(Повесть)
В марте произошло событие, дорого давшееся семье. По ночным известиям шел репортаж из города N, и мелькнули кадры, на которых Любовь Ивановна разглядела Костика. «Живой!» — крикнула она, хватаясь за голову. Иллюстрируя пояснения ведущего, Костик стоял у пожелтевшего тополя, щурясь на солнечный свет. Грязные пальцы в митенках цеплялись за автомат.
— Мама, — упрямо сказала Варя, — это старые кадры.
— Живой! — не меняя выражения, крикнула Любовь Ивановна.
Лицо Костика было похоже на старую кожу, в которой засохла странная смесь солдатской слабости перед еженощной угрозой смерти и дневной жестокой самоуверенности. Олег Олегович не признал в нем сына, но какого-то постаревшего дальнего родственника, безнадежно исказившего дорогие черты. Это искусственное лицо, охватившее подлинное лицо сына, было так же неуместно, как и сами кадры осенней пленки, снятой давно, пущенные Бог знает в какой связи с мартовским репортажем. Возмущенный этим перебивом, Олег Олегович поддержал дочку и осторожно повторил:
— Люба, это съемки прошлой осени.
— Они сказали, это прямой репортаж! — с неистовой сердитостью ответила она. — И он писал, что там юг и тепло!
И, ненавидя все возражения, снова крикнула: «Живой! Живой!» Олег Олегович обнял ее за плечи, она вырвалась и ушла в темную комнату. Отец переглянулся с дочерью и пошел следом. В темноте слышно было, как подушка поглощает энергию плача, оставляя за ненадобностью, как кожуру, оплетавшие его обреченность и печаль. Плечи ее не успокаивались, и по всему телу изгибисто проталкивалась, как горловая спазма, дрожь. Олег Олегович насильно перевернул жену на спину. В лунках глаз отразился тот же взгляд, каким смотрел когда-то на отца чем-то обиженный Костик, и теми же горячими, не отпускающими пальцами держал за руку, и тот же, потерявший тональность, голос упрашивал понять и поверить. «Ты помнишь сумасшедшего из соседнего дома?» Олег Олегович помнил сумасшедшего и знал, что весной он, как всегда, выйдет на балкон и зычным, не знающим усталости, высоким тенором станет звать своего, Бог знает в каком уголке сознания затерявшегося Костю. Дети, как всегда, весело откликнутся на его крик, и среди них обязательно найдется чей-нибудь Костя. Она готовилась к этой весне, к этим кикам, на которые душа ее, наполненная сыном, рванется, откликнется, и будет откликаться всегда, невольно, как невольно откликается ребенок на зов матери. И в этом будущем сумасшедшем крике был тот же самый надрыв, который был и в ней самой, за который она, свободная от сына, выходила без него. До глубокой старости, до последней мысли она будет нести в себе эту влюбленность, неистощимую и неудовлетворенную и потому неизменную, почти вечную — потому лишь, что любовь эта не только пережила сына, но с его смертью обрела ту неистовую высшую свободу, которой домогается никогда не теряющий памяти эгоизм. Она прижимала его руки к губам, смущая Олега Олеговича смущением большим, чем тому были причиной обстоятельства. Две смерти, которые он пережил и не умер, две могилы были свежи в его памяти: могила, в которой он похоронил обман, и могила, в которую опустили сына, и эта живучесть, казавшаяся насильственной, даже неуязвимость, делали его сторонним наблюдателем, а жену — умирающей на глазах. Олег Олегович гладил повлажневшие волосы на ее горячей голове и на ее вопрос: «Живой?» говорил, что, конечно, живой, ведь под него есть пространство, отвоеванное у забытья, есть любовь, мы дали ему свежую кровь и тест на ДНК показал почти 98%-ю идентичность. Конечно, чего-то не хватает, но это восполнится, вот и кинокадры откуда-то появились! Олег Олегович говорил, одной половиной сознания опасаясь, как бы не всплыла когда-нибудь ночная телесъемка в кузове рефрижератора, а другая половина осознания достала вдруг из глубины памяти древнюю истину: ведь живем же мы так, как если бы душа существовала, так почему же не жить так, как если бы сын был жив?
— Да, да, — соглашалась жена. — А ты заметил, какой он худой, больной?
Олег Олегович заметил, что о сыне не сказали ни слова, как будто он был обрушенной частью чужого, разбитого города, и сейчас он уже знал, чувствовал, что в жене начинает работать именно это сознание несправедливости, панорамной бездушности телерепортажа. Все последующие дни Любовь Ивановна выясняла, кто, где и когда снимал репортаж. Телевиденье держало себя неприступно, потом отнекивалось и расставляло перед ней лабиринт занятости или отсутствия нужного гражданке человека. Упрямству Любови Ивановны могло противостать только равносильное упрямство, и такое, видимо, нашлось в виртуальных недрах редакций. Ответственная за выпуск стала ее собеседницей, Любовь Ивановна долго и страстно ей объясняла, какой шок пережила, увидев сына на экране, оживленного как бы задним числом тою надмирной безумной волей, которою числом позже он был уже захоронен, а потом извлечен для посмертного сличения, или страстно молчала, выслушивая потусторонние доводы и объяснения непреложных законов информации. Ответственная за выпуск отсылала к интернету, она хотела, чтобы эта вера восполнила потерю сына и уверяла, что в интернете, как во всемирном колумбарии, есть ячейка, в которой хранится частичка, ни много ни мало, души Кости Бессмертных, из которой (как из фрагмента ноги — весь фараон, из космической споры — пандемик жизни) со временем явится и вся душа. Любовь Ивановна, добывая «правду и справедливость», одновременно хотела завладеть кинокадрами, на которых Костик «как живой», и придирчиво расспрашивала о том, где находится ячейка — в условном пространстве условной информации или же у нее все-таки материальная природа: «Существует или как бы существует?» Слушая фантомно убедительный голос, Любовь Ивановна прикрыла ладонью трубку и сказала: «Она не хочет со мной встречаться!»
Любовь Ивановна утирала непроизвольно бегущие слезы.
Варя фыркнула, противясь в себе унижению — унижением потерявшей гордость матери, которое она понимала как выявленную несчастьем постыдную некомпетентность.
Олег Олегович покачал головой и в то же время, по велению преступно скрываемой тайны становясь на сторону фантомной собеседницы, подумал: «Оттого, что мы хотим встретиться с сыном, он не станет реальным и живым. Так и для реальной, может быть, редактриссы наши взывающие и взыскующие голоса — лишь сигналы, приходящие из межзвездного безличного пространства». В этом информационно определенном, но чувственно бесконечно разведенном сюжете Олег Олегович усмотрел действие того же самого закона, который информационно сводил убитого сына с его киноизображением и этим же актом абсолютно исключал его телесное пребывание в мире. Более того, за абсолютным исключением стояла сама природа закона, которая, буде она распространена на все видимое (из невидимого) пространство, не как бы, а совсем не предполагала появление на свет Божий телесного человека. «В конце концов, если человека можно вырастить в пробирке, то зачем он вообще нужен? Это логично» — подумал Олег Олегович и ушел к себе за стол.
«И сын во плоти тоже не нужен!» — догнала его мысль. «Это тоже логично», — ответил Олег Олегович, но слезы вдруг непривычно укололи глаза. Жалость к сыну, как жалость к самому себе, вернула забытую было способность плакать. Олег Олегович успел захватить лишь один глоток этой свежести, когда тяжестью незаметно прожитых лет навалилось горе. «Милый мальчик, разве я знал, что каждый твой шаг, каждая улыбка, каждое чувство подаренное тебе жизнью, последние, что ты не доживешь до моего возраста и не узнаешь терпкой радости их возвращения! И что мы вообще о тебе знаем?»
слезы еще подогревали воспоминание, сердце чувствительно стучало, отвечая одним и тем же вопросом на молчаливый вопрос, а Олег Олегович вдруг отступил и поднялся на странную высотку отрешенности, с которой было видно движение переживаемых им чувств. Какая сила подняла его на эту высотку? Была ли это сила подлости, свершенная им над телом сына, или это была сила сына, который своей смертью завладел всеми его чувствами и отвоевал еще некое, свободное от жизни, пространство, откуда он мог наблюдать последние дни своего отца? Олег Олегович не знал, но видел, как текут и меняются его чувства, видел сам необратимый их переток. Так чувство жалости к сыну перетекло в чувство жалости к себе, тяжесть горя обернулась физической тяжестью, грузом прожитых лет. Его удивила целенаправленная необратимость этих изменений: жалость к себе уже не могла вернуться жалостью к сыну, случись такое, это значило бы, что восстановление сил, преодоление дряхлости прихлынет физическим оздоровлением горя… в необратимости перетока была целесообразность, которая путем преобразований выводила внутренние чувства за пределы души (как будто душа имеет границу!). стремительность и бездумность этого выхода была подобна описанной: «Рассекая в свободном полете воздух и чувствуя его противодействие, легкий голубь мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было бы гораздо удобней летать». Легкий голубь воображения, преодолевая нравственный воздух души, искал свободы в безвоздушном мире сверхбыстрой информации, квазиидеальных полей и бессонного массового сознания. Мир, чью условность и мнимость мы, точно сговорились, воспринимаем как почти что идеальную, этот мир на доступном лишь интуиции уровне неизбежно соприкасается с природой души, своенравные, непредсказуемые свойства которой — свобода, совесть, любовь — становятся воспроизводимыми и управляемыми. Разве не к этому мы стремимся? Чем сомнительнее идея, тем достовернее для ума, обращающегося в условном наклонении.
Олег Олегович смотрел, как жена обихаживает место под сына, выгороженное в пространстве, тождественном смерти, замечая в ней новый лад речи и уловки, с помощью которых она преодолевает грань между реальным и как бы нереальным. Даже деньги, нехватка которых сказывалась уже как физический голод, отошли на десятый план: их тотальная эквивалентность была слишком грубой в мире мыслящих электронов. Чего хотела, чего искала жена? Говорливые и деятельные фантомы умели по пряди волос, по клочку кожи воссоздать человека с 98%-ой достоверностью, но гипнотически-привлекательными были эти недостающие два процента, в них проступала неопределенность, вносившая в стандартный процесс анимации расплывчатые, дорогие сердцу черты погибшей индивидуальности. Того более, фантомы распространялись по поверхности земли, как нефтяная пленка по поверхности океана, и каждый из них олицетворял ту или иную духовную ценность: кто воспроизводил и распространял совесть, кто веру, кто — свободу, кто любовь. Их специально-одухотворенными лицами эфирная твердь была оклеена, как обоями, их вдохновенные речи озвучивали и направляли совокупное душевное движение молчаливой массы. Сами фантомы, будучи существами условного наклонения, тоже нуждались в постоянном воспроизведении, под которое и был найден закон: чем шире информационное поле, тем молчаливее масса и тем необходимее за всех мыслящий и за всех говорящий электронный призрак. Но посторонний Олег Олегович обнаружил и тайно действующий противозакон: какими бы изысканными картинками не украшал себя сакральный очуток, он был безнадежно, антиэволюционно примитивен в сравнении с воспроизводящей его системой, которую Олег Олегович в шутку называл третьей сигнальной.
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.
© 2011 Ростовское региональное отделение Союза российских писателей
Все права защищены. Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.
Создание сайта: А. Смирнов, М. Шестакова, рисунки Е. Терещенко
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.
Комментарии — 0