна, схватив себя за локти и склонив голову под крик. Плечи были недвижны, на худой шее подрагивал завиток. Невидимые, скрываемые женою слезы развязали в душе Олег Олегович узел отчуждения. Его толкнуло подойти и обнять, но он тихо отшагнул и прислонился к стене.

С тягостью легкость, — говорю вам. —

Поистине, с тягостью легкость.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.