ПРОВИНЦИЗДАТ

История одного сюжета

(Роман)

Часть первая

Глава первая. Истоки




— Но ведь надо же что-нибудь описывать? — говорил Воланд, — если вы исчерпали этого прокуратора, ну, начните изображать хотя бы этого Алоизия.

Михаил Булгаков.
Мастер и Маргарита.



…Этак следующим этапом почему бы не быть роману из жизни областного отделения Союза писателей?

Александр Твардовский.
Письмо В. Овечкину от 19 мая 1961 года.

1

Когда Андрей с невольным «Ах!..» нежданного открытия вдруг моментально и чётко осознал, что всё происходящее с ним в последние месяцы, всё горькое и тяжкое, чаще и чаще сдавливающее тисками сердце в предчувствии неизбежного поражения и бесполезности борьбы, — всё это не что иное как готовый и захватывающий сюжет, в котором незачем менять или придумывать ни одного штриха, ни одной детали, ни одного эпизода, — когда эта спасительная мысль его… ну да, слово самое подходящее здесь — осенила, он понял: чем бы ни кончилось, победит он или проиграет, — при любом исходе главный приз — сюжет — останется с ним, и значит — хотя бы ради этого — нельзя сдаваться, отступать, сходить с дистанции… Впрочем, о том, что он всё равно не сдастся, Андрей знал и раньше…

А тогда он сразу же по привычке стал прокручивать в голове, как материал уляжется на бумагу, и задумался, прикидывая, откуда идут истоки сюжета, и улыбнулся, сообразив, что один из них мог бы дать начало сугубо романической линии и это без особых забот позволило бы заинтриговать будущего читателя, потому что — никуда не денешься, было, есть и останется: стоит только взять два безликих местоимения — он и она, — завязать между ними отношения, и обрадованный читатель благодарно увлечётся, какую бы бредятину ему ни подсунули. Андрей представил было, какие реалии можно бы расположить у основания этой линии, но тут же одёрнул себя. Зачем, подумал он, скользить по накатанной дорожке — ведь в самом сюжете ни убавить, ни прибавить, как сказано у поэта, так стоит ли разжижать его сладкой водичкой литературщины, пусть и приятной на вкус, и неплохо (если постараться) приготовленной, так что доверчивый чтиволюб даже не заподозрит, как это всё незамысловато сочинено… Нет, пусть всё остаётся так, как было в жизни, а там романические отношения между Андреем и Наташей не сложились. И всё же, как ни крути, именно с Наташей связан самый, пожалуй, ранний, поверхностный исток сюжета, поэтому без нескольких слов о ней никак не обойтись.

Знакомы они были ещё по школе. Он учился в десятом, она в седьмом… Турпоходы, слёты, соревнования, «дым костра создаёт уют», «бродят в ребячьих душах бетховенские сонаты», песни из «Вертикали»… Время вихрилось праздничное, поисковое, романтическое — излёт шестидесятых: уже скомандовано с мостика в машину «малый назад», но так, с ходу, не пригасить волну, и, падая, несёт она в себе наивысшую мощь — а тем, кто в ней, откуда догадываться о близящейся штилевой завесе, если их паруса ещё не знали безветрия, если они едва не с младенчества привыкли видеть мир во всех цветах спектра, называть белое — белым, а чёрное — чёрным, смеяться над напыщенным и нелепым, соглашаться или спорить не для комфорта и выгоды, а ради истины, не бояться быть самими собой, а маски надевать лишь на весёлом карнавале… Дышать полной грудью и мечтать о высоком своём предназначении — не потому, что светлое будущее официально декретировано к зрелости, а потому, что только ради высокого и стоит жить…

Итак, Андрей в десятом, Наташа в седьмом — разница в возрасте по тем временам громадная: он старшеклассник, она «детский сад» ещё — на фотографиях из альбома-отчёта о первом совместном походе (составленного Андреем с закадычным школьным приятелем Димочкой, где так вкусно схвачена эйфорически-вольная атмосфера июня 65-го, радостная оторванность от школьного унынья, звериное родство с природой, восторженно-смешливое мироощущенье… но стоп-стоп, как любит говорить друг-критик, — «к чёрту подробности»: они пока, увы, за пределами сюжета) мелькает её смышлёная и наивная детская мордашка, то сосредоточенно склонённая над компасом в руках физкультурника (вежливей, конечно, называть его преподавателем физкультуры — Максович всегда обижался, если это пожелание не выполнялось), то робко выглядывающая утром из палатки, то не отрывающая округлённых глаз от огромного леща, всунутого чуть ли не в самый объектив изловившим его Мишей Амасяном, самым знаменитым толстяком и пианистом школы; на этом же снимке — с лещом поменьше и, очевидно, из предшествующего поколения, поскольку он, хорошо провяленный, уже наполовину обглодан, — спиной к фотографу сидит Андрей в ковбойке и в девчачьей соломенной шляпке, и поза эта, выражающая, вероятно, спокойное равнодушие к магической увековечивающей силе фотоплёнки, а может быть, просто увлечённость игрой вкусовых сосочков, к облегчению автора, не даёт ему повода уже в этом месте портретировать героя.

Так что тому, кто хотя бы бегло перелистает альбом, смешно и предположить будет, что Андрея с Наташей могла соединять какая-то влюблённость. Нет, он любил совсем другую девочку, и ещё не знал тогда, что его любовь останется безответной, и в том же походе загадал себе, что если прошагает босиком семь вёрст от Часовенки до Нижнеподонской, то она его любит, и допылил-таки — не бог весть что за геройство, понятно: не по гвоздям да камням, а всего лишь по твёрдой грунтовке, и не в кровь израненные ноги, как писали в душещипательных романах, а только слегка побитые с непривычки к босому хождению… И всё-таки загадал и прошёл. А она не полюбила. Даже и не узнала об этом Андреевом, так сказать, подвиге в честь прекрасной дамы… Ну, а что касается Наташи, та и позже никогда не интересовала его с мужской, что называется, точки зрения, и не связывало их ничего кроме дружбы, да и то не слишком тесной — так, скорее товарищество просто по общим походам и ещё — страсть к путешествиям… Да, в юности это была именно страсть, и на какие только глупости (с позиций здравого смысла зрелости, разумеется) не толкала она Андрея — взять хотя бы последнее — с Наташей вместе; он перешёл тогда на третий курс филфака, а она окончила школу и при случайной встрече в электричке пригласила его присоединиться к группе её одноклассников, собравшихся в Крым на теплоходе. Он никогда ещё не был в Крыму, вмиг загорелся поездкой; с деньгами в семье тогда было туго, и, чтобы раздобыть необходимую сумму (целых тридцать рублей!), он сдал в букинистический — сейчас и вымолвить страшно! — Апулея из «Литературных памятников», новеллы Стефана Цвейга, несколько томов брэмовской «Жизни животных»… Барышники, пасущиеся у входа, ещё в дверях расхватали половину его портфеля по номиналу, радуясь, что такого простачка раздоить подфартило, а он сам тогда и не подозревал об убыточности той сделки: ведь все эти книги он уже прочитал, некоторые по многу раз, и, значит, они продолжали ему принадлежать, даже переходя в другие руки, а в Крыму он ещё не бывал, следовательно, он не теряет, а приобретает… И вообще он в те времена относился к книгам… своеобразно, что ли. Любимые ему хотелось дарить другим, и если он узнавал, что кто-то из его друзей ещё не читал, а у него эта книга была, то Андрею не терпелось поскорее приобщить друга к той радости, которую испытал он сам. «Ты не читал „Игрока“? — волновался он. — Как же так? Я тебе завтра же принесу!» — и наутро толстая голубая книга из двухтомника Достоевского вручалась товарищу, а какое-то время спустя и оставшийся том уплывал в иную гавань…

Таким способом поездка была обеспечена, но особых восторгов не принесла. То было для Андрея время странствий, и каждый новый город казался ему таинственным островом, исследовать и разгадывать который хотелось самому, один на один, но во время стоянок в портах Наташа старалась вместе с ним отколоться от группы и обижалась, если он отправлялся куда-нибудь без неё. В Севастополе к тому же у Андрея свирепо разболелся зуб, и как-то так получилось, что неотвязная зубная боль и постоянное присутствие Наташи слились в одно общее и, увы, досадное впечатление. Особенно запомнился и неприятно поразил его один эпизод. Они случайно набрели в городских закоулках на неприметный магазинчик с экзотическим названием «Альбатрос» и обнаружили там массу красивых вещей, на ценниках которых были обозначены копеечные цифры. Наташа объяснила ему, что помечены ими не рубли, а какие-то специальные чеки, выдающиеся морякам загранплавания. Андрей никогда прежде не видел таких магазинов — это уже гораздо позже, в «морской» период его биографии, они стали ему привычными, а тогда он только подивился такому чуду и повернул было к выходу, но Наташа цепко схватила его за руку и придержала. Девушка дрожала от возбуждения, глаза влажно блестели, на скулах выступили капельки пота (духота в магазинчике стояла необыкновенная). Андрей никогда не видел её такой. Оказывается, Наташе невыносимо понравился какой-то там невероятный заграничный купальник и захотелось во что бы то ни стало его заполучить. Он только пожал плечами — где же их взять, эти загадочные чеки, но девушка втёрлась в толпу у прилавка и вскоре вытащила оттуда солидного моряка в форме. Они быстренько о чем-то договорились, и через минуту сияющая Наташа с гордостью продемонстрировала Андрею заветное своё приобретение…

После крымской поездки они изредка общались в университете — Наташа поступила на исторический. Там с подругами-первокурсницами организовывала «поэтические кофейники», куда приглашались университетские поэты. Однажды после такого «кофейника» Наташа попросила Андрея, чтобы он подарил ей свои стихи; он наскоро собрал около двух десятков — частью от руки, частью на машинке, — экспромтом надписал что-то шутливо-дарственное… Потом, уже из армии, послал ей два-три письма и несколько поздравительных открыток и в ответ получил примерно столько же; ну, а после армии и вовсе они связь потеряли; случайно встречались изредка, — в одном городе живя, как не встретиться…

2

Второй исток будущего сюжета обозначился позднее — когда Андрей преподавал в мореходном училище и ему довелось по долгу, так сказать, службы познакомиться с личностями и творчеством кое-кого из провинцеградских авторов.

Он пытался тогда разбудить у своих курсантов интерес к словесности. Андрей понимал, что дело это малоперспективное, потому как с первых месяцев работы обнаружилось, что литература в мореходке — предмет бросовый: и начальство и курсанты относились к нему как к чему-то даже не второстепенному, а вовсе лишнему, полагая — очевидно не без резона, — что будущему штурману либо судомеханику, не говоря уж о дноуглубителях, проблемы, мучавшие героев, скажем, Достоевского, вроде бы и ни к чему. Такое отношение со стороны руководства имело, впрочем, и важный плюс: молодому преподавателю никто не докучал чрезмерной опекой, проверками, поучениями, и он, чтобы увлечь ребят, экспериментировал на свой страх и риск.

Один из редких проверяющих, тогдашний замполит училища, как раз подгадал к конкурсу на лучшее чтение стихов Есенина. Право выбора стихотворения предоставлялось самим ученикам, и кое-кто, естественно, не упускал случая щегольнуть чем-нибудь позаковыристей, так что Андрей не исключал возможности небольшого скандальчика, когда Хрисанов, читавший, кстати, как заправский артист, с пафосом заключил:

Любил он родину и землю,

Как любит пьяница кабак.

Однако замполит, человек впечатлительный и эмоциональный, аж крякнул от удовольствия и восторженно воскликнул:

— Молодец!

Хрисанова заслуженно увенчали лаврами победителя конкурса, а творческая методика молодого преподавателя была официально одобрена записью в книге контрольных посещений, после чего он был полностью предоставлен самому себе.

Тут бы можно много кой-чего порассказать на эту тему: как Андрей для начала категорически запретил ребятишкам пользоваться школьным учебником по советской литературе, громогласно объявив, что порнографию такого рода надлежит преследовать по закону в первую очередь; как он поначалу робко, потом посмелее стал высовываться за рамки нелепейшей учебной программы, а после, чтоб не мучиться, взял и вовсе от неё отказался и принялся читать вслух на уроках «На полпути к Луне», «Три минуты молчания», «На войне как на войне»… И как, наконец, когда литературу в мореходке вовсе отменили и ему пришлось выполнять педнагрузку «Социально-психологическими методами производства на морском транспорте», — на занятиях по этому небывалому предмету он стал читать главы из «Мастера и Маргариты», и как первоначальное ошеломление сродни бездомновскому «но ведь его не существует» сменилось счастливым восторгом, и как, уже спустя годы после мореходки, некоторые выпускники признавались ему, что эти уроки, на которые больные сбегали из лазарета, а дневальные из нарядов, уроки эти до сих пор… Нет-нет, не будем продолжать — как ни жаль, всё это лишь косвенно задевает сюжет, поэтому вернёмся к тому, что ближе с ним связано.

Ну вот. После замполитского визита дело с поэзией шло неплохо. Юные прагматики усекли в таких конкурсах лёгкий способ без особого труда («на шару», как это по-курсантски называлось) обеспечить себе высокую оценку по «бесполезному» предмету и таким образом сэкономить время для более существенных занятий. Отдельные хитрецы предварительно выясняли, каков должен быть объём выученного стихотворения, а когда узнавали, что это неважно, быстренько выхватывали первое попавшееся четверостишие, отбарабанивали его и, ухмыляясь, получали свои три или даже четыре балла — в зависимости от выразительности чтения (на пятёрки такие обычно не претендовали). Однако подобных мудрецов оказывались единицы, и чувствовали они себя неловко, потому что остальные над ними подтрунивали, — мол, не на многое же вы способны — так что те ощущали даже некоторую свою ущербность и в следующий раз сами уже не хотели хитрить. Ну, а большинство курсантов увлеклось поэзией всерьёз. Что Есенин!.. Это было только начало, поэтический ликбез — позднее самые способные его ученики могли без всякой натуги объяснить разницу между сонетом шекспировским и петрарковским, и провести, допустим, сравнительный анализ образа Гамлета в лирике Блока и Пастернака, и прочитать на уроке от «Ангел Мэри, пей коктейли, дуй вино» до «Пусти меня, отдай меня, Воронеж»…

Особенно растрогал Андрея такой эпизод. Семестр заканчивался, ребят досрочно отправляли на практику, пришлось выставить им итоговые оценки, не проверяя последнего задания. Казалось бы, чего им ещё — высокий балл проставлен, рапорта подписаны, ан нет: после обеда явилась в кабинет целая делегация «досрочников», увели Андрея на набережную, усадили на лавочку под окнами экипажа и потребовали, чтобы он всё-таки послушал, как они читают наизусть сонеты Шекспира (в переводе, естественно, Маршака). Целый поэтический концерт устроили под открытым небом…

Конечно, не все ученики Андрея оказались столь восприимчивы к действию поэзии, далеко не все, да и группа на группу не приходилась, попадались и серые, скучные, безразличные, но худо-бедно, в большей или меньшей степени, хоть кое-как, но пронять их стихами в основном удавалось, а вот с прозой складывалось потруднее.

Как-то раз на уроке Андрей отобрал у курсанта Григорьева постороннюю книжку и, мельком взглянув на обложку, заметил: не в том беда, что книжка посторонняя, а в том, что плохая. Григорьев был постарше своих товарищей, уже отслужил армию, считал себя человеком взрослым и самостоятельным. Он возразил Андрею в том плане, что, мол, они вот классику изучают, которая устарела и никому сейчас не нужна, а эта книжка — современная, о молодом рабочем парне, и гораздо интереснее тех, что проходят по программе. Андрей не стал с ним спорить, а пообещал к следующему уроку прочитать её и разобраться вместе со всей группой, кто же прав — он или Григорьев, хороша эта книжка или плоха.

В ту пору Андрей, конечно, не подозревал, что этот простой для него вопрос окажется столь трудноразрешимым десять лет спустя, когда его завертят водовороты сюжета; тогда он ещё не догадывался, сколь необозримы массивы мертворождённых книг, принадлежащих авторам с якобы заслуженными и даже освящёнными лауреатством именами, которых славословят и превозносят, подобно новому наряду короля из хрестоматийной сказки; тогда он и предположить не мог, что именно ему выпадет участь наивного андерсеновского мальчугана, не ведавшего, какое кошмарное нарушение общественных приличий — назвать короля голым… Нет, в то время ему всё было ясней ясного, и если б он не мог отличить хорошую книгу от скверной, то вряд ли бы взялся преподавать литературу.

Мог-то он мог, но многое в его умении шло от вкуса, чутья, интуиции — вещей труднообъяснимых, а то и не объяснимых вовсе. А как показать разницу между настоящей прозой и подделкой курсантам — мальчишкам, далёким от тонкостей изящной словесности, читателям неискушённым? Какой подобрать критерий оценки, внятный и доступный для них?..

Андрей решил плясать от жизненной достоверности. Он предложил своим ученикам совместно поразмыслить, насколько соответствует действительности то, что сообщает о ней автор, некий Анемподист Казорезов, в своей книге «Зацветающий луг», недавно выпущенной Провинциздатом.

История в ней излагалась известная: молодой рабочий парень, бригада, мудрый наставник; парень поначалу ершится и колобродит, работает с ленцой, но под влиянием коллектива перековывается в передовики производства. Наличествовала, естественно, и любовная линия: герой методично проделывал очистительный путь от красивой, но порочной и погрязшей в вещизме к не менее красивой, но идейно целеустремлённой…

Как и любой на скорую руку кропающий кирпичи-романы автор, Анемподист Казорезов тоже не давал себе труда вникать в им самим написанное, поэтому материала, демонстрирующего нелепость и несуразность авторской информации, в книжице нашлось предостаточно.

— Когда мы читаем литературное произведение, — начал Андрей на следующем уроке, — то верим всему, что изображает автор, вместе с его героями попадаем в мир, в котором он их поселил, живём их жизнью. Писатель может выдумывать события, обстоятельства, персонажей, но выдумка его так правдоподобна, что мы относимся к вымышленным героям, как к живым людям. И у читателя не может возникнуть сомнения, что в жизни всё происходило в точности так, как рассказывает об этом автор… Мы, разумеется, сейчас не ведём речи о таких жанрах — фантастике, например, — где условность становится правилом игры, — счёл нужным оговориться Андрей и продолжал: — Стало быть, мы верим писателю и не сомневаемся в том, что он говорит нам правду. А теперь представьте, что вместо того, чтобы добросовестно изучить жизнь, прежде чем поведать нам о ней, автор просто-напросто высосал из пальца всё, о чём нам рассказывает, пудрит, так сказать, мозги доверчивому читателю. Возьмём умышленно нелепый, но наглядный пример: допустим, прочитали вы в какой-нибудь книжке из жизни моряков о танкере, на котором перевозят лес, — поверите вы этому?.. Смешно, да? Конечно, смешно. А вот Григорьев прочитал эту книжку, что я у него в прошлый раз отобрал, — вот она — «Зацветающий луг» называется, автор — наш земляк Анемподист Казорезов. Так вот Григорьев утверждает, что книга хорошая, и, значит, верит всему, что рассказал в ней автор. Так, Григорьев?

— Ну, так, — буркнул тот, хлопец довольно мрачный и угрюмый.

— И напрасно, как, надеюсь, все мы сейчас убедимся, — завершил вступительную часть урока Андрей и предложил всем послушать отрывок из романа.

Повествовалось о том, как герой со своим приятелем в выходной день отдыхают на берегу озера, замечают в километре от берега островок, решают сплавать туда, через десять минут оказываются на островке; лёжа на тамошнем пляже, смотрят на оставленный берег и вдруг обнаруживают, что к их вещам подходит телёнок и начинает жевать голубую рубашку приятеля. Друзья кричат, чтобы отпугнуть животное, и оно убегает, успев, однако, проглотить рубашку…

— Такой вот эпизодик, — заключил чтение Андрей. — Как он вам?

— И что здесь особенного? — недоумённо пожал плечами Григорьев.

— А вы попытайтесь представить, могло ли такое происходить на самом деле?

— Почему бы и нет? — упорствовал Григорьев.

— Остальные тоже так думают?

Курсанты чувствовали подвох, но не находили, в чём он кроется.

— Посмотрите в окно, — предложил Андрей. — Видите свою любимую реку? Если верить лоции, ширина её на траверзе училища триста пятьдесят метров. От нашего учебного корпуса до берега ещё примерно сто. Значит, мы смотрим на противоположный берег с расстояния приблизительно в полкилометра. Все согласны? Все. Ну и как? Смогли бы вы различить там телёнка? С большим трудом? Да ещё жующего голубую рубаху. Вряд ли. А теперь увеличьте это расстояние вдвое. Что бы мы тогда разглядели? Ничего — из того, что якобы видели с такого расстояния персонажи вот этой самой книжки. Но только ли в этом обманул нас автор? Крик бы не слышен был? Верно. Всё? Слишком быстро друзья проплыли этот километр? Это точно — где-то на уровне мирового рекорда, а товарищ Анемподист Казорезов как будто не упоминал о том, что его герои — выдающиеся пловцы… Телята не едят рубашек? Тоже, пожалуй, правильно, хотя с голодухи всё может быть… Ну, так какой можно сделать вывод — знает автор то, о чём пишет, или нет?

— Ну и что! — сердито продолжал сопротивляться Григорьев. — Это так, маленькая ошибка, несущественная.

— Несущественная?.. Может, оно и так, — согласился Андрей. — Более того, не избегали аналогичных промахов и классики: вспомните пресловутую лермонтовскую львицу с гривой, или возьмём особо близкий вам пример из письма Чехова, где он упоминает, что пароход шёл со скоростью восемь узлов в час, — так что сами по себе авторские оплошности — грех простительный: классики тоже люди, а человек — система, запрограммированная на ошибки. Но в случае с нашим автором беда-то в том, что такие, как выразился Григорьев, несущественные ошибки у него чуть ли не на каждой странице, а в результате у читателя возникает ощущение полной недостоверности изображаемого. Как мы должны отнестись, например, к тому, что действие происходит в августе, а в лесу вовсю цветут подснежники, да ещё брат героини каждый день, бедолага, на занятия в школу ходит — это за две недели-то до начала учебного года. А что думать по поводу такого завлекательного сообщения автора: «Невеста сняла свадебное платье и осталась в одной ночной рубашке…»?..

Ребята тогда посмеялись и призадумались. Но упрямец Григорьев стоял на своём: ошибки — в мелочах, а книга всё равно хорошая. Могло ли прийти в голову Андрею, что настанет пора, когда ему с таким же успехом — как об стенку горох — придётся вести дискуссию с самим автором?..

3

Увидеть вживе сочинившего «Зацветающий луг» привелось неожиданно скоро.

Актовый зал Провинцеградского пединститута. Студенты и преподаватели (а среди них и «подшефные» курсанты мореходки вместе с Андреем) встречаются со своим именитым земляком, писателем-лауреатом Самокрутовым, некогда работавшим в этих стенах.

Профессор Бельишкин, штатный биограф здешних классиков, посвятивший им не одну монографию, развёртывает перед слушателями славное жизнеописание знатного земляка (не смущаясь некоторыми пробелами, «зачернить» которые Андрею удастся лишь десятилетие спустя).

После Бельишкина выступает сам знатный земляк. Он стар, высушен «вредными привычками» и болезнями, одет в гимнастерку (через тридцать лет после окончания войны!); его руки трясутся, голос дребезжит, что отнюдь не мешает ему вещать и обличать. Вещает он истины прописные, зато с пафосом первооткрывателя, а обличает своих врагов во литературе.

К тому времени Андрей уже достаточно искушён в тенденциях литпроцесса последних десятилетий, поэтому ему вполне ясно, чем вызван обличительный запал провинциального классика. Эпохальный многотомный роман его был некогда резко раскритикован лучшим журналом той поры — за вторичность, профессиональную неряшливость, сомнительную нравственность… И вот поди ж ты: и лет столько утекло, и от журнала одно название осталось, и потоком хвалебных статей и книг омыто нетленное творение — чего, казалось бы, ещё желать?.. Ан нет, никак горькая обида не избудется.

Первый том этого романа Андрей читал ещё подростком, и никаких отрицательных эмоций (если не считать скуки) от чтения не получил, зато последующие тома, испечённые уже в пору студенческую, вызвали недоумение пополам с возмущением. Особенно диким, помнится, показалось тогда ему вольное авторское обращение со своими персонажами, коих было так много, что их создателю не удавалось уследить за всеми, и случалось так, что герой, активно действовавший в первом томе, отдавал богу душу во втором, а в третьем продолжал функционировать как ни в чём не бывало, причём автор даже не пытался как-то мотивировать это загадочное воскрешение.

Зная подоплёку выступления, Андрей скептически и вполуха слушал высохшего классика, но его поражало, что студенты, судя по всему, принимали всё излагаемое за истину. Чему же они будут учить детей, когда закончат вуз?..

За столом президиума, кроме Самокрутова и Бельишкина, располагались ещё двое. В одном из них Андрей узнал бывшего начальника университетской военной кафедры полковника Козлякова. Как узналось позднее, Козляков уже снял полковничью форму и предался сочинению книг того жанра, который в свое время составил сверхпопулярную библиотечку военных приключений.

Сидящего рядом с отставным полковником Андрей видел впервые и, закономерно предположив, что это тоже писатель, был однако удивлён его совсем не писательской (по тогдашним своим представлениям) внешностью. Сначала он показался Андрею типичным пожилым уголовником: тюремная стрижка, узкий лоб, чугунный подбородок, недобрый и не пытающийся это скрыть взгляд свинцовых глаз, глубоко упрятанных под выдающимися далеко вперёд надбровными дугами, — готовый оригинал для фото из серии «Их разыскивает милиция». Поразмыслив, Андрей решил, что уголовник — это, пожалуй, чересчур (всё-таки тогда пиетет перед писательским званием у него ещё полностью не выветрился), и счёл более уместным сравнение с мясником. Как выяснилось в будущем, оно оказалось почти безошибочным: «мясник» (в действительности же — председатель правления Провинцеградской писательской организации Пётр Власович Бледенко) некогда — в первые послевоенные годы — служил директором мясокомбината.

Когда Самокрутов, изрядно подутомив публику, завершил выступление, оказалось, что сегодняшнее мероприятие ещё не закончилось. Теперь предстояла процедура приёма нового члена в союз писателей. Как Андрей уже задним числом сообразил, среди преподавателей и студентов сидели и мастера слова, а так как он никого из них не знал в лицо, то и не предполагал поначалу об их присутствии.

Кандидатом на пополнение рядов местных письменников оказался не кто иной, как автор романа «Зацветающий луг», с которым Андрей недавно свёл заочное знакомство. Тут сразу уточнилось, что раритетное писательское имя наполовину псевдоним — в миру Анемподиста нарекли в своё время Афанасием; фамилия же была подлинная, совпадающая с той, что в паспорте.

Так Андрей впервые увидел человека, которому через десять лет суждено было стать одним из основных персонажей сюжета.

Человек этот выглядел моложаво, а набегало ему в ту пору под сорок. Был он худ, невысок ростом, начинающуюся плешь прикрывал длинными волосами, зачёсанными от уха к уху; маленькие чёрные усики, будто нарисованные сажей, накладывали на не лишённое смазливости лицо некий клоунский оттенок, усиливала это впечатление и пёстрая небесно-голубая рубаха, разукрашенная изображениями диковинных тропических птиц, — из самопальных под гавайские, супермодных на рубеже пяти- и шестидесятых и примерно тогда же благополучно из моды выпавших. Нечто агрессивное облику этого молодого человека придавала вытянутая вперед голова с долженствующим изображать работу мысли страдальчески наморщиненным лбом; посадка головы как бы намекала на готовность её обладателя в любой момент крепко боднуть того, кто невзначай окажется поперёк пути.

Самокрутов отрекомендовал присутствующим молодого прозаика, расставил вехи его биографии: детдомовское детство, работа на строительстве нового города Степноводска; отметил глубокое знание жизни рабочего класса, похвалил первый роман (этот самый «Зацветающий луг»), а также сборник рассказов о строителях, ну, и в заключение предложил принять товарища Казорезова в члены союза и выразил, как водится, надежду, что новый боец «вольётся в стройные ряды нашего славного подонского боевого эскадрона». Писатели дружно проголосовали, публика вежливо похлопала, сам Анемподист (он же Афанасий) заверил, что оправдает, и на десять лет исчез из поля зрения Андрея.

4

Третий исток… Но можно ли уравнять его с другими, чисто внешними, лежащими на поверхности?.. Он-то, без сомнения, и был главным, глубинным; в нём, именно в нём накапливалась биоэнергетика будущего сюжета, как, впрочем, и неисчислимого множества других, о которых не сейчас речь… Этот исток сюжета крылся в том, что Андрей родился писателем.

Да-да, конечно: это всего лишь гипотеза. И она не приходила ему в голову до зрелого довольно-таки возраста. Более того — даже тогда, когда он вроде бы и стал уже писателем — ну там, одна, две, три публикации в центральной, заметьте, печати, некоторый даже резонанс, и сверх того лестные отзывы тех авторитетов, чьим мнением он дорожил, — даже и тогда Андрей чаще сомневался в этой гипотезе, чем осмеливался поверить в неё. И тем не менее она существовала и иногда, в редкие минуты, казалась не совсем беспочвенной.

Что всё-таки порой убеждало его, так это моменты, когда память высвечивала в прошлом непотускневшие кадры…

Вот один из начальных — ничем не примечательный, не меченный никакой зазубриной, за которую можно бы зацепиться, чтобы объяснить, почему именно этот, а не другой, сотый, девятьсот девяносто девятый, тысяча первый: пустырь за старым домом — заросший бурьяном квадрат, где цвёл когда-то летний сад — рифма в прозе почти извращение хотя кто знает вот же Набоков, а вслед за ним и Василь Палыч и Окуджава, но не стоит сбивать с резкости объектив, а летний сад таки был когда-то (как и зимний, разумеется, — потому и стали так называть различения ради), история с преданием в этом сходятся, и гудели там гости кафешантана «Марс», «где ждёт вас нега юга», как гласила (только так — что ещё она могла делать в чеховско-купринские времена!) пылкая реклама, но это опять заскок в совсем уж посторонний сюжет, ибо к временам Андреева детства только и осталось от «неги юга», что упомянутый пустырь — «пустышка», как говорят во дворе, она же «марсик», как с фамильярной ласковостью называет её полу-, на три четверти и совсем блатная молодёжь с ближних улиц, но её, молодёжи, вечерняя, под патефон с динамиком плавно соскальзывающая в ночную бесшабашная житуха Андрею известна лишь понаслышке; ему и его товарищам пустышка принадлежит днём — им да ещё старушкам, выгуливающим коз на жирной лебеде, — и вот в этот врубленный в память день Андрей без особой цели бредёт через пустышку, приближается к трухлявому пыльно-серому забору, отделяющему пустырь от двора, и ровным счётом ничего необычно-особенного в тот момент, ни тем более тайного знака, указующего на избранность именно этого мига, всё сверхобыденно до скуки; итак, пяток шагов до забора, и мажущаяся зелёной пыльцой нагретая лебеда по пояс — август — уже по второму разу облазит перезагорелая кожа, и всё так же — как вчера, и час, и минуту назад — свисает к забору полусорванный кусок толя с крыши полковничьего сарая, и на его загибающийся наждачный краешек с чёрной кляксой глянцево посверкивающей смолы целит посадку синебрюхий «зинчик» — маленькая местная стрекозка, каких десятки кругом, и значит, тоже ничем не примечательная, и вдруг Андрей словно спотыкается на ровном совершенно месте и с внезапно замершим сердцем ощущает — ещё не сознавая, не формулируя — текучесть и невозвратимость этого мига и себя в нём отдельно… Точнее, он схватывает всё окружающее: знойный дрожащий наплыв над пустырём, чёрные стены ещё не восстановленной школы с ослепляющим предзакатным небом над ними, сигналы грузовиков и скрежещущий грохот самокатов — отечественных прообразов будущих скейтбордов (тарная дощечка на двух подшипниках-колёсиках с опорной передней планкой на манер узкого велосипедного руля), и даже — пардон-пардон! — временами набегающую вонь от дохлой кошки, гниющей в боковой канаве, — он схватывает весь объём окружающего пространства и себя как часть его, одновременно оставаясь сторонним наблюдателем, но не самовластно-независимым, а как бы служащим рецептором неведомого надмирного органа, призванного запомнить, осмыслить и спасти от исчезновения образ именно этого мига так же, как и всех иных…

Нет, всё же это ощущение так никогда и не поддалось чёткому словесному определению, как ни бился Андрей, пытаясь его сформулировать. Сколько ему было в тот день?.. Лет пять? Шесть? А ещё примерно через тридцать разговорились с другом-критиком о составляющих дара прозаика, сошлись на том, что обязательны владение языком, воображение и память, но память не «в общем», а детальная, подробная, в красках и запахах, и после этого разговора Андрей неожиданно понял, как надо назвать то давнее детское ощущение, впервые испытанное на пустыре: это был переход, трансформация, перетекание настоящего в прошлое, но так сказать мало, одновременно — и в этом, видимо, суть — это чувство своей способности когда угодно в обозримом, а может быть, и в необозримом будущем настоящее, ставшее прошлым, — восстановить, воссоздать, оживить. Да, пожалуй, именно в тот миг детского прозрения Андрей впервые, ещё не осознанно, открыл в себе чувство живого прошлого и ощутил потребность каждое сегодня сопрягать со всеми вчера и направлять в завтра…

5

В пятнадцать лет Андрей ни о чем подобном ещё не размышлял, но именно в этом возрасте он решил стать писателем. Осуществилось решение необычайно легко. Прежде всего он составил план своей литературной работы, куда включил сочинение рассказа, повести и путевого дневника. Рассказ он написал сразу же, затратив на него около часа, и в тот же день отослал его в свой любимый молодёжный журнал. Рассказ правильнее было бы назвать рассказиком — он занял три с половиной написанных от руки страницы школьной тетради в клеточку. Речь там шла о сердитом старике, которого все во дворе боялись. Он посадил тополь, растил его, поливал, а потом во двор пришли рабочие проводить газ, ободрали на тополе кору, он засох, а старик после этого с горя умер. Самым невероятным оказалось то, что всего через несколько месяцев рассказик напечатали. Невероятным с позиций, понятное дело, уже опытного начинающего автора, тогда же Андрей воспринял публикацию как факт сам собою разумеющийся. Удивило его лишь то, что его сочиненьице странным образом изменилось. Во-первых, сердитый старик превратился в доброго, во-вторых, умер он не от горя, а от старости, оставив людям тополь в память о себе, наконец уточнялось, что сгубил дерево один из газовщиков, нехороший, а все остальные, хорошие, его за это осудили, тот раскаялся и пообещал по весне посадить взамен целых три.

Андрея такая метаморфоза несколько смутила. Он понял, что ему явно не хватило мастерства: ведь в авторском варианте всё было как в жизни, а в редакции сделали с рассказом то, что должен был сделать он сам, если бы был настоящим художником — не зря же и в школе учили: писатель изображает типическое, а не случайное, делает художественные обобщения, а этого-то он, получается, и не умеет. Так что первая публикация принесла ему не радость, а сомнения и неуверенность в своих силах.

Повесть к тому времени, впрочем, тоже была готова. Обычная школьная повесть, весьма популярный в ту пору жанр в молодёжных журналах; на вкус Андрея, она была вполне на уровне тех, что тогда печатались. Однако ему вернули её с разгромнейшей рецензией, автор которой, ссылаясь на Пушкина, предрекал Андрею, что на воспоминаниях об ушедшей юности тот далеко не уедет. Кроме того, рецензент настоятельно советовал автору «окунуться в трудовые будни советской молодёжи, возводящей крупнейшую в мире ГЭС, и обрести рабочую биографию на стройках Сибири».

Рецензия эта Андрея не столько огорчила, сколько озадачила. Конечно, немного обидно было узнать, что к его неполным шестнадцати юность, оказывается, по нынешним понятиям считается «ушедшей» — он-то по провинциальной наивности надеялся, что она протянется хотя бы лет до девятнадцати, но это не такое уж важное замечание, а вот второе — насчёт рабочей биографии — выглядело более серьёзным. Не то чтобы у Андрея её совсем не было, да профессии всё какие-то несолидные.

Первая ещё куда ни шло — это когда он после восьмого класса на каникулах в пригородную санэпидстанцию устроился. Кучером его взяли, не сомневаясь, что в лошадином краю любой подросток с гужевым транспортом совладает. Андрей однако же ухитрился-таки подкачать. И мерин смирный ему достался, и возраста чуть ли не доисторического — лет двадцати, не меньше, и дорогу вслепую мог бы найти (да он и был-то, кажется, подслеповатым)… И всё равно, в первый же день Андрей умудрился загнать безответную коняку в кювет, чем вызвал некоторую настороженность начальства. За порог его не выставили, но с почётной должности перевели на менее ответственную — бонификатора. Какой смысл скрывается за этим загадочным словом в штатном расписании, никто не ведал, но, правда, и не сознавался в своём невежестве, поэтому, когда Андрей простодушно пытался выяснить, что оно обозначает, на него смотрели как на вовсе дремучего, как бы снисходительно журя: мол, неужели ты даже такой всем известной ерунды не знаешь?!. Обязанности, правду сказать, оказались несложными: ездить на той же телеге по пригороду, только теперь уже в паре с престарелым кучером Миронычем, срочно отозванным из отпуска, и развозить по хозяевам всякие яды от насекомых. Имелась и ещё одна, более тонкая обязанность: ловить на подворьях комаров пробиркой и доставлять в лабораторию на исследование…

Так прошло лето, а зимой, перед Новым годом, Андрея с несколькими приятелями пригласили во время каникул потрудиться в… ресторане. Тоже занятная выпала работёнка — взвешивать и раскладывать по кулькам новогодние подарки. Поначалу дело спорилось так, что работодатели нарадоваться не могли: производительность труда мальчишек втрое превышала таковую пенсионерок из конкурирующей бригады. Но на третий день ни у кого из ребят глаза уже не смотрели на все эти сладости, орехи, отборные яблоки, и до того наскучили монотонные операции по заполнению кульков, что для развлечения они изобрели рационализаторский прием — передавать кульки по конвейеру не из рук в руки, а швыряя по воздуху, отчего бумажные пакеты, естественно, частенько рвались, добро рассыпалось, убытки росли, и на четвёртый день руководство решило ограничиться услугами лишь бригады старушек, мирясь с их медлительностью, менее всё же разорительной, чем скоростной метод подростков…

Так что с трудовой биографией выходило слабовато — что это за послужной список: неудавшийся кучер, подозрительно-загадочный бонификатор и наконец… Кто?.. Взвешиватель? Кулькоукладчик? Подручный Деда-Мороза? Андрей так никогда и не узнал официального названия этой своей профессии. В студенческие-то годы список пополнился и менее экстравагантными — вроде грузчика в кузнечном цехе на Тракторном или сварщика-стыковщика на комбинате стройматериалов, хотя и тогда перепадали не самые распространённые, — например, рубщик чакана на болоте. Но это-то всё накопилось позднее, а к моменту возврата отвергнутой школьной повести и того не было.

Разочаровавшись в своих возможностях, Андрей, скорее из чувства долга, чем по вдохновению, взялся за жанр путешествия, но дальше третьей страницы дело не двинулось. Загвоздка была в том, что путешествие это только ещё вынашивалось в мечтах — вокруг Кавказа, на мотороллере, которого, кстати сказать, в реальности тоже не имелось. Убедившись, что писать о несостоявшемся путешествии ему скучно, Андрей охладел к литературным занятиям и разуверился в своих способностях — примерно на полгода, до тех пор, пока они нежданно проявились во сне, — но то были уже стихи, а значит, и совсем иной, отдельный сюжет.

6

Стихи лет на пять-шесть разлучили Андрея с прозой. Но всё это время он в глубине души сознавал, что разлука будет недолгой, и часто, если не всегда, переживая чем-то увлекательный и памятный эпизод своей жизни, почти автоматически представлял, как случившееся с ним могло бы воплотиться в строки прозы, но что-то будто подталкивало его — дальше, дальше, не сейчас — и посылало вперёд, как бы давая понять, что ещё рано останавливаться и приникать к столу, что надо множить и накапливать образы живой жизни, чтобы после, когда придет пора, не трястись скупым рыцарем над каждой деталью, мыслью, словом, а швырять их пригоршнями, ронять щедро, не замечая потери, и не бояться оскудения неисчерпаемых колодцев памяти…

В студенческие годы он отвлёкся на прозу лишь раз — и то мимолётно — когда после первого курса вдруг нежданно свалилось на него давно вымечтанное путешествие вокруг Кавказа — и сейчас же возник первый вариант Кавказского дневника — таким образом Андрей полностью расчёлся с выполнением детских литературных планов. А следующая проза пришла аж четыре года спустя, когда он отбывал десять суток на офицерской гауптвахте под Новороссийском и там, бессонной ночью, услышал дождь на ночном шоссе, с которого начался его первый «взрослый» рассказ.

Потом они стали неожиданно возникать в самой, казалось бы, несоответствующей обстановке. Так, когда танкер седьмую неделю пёкся на рейде в Персидском, исходящая испариной ночная палуба вдруг превратилась в сырой ноябрьский перрон белореченского вокзала и в несколько часов соткался рассказ о молодом бродяге из Сибири, заблудившемся на благословенном Юге; а в душной толчее общего вагона, муторно тянувшегося в который уж раз из Москвы в Кривулинск, складывались фразы о Лигурийском побережье с плавными, как янтарные бусинки, названиями станций — Алассио, Альбенга, Лоано…

Но живая жизнь захлёстывала, надолго отрывая и не пуская к столу, несла-несла-несла взахлёб, так что он не раз одёргивал себя: довольно, остановись, хватит, это уже чересчур; настал момент, когда он даже решил с наивной самоуверенностью: ну, теперь всё, остатка жизни может не хватить, чтобы успеть написать о том, что было, — и мозг рефлексом самозащиты отгородился от свежих впечатлений, и каждый новый человек, разговор, событие стали физически мучительными и отторгались, как инородное тело иммунной системой, а произошло это на чуждой ему Кривулинщине, в среде посторонних людей, в пору разрыва с женой, и его мотало по глухим углам и закоулкам этого холодного нечернозёмного края, где по статистике всего восемьдесят солнечных дней в году, — чтобы отвлекать занятых полезным делом людей ради выполнения редакционного задания, и они, приученные, что от корреспондента не отмахнёшься, как от назойливой мухи, с плохо скрываемой досадой отвечали на его дилетантские вопросы, а он, машинально фиксируя всё подряд, из области мелиорации или молочного животноводства, в своём потёртом блокноте — все эти «выполнили», «перевыполнили», «приплюсовали», — чувствовал, что каждый бит этой абстрактно-потусторонней информации впивается в голову подобно ножам в ступнях андерсеновской русалочки, и чтобы избавиться от убийственной скуки этого схоластического занятия, он старательно пытался понять, что же реальное прячется за барабанной дробью бессодержательных цифр, и часто случалось, что его собеседники, словно ощутив и подхватив его уже не формальную, а живую заинтересованность, и сами становились не плакатными героями очерков и корреспонденций, принимающими встречные планы, стоящими на трудовых вахтах в честь придуманных дат, завоёвывающими знамёна и вымпелы передовиков и ударников, — а нормальными людьми, испытывающими радость, любопытство, злость, зависть, страдание…

Андрей не забудет эту женщину, Героя Труда, безотказную палочку-выручалочку не только для районного начальства, но и для журналистской братии, озабоченной пропагандой передового опыта, — ближний район. Она выкладывала ему те же пустопорожние фразы, которых прежде и теперь добивались от неё заранее знающие, что они напишут, корреспонденты, и вдруг — в интонации его, что ли, уловила оттенок искреннего интереса — вопросы ведь и он ей задавал ничуть не оригинальные — запнулась и сказала:

— Всё бы хорошо, да вот мужа я в ту осень схоронила. Тошно мне жить без него, а план-то что ж…

Наверное, это был последний толчок, заставивший его бросить корреспондентство. Стыд он испытал и не нашёлся, что ответить. Он понял, что безнравственно писать как бы о людях, перечисляя цифры, проценты, места в соревновании, ни на волос не интересуясь ими самими, используя их в качестве манекенов, увешанных побрякушками так называемых показателей; стыдно писать о людях, не зная их, не пытаясь понять их человеческой сущности… Но всё это опять, опять, опять отклонение от сюжета, а ведь именно он заставил Андрея забыть о переполненности всеми прежними и вопреки желанию вынудил сосредоточиться на себе, чтобы, наконец, избавиться от него и, облегченно вздохнув, вернуться к ним, к ним, скорей бы к ним!..

Глава вторая. Экспозиция

1

Происходя по отцовской линии от крестьян южнорусской губернии, а по материнской — от питерской интеллигентской элиты, Андрей Амарин (капризом судьбы или ей одной ведомой логикой?) сподобился родиться и вырасти в Провинцеграде.

Град сей, мирно прозябавший в античные времена на правах отдалённой колонии Древней Эллады, ахнул затем в небытие аж на полтора тысячелетия и, счастливо пропустив эпохи кочевников-завоевателей, расцвет и упадок Тмутараканского княжества и Московского царства, возродился, вернее, родился заново уже в пору укрепления Петербургской империи. Полтора тысячелетия не изменили стандарт мышления отцов-основателей — и новорождённый получил точно такое же наименование, как и его предок, — понятно, в славянской уже огласовке: Подонск — по имени реки Подон, на которой был расположен. А так как течь ей до моря всего-ничего; и потому что рыбы в ней теснилось столько, что в пору нереста она не вмещалась в берега, откуда её лопатами гребли на возы и тачки; и оттого что вокруг вовсю сеяли пшеницу, растили виноград, разводили лошадей; и поскольку всё это куда-то надо было девать — что же оставалось жителям, как не торговать этим добром… Город стал расти, пухнуть, богатеть, и основу его населения составило, по терминологии минувших времён, — подлое сословие.

На протяжении всей городской истории основной целеполагающий вектор жизнедеятельности подонцев устремлялся к добыванию, приготовлению и потреблению пищи. Случись невзначай природный катаклизм, вдруг наделивший бы человека способностью черпать жизненную энергию, допустим, непосредственно из солнечных лучей и избавивший его от забот о хлебе насущном, — и подавляющее большинство подонских жителей напрочь бы утратило смысл своего существования. Известный афоризм: одни едят, чтобы жить, а другие живут, чтобы есть, — второй своей частью вполне годился для характеристики подонцев, хотя и не с абсолютной точностью: они жили не просто, чтобы есть, а есть вкусно, о чём, в частности, свидетельствовало популярное среди них нежно-грубоватое присловье: «Люблю повеселиться, а особенно пожрать». Творческие силы подонских жителей направлялись на приготовление всевообразимейших вкусностей, для одного только перечисления которых потребовалась бы целая книга (начни приводить примеры — и пера не остановишь!..)…

Сытость и достаток, вероятно, со временем вызывают и кое-какие потребности в культурной, так сказать, сфере. Однако ж, как полагал Андрей, для того чтобы культура проявилась в высоких своих образцах, произрастать ей надо на веками, минимум десятилетиями возделываемой почве, — если же ростки её пробиваются на целине, то вызревает нечто подонского образца, где главными её форпостами с давних пор служили оперетта, цирк и ипподром, а оперный, скажем, театр был подонской общественностью разных периодов с одинаковым недоумением отвергаем…

Эпоха великих потрясений лишила город исконного имени и нарекла в честь кого-то из выдающихся той поры деятелей; вскоре, впрочем, выяснилось, что деятель подкачал, и имя его повелели не то что не славить, но и вовсе вытравить из памяти, возвращать же прежнее название сочли неуместным: эра-то новая — вот тогда скромный бывший Подонск и стал звучным Провинцеградом.

Это был удивительный город… Тому, кто попадал в него впервые в летнюю пору, он мог бы показаться среднеазиатским: вдоль тротуаров бурлили водяные потоки. Хотя их искусственное происхождение не вызывало сомнений, они не походили на арыки, так как не имели специально проложенных русел, постоянного напора, чётко выраженных берегов. На некоторых улицах они разливались от тротуара до тротуара и могли напомнить каналы где-нибудь в Амстердаме или Венеции — с той разницей, что ни мостиков, соединяющих берега, ни, тем более, подвижных средств переправы не предусматривалось. Правду сказать, и глубина этих каналов доходила в крайних случаях до колена, поэтому привычные ко всему пешеходы сооружали мостки из кусков бетона, половинок кирпичей, досок и других подручных материалов. Новый человек в городе мог бы иной раз прийти в недоумение, увидев эти сооружения в дни, когда каналы высыхали до дна и превращались в простые улицы и переулки, асфальтированные либо кое-где мощённые булыжником, — недоумение естественное, ибо безводье наступало хотя и кратковременное, но заранее не предсказуемое, да и неизвестно когда прерываемое, и вполне обычно, что автомобили едва успевали растребушить все эти самодельные мостки, которые никто, разумеется, и в сухие периоды специально не демонтировал, как ложе улицы-канала — словно открывались невидимые шлюзовые камеры — моментально заполнялось снова, но теперь уже не излишком водопроводных ёмкостей, а содержимым канализационных стоков со скульптурно выраженным запахом фекальных масс, так что, слегка лишь напружив воображение, можно было представить себя где-то на окраине Рима той стадии его древности, когда пресловутые рабы только лишь вынашивали проекты будущих сантехнических сооружений, призванных обеспечить приемлемые для античных времен санитарно-гигиенические нормы.

Всё, что текло по улицам, то уходя под землю, то появляясь на поверхности, неизбежно добиралось до речек и ручейков, пронизывающих город, а там и до самого Подона. Ниже по его течению санитарные посты брали пробы речной воды и, убедившись, что всякие бациллы и вибрионы находятся в концентрации оптимальной, чтобы вызвать небольшую эпидемийку, докладывали по инстанциям, и тогда на одной из нижних воспроизводился прошлогодний запрет пить, купаться и ловить рыбу, на одной из промежуточных множились призывы тщательно мыть руки, фрукты и овощи, а самая верхняя — во избежание непредвиденностей и исходя, вероятно, из убеждения, что профилактика надежнее эффективнейших способов лечения, — закрывала город на карантин.

Старожилу города трудновато, конечно, было понять, каким образом болезнетворные организмы ухитряются выжить по дороге из канализации в реку, потому как вряд ли что живое могло сохраниться в городских ручейках и речках после того как сточные воды щедро обеззараживались отходами химических предприятий — в такой степени, что их вряд ли можно было превзойти самыми сильнодействующими дезинфицирующими средствами. Видимо, поэтому и карантин соблюдался не драконовски строго, и ежели кому-то очень нужно было или просто сильно хотелось выехать летом из города, способ находился. Так, например, те, у кого были добрые знакомые в мореходке, могли воспользоваться услугами учебного судна училища, которое дважды в месяц — к получке и авансу — швартовалось у гранитной стенки подонской набережной, и когда Андрей ходил на нём в свой первый черноморский рейс, половина судовой роли оказалась заполнена фамилиями беглецов, пробирающихся таким путем к благословенным здравницам Юга.

Ну, а если б новичок приехал в Провинцеград зимой, то у него возникли бы совсем иные ассоциации — скорее всего, с полуостровом Камчатка. Он увидел бы, как улицы в старой части города, а особенно просторные междомные пустыри в новых микрорайонах курятся в морозные дни белым паром, и местами вырываются на поверхность гейзеры, заливая на близлежащих площадях гигантские катки — с зеркалом волнистым и матовым. Замерзают, натурально, и те потоки, что бурлили летом, и тогда как горизонтальные, так и наклонные плоскости городской поверхности покрываются наледями и надолбами, трещинами и торосами, так что для передвижения по городу многие пешеходы надевают коньки, и это даёт возможность местному спорткомитету в отчетах по начальству с гордостью докладывать о почти стопроцентном охвате горожан конькобежным спортом.

Это, кстати, сравнительно недавнее достижение местной физической культуры, ибо до последнего времени горожане не увлекались зимними видами (Юг все-таки), а традиционно сосредотачивались на тех, что так или иначе были связаны с конской породой. Особой популярностью с появлением собственного дворца спорта стало пользоваться фигурное катание на лошадях, модерновый косметический салон «Сивка-бурка» каждый квартал проводил конкурс на самую лошадиную физиономию, не говоря уж об общераспространённых скачках, выездках и т. п. Наверно, и коньки быстро привились не только по необходимости чисто практической, но и из-за самого названия, производного от имени славного четвероногого друга.

Да и вообще лошадь была, можно сказать, тотемом города и подонского края, символом, прославившим их во всем подлунном мире. Именно отсюда пошла по свету моднейшая некогда причёска «конский хвост», здесь впервые осуществили прививку яблони на конском каштане, именно на лошадях добыли себе славу писатели, художники, музыканты местного происхождения.

Так, например, самый знаменитый монументалист осчастливил город тремя своими творениями, последовательно отразившими этапы его художнического развития. Дипломная работа «На водопое» украсила центр бассейна с фонтаном в сквере на главной площади — там были вылеплены гипсовые четвероногие фигуры, настолько намозолившие с младенческих лет глаза Андрею, что он никогда не задумывался, на кого похожи три задравших головы, словно полощущих лекарством горло, жеребчика, пока однажды не услышал вопрос рассудительного пончика-малыша: «Мама, эти бегемотики такие худенькие, потому что в колхозе живут?»

Следующее достижение ваятеля пришлось, вероятно, уже на период творческих исканий и счастливо совпало со столетней годовщиной гибели Пушкина. Памятник поэту в городе уже имелся, но как наследство от прежних времен. Можно было бы, конечно, упрятать его куда-нибудь на задворки (наставляющие примеры общеизвестны) и на освободившемся месте возвести свой, новый. Но такой слишком прямолинейный ход, очевидно, не удовлетворил взыскательного мастера, и он изобрёл нечто иное: рядом с фигурой поэта водрузил бронзового коня местной породы, а поскольку поэт стоял с поднятой рукой, словно декламируя, то и получилось, что он как раз читает стихотворение, обращённое к этому коню. Для тех же, кто сам о том мог и не догадаться, на постаменте выбили золотые строки: «Что ты ржёшь, мой конь ретивый…» и т. д.

Последнее достижение скульптора относилось уже к позднему, заключительному этапу творчества. Это был памятник на площади Советов (где прежде возвышался крупнейший храм города) — сооружение сверхмонументальное: слева — солдат с винтовкой, справа — матрос с гранатой, а посредине — всадник с шашкой наголо, но центром композиции несомненно являлся вздёрнутый на дыбы конь. Неведомо как ветерану-автору удалось добиться такого эффекта, что, с какой бы точки наблюдатель ни начинал обзор, взгляд его прежде всего упирался в то место нижней части конского туловища, где красовалась деталь, похожая на мешок с двумя арбузами. Людская молва, однако, приписывает славу создания этого эффекта отнюдь не престарелому мастеру. Он якобы, щадя целомудрие подонцев, никаких подозрительных мешков к своему творению не лепил, но накануне торжественного открытия монумент показали главному консультанту — легендарному полководцу-коннику. Тот посмотрел, пошевелил усами да как рявкнет: «Подонцы на кобылах в бой не ходили!» — и зарыдал от пережитого волнения. Распорядители всполошились и объявили аврал. В кузнечном цеху Тракторного за две трети ночи были выкованы весомые признаки конского мужества, а в оставшуюся треть приварены спецбригадой к соответствующему месту — вот так и образовался тот эффект, объяснение которого историки монументального искусства будут когда-нибудь искать среди утраченных секретов старых мастеров.

Эффект этот производил шоковое впечатление на зрителей, ибо едва ли не с первых дней существования памятника не предусмотренная первоначальным проектом доминанта всего ансамбля неизвестными злоумышленниками покрывалась светящимся составом (как это делалось — уму непостижимо: ведь добраться до цели можно было только с помощью пожарной лестницы или там подъемника какого-нибудь), и как только сумерки сменялись вечерней тьмой, фосфорическое свечение собирало толпу заворожённо глядящих зевак.

Долгое время никакие меры, принятые теми, кому положено, не приносили плодов. Круглосуточный караул не поставишь: не тот всё-таки объект. Пробовали, но наверху, видимо, не одобрили да ещё, наверно, нагоняй задали. Решили окружить постамент фигурными чугунными цепями под током; установили, естественно, таблички с черепом и скрещёнными костями и на хвост коня налепили: «Не влезай — убьёт!» с выразительным зигзагом. Любознательные, но недоверчивые убедились, что чухает крепко, подонцы быстро привыкли к нововведению, и дней на десять крамольное свечение погасло. Но тут прибыла чья-то делегация — таблички на время убрали, а электричество отключить поленились, и средневысокого гостя из «третьего мира» так шарахнуло, что он чуть было не отправился в потусторонний, а на следующее утро русская служба Би-би-си сообщила, что цены на нефть на мировом рынке сделали резкий скачок.

От столь эффективной защиты пришлось отказаться, и «мешок с арбузами» засверкал с новой силой. Попробовали прятать его в полиэтиленовый чехол — получилось неэстетично. Подвязали сеткой. А так как аналогичная с первых дней существования композиции прикрывала её сверху, защищая от голубей, то открытыми для обзора остались только невыразительные и не дающие представления о целом детали, как-то: штык солдата, зубы матроса, шпоры кавалериста и передние подковы коня. А вскоре после этого решили, что бесхлопотнее весь памятник по будним дням держать упакованным в сетку и снимать её лишь по праздникам и другим торжественным случаям. Так с тех пор и делалось.

Как отзывались о великом земляке-скульпторе злые языки, он одарил город юношеским бредом, извращением зрелости и старческим маразмом.

Заключительным аккордом провинцеградской лошадианы стало строительство тачанки. Сооружение это масштабом своим хотя, несомненно, и уступало трём великим пирамидам, с остальными могло соперничать вполне успешно. Во всяком случае, когда, к исходу пятнадцатого, кажется, года строительства, его контуры обозначились отчётливо, у пилотов, заходящих на посадку в Провинцеградский аэропорт, к полуразрушенной колокольне некогда знаменитого Нижнеподонского монастыря добавился ещё один надёжный ориентир.

Стройка велась в подонской пойме, на низком левом берегу. Поскольку существовала опасность весеннего половодья и подтопления памятника, авторами проекта (мастерами уже среднего поколения) была предусмотрена хитроумная система отводных каналов, причём особенно гордились проектанты тем, что эти же каналы служили транспортными магистралями для подвоза строительных материалов, а так как по условиям здешней топографии рукотворные водные артерии не раз скрещивались с автострадой Центр — Юг, полотно дороги протяжённостью около десяти километров пришлось передвинуть на полтора градуса к востоку.

Главной рабочей силой провинцеградской стройки века стали, как водится, учащиеся, студенты и сотрудники местных проектных и научно-исследовательских институтов, а наибольшим спросом из них пользовались, ясное дело, курсанты мореходки, и сколько изворотливости пришлось проявить хитроумному как Одиссей Андрееву шефу, дабы обеспечить хотя бы в минимальных дозах выполнение учебных планов!.. Заготавливались фиктивные списки личного состава, якобы отправленного на сельхозработы; тому же слою начальства, который ведал отправкой на село, эти же списки подавались под заголовком: «Контингент, задействованный на строительстве тачанки». А так как некоторое количество ребят всегда находилось и там и там, а проверить арифметику для высокого руководства, как правило, оказывалось неподъёмной интеллектуальной задачей, такой способ манипулирования списками позволял шефу всё-таки проводить нормальные занятия с основной массой курсантов.

К началу восьмидесятых общими усилиями подонцев великолепное творение обрело законченный вид, и тогда обнаружилось, что любоваться им смогут лишь гребцы-олимпийцы: шоссе-то передвинули; но какой-то центровой гость настолько восхитился непревзойдённым шедевром, что городу экстренно выделили средства — из стратегических, что ли, запасов? — и в течение года (!) ещё одна автострада, взгромождённая на эстакаду, пролегла у чугунных копыт, и с тех пор любой проезжающий может, трепеща, взирать на свирепые, роняющие пену морды тяжеловозов, запряжённых в тачанку, и радоваться, что хоть «максим» развёрнут в противоположном взгляду направлении…

Из иных достопримечательностей города, не связанных напрямую с лошадиной тематикой, нельзя не упомянуть чуть ли не крупнейший в мире тракторный завод; конструктивистский колосс драмтеатра, по форме весьма схожий с зерноуборочным комбайном (компривет из эпохи ранней индустриализации), и университет (приобретение времен первой мировой: эвакуирован из западных губерний, с маху пропит местной профессурой — в итоге разбросан по десятку корпусов в разных местах города; новый же комплекс, возводящийся вот уже лет тридцать на окраине, видимо, побьёт по срокам строительства рекорд Кёльнского собора). Ну и, как во всяком уважающем себя краевом центре, имелось в Провинцеграде своё книжное издательство — сокращённо Провинциздат.

2

Три этажа серо-коричневого, облицованного под гранит здания. Золотыми буквами на чёрном фоне две вывески рядом:

ПРОВИНЦИЗДАТ

РЕДАКЦИЯ ЖУРНАЛА «ПОДОН»

Над ними стягивающей скобой длиною в обе нижних ещё одна:

УПРАВЛЕНИЕ ПЕЧАТНЫХ ДЕЛ

Расположение вывесок не соответствует распределению контор по этажам: внизу — управление, наверху — журнал, издательство — между. Дверь чугунно-стеклянная, чёрной окраски, без пружины. Входящий, напрягая мускулы, чтоб оттянуть её на себя, затем уже не заботится с таким же усилием гасить инерцию, и гроханье, способное вытрясти незакалённые стёкла, заставляет неофита невольно вздрогнуть от ужаса, что он своей непростительной неуклюжестью нарушил храмовый покой. Сгибаясь под грузом собственной робости, едва не на цыпочках, крадучись и сторонясь перед каждым встречным (вероятней всего им окажется грузчик, завскладом или шофёр) по серомраморным в крапинку ступенькам, он наверняка споткнётся на косой выщербине шестой сверху во втором пролёте, отчего его смущение ещё больше возрастёт и взгляд не зацепится за дурно пахнущую кучу окурков в правом углу лестничной площадки второго этажа, у двери на балкон. Нет, взгляд, естественно, будет направлен влево, на заветную дверь, ведущую в издательство, перед которой захочется, трепеща, глубоко вздохнуть и тщательно вытереть подошвы о почему-то совершенно сухую и пыльную тряпку. Такие вот примерно ощущения испытал и Андрей, когда в начальных числах февраля одна тысяча девятьсот восемьдесят первого года впервые переступил порог Провинциздата. Ему нужна была — так объяснила Наташа — ближайшая дверь налево. На ней висела табличка:

РЕДАКЦИЯ ДЕТСКОЙ И ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Хотя суровая сосредоточенность перед тем, что ему предстояло, не располагала к шуткам, Андрей всё же не преминул удивиться: отчего это детская литература вот так, без всяких объяснений, выводится за пределы художественной? Под этой табличкой фабричного производства прикноплено было рисованное предупреждение:

ДО 14 ЧАСОВ ПРОСИМ НЕ БЕСПОКОИТЬ

И для вящей убедительности просьбы ниже был изображен человечек, погружённый в чтение толстой кипы бумаг и от увлечённости своим делом ерошащий растопыренный ёжик причёски.

Андрею назначено было к десяти, и он, набравшись решимости, чтобы открыть дверь, зайти внутрь всё же не рискнул, а лишь спросил Камилу Павловну Лошакову.

Потом его провели дальше по коридору, повернули налево, сквозь приёмную направили в клетушку, отделённую перегородкой в стеклянных квадратиках, и попросили подождать здесь, «в авторской комнате». Чуть ли не половину её занимала огромная и огненная батарея; ожидаючи, Андрей упаривался, скучнел и не знал, куда деться от жары. Предположив, что такова, очевидно, психологическая обработка автора перед разговором с редактором, он окрестил про себя «авторскую» комнатой предварительного заключения (сокращённо КПЗ).

…За год до своего водворения туда и лет пятнадцать спустя после полузабытого дебюта в центральном журнале Андрей сделал новую, теперь уже зрелую попытку в преодолении редакционных барьеров. Он приобрёл пишущую машинку, изучил слепой метод письма на ней, отпечатал несколько своих рассказов и стал посылать их в столичные журналы. Бумерангом рукописи регулярно возвращались, в ответах из редакций содержались сухо-доброжелательные слова. Тексты оценивались более или менее одобрительно, но неизменно отвергались. Причины тому указывались обтекаемые, чаще всего ссылались на не подходящую для журнала тему. Получив несколько отказов, Андрей призадумался — что бы это могло значить? — и обратился за консультацией к другу-критику, который к тому времени уже прочно закрепился в столице, служил в «Литературном еженедельнике» и знал ситуацию изнутри. Друг передал мнение набирающего известность прозаика из предшествующего поколения: чтобы пробиться, нужно настроить себя на десять лет борьбы. За этот срок пробивается практически каждый — у кого, разумеется, хватит терпения и сил. От себя друг в порядке утешения добавлял, что десять — число округлённое, но минимум четыре-пять лет неудач почти неизбежны. А ещё он советовал почитать современную журнальную прозу — чтобы иметь представление, как и о чём сейчас пишут. Андрей принял было совет, однако первая же повесть из любимого в юности молодёжного журнала оказалась такой непрозой, что пришлось бросить её, не дойдя и до середины. Это не означало, конечно, что в журналах той поры не попадалось совсем уж ничего ценного, как считал, например, мореходский шеф Андрея, выписывавший только «Иностранку», — Андрей назвал ему примерно два десятка имён настоящих прозаиков, и шеф, по его собственным словам, пришёл в дикий восторг, обнаружив, что есть, оказывается, и натуральная русская проза. Другое дело, что, не зная заранее этих имен, выловить их в мутно-сером литературном потоке удалось бы лишь по воле случая.

Вот на этом начальном этапе прошибания лбом редакционных стен и мелькнула на короткий миг Наташа. В то лето Андрей исполнял обязанности шефа, ушедшего на практику, и по этой причине занимал его начальственный кабинет зама по учебной работе. Крутилась предэкзаменационная карусель, и высокие пороги обивала необозримая масса папаш, мамаш и прочих родичей абитуры. Из их толпы однажды в кабинет заглянула Наташа. Они поболтали о всякой всячине; выяснилось, что она осталась в университете, на кафедре истории партии, вышла замуж, живёт с родителями на старом месте. В мореходку зашла узнать условия приёма — для каких-то дальних родственников. Потом она вспомнила, что у неё хранятся Андреевы стихи, а он признался, что сейчас работает только прозу. Ей захотелось что-нибудь почитать. Он принёс кое-что из рассказов, а после она сама предложила передать их в Провинциздат. Там, оказывается, много лет уже работала её мама, поэтому Наташа хорошо знала всех сотрудников издательства, в том числе заведующую редакцией художественной литературы Лошакову.

Так его рассказы попали в Провинциздат. И вот теперь, через полгода, его пригласили сюда, чтобы что-то по их поводу сказать…

3

Когда в «КПЗ» наконец появилась Камила Павловна, Андрею было не до подробного изучения её внешности, и нюансы своего начального восприятия он попытался восстановить и проанализировать уже потом, когда она выдвинулась на авансцену сюжета, но и позже, вспоминая эту первую встречу, так и не сумел ясно осознать, какое она производит впечатление. Оно оставалось неопределённым (как, кстати, и её возраст). Сказать, что Камила Павловна понравилась Андрею, никак не получалось, хотя он допускал, что некоторым мужчинам она могла показаться привлекательной: было в ней что-то такое ядрёное, плотное, исконно бабье… Лицо её имело некий отпечаток вульгарности, но не чётко проявленный, а как бы затёртый, приглаженный и лишь изредка приобретающий большую рельефность, — возможно, тогда, когда терялся контроль над мимикой. И в этом случае в её взгляде, как бы из смущения уходящем от прямого взгляда собеседника, мелькало и пряталось нечто хищное и одновременно пугливое, что дополнялось и усиливалось голосом, в котором, даже при настойчивых усилиях разговаривать спокойно, вибрировали готовые вот-вот прорваться истерические нотки… Конечно, все эти подробности — результат более поздних наблюдений, и не только потому, что Андрей сосредоточился в первую встречу на другом, но и по той ещё причине, что, видимо, сама обстановка авторской комнаты как бы рассчитана была — малой своей кубатурой, стеклянной хрупкостью, захламлённостью, не дающими простора жестам (а они, как Андрей заметил впоследствии, отличались у Камилы Павловны резкостью и размашистостью), — на закрепощение природных свойств любого, кто в неё попадал. Но как бы там ни было, никаких броских признаков отрицательного свойства Андрей у Лошаковой не обнаружил, а потому отнёсся к ней с доверием…

Он был так далёк от внутрииздательской жизни, а его заочное уважение к тем, кто там работает, было столь непререкаемо, что даже, как говорится, в порядке бреда не мог предположить, чтобы в редакции художественной литературы нашлись люди, мало компетентные в сфере изящной словесности, поэтому ждал от прочитавшей его рассказы редактрисы если и не полного восхищения, то хотя бы признания их незаурядности. Вместо того вопрос, заданный ею после маловразумительных вступительных фраз, так его ошарашил, что Андрей не нашёлся с ответом:

— А на какую тему вы пишете?

Он замялся. Вопрос, по его понятиям, был некорректным. Потому хотя бы, что раз она прочитала его рассказы, то могла бы и сама это уяснить.

— Ну… Вообще о жизни, о взаимоотношениях людей.

Тут с её стороны последовал взгляд снисходительно-поучающий:

— Тема бывает производственная, армейская, деревенская… Вот я начала читать ваш рассказ про молодого лейтенанта, даже обрадовалась: так хорошо — армейская тема, на современном материале, это всегда нужно. А у вас пошло дальше непонятно что: ресторан, какие-то женщины лёгкого поведения… Ну зачем это!.. Что вы хотели сказать своим рассказом?

Этот вопрос и вовсе был для Андрея убийственным, — пожалуй, самый любимый из редакторских вопросов: «А что вы хотели этим сказать?..» Как будто так уж неотвратима невозможность сказать что-то попросту, напрямик, как будто обо всём можно говорить лишь обиняком, намёком, подмигом, — одним словом, — этим

Ну правильно! Так, кажется, и посейчас в школе учат: своим произведением автор хотел сказать, показать и т. п. то-то, то-то и то-то. И как же после таких откровений даже робко предположить начинающему ещё читателю: несчастный автор — хотя б отчасти, но таки сказал именно то, что хотел; им, болезным, сказанное, то бишь написанное, и есть то самое, что он хотел сказать.

Какой схоластический вопрос! Да и так ли важно знать кому бы то ни было, что он, бедняга, хотел сказать, ежели нам так или иначе приходится иметь дело с тем, что получилось; а если б даже он и сам известил: хотел того-то и того-то, — а мы видим, что вышло нечто совсем иное, не исключено, что и противоположное, — что нам-то с этого! Не говоря уж о том, что если даже автор публично доложил о своем хотении, где гарантия, что он нас не мистифицирует, дабы наказать за праздное любопытство!..

И он ещё надеялся что-то объяснить Лошаковой!

— Понимаете… Это рассказ об одиночестве, вернее, о попытке преодолеть его и как это трудно, почти до невозможности трудно, потому что все боятся… обмануться, быть обманутыми… Понимаете — вот эгоизм — естественное человеческое свойство, но если оно становится чрезмерно развитым, до слепоты, и таким слепцом становится каждый, и тогда… угроза всеобщего ослепления… а это значит, что надо пытаться рисковать, — ты и ошибёшься, окажешься обманут, но ведь есть и другой шанс — а вдруг!.. Если поверишь ты, то поверят и тебе, даже если мала вероятность, пусть так, но всё же есть надежда, а если замкнуться, оградиться споровой оболочкой, то тогда уж точно шансов никаких: тогда никто ни в ком не обманется, но и верить станет некому и не в кого…

Он чувствовал, что говорит путанно, бессвязно и, наверно, впустую, потому что всё это и так есть в его рассказе — там есть кусочек жизни, живой жизни, и он знал, что она изображена, передана, воссоздана верно, и если Лошакова всего этого не ощутила при чтении, то тем более бесполезно пытаться объяснить ей это на пальцах…

Андрей неловко поднял глаза на собеседницу — неловко оттого, что досадовал сам на себя: во-первых — не смог объяснить внятно, а во-вторых — незачем было и пытаться объяснять то, что не нуждается в объяснении, — поднял глаза и увидел вежливо-скучающий, даже как бы наморщенный от скуки взор опытного педагога, уставшего выслушивать белиберду от не готового к уроку ученика.

Заметив, что он умолк, Камила Павловна переменила выражение глаз на сочувственно-доброжелательное:

— Литература имеет свои законы, — словно подытожила она «теоретическую» часть разговора, полностью, по-видимому, игнорируя сбивчивые объяснения Андрея. — Вам надо определиться, найти свою тему. Вот возьмите наших провинцеградских авторов: Пётр Власович Бледенко — пишет о водолазах, тема рабочего класса прекрасно у него раскрывается — о нефтяниках, о металлургах. Или вот Фрол Фролыч Кныш — как он душевно о лошадях рассказывает, с какой проникновенностью!.. Военно-патриотических писателей у нас много: Козляков, Будкин, Дермодехин… Сельскую тему многие молодые авторы разрабатывают, Анемподист Казорезов создает «Мурь» — эпопею о строителях Котлоатома…

Андрей с удивлением заметил, что равнодушное прежде лицо Камилы Павловны прямо-таки горит энтузиазмом — она воодушевилась и ораторствовала с пылкостью футбольного болельщика, перечисляющего достоинства звёзд любимого клуба.

И вот уже внутренний подъем потребовал выраженности в жесте, и вот уже, сбитая локтем с тумбочки, выворачивает на пол окурки и накрывает их сверху жестянка плоской пепельницы… Пытаясь предотвратить её падение, Лошакова зачем-то вскакивает во весь рост бывшей баскетболистки (нет, не великанский, — ну, может, слегка всего за метр семьдесят, но всё ж таки; и габариты по объёму не так чтоб чрезмерные, а в целом почему-то всегда ощущение, что её слишком много и всюду ей тесно) и сотрясает кормой шкаф, откуда последовательно съезжают и шлёпаются — первая на пепельницу, остальные друг на друга — жёлто-пыльные подшивки центральных и местных газет, а сверху укладывается почему-то брошюра с полуоборванной обложкой и заглавием на титульном листе: «Аннексия Техаса Соединёнными Штатами Америки».

Они вместе — Лошакова сконфуженно бормочет что-то невразумительно-оправдательное — по частям водружают бумажную груду обратно; пылающая батарея печёт спину, и хочется на волю из этой каморки, пропитанной затхлостью и пылью, пропахшей окурками, почему-то рыбой — из воткнутого в углу холодильника, что ли? — и ещё, как ни бестактно о том упоминать, ещё… женским потом вперемешку с пудрой и кремом…

Вот порядок кое-как восстановлен, и пора бы уходить — и так ясно, что Андреевы рассказы явно не то, что требуется Провинциздату в лице Лошаковой, но, прежде чем расстаться с ним, она считает долгом произнести напутствие:

— В общем, найдите свою тему. В мореходке работаете — пожалуйста вам: романтика морских походов, ну что ж вы, сами не знаете? Или вот что, — добавила она, подумав, и теперь в её голосе прорезалась явная заинтересованность. — Напишите нам что-нибудь для серии «Рассказы о специальностях». У нас серия такая выходит. Молодёжная. Для профориентации. Первую книжку для неё сам Пётр Власович Бледенко написал. «Сонмы слепооких» называется. О профессии водолаза. Сейчас ещё одна его книжка у нас в плане: «Люди в чистых халатах». О движении без отстающих среди тружеников мясокомбината. Фрол Фролыч Кныш — о коновалах его книжечка вышла… Вот и вы бы написали о своих речниках.

— О моряках, — машинально поправил её Андрей, думая, что ответить на это непредвиденное предложение. — Да нет, — растерянно отказался он. — Боюсь, что у меня не получится. И как же — как же тогда рассказы?..

— Да кому нужны такие рассказы! — с юной непосредственностью отмахнулась Камила Павловна. — Никто их никогда не напечатает. — Вероятно, Андрей изобразил леёгкую гримасу несогласия, потому что она добавила: — Если мне не верите, я могу вас познакомить с кем-нибудь из наших писателей. У нас сейчас движение наставничества: маститые работают с молодыми, передают свой богатый опыт…

Андрей сделал неопределённое движение плечами. Он устал и хотел только одного: глотнуть свежего воздуха.

4

Откровенно говоря, Андрей и не ожидал иного исхода от посещения Провинциздата. Да и вообще всё им к тому моменту написанное, по его разумению, не могло быть опубликовано. Андрей со школьных лет усвоил, что писатель должен рассказывать людям «об общеинтересном» в их жизни, причём так рассказывать, чтобы побуждать к чему-то «доброму и светлому»; более того, это доброе и светлое ни в коем случае не могло быть чем-то абстрактным, а неизбежно долженствовало воплощаться в служение идеям, овладевшим народными массами в Октябре, ложиться кирпичиком в грандиозное здание народного счастья, столько десятилетий возводимое в стране. И бесспорно, то, что сочинялось Андреем, никоим образом не годилось для этой великой цели.

Впрочем, Андрей давным-давно и естественным способом — по младенческой ещё привычке отличать белое от чёрного природным устройством глаза — избавился от наивной школьной веры высокопарным лозунгам, начертанным на знамёнах общества, и прекрасно видел, что идеи провозглашаемые и жизнь реальная, живая, не то что не совпадают, но полярно удалены друг от друга и жизнь едва ли не каждого человека так или иначе, в той или иной мере, калькирует модель общественного устройства, то есть любому приходится, хотя бы в отдельных случаях, что называется, кривить душой: думая одно, произносить вслух противоположное и наоборот. И применительно к писательству эта закономерность требовала скрывать то, что думает автор, либо же постоянно дозировать искренность и лицемерие, естественность и фальшь, истинное мировоззрение и идеологические догмы. Короче говоря, чтобы написанное получило шанс на печатанье, в нём неизбежно программировалась энная доля лжи, обеспечивавшей проходимость текста. Наиболее же искусные и честные, избегая прямой лжи фигурой умолчания, подтекстом, аллюзиями и аллегориями и пробиваясь таким путем к читателю, тем не менее тоже обречены были во всеобщей лжи участвовать, пусть и непреднамеренно, ибо, принимая дозволенные условия игры, они тем самым способствовали её продолжению…

Андрей же первые свои вещи писал как тайный дневник, как письма самому себе, ни капельки не ориентируясь на то, что можно, чего нельзя, пропустят — не пропустят, одобрят — осудят. Он писал о том, что было интересно прежде всего ему самому, и даже всерьёз не задумывался, нужно ли это кому-нибудь ещё. Причём непечатность этих текстов, в его понимании, заключалась не в крамольности, политической неприемлемости, «диссидентскости», — ничего подобного там не было, лишь потому, что, по его представлениям, ничто подобное не являлось предметом искусства слова. А неприемлемым был сам дух им написанного — неангажированность, самоуглублённость, интимная искренность. Он ничего не формулировал, но само дыхание фразы, сами образы и картины, воплощённые в тексте, — так явно, хотя и не крикливо, утверждали: я не такой, я особый, я независимый, я свободен…

Так и писал Андрей, не надеясь на печатанье, и, может быть, это продолжалось бы невесть до какого времени, если б не случайная встреча с Наташей, приведшая его в Провинциздат…

Обескураженный беседой с Лошаковой, Андрей всё же задумался над её предложением подыскать ему «наставника». Быть может, и в самом деле таков сейчас путь к публикации и без помощи кого-то из «маститых» не обойтись? Но есть ли в Провинцеграде прозаики, которые смогли бы профессионально оценить его рассказы?..

5

Провинцеградская краевая писательская организация считалась (точнее, сама себя считала) одной из самых известных в стране. Важнейшим доводом в пользу такого мнения служила осенённость организации знаменем Главного Подонского Классика (сокращённо ГПК). Собственно, ГПК был на ту пору и главным из живых классиков всей державы, хотя основные творения, определившие его всемирную славу, родились на свет полвека назад и он, по сути дела, давно уже превратился в памятник самому себе. Ведущим жанром, в каком он проявлял себя в позднейшие времена, стали выступления на партийных, писательских и прочих съездах, посвящённые заботе о процветании рыбного хозяйства, чистоте революционной идеологии, воспитании юной смены и т. п. Сам ГПК, правда, регулярно уверял, что кропотливо и взыскательно ваяет в своей затворнической глуши роман о последней войне, который, как подразумевалось в подтексте, станет современной «Войной и миром» (хотя очевидцы из земляков и приближённых и даже кое-какие газеты намекали, что занятия классика сводятся главным образом к охотничьим и рыбацким утехам на фоне беспробудного пьянства), и периодически (в среднем раз в полтора десятилетия) публиковал главы из нового шедевра, которые нетерпеливые издатели, отчаявшись дождаться завершения всего эпохального труда, ежегодно тиражировали, собрав под одной обложкой.

Жизнь ГПК окружена была ореолом тайны и обросла массой легенд. Никто не знал ни его ранней биографии, ни точного возраста. Первую и самую знаменитую свою эпопею он написал чуть ли не подростком, и отсюда пророс ядовитый стебель сплетни о том, что она похищена начинающим автором у безвестного погибшего гения и коварно присвоена. Сплетня эта опровергалась многократно и убедительно, что только придавало ей живучести, и расцвела махровым, что называется, цветом в недавние совсем времена, когда ГПК, показываясь по случаю юбилеев каждые пять лет на телеэкранах, выглядел дряхлым, беспомощным и слабоумным, бормотал нечто бессвязное и производил впечатление человека явно не от мира сего. Не даря читателя вот уже с четверть столетия никакими свежими творениями, он зато постоянно давал повод для всё новых и новых слухов о своих пьяных приключениях. Одну из наиболее эффектных на сей счет новеллу стоустая молва передавала примерно так.

ГПК возвращался из европейской страны, где получил, всё за те же былые достижения, почётную международную премию. Остановившись в столичной гостинице, он, чтоб вознаградить себя за трёхдневное воздержание, нарубился до такой степени, что пересчитал носом все ступени мраморной лестницы. Благодаря уложенному на ней ковру классику удалось избежать серьёзных увечий, однако нос его потерял мало-мальскую фотогеничность, поэтому корреспонденты, мающиеся, ожидаючи, в холле, дабы запечатлеть свежеиспечённого лауреата на родной земле, так и не удостоились приёма. Помимо физической травмы и моральных мук от испорченной внешности, классика озадачивала ещё и невозможность принять по высшему разряду почётных гостей из Альбиона, именно в этот момент нагрянувших поздравить его с наградой. Это была писательская чета, лорд и леди, и предстать перед старинными да к тому же такими сановными друзьями со скособоченной физиономией было совершенно немыслимо. Те, кому по долгу службы полагалось срочно решать любые проблемы, экстренным порядком отправили ГПК в родные пределы, а чету снарядили в Провинцеград, где в тамошнем университете молниеносно организовали церемонию посвящения лорда в почётные доктора наук, занявшую, со всеми сопутствующими культурными мероприятиями, три дня. Заживление травм классика продвигалось, однако, значительно медленней, и он всё ещё не достиг привычных лицеприятных кондиций. По счастью, четвёртый день пребывания важных гостей на подонских берегах выпал на субботу — день скачек. Их спровадили на ипподром, рассчитывая, что национальный для гостей вид спорта будет воспринят ими патриотически благосклонно. Те, к удивлению хозяев, отнеслись к такой программе с недоумением: они беспокоились, что так и вовсе не останется времени для встречи с великим другом, ради которой они ведь и приехали; лорд к тому же, как выяснилось, терпеть не мог бега ни в каком виде и от воскресного посещения ипподрома отказался наотрез, так как в понедельник запланировал возвращение на родину. Ничего не оставалось организаторам, как провести намеченный визит к классику именно в воскресенье.

Корреспондентская братия уже которые сутки нудилась, в ожидании исторического события, на степном аэродроме, откуда дорога к парому, соединяющему аэродром с прославленной станицей, была заблокирована спецнарядами. Когда прибыли злополучные визитёры, вместе с ними проникнуть в усадьбу дозволено было лишь посвящённому в подоплёку происходящего тассовцу и придворному фотокору, наторённому в производстве портретов для стендов, что представляли народу просветлённые лики членов политбюро. Выездная бригада гримёров Большого театра к тому моменту искусно отреставрировала пострадавшие формы лица потерпевшего, а распорядители приёма поместили гостей, игнорируя их недоумённо-вопросительные взгляды, на противоположном от лауреата конце стола, что не помешало фотогроссмейстеру отснять необходимый материал и смонтировать его таким образом, что хозяин и высокие гости были явлены миру сидящими рядком да беседующими ладком, — естественно, о судьбах мировой литературы, дружбе двух великих народов и т. д.

Связь ГПК с Подонской писательской организацией носила не формальный (поскольку на учёте он состоял в столице, а жил хотя и на территории края, но на самом его отшибе и в Провинцеграде бывал лишь по экстраординарным случаям), а глубинный, душевный характер, именно ему принадлежало крылатое определение, занесённое на скрижали провинцеградского писательского дома: «славный подонский эскадрон». В эскадроне о ту пору служило свыше полусотни бойцов и высшими чинами числились прямые ученики ГПК, лауреаты государственных (в прошлом именных) премий Самокрутов и Калиткин. Достигши лауреатства, они, как и магистр, поселились в поместьях на берегу Подона, блюдя и здесь строгую иерархию: Самокрутов, как ближайший и любимый продолжатель дела учителя (та же молва разносила такой отзыв ГПК о нём — как-то, в минуту откровенности, по поводу очередного опуса ученика наставник высказался якобы так: «Раньше я думал, что ты просто говно, а оказывается, ты говно зелёное»; что, конечно, не мешало мэтру, проявляя необъятную широту натуры, поддерживать последователя не только морально, но и, если верить той же молве, в трудную минуту и материально), — выше по течению и чуть-чуть ближе к ГПК, а Калиткин, как лауреат всего лишь республиканской премии и позже удостоившийся высочайшего покровительства, — ниже.

Ныне эти двое и сами почитались подонскими классиками, и хотя постов в правлении писательской организации не занимали, тем не менее по всем мало-мальски существенным проблемам за разрешением обращались именно к ним (ГПК отваживались беспокоить только по из ряда вон выходящим поводам), и их-то мнение и становилось окончательным.

Отдалённость от городской суеты лишь придавала величия этим классикам второго разряда и позволяла жить в гуще народной жизни, среди героев своих книг, опекаемых и благодетельствуемых ими как заботливыми барами. Молва, правда, умалчивала, узнавали ли те самих себя и насколько верным было сходство.

Ещё один классик и лауреат того же уровня Индюков обретался в самом городе. Он прославился четырёхтомной эпопеей из жизни вождя мирового пролетариата, создававшейся на протяжении четырёх десятков лет. Когда он только приступал к своему неподъёмному (для читателя в особенности) труду, семья его едва ли не нищенствовала, перебиваясь на скудное жалованье сельского избача. Однако целеустремлённость и вера в свои силы у будущего эпопеиста были столь могучи, что он пообещал жене в подарок брильянтовое ожерелье из торгсиновского магазина, оценивавшееся в сорок тысяч рублей, — и с выходом второго тома сумел своё обещание выполнить. Впоследствии Индюков стал главным редактором журнала «Подон», где отличился тем, что организовал травлю будущего великого изгнанника. Усердие Индюкова заметили на самом верху, и когда изгнанник, уже находясь за кордоном, издал очередной клеветнический роман о первой мировой войне, Индюкова вызвал главный идеолог и благословил на создание контртруда на ту же тему. Задание исполнилось в рекордно короткие сроки (особенно если учесть объём — 55 печатных листов!), после чего Индюков значился в эскадронной гвардии автором двух эпопей и, соответственно, дважды лауреатом.

Председатель правления Провинцеградской писательской организации Пётр Власович Бледенко, несмотря на пост командира подонского эскадрона, увы, не мог претендовать на равное положение с тремя перечисленными мэтрами. Уж он из кожи вон лез, а всё никак не мог к ним подтянуться. Лауреатства-то он тоже добился — но что-то были за премии… Одна ещё куда ни шло: от ВЦСПС, за лучшее произведение о жизни рабочего класса, а всё ж, как ни крути, не государственная; а вторая и вообще вызывала некоторую неловкость: добровольного общества спасения на водах (ОСВОД сокращённо), — за книжку о водолазах. Пётр Власович, вероятно, даже стеснялся столь незвонкого лауреатства, поэтому на красочном плакате, увековечившем личности всех полусотни с лишним бойцов эскадрона, о достижениях командира говорилось несколько уклончиво: «Лауреат премии ВЦСПС и иных премий». Ущемлённость в титулах Бледенко успешно компенсировал рекордной плодовитостью и ежегодно тиражировал всё новые и новые труды в родном издательстве, чем весьма гордился (для мэтров это было не столь существенно: их печатала Москва, а вот Петра Власовича центровые издательства упорно отфутболивали), ну, а в порядке морального удовлетворения ему удалось добиться, чтобы в авиалайнерах, садящихся в Провинцеградском аэропорту, из репродукторов, вещающих о достопримечательностях прекрасной подонской столицы, вслед за именами ГПК, Самокрутова, Калиткина и Индюкова, звучало: «…а также Пётр Власович Бледенко».

Кроме собственных лауреатов, предметом особой гордости подонских мастеров пера были питомцы эскадрона, утвердившие себя на благородной столичной почве. Самыми известными из них стали поэты Дребезо и Форсонов. Первый, увы, довольно быстро зазнался, упоённый славой, и, похоже, стыдился прежних земляческих связей, что, впрочем, отчасти простительно, ибо, воспарив к горним вершинам поэзии, соотносил себя не больше не меньше как с курчавым потомком абиссинцев, чем главным образом и прославился: в его стихотворных драмах лирический герой метался в кольце дантесов, наперебой метящих прострелить его необъятное сердце. Землякам, понятно, такая оторванность от родных корней пришлась не по вкусу, и они негласно отлучили отщепенца от сонмища своих кумиров. Характерный факт: когда правление распределяло подписные издания, от дребезовского девятитомника дружно отказались не только штабисты, но и все как один рядовые эскадронцы, так что дефицитная подписка отвалилась не смевшей мечтать о таком счастье уборщице писательского дома.

Зато Форсонов, достигший неизмеримо больших высот — в поэзии (не просто лауреат, но герой соцтруда; не девяти-, а двенадцатитомное собрание творений, в том числе роман в стихах, конгениальный, по отзыву Главного Подонского Классика, «Евгению Онегину»; неофициальный титул величайшего поэта эпохи, присвоенный закадычному другу тем же ГПК); драматургии (свод пьес, сравнимый по объему с лопедевеговским, включающий знаменитую трилогию о кухарке, рулящей государством); общественном служении (редактор иллюстрированного журнала «Подсвечник», почетный председатель общества вечной дружбы с народами Евразафрики и Океании); семейной жизни (6 жён, последняя — крупнейшая в столице держательница бриллиантов), — этот по всем параметрам наивыдающийся представитель подонского племени не только сберёг в неприкосновенности кровную связь с малой родиной, где он когда-то начинал свой звёздный путь разнорабочим на строительстве Тракторного, комсомольским вожаком, другом и помощником чекистов, членом литобъединения ударников, но и оставался отцом родным для тех, кто, вослед ему, торил дорогу от станка к поэзии. Любой начинающий, коли его пролетарское происхождение не вызывало сомнений, а наипаче ежели он хоть смену отстоял на самом Тракторном (этом, по меткому выражению мэтра, «кладезе романтики»), мог рассчитывать на дружеское письмо, предисловие к первому сборнику, рекомендацию в письменский союз.

Да и вообще Форсонов держал, что называется, руку на пульсе культурной жизни Провинцеграда, ни в столице, ни на отдыхе, ни в закордонных вояжах не забывая о родном городе: позывные местного радио пиликали давней его песенкой о дубовой лавочке (поэтическая вольность, позволительная лишь мастеру: в Провинцеграде дубов не водилось — в прямом, разумеется, а не метафорическом значении этого слова); стоило здешнему драмтеатру позволить себе маленькую передышку в интерпретации кухаркиной трилогии и заменить её каким-нибудь идейно чуждым Теннесси Уильямсом, как следовал неназойливый звонок из Уагадугу в апком, и в тот же вечер отложенная постановка возобновлялась; даже захудалый подонский журнальчик не обделялся вниманием и регулярно снабжался подборками свежих стишат поэта с добродушно-снисходительным указанием редактору «справить ошибки и рифму, для чего ты тут и посажен». Ну, уж и никак не реже чем раз в год Форсонов осчастливливал подонцев личным посещением, как правило, чрезвычайно эффектным.

Если Свифт одарил своего героя прозвищем «человек-гора», то Форсонова точно характеризовало определение «человек-брюхо». Оно занимало весь фасад его двухметровой (по вертикальному срезу) фигуры: воздымаясь из собственно брюшной полости, продолжалось в области грудной клетки, нерасчленимо перетекало в шейную, а затем, слегка (совсем слегка) опадая, трансформировалось в голову с едва различимыми отверстиями рта, ноздрей и почти не приметных глаз, смахивающих на смотровые щели танка. Непонятно было, как такая глыба, такой матёрый человечище, могла нести сама себя, зато не требовало особых объяснений присутствие рядом с женой молодого амбала с двумя необъятными чемоданами — злые языки уверяли, что его функции не ограничивались поноской. Это феноменальное трио, угнездившись в гостинице, приступало к опустошению буфетов, куда срочно сбегались любопытные, чтобы не прозевать увлекательное зрелище. Весь интерес зрителей заключался не в тонкостях меню (заурядный интуристовский ширпотреб), а в масштабах поедаемого. Супруга брала, допустим, яйцо. Телохранитель-носильщик — два яйца. А человек-брюхо — девять. То же происходило с хлебом, колбасой твёрдой и мягкой, ветчиной, сосисками и т. п.: пропорция выдерживалась неизменная. Перебрав весь ассортимент, группа перемещалась в другой буфет, где всё повторялось сызнова…

С позиций высокой иерархии все остальные бойцы подонского эскадрона представляли собой просто мелкую сошку, хотя и она, естественно, с учётом большого количества членов, подразделялась на группы, группки, отдельные особи и поддавалась некоторой классификации, может быть, и недостаточно строгой с научной точки зрения. Так, если распределить эскадронцев по жанровой принадлежности, около 50% состава выпадало на долю поэтов. Из них наиболее продвинулся: до поста заместителя Бледенки — Григорий Мокрогузенко, а так как Пётр Власович частенько лечился дачным климатом (его дача находилась ниже калиткинского поместья и, следовательно, ближе к городу), все текущие дела лежали на заме, фактически занимавшем председательский кабинет, не рискуя, впрочем, публично претендовать и на кресло. Процентов 25 составляли прозаики, среди них пара детективщиков. С драматургами было скудновато: «чистых» — всего один, которого мало кто знал в лицо, житель периферийного городка, сочинивший некогда детскую пьеску для кукольного театра, хотя, говорят, её когда-то даже передавали по Всесоюзному радио; другие по совместительству, как, например, Роальд Карченко, представлявшийся: «Поэт-песенник и автор либретт для оперетт»; нынешний редактор «Подона» Суицидов, старинный приятель ГПК, долгие годы возглавлявший краевую газету «Киянка» и на досуге сотворивший драму из колхозной жизни, не сходящую с подмостков здешних театров. Суицидов, кстати, вообще отличался ренессансной многогранностью; он, пожалуй, по тиражируемости в местном издательстве уступал лишь Бледенке и ежегодно выпуливал в свет то новеллки о пионерском детстве, то очерки на сельскохозяйственные темы, то патриотические стишата, — но официально в списках эскадрона числился драматургом. Было также два или три детских писателя; был самородок-литературовед Крийва, в прошлом редактор краевой молодёжной газеты «Большевистская дробь», сделавший головокружительную научную карьеру томом библиографических сведений о мировых публикациях ГПК, за что удостоился без защиты степени доктора филологических наук, членства в союзе писателей и был введён в личные покои классика, где, помимо обязанностей типа Эккермановых у Гёте, получил, видимо, персональное благословение на титанический труд по разоблачению клеветников. Были, наконец, в эскадроне люди, вообще непонятно каким боком к писательству притёршиеся, — вроде Скрипника, старичка, в незапамятные времена принятого в эскадрон по ходатайству великого пролетарского писателя-основоположника, который ответил некогда на письмо рабкора, тиснувшего несколько газетных очерков о светлых трудовых радостях колхозного бытия. Впоследствии рабкор накатал ещё ворох писем Учителю, каковые, вкупе с тем, первым и единственным, ответным, после отхода Величайшего в лучшие миры, издал отдельной брошюрой, с чем и вошёл навсегда в историю эскадрона… Была ещё пара-другая сатириков-миниатюристов, фольклорист-собиратель, земляк ГПК, и незаполненной графой жанров оставалась лишь критическая — критиков в эскадроне, увы, не водилось, что и служило всегдашним поводом для стенаний бойцов на сходках: дескать, как же так, крупнейшая организация, а воспеть её некому, — и они, за неимением критиков, воспевали сами себя…

Кроме жанровых, существовали и другие классификационные признаки. По социальному, скажем, происхождению: кто из комсомольских вождей, кто из партийных; кто от станка и сохи, а кто и из зоны… Наблюдалась субординация по армейскому ранжиру: капитан КГБ — отставные полковники — бывший сержант Будкин, автор мемуарной трилогии «Я и история второй мировой». Особо строго выдерживалась градация по степени близости к ГПК: а) ученики; б) лично знакомые; в) лично известные; г) прочие. Ну и, наконец, наличествовало негласное разделение по национальному признаку, которое Мокрогузенкой в узком кругу формулировалось так: «Наша организация делится на русских, евреев и военно-патриотических писателей»…

6

Итак, Андрею предлагался наставник из славного подонского эскадрона… Ему, воспитавшему себя на лучших образцах русской и европейской литературы, пойти, так сказать, в подмастерья к людям, которых он и за писателей не считал? Мог ли он отнестись к этому иначе как к шутке, причём самого дурного свойства?.. Но Лошакова, похоже, предлагала ему это всерьёз. Да он и раньше слыхивал, что поездка на поклон к Самокрутову может принести рекомендацию, с которой уж в Провинциздате да в «Подоне» его наверняка приняли бы благосклонно. А то и где-нибудь в стольном граде. Но стоило ему представить, что Самокрутов читает его рассказы, как позвоночник свела судорога брезгливого отвращения и он понял, что для него такой поступок невозможен чисто физиологически, без всяких там умозрительных доводов. А коль так, придётся обойтись без наставников. И без публикаций… Хотя…

Жил всё-таки в Провинцеграде прозаик, которого Андрей ценил и про себя уважительно именовал Дедом. Дед был художником чистых кровей. Его налитая жизненными соками проза дышала естественностью и неоспоримостью подлинного бытия. Писал он о первых послевоенных годах, материал брал, лежащий перед глазами и под ногами, и, казалось, не прилагал ни малейших усилий, чтобы организовать его сюжетно. То, о чем рассказывал Дед, было, на вкус Андрея, мало занимательным, но весь интерес чтения заключался в самой фактуре словесной ткани, волшебным образом воскрешавшей давно минувшую жизнь и дававшей ей статус едва ли не вечной. Темы у Деда были самые что ни на есть проходимые: сельское житьё-бытьё, природа, охота, — что обеспечивало благополучные публикации и внимание критики; он был довольно известен — не шумно, но прочно, авторитетен и почитаем у столичных журнальных зубров, что, разумеется, вызывало зависть и враждебность у олауреаченных земляков, не говоря уж о прочих; но его доброжелательный и покладистый характер, как и всеми признаваемая личная порядочность, позволяли ему избегать открытых конфликтов и держаться несколько особняком, с некоторой долей независимости.

Да, пожалуй, репутация Деда была такова, что его одного Андрей взял бы себе в наставники. Но зачем?! Какой реальный смысл в этом? Ежели Дед таков, каким представляет его себе Андрей, значит, оба они прекрасно понимают, что литература дело штучное, что научить другого писать так, «как надо», попросту невозможно: ведь каждый сам и только сам должен преодолеть сопротивление материала, и никакие наставники здесь не нужны…

7

Андрей без особого сожаления распрощался с Провинциздатом. Сама попытка его была случайной — в глубине души он и не хотел бы дебютировать в своей родной провинции, которую всегда считал литературно убогой, несмотря на громкие имена её классиков. Нет, начинать — так только в столице: там найдутся знатоки, которые смогут по достоинству оценить его прозу. И он продолжал загружать почту своими (не слишком тяжёлыми) рукописями, адресуя их в центральные журналы. Проку от этого по-прежнему не было, разве что папка с ответами всё пополнялась. На первых порах Андрей читал их даже с некоторым трепетом, но мало-помалу привык к этому занятию, и его перестали огорчать отказы и радовать одобрительные отзывы, а больше интриговало то, как по-разному его рассказы прочитывались, интерпретировались и оценивались. Один и тот же мог кого-то возмутить, остаться не замеченным другим, чуть ли не восхитить третьего — общим же для всех трёх оказывалась невозможность рекомендовать его для опубликования. И ещё объединяла всех рецензентов непререкаемая уверенность каждого, что он, рецензент, неизмеримо умнее автора и гораздо лучше понимает, как и о чём автор должен писать. Почтовое общение с редакциями напоминало игру в одни ворота: ему могли нанести сколько угодно и любых ударов, а он не мог ответить ничем, кроме нового текста. Иногда, впрочем, рукопись продвигалась на ступеньку вверх: рецензент рекомендовал что-нибудь для обсуждения в отделе прозы — оттуда (ещё реже) что-то представлялось вниманию редколлегии, но этот рубеж так и оставался непреодолённым.

Попытки друга-критика посодействовать Андрею приводили к тому же результату: «Да, любопытно, — отвечали, — да, талантливо, но это не для нас — нам нужно другое».

Друг, кстати, полагал, что как раз в Провинцеграде Андрею будет проще пробиться, и порекомендовал его своему старому знакомому — заведующему отделом критики журнала «Подон» Суперлоцкому. Тот отнёсся к Андрею довольно сухо, к рассказам — с неким недоумением сродни лошаковскому: а о чём они, собственно? Попутно блеснул эрудицией, вспомнив ни к селу ни к городу какое-то не известное Андрею произведение Толстого, где с первой фразы, по одному её ритму, читателю становится ясно, что всё кончится хорошо. Так и не уяснив себе, какая тут связь с его сочинениями, Андрей поднялся уходить. Суперлоцкий не стал его задерживать, невнятно пообещав напоследок показать один-два рассказа заву по прозе — и там, в недрах отдела, они, вероятно, и сгинули…

И всё же тот год, первый в череде восьмидесятых, вывел Андрея на предстартовую позицию в марафоне с преодолением редакционных барьеров. Он, восемьдесят первый, и без того остался памятным в Андреевой биографии (чудом спасшись от тесака соседа-рецидивиста, Андрей побывал в сказочном средиземноморском рейсе, вернувшись из которого узнал, что жена за это время успела обменять квартиру на Кривулинск; потом тягомотные хлопоты с переездом, одинокое житьё в Провинцеграде… — но каждое из этих событий — полновесный независимый сюжет) — главным же стало то, что в море у него написался рассказ, который, по разумению Андрея, мог оказаться «проходимым» в придирчивых журнальных редакциях. Нет, там не было ничего конъюнктурного; зерно его давно вызревало в душе под влиянием отцовских воспоминаний о детстве, и творческой задачей Андрей считал поэтическое воплощение услышанной некогда непридуманной истории, — но этой задаче не противоречили некоторые органично вписанные мотивы, способные, по стереотипам тех лет, обеспечить проходимость текста: военные, «антивещистские», — да и герой явно выглядел «положительным» (могло ли быть иначе, если прототипом его был отец Андрея?). С подачи друга рассказ попал в редакцию центрального журнала и там остался, ожидая своей очереди, которая могла подоспеть не ранее чем через полтора-два года.

Попутно друг предложил маленькую «мафиозную», по его выражению, проделку, связанную с другом-поэтом.

Друга-поэта, сверкнувшего десятком журнальных публикаций, но так и не добившегося авторского сборника, уже несколько лет долбали чересчур патриотические журналы и альманахи известного направления. Андрею предлагалось слегка вступиться за него и малость осадить захлёбывающихся от «святой» злобы охранителей; и за предновогодний вечер в Кривулинске, на краю праздничного стола, быстренько набросался деликатно-язвительный ответ разнуздавшимся гонителям, а всего через две недели «реплика» Андрея проскочила на полосу «Литеженедельника», где подвизался в ту пору друг-критик.

Реплика эта имела неожиданные для Андрея последствия в Провинцеграде. Тамошние литераторы, как выяснилось, внимательно следили за столичной прессой (в ревнивой надежде хоть когда-нибудь увидеть там собственное имя, пусть бы даже и в контексте чеховской «Радости»), и по этой незначительной заметке, которую сам Андрей и всерьёз-то не принимал — так, что-то вроде детской игры в «Трёх мушкетёров» — засекли его фамилию и сделали вывод о существовании в Провинцеграде неизвестного молодого критика, печатающегося в центрах. Позже, по отношению к себе кривулинских уже литтворцов, Андрей догадался, что любой критик для них — это потенциальный воспеватель, то есть тот, кто может поведать миру о них — злополучных, незаслуженно прозябающих в безвестности потому только, что все лавры присвоены ухватистыми столичными жителями. И они, провинциалы, готовы любить и почитать такого критика, ежели, конечно, он постарается оправдать их ожидания.

Понятно, что Андрей отнюдь не мечтал ублажать этих убогоньких, да и критиком себя не считал, — тем не менее первый год после появления реплики утвердил его для новых литзнакомцев именно в этом качестве.

Теперь Суперлоцкий сам пригласил Андрея и предложил сотрудничать с журналом по своему отделу. Андрей, спортивного интереса ради, взялся отрецензировать какого-то начинающего и вскоре дебютировал на страницах «Подона». Тогда же Суперлоцкий познакомил его с ответсекретарем журнала, представителем второй шеренги подонских прозаиков (то есть не лауреатом, но ограниченно известным за счет неимоверно скучных и занудливых, однако пользующихся спросом у обывателя книженций о похождениях суперменов- разведчиков a la Штирлиц), по фамилии Золотарёв. Он, кстати, был в числе тех, кого Лошакова сватала Андрею в наставники, но, попытавшись прочесть несколько его страниц и моментально увязнув в примитивно-казённом газетном языке, Андрей с ужасом отринул мысль о таком «учителе»… Сейчас же, воспользовавшись личным знакомством, он дал почитать Золотарёву кое-что из рассказов, в том числе и принятый столичным журналом. Но тот завернул их, заявив, что автор, несомненно, человек способный, но всё-таки пока не дорос до «высокого уровня, принятого в «Подоне».

Зато Суперлоцкий, как бы в утешение, заказал Андрею ещё несколько рецензий, большую статью и сверх того — обещал со временем взять в свой отдел сотрудником на гонораре.

Поначалу сочинять рецензии показалось Андрею даже занятным. Правда, удивляли поставленные Суперлоцким условия: соблюдать чёткий баланс между собственно критикой и одобрением авторов — это применительно к начинающим. Что же касается опытных, то их критиковать возбранялось, и, наконец, в адрес матёрых дозволялись только панегирики. Петь дифирамбы бездарям Андрей отказался безоговорочно, ну, а начинающих, мало отличимых как от старших товарищей, так и друг от друга, он старался, подпустив для требуемого баланса набор дежурных штампов со знаком плюс, представить в истинном виде, так что в итоге читателю, кое-что смыслящему в литературе, становилось ясно, какова цена этим «юным дарованиям», которые, кстати сказать, в большинстве своём были намного старше Андрея.

Но всё это продолжалось лишь до того майского дня, когда он взял наконец в руки журнальный номер со своим рассказом, нежданно-негаданно открывшим реальную перспективу выпустить в недалёком будущем и первую книгу. Это было то вмешательство слепого, казалось бы, случая, без которого не обходился ни один серьёзный поворот в Андреевой судьбе. Ну кто бы, в самом деле, предположил, что ему, безвестному провинциалу, не знакомому ни с кем из видных современников, взявшихся бы сочинить напутствие, без чего публикация не могла состояться, так баснословно повезёт? Совершенно случайно симпатизировавший Андрею редактор сам предложил почитать рассказ авторитетному для журнала прозаику; совершенно неожиданно рассказ тому понравился; и уж абсолютно непредвиденным оказалось, что прозаик этот занимает пост заведующего отделом прозы в самом, пожалуй, престижном издательстве страны.

После публикации Андрей рванул из Кривулинска в столицу, чтобы получить гонорар и отметить дебют с другом-критиком. В промежутке между этими двумя актами забежал в издательство познакомиться с неведомым своим благодетелем, встретился с ним на лестничной площадке (тот всегда спешил) и в течение трёх минут договорился о будущей книге.

Так что Андрею стало не до рецензий и прочих глупостей: не разгибая спины он два месяца просидел за редакционной машинкой, перепечатывая старые рассказы и заканчивая новые, после чего рукопись была отвезена в столицу и сдана в издательство.

Глава третья. Завязка

1

Стояло жаркое лето тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого…

Можно, конечно, выразиться и так. Но эта шаблонная фраза никак не передаст ту особинку именно этого лета, ту необычность и счастливую безмятежность его для Андрея… Да нет, и совсем неверна эта фраза. Разве скажешь о том лете — стояло? Бывает ли стоячим море?.. А то лето было для Андрея как море после длительной разлуки: оно, штилевое и ласковое, омывало его, обтекало, растворяя невзгоды, усталость, обновляя, возвращая в юность… Оно, это лето-море, плавно покачивая, заставляло забыть — нет, не забыть: ничто не забывается! — расслабиться, отвлечься от долгого напряжения, чужого климата, враждебных отношений с близким некогда человеком… И Андрей лениво отдавался его баюкающей ласке, чувствуя, как оживает в нём острота ощущений и переживаний, как мозг, отгородившийся от свежей информации, постепенно становится восприимчивым к новым впечатлениям; как былые страсти, приступы отчаянья и безысходности расплываются, истаивают в знойном мареве, стирающем черту горизонта…

После скитаний и мытарств он снова оказался в своём городе, рядом с родителями, встретил будущую жену, и хотя у него не было ни квартиры, ни постоянной работы, ни определённых планов, это не лишало его безмятежного настроения и веры в то, что самое увлекательное и прекрасное в его жизни всё ещё впереди!..

Итак?..

Ослепительно переливалось, сверкало и никак не хотело померкнуть нескончаемо протяжное и сладостное лето одна тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года…

2

Трудно сказать, когда пришлось бы Андрею вспомнить о существовании Провинциздата, если б не его служба в «Вечёрке. Она, по правде говоря, долгих слов и не стоила бы (Кто она? Служба или «Вечёрка»? И та и другая, пожалуй), но вспомнить о них вкратце всё же следует. С «Вечёркой» как получилось, — вернувшись из Кривулинска, Андрей явился к Суперлоцкому, памятуя о его приглашении в отдел работать сотрудником на гонораре, но после распростёртых было объятий обнаружилась одна закавыка. Имелась якобы инструкция, согласно которой такой договор можно заключать только с членами творческих союзов. А так как Андрей ни в одном из союзов не числился, дело с журналом и не выгорело. Вот тогда-то Андрей и ткнулся в «Вечёрку», где его беспризорность по отношению к творческим союзам никого не напугала, и благополучно оформился корреспондентом на договоре в отдел культуры.

Чем ему там выпало заниматься? Строгать кинорецензии, клепать театральные обозрения, интервьюировать заезжих знаменитостей… Самым сложным жанром оказалась для него информашка. Всё прочее удавалось писать более или менее человеческим языком, лишь с малой примесью газетного, а вот крохотули типа «состоялось…», «открылось…» и т. п., где всё содержание укладывалось в два-три слова, а их требовалось разогнать до заданного объёма в 20, 30 и более строк, доставляли муки тошнотные. В конце концов он изобрёл маленькие хитрости, слегка разнообразившие это нуднейшее и никчёмнейшее занятие. (Ну кому, в самом деле, интересно, к примеру, сколько лекций и о чём прочитано за последний квартал в городском парке культуры и отдыха имени Пресного, ежели лекции эти посещают лишь глуховатые старушки да опытные газогоны, чтобы втихаря раздавить очередной пузырёк; или кто там из ап- либо ниже рангом -комовских боссов да клерков почтил своим присутствием праздник песни на городском ипподроме, где, говорят, даже лошади дохли со скуки! А именно такими и подобными сообщениями заполнялись полосы газеты, по поводу которой сосед-сверхсрочник как-то высказался: четвёртая страница — понятно: я перво-наперво смотрю погоду, обмен квартир, кто помер, потом — что по телику и в кино. А остальное всё зачем? Лучше бы эти страницы чистыми продавали — заместо туалетной бумаги… Андрей лишь плечами пожал — а что тут возразишь?) Так, если его ловили в отделе и заставляли куда-то звонить, чтобы заполнить колонку «Новости культурной жизни» (Зам, курирующий отдел культуры, перефразируя старшего Карамазова — случайно, несомненно, — доброжелательно учил: не брезгайте информашками — газете они всегда нужны: хоть на два рубля сделаешь — вот уже лишних пятьдесят за месяц заработал, а хлопот чуть, даже идти никуда не надо. Но Андрею до того муторно было выкручивать из телефонного диска псевдоновости, что он сам согласился бы заплатить эти два рубля, если б, понятно, они у него тогда были, — лишь бы от этой обязанности избавиться), он выискивал по телефонному справочнику предприятие или учреждение с названием подлиннее и тем самым заполнял некоторую долю нужного строкажа; суть информации он, спортивного интереса ради, излагал самым кратким способом, а затем — подбором длинных синонимов, сложных предлогов, громоздких синтаксических конструкций — разгонял текст до нужного объёма… Но все ухищрения, увы, не избавляли от скуки и сознания никчёмности этого занятия.

Заниматься рецензиями тоже скоро наскучило: критиковать слабые фильмы начальство не дозволяло, поскольку городская газета не должна подрывать финансовое благополучие кинопроката, а посвящать всякому барахлу рекламные этюды рука не поднималась. Меж тем о чём-то писать надо было: оклада корреспонденту на гонораре не полагалось — сколько строк опубликовал — за те и получи…

Так в поисках свежих источников своего газетного существования Андрей и забрёл в Провинциздат.

На этот раз принимал его главный редактор Василий Иванович Цибуля — видный, можно даже сказать, монументальный экземпляр мужской породы. По беглом размышлении Андрей сообразил, что хозяин кабинета напоминает ему несколько ухудшенную, но явно не лишённую сходства с оригиналом копию Грегори Пека, каким тот представал, например, в фильме «Банковский билет в один миллион фунтов стерлингов», как раз незадолго до визита Андрея прокрученном по центральному телевидению. Хотя, если копию и оригинал сравнивать чересчур придирчиво, могло бы показаться, что мужественное благородство черт несколько затушёвывается намётками обрюзглости в углах рта и на щеках, аккуратно, впрочем, выбритых; природная прозрачность взгляда затуманивается лёгкой дымкой брезгливости и даже досады, что такого солидного и занятого человека отвлекают из-за пустяков, а он тем не менее ничем не выражает своего неудовольствия, а с вежливой снисходительностью приглашает посетителя усесться и голосом монотонным, безэмоциональным, вялым излагает историю и перспективы Провинциздата… Позже Андрей понял, что его посещение не вызвало у Цибули энтузиазма ещё и потому, что тот сам периодически печатал в местных газетках заметки о новинках Провинциздата под псевдонимом Ц. Васильев.

3

Из разговора с Цибулей Андрей узнал, что в Провинциздате ежегодно выходят коллективные сборники молодых прозаиков, и после того как его корреспонденция появилась в «Вечёрке», набрался нахальства зайти к главному редактору на правах знакомца, представиться автором центрального журнала и предложить свои рассказы для очередного сборника. Цибуля кисло поморщился, однако согласился передать их редактрисе, но не Лошаковой, а другой, не знакомой Андрею.

— Я попрошу прочитать, — так выразился Цибуля, удивив Андрея тем, что собирался свою подчиненную просить

А месяца через полтора, часов в девять утра, зазвонил телефон и властно-деловой женский голос в трубке приказал ему срочно прибыть в Провинциздат к редактору Трифотиной Неонилле Александровне.

Это был второй визит Андрея в местное издательство в качестве автора, но порог редакции детской и художественной литературы он переступил впервые. Высшая степень робости охватила его, когда он оказался в этой жреческой обители, хозяева которой обладали настолько безграничной по отношению к нему, безвестному и безымянному начинающему, властью, что один их благосклонный взгляд, доброжелательный жест, сочувственный голос производили действие живительного эликсира. Увы, такие взгляды, кивки, модуляции выпадали на его долю при посещении разных редакций в столь ничтожных дозах, что каждый подобный случай приводил Андрея в состояние, близкое к умилению: о небожители, приобщённые к высшим таинствам искусства слова, как я незаслуженно счастлив, что вы не попёрли меня с порога, не завернули с полдороги, не ожгли ледяным равнодушием!..

Вперёд продвигаясь нерешительным шагом (по линолеуму грязно-жёлтому с незамысловатым тёмно-коричневым орнаментом, потёртым, протёртым, перетёртым на всех наиболее интенсивно истаптываемых участках), словно преодолевая вдвое выросшую силу тяготения, готовый по первому останавливающему знаку сникнуть, прижухнуть, отпрянуть к выходу, подобно одичавшему коту, подманиваемому добродушным с виду незнакомцем с лакомым кусочком в руке, но одновременно с настороженностью стреляного воробья, — Андрей приблизился к правому от окна столу, за которым и восседала не ведомая ему прежде Неонилла Александровна Трифотина.

И по мере общения с ней в этот первый раз Андрей чувствовал, как его умилённость — с переходом благосклонности редактрисы от стадии к стадии — всё нарастала и нарастала и к концу разговора достигла степени какой-то уже растопленности, что ли, распластанности, распростёртости — нечто вроде самоощущения блина, сверхобильно искупанного в масле и политого густым медовым сиропом.

А между тем говорила Неонилла Александровна отрывисто, резко, едва ли не грубо, улыбалась чересчур умильно, а уж голос у неё был и вовсе малоприятный, состоящий из двух как бы, или, даже без как бы, — из двух: один, зычный, — образуемый, как у всех, натурально, голосовыми связками, а другой — утробный; и, взаимосочетаясь в разных пропорциях, они как бы составляли некий двухголосый духовой инструмент, некоторые пассажи и фиоритуры коего, даже при позитивном содержании произносимых фраз, вдруг неожиданно вызывали у собеседника резонирующую спазму в желудке, ощущение лёгкого поташнивания… Но тогда отнюдь не эти реакции физиологического свойства были существенными для Андрея — он на другом сосредотачивался, куда более важном: ведь как-никак она была вторым редактором в его жизни и первым в Провинцеграде, соглашавшимся печатать его рассказ.

Трифотина усадила его в стоявшее у окна мягкое кресло и завела разговор, в котором его роль ограничивалась односложными сочувственными репликами и ответами на редкие вопросы. Окно было распахнуто, шум движения заглушал слова, и Андрею приходилось, сидя в кресле, тянуться головой и всем туловищем к столу, от чего брюшной пресс был в постоянном напряжении, как при выполнении гимнастического упражнения «прямой угол», и мешал непринуждённости беседы.

Суть её сводилась к тому, что редактриса берёт для сборника один рассказ Андрея — тот, что напечатан в столице («крепкий» — по её выражению), а вот другой, неопубликованный, на который Андрей и рассчитывал, подсовывая первый в качестве рекламного приложения, по её словам, сыроват. Тут она взглянула на него вопросительно, ожидая, возможно, несогласия, спора, но Андрей никогда не пытался спорить в такой ситуации, отшучиваясь: «Читатель всегда прав». Формула универсальная: прав и тот читатель, которому, допустим, понравилось то, что он прочитал; прав и тот, кому не понравилось. Сколько читателей — столько версий, и всякая какой-нибудь резон да содержит. Но автору самому спорить по этому поводу? Больно уж глупо — да и какие доводы, помимо самого текста, можно тут принять во внимание!?. Соглашаться же — тоже не ахти как удобно: ведь ежели ты принёс, чтоб напечатали, само собой разумеется, ты считаешь, что вещь того стоит, а коль редактор полагает иначе — это ещё не довод, а всего лишь мнение, к тому же не аргументированное.

Поэтому ответом на вопросительный взгляд Трифотиной стала только с натугой брюшным прессом выжатая на лицо улыбка плюс неопределённый жест, которые были, очевидно, восприняты как согласие и, надо думать, способствовали усилению её благосклонности, достигшей высшей точки к финалу разговора.

— Вы умничек (последний слог -чек прозвучал как чмоканье), а у меня рука лёгкая. Я двадцать седьмой год в Провинциздате. Все наши писатели через меня прошли: и Пётр Власович Бледенко, и Самокрутов Виктор Александрович, и даже… — она указала на стену, где слева над её головой висел портрет Главного Подонского Классика.

Неонилла Александровна пригорюнилась. Андрей понимающе-сочувственно склонил голову: боль о недавно ушедшем классике была у неё свежа — так Андрей понял перемену в её настроении. Но оптимистическое начало пересилило:

— Рука у меня лёгкая, — вновь повторила она, — вот и Самокрутов сейчас в больнице, я его недавно навещала, говорю: «Вы скоро поправитесь, Виктор Александрович, я это точно вам (чмок) предсказываю, поправитесь и принесёте нам свой новый роман». Вы в столицу не собираетесь?! — вдруг пригвоздила она Андрея к спинке кресла неожиданным вопросом.

— Нет, — растерялся Андрей.

— Жалко: мне карамель «Театральную» срочно нужно достать.

Андрей чуть было в порыве признательности не пообещал раздобыть карамель, нимало не представляя, где и как он её достанет, но вовремя прикусил язык.

— А в аптеках у вас нет знакомых?

Он стал невразумительно мямлить, что вот, мол, раньше у него была знакомая, но он давно очень её не встречал и не знает, удобно ли к ней обращаться да и вообще работает ли она ещё в аптеке или нет…

Тут в комнату ворвалась Лошакова. Андрей поздоровался — та холодно кивнула, а Трифотина как-то вся подобралась, посуровела и отрывисто-деловым тоном распорядилась:

— Рассказ нужно перепечатать… — потом о размерах бумаги, полей, сколько строк, сколько знаков в строке… — в понедельник принесёте. И не задерживайте. Это в ваших интересах.

Но и такая сугубо официальная концовка разговора настроения Андрею не испортила.

4

Через неделю Андрей принес Трифотиной перепечатанный рассказ, а через три месяца стал её коллегой по редакции.

Произошло это так. Друг-поэт, которому обрыдла служба в столичной прессе, в то лето отогревался на подонском пляже, чередуя солнечные ванны с добыванием хлеба насущного в поездках по сельским районам края от бюро пропаганды художественной литературы и писании внутренних рецензий для «Подона» и Провинциздата. От него-то Андрей и узнал об освободившемся там редакторском месте. К тому времени он со своей «Вечёркой» почти обанкротился. С ним случилось то же, что год назад в Кривулинске: рука отказалась выводить газетные халтурки, а значит, из-под пера (для газеты) ничего не выходило и гонорары, естественно, иссякли. Андрей стал уже подумывать, не податься ли снова в швейцары либо сторожа, — тут-то и подвернулся друг-поэт со своей новостью. Терять Андрею было нечего — он и сунулся наудачу в Провинциздат.

Первой благословила Андрея Трифотина, убеждённо заявив, что она сразу подумала, как кстати был бы он за соседним с ней столом, и заговорщическим тоном направила его к директору, предупредив вдогонку отчаянным и громким полушёпотом:

— Только всё равно они без этой (кивок на пустующий стол Лошаковой) ничего не решат!

Дверь в кабинет директора была растворена, сам он, склонив над столом узкий череп с торчащими по краям плеши двумя вихрами вразлёт, щёлкал сосредоточенно костяшками допотопных счёт и шевелил губами. Сигарета с изжёванным фильтром чадила из пепельницы, выполненной в форме лошадиной подковы. Погонял костяшки минуты две, записал что-то в конторскую книгу и перевёл узкие припухшие глаза поверх очков на посетителя. Андрей коротко доложил о цели своего прихода. Быстрым, но, как ощутил Андрей, довольно проницательным взглядом директор приник к Андрею и задал только один вопрос:

— Член партии?

— Да.

— Тогда идите к главному редактору.

Полуобернувшись в дверях, чтобы сказать до свидания, он заметил, что директор заинтересованно смотрит под стол и трёт ногой ковёр.

Цибуля с видом мучительно размышляющего Штирлица курил над развёрнутой газетой. Он бесстрастно-доброжелательно принял Андрея, но решить дело не взялся, ссылаясь на то, что Камила Павловна в командировке — вот приедет — тогда она будет решать, поскольку в её редакцию Андрей поступает на работу. И опять Андрей удивился: странная система субординации — директор перепоручает главному, а главный ждёт мнения старшего редактора, который (-рая) номинально у него в подчинении… Тем не менее дня через три ему позвонили и пригласили зайти — сама Лошакова.

Встретила она его вроде бы и приветливо, но как-то настороженно, колеблясь, что ли… Предложила в порядке вступительного испытания отрецензировать две толстенные рукописи из самотёка. А через неделю, когда он принёс к назначенному сроку редзаключения, она ничего определённого не сказала; однако, не прочитав даже их, тут же указала Андрею рабочий стол и спросила, с какого числа ему удобней приступить. Какой-то разброд мыслей в ней происходил… Но как бы там ни было, после прочтения написанные Андреем редзаки были одобрены как ею, так и Цибулей, и 27 сентября 1984 года Андрей Амарин впервые вышел на службу в качестве редактора редакции детской и художественной литературы Провинциздата.

5

Позднее, в свете всего последующего, едва ли не фантастической представлялась Андрею та усыпляюще мирная, чинно-благообразная атмосфера, в которой тянулся первый месяц его новой работы. Иногда кто-то из сотрудников заглядывал и удивлялся: «О, как у вас тихо», — а узнав, что обе дамы на курортах, понимающе кивал и загадочно ухмылялся. По странному совпадению (после такое не повторялось) Лошакова и Трифотина почти одновременно ушли в отпуск, причем Неонилла Александровна отсутствовала уже к тому моменту, когда трудоустройство Андрея окончательно решилось, а Лошакова исчезла с первого октября. На прощанье она остерегла его от влияния Трифотиной:

— Коллектив у нас дружный (Голос у неё был не сказать чтоб мелодичный, скорее, несколько дребезжащий, причем монотонно, но порой в этой монотонности прорезались как бы непроизвольно акцентированные вибрации повышенных тонов, проще говоря, лёгкие взвизги, — и в произнесённой фразе один из таких произошёл на слоге -тив: «Коллекти-и-ив у нас дружный». Если не понимать сравнение чересчур буквально, а лишь как вольную аналогию, то можно было представить отдалённую бензопилу, ровному движению которой вдруг мешает препятствие — ну, там, сучок какой-нибудь; или ещё большему числу людей знакомое гудение бормашины, резко взвинчивающее тон при более плотном соприкосновении с зубной тканью)… Да… — Растерянная пауза. Поскольку Камила Павловна стоит у его стола, Андрей — из вежливости, разумеется, а не по субординации — тоже встаёт. Над столом напротив мумиеобразно недвижная фигура редактора по фамилии Туляковшин как бы закапсулирована от окружающего. — Дружный у нас коллектив, — повторяет она те же слова в иной последовательности и вновь притормаживает, словно вспоминая плохо выученное задание. Затем она делает вдох, Андрей понимающе улыбается, мысленно подсказывая: «У нас коллектив дружный», — но не угадывает: — Все опытные работники, — произносит Лошакова. — Я уже почти двадцать лет, ну, правда, с перерывом: в университете преподавала, на кафедре журналистики, но и после этого уже скоро десять лет будет, как я здесь. Юрий Фёдорович — двенадцать лет. А Неонилла Александровна и вообще чуть ли не с основания Провинциздата. Тоже опытный работник. — Опять пауза, и наконец внушаемая Андреем фраза, но с несколько изменённым порядком слов: — Дружный коллектив у нас, — как бы замыкает кольцо напутствия Камила Павловна, но не удерживается от примечания: — Неонилла Александровна опытный работник, у неё есть свои достоинства, она женщина остроумная (маленький сучок на слоге ум-: у-умная). Но вы ничего в столе не оставляйте: тут у нас когда-то редактор молодой работал, личное письмо оставил — потом уволиться пришлось. И деньги пропадали. Вы поосторожнее с ней.

Андрей замаскировал своё изумление ещё одной доброжелательной улыбкой с оттенком признательности за начальственную заботу. И на целый месяц остался в редакции вдвоём с Туляковшиным.

Соседство это оказалось для Андрея близким к идеальному. Они сидели молча, каждый занимаясь своим делом и не обращая друг на друга внимания. Был Туляковшин из той породы мужчин, что не бросаются в глаза, выглядят незаметными, чему даже одежда способствует — та, что свободно продаётся в отечественных магазинах. Лицо его казалось Андрею подходящим для, скажем, священнослужителя или, допустим, интеллигента чеховских времён: глубокие залысины, разделённые редким хохолком, сливались на вершине черепа в поросшую пухом плешь, но убыль волос на темени компенсировалась аккуратными бакенбардами, которые, смыкаясь, образовывали тёмную, с негустой проседью аккуратную же бородку. А глаза — страдальческие какие-то, чтоб не сказать трагические…

За месяц их в работы в паре Туляковшин ни разу ни о чём не спросил Андрея, не завёл ни одного «светского» разговора, зато, когда Андрей несколько раз консультировался у него, тот отвечал с готовностью и в разъяснениях бывал пространен. И первые недели на новом месте прошли для Андрея комфортно и спокойно, ничем не предвещая грядущих бурь и страстей.

6

Как, наверно, и большинство простых смертных, далёких в своей повседневности от таинственных для непосвящённого издательских дел, Андрей туманно представлял, чем ему предстоит заниматься, да и вообще, как выяснилось, слабо знал, какая роль в рождении книги принадлежит типографии, а какая — издательству. Поэтому то, чем его загрузили на первых порах, а именно — чтение самотёка, то есть рукописей, присланных самодеятельными авторами, — он по наивности и счёл основной обязанностью редактора.

Когда он позднее размышлял об этом, ему вспоминался забавный эпизод из армейского периода. В пору его службы в Сибири, по осени прислали в часть новобранцев из Закавказья, которые едва-едва да и то не всегда понимали по-русски (в просторечье «чурок»), ну, и как положено молодым, больше всего гоняли их по нарядам, в которых требовалась рабсила. И вот однажды приехавший в поднятую по тревоге часть генерал из округа с изумлением обнаружил в опустевшей казарме трёх горцев, старательно надраивающих швабрами полы. На гневный вопрос генерала, почему они заняты таким неподобающим воинам делом, один из бойцов гордо ответил:

— Трэвога, товарыш гынерал!

Вот и Андрей, подобно тем солдатикам, что главным воинским делом считали мытьё казарменных полов, поначалу ошибочно решил, что основная забота редактора — чтение самотёка. В действительности же кровная обязанность редактора состояла в том, чтобы сдавать рукописи, причём не какие-нибудь, а плановые.

Материальное благополучие издательства, а следовательно, и каждого сотрудника определялось выполнением плана. Типография была своего рода топкой издательского паровоза, ненасытное жерло которой постоянно требовало рукописей. Производственный отдел можно было уподобить кочегару, шурующему в топке, поддавая в неё уголька, ну, а редакторам отводилась как бы роль шахтёров, отделяющих горючий материал от пустой породы и выдающих его на-гора. Если же обойтись без аналогий, технологическая процедура выглядела примерно так: будущая книга в виде машинописного оригинала (или расклейки при переизданиях) попадала на редакторский стол. Редактор прочитывал её, доводил до кондиции и подписывал в набор, затем она поступала в корректорскую на вычитку. Там из неё вылавливали последних «блох» и в окончательно обеззараженном от всяческих ошибок виде отправляли на техническое редактирование, где из машинописного оригинала делали, условно говоря, макет будущей книги, соединяя текст с художественным оформлением, что готовилось параллельно в соответствующем отделе; после чего всё это вместе взятое отсылалось в типографию, где к делу приступали наборщики.

Далее наступал этап корректуры. Набранный текст возвращался для проверки в издательство, но оттуда не сразу вновь попадал в типографию. Нет, прежде его представляли в особую организацию, которая на профессиональном жаргоне называлась странным словом «лито». Точную этимологию его Андрею установить не удалось. Официально учреждение именовалось крайлитом, а еще более официально — краевым управлением по охране государственных тайн в печати, но в обиходе произносили просто «лито», образуя производные слова «литовать», «литовцы» — последнее обозначало не жителей братской прибалтийской республики, а работников крайлита, или, если употребить вовсе уж просторечное, полулегальное и даже, по чьему-то мнению, не вполне приличное словечко, — цензоров. Там на корректуре ставился штамп «разрешено», и она, пройдя через руки техреда, вновь направлялась в типографию. Этим завершался этап, который в выходных сведениях маркируется: «подписано в печать». Свёрстанный текст совершал ещё один челночный рейс: типография — издательство — типография, но уже без захода к «литовцам» — это называлось сверкой. Наконец, книгу печатали, в издательство поступал сигнальный экземпляр, его подписывали на выход в свет, и на этом издательство расставалось со своим детищем, и оно из типографии поступало в распоряжение книготорговли.

Всю эту громоздкую систему Андрей освоил, разумеется, не за один день, да и то не в полном объёме, ну, а сперва она и вовсе казалась ему дремучим лесом, поэтому, когда Цибуля как-то в коридоре спросил его, что он собирается сдавать в ноябре, Андрей только недоумённо пожал плечами. Тогда-то главред и объяснил ему, что прежде всего требуется от редактора.

7

И второй месяц службы Андрея в Провинциздате прошёл тихо-мирно, хотя обе дамы уже вернулись из отпусков. Позже он предположил две тому причины: первая — та, что они чуть-чуть отдохнули друг от дружки, а вторая — то, что их темперамент как-то сдерживался присутствием нового человека.

Рабочий день начинался в восемь тридцать. Почти каждое утро у входа Андрей сталкивался с директором. Он не сразу понял, с какой целью начальство торчит в дверях на манер швейцара. Целей, как выяснилось, было две: выдача ценных указаний рабочему классу в лице грузчиков и попутно контроль за своевременным прибытием на службу подчинённых.

Андрей несколько раз опаздывал на три-пять минут, и директор, сухо поздоровавшись, демонстративно посматривал на часы, а когда Андрей однажды явился аж в без десяти девять, потребовал объяснений.

— Транспорт плохо ходит, — пожаловался Андрей.

— Мой сын тоже в микрорайоне живёт, а успевает на работу вовремя.

— Ну, значит, ему больше везёт, — высказал гипотезу Андрей, чтобы что-то ответить.

Впоследствии он узнал, что директорскому сыну и впрямь везло больше, поскольку ездил он на собственной машине.

Считая разговор законченным, Андрей направился в свою редакцию, на ходу вяло недоумевая: какая разница, во сколько он пришёл на работу, если, во-первых, никто за него её не сделает, а во-вторых, нет никакой гарантии, что, придя вовремя, он сразу начнёт заниматься делом, а не…

Ну да, конечно, пришедшие, судя по всему, в срок коллеги все обретались на своих местах, но, кроме Туляковшина, согнутого над столом и сосредоточенно водящего пером в одной из многочисленных своих тетрадей, никто делом не занимался.

Лошакова, склонившись над зеркальцем, самозабвенно драла щёткой волосы, готовя монументальный начёс; Трифотина возбуждённо-просительным тоном убеждала кого-то в телефонную трубку:

— Я вас оч-чень, оч-чень хорошо помню. Я сразу подумала — какая интеллигентная женщина (хотя в слове «какая» ни одного «ч» не было, причмокивающий призвук слышался и в нём). — Пауза. Неонилла Александровна выслушивает невидимую собеседницу с каменеющим лицом, потом восклицает: — Вы умница, но эмоциональная умница. Всего вам доброго. — Яростно грохает трубку на аппарат — и сквозь зубы с ненавистью: — Д-дура! (Чмок.)

Андрей отпускает всем официальное «здравствуйте» и погружается в первую свою плановую рукопись, которую надо сдавать.

Это так называемая поэтическая кассета молодых авторов, и уже заголовок первой из будущих книжиц — «Копны света» — настораживает и отвращает от дальнейшего чтения, напоминая о хрестоматийном: «А почему вы думаете, что мои стихи плохие?» — «Что ж я — других не читал?». Предощущение неотвратимой скуки оправдывается с избытком; Андрей застревает на очередном «трактористы поют, комбайнёры поют, прославляют наш радостный труд» и озадаченно выходит покурить на лестничную площадку.

Получалась какая-то ерунда: прочитанные стихи годились для публикации, ну, в лучшем случае, в стенгазете какого-нибудь захудалого домоуправления, а их требовалось издавать как заявку на новое поэтическое имя. Из пяти авторов кассеты не было ни одного, кто поразил бы необычностью интонации, непосредственностью, живой нервностью, не говоря уж о концепции мировидения или хотя бы личностной самобытности. Нет-нет, это было то самое «вдохновение под копирку», о котором устал, наверно, уже писать друг-критик и о нехитрой схеме которого столь же бесхитростно и откровенно год примерно спустя доложит Андрею другой молодой и удачливый стихотворец:

— Всё нужное для успеха у меня сложилось как нельзя лучше: во-первых, биография трудовая — помощник комбайнера, потом служба в армии. Во-вторых, темы беспроигрышные: хлеб, военная, любовь к малой родине; ну и в поэтинституте я учился в семинаре у самого Егора Александровича — помогает всегда.

И вот таких «поэтов» должен был теперь плодить Андрей. Зачем? Кому это нужно?

Дочитав стишата, он задал эти вопросы Лошаковой. Та отнеслась к его озабоченности вроде бы сочувственно — да, конечно, уровень слабоват, надо молодым помочь. Каким образом — не понял Андрей. Поработать с ними. Обратиться к наставникам из писательской организации, чтобы они помогли…

«Дались ей эти наставники!» — подумал Андрей.

8

Главной наставницей юных подонских дарований была известная местная поэтесса Ирина Кречетова…

Как со временем определил Андрей, все подонские поэты — «летучая конница эскадрона» — мало чем отличались друг от друга, так как выполняли общую боевую задачу, поставленную соответствующим отделом местного апкома. Попадались среди них люди даровитые, были и (большая часть) явные бездари, которые не то что рифмовать, но и связно по-русски двух фраз сплести не могли, — однако объединяло их нечто более существенное, что в конечном счете приводило к нивелированию природных уровней даровитости или её отсутствия у всех без различия: то, что, с энтузиазмом выполняя поставленную задачу, писали они об одном и том же и одно и то же. Прежде всего и по преимуществу — клялись в любви к родине и ненависти к её врагам; далее, в зависимости от возраста, шла военная тема либо её разновидность — тема военного детства; затем отдавалась дань местному патриотизму, то есть воспеванию любимого подонского края, — параллельно с этим, естественно, прославлялся хлеб и хлеборобские руки. Допускалась — у достаточно маститых, точнее тех, кто получил и использовал возможность совершить круиз вокруг Европы или там турне по Индии и Цейлону, — интернациональная вкупе, разумеется, с обличением язв капитала. Ну и ещё, пожалуй, нельзя не назвать тему великих строек, которая варьировалась по времени от, к примеру, грандиозных каналов до (самая актуальная в новейший период!) гиганта Котлоатома.

Как раз к приходу Андрея в Провинциздат эта последняя тема, в самый пик раздувания её напыщенными словесами, получила могучий прокол и лопнула с оглушительным треском, когда корпус-гигант, возводимый на берегу рукотворного пресного моря и сопоставимый по площади с самим морем, этот колосс, восьмое, можно сказать, чудо света, до которого куда там древнему Родосскому, — покрылся бездонными трещинами, рассекшими его на несколько составных частей, каждая из которых осела и оказалась на полпути в преисподнюю.

Прославленного начальника, возглавлявшего стройку, понятное дело, сняли и назначили заместителем министра. Но поэты подонские подрастерялись: что ж воспевать-то теперь?! И даже некоторый творческий кризис у них наметился, преодолевать который каждый взялся на свой (небывалое дело!) лад: кто бросил жену и отбыл в Новосибирск к любовнице, кто переметнулся на военно-патриотическую ниву (благо, Афганистан имелся), кто продолжил благодатную и неиссякаемую тему обличения язв.

По этой части наиболее преуспел давний Андреев знакомец Роальд Карченко. Лет пятнадцать назад, когда Андрей учился в университете, ему пришлось однажды организовывать для польской студенческой делегации встречу с местными художниками слова и ему подсунули в бюро пропаганды этого самого Роальда, о котором прежде Андрей ничего не слыхал. Это был опереточный красавец с напряжённо-сосредоточенным и одновременно, увы, непроходимо тупым взглядом. Так вот этот «поэт-песенник и автор либретт для оперетт» по обличительной линии переплюнул даже самого Мокрогузенку. Тот всего-то и успел заклеймить буржуев из десятка прибрежных европейских стран, отслеженных за один-единственный круиз. А Роальд имел каких-то родственников аж в Америке и ежегодно месяца на три мотался в Штаты. Оттуда привозил кучу шмоток, а после ковал гневные вирши, пытаясь создать зловещий образ самой рабской, кровавой и растленной цитадели всех возможных пороков. Особенно возмущали лирического героя стриптизы, секс-шоу и прочие непристойные зрелища — именно их живописание отбирало самые яркие краски из поэтической палитры; казалось, они-то и были неизгладимейшим впечатлением автора — казалось, разумеется, тому, у кого хватило бы терпения разобрать маловразумительные и условно зарифмованные строки…

Ирина Кречетова, в отличие от других подонских поэтов, имела свою, недоступную им тему — женскую. Нет, это не означало, что она уклоняется от разработки вышеперечисленных тем, какие разрабатывались мужчинами, но главным образом писала о женщине-труженице, женщине-матери и женщине, чем-либо отличившейся в истории. Органическим продолжением материнской линии в поэзии стала для неё материнская же забота о юных подонских дарованиях, средоточием которых было возглавлявшееся ею литобъединение «Подон» при краевой писательской организации.

Вот и авторы кассеты тоже были питомцами этого объединения. Поэтому Андрей и обратился за помощью именно к Кречетовой.

В разговоре Андрей не сумел составить о ней отчётливого впечатления. Позже он разобрался: фокус тут был, пожалуй, в том, что природный её характер не очень смышлёной, но доброй и дружелюбной девочки, какой она запомнилась ему смутно в ранние детские годы, когда приходила к своей однокласснице — Андреевой старшей кузине — готовить уроки, и зубрёжка Ире-школьнице давалась легко, зато, чтоб объяснить ей незамысловатую теорему из учебника Киселёва, кузине иной раз битый час приходилось долбить одно и то же, и Ира огорчалась и расстраивалась, но никогда не сердилась и не злобилась; так вот этот её характер, который для обычной женщины не создавал бы лишних затруднений, слабо стыковался, если не противоречил, с принятым ею амплуа известной поэтессы и наставницы.

А ведь она, пожалуй, уже и вступив на эту, гм… стезю, наверно, понимала, что не совсем своим занялась делом. Вспомнить хотя бы вечер университетских поэтов, где ей, опять же по долгу службы, надлежало «наставлять» рифмоплетов-студентов на истинный путь, — послушав их, она ведь совершенно искренне, хотя и не без боли, воскликнула:

— Да что вы! Куда мне вас учить! Да из вас каждый пишет в десять раз лучше меня… — правда, после паузы и подумав, она уточнила: — Но, конечно, у вас ещё много далёкого от жизни, трудовой биографии не чувствуется, а без этого в поэзии никак…

А ведь и впрямь — никто из тех ребят так и не утвердился на Парнасе (кроме друга-поэта, но это особ статья), хотя печатались люди, и даже в столице, так что вышло, что она права-то оказалась, Кречетова, вот ведь какая штука, и никто из них так и не допёр тогда, что всего лишь и нужно на пути к вершинам — взять да и воспеть Котлоатом…

Так что некий оттенок чуть ли не родственной (память раннего детства!) жалости к Ирине сочетался с лёгкой… нельзя сказать неприязнью, — скорее, просто антипатией, коренящейся не только в её нынешнем «не по чину» амплуа, но и в чисто физической для Андрея непривлекательности: в ней, как, кстати, и в Трифотиной (и голоса-то у них чем-то были похожи! — горловым каким-то… или грудным? — призвуком), явно ощущалось то не нравящееся Андрею свойство некоторых представительниц женской породы, которое можно назвать словом «бабистость».

В разговоре с Андреем Кречетова, чувствовалось, не знала, как держаться. Нет, об их старинном знакомстве она вряд ли помнила, а он не хотел напоминать, но ей плохо удавалось совмещать, с одной стороны, тон мэтра и наставника подрастающих талантов, а с другой стороны, автора, говорящего со своим, возможно, будущим редактором, то есть зависимый и в некоторой мере даже подобострастный. Но Андрею было не до этих нюансов. Его интересовало: неужели она не видит, насколько слабы её подопечные — даже не в поэзии, а всего лишь в стихосложении хотя бы…

С этим она легко согласилась:

— Конечно, надо с ними работать!..

О господи, в тоске подумал Андрей, опять это слово — да что они под ним подразумевают?! Он как редактор должен указать, что у кого не вышло, и добиться, чтоб вышло?.. Но что изменится, даже если и удастся заменить несколько корявых строчек более гладкими, — искра, что ли, в них засверкает Божья, коль её в душе у них нет и в помине, — ибо голос поэта — не первый ли это крик младенца, до которого так не кричал никто: были миллионы похожих, но именно такого не было; ибо поэт не тот, кто в рифму разрабатывает заданную тему и подгоняет свой ответ под имеющийся в конце задачника, а тот, кто каждое слово произносит в потрясённом восторге перед заново рождающимся миром и заставляет нас, всё познавших и позабывших, изумиться первозданному его облику; ибо «работать» с поэтом так же бессмысленно, как учить соловья петь, а дельфина плавать, а человека дышать!.. И как они смеют называть себя поэтами, если не знают и не понимают такой азбуки!..

9

И всё же Андрей сдал в производство кассету. Это был первый компромисс, первое проявление слабодушия и, наверно, первая ошибка, хотя ошибка ли — утверждать сложно: может быть, если бы он восстал сразу и резко, у него бы не хватило ни опыта, ни воли для сознательных и продуманных, а не чисто импульсивных действий. Но слабодушие было налицо — отрицать бессмысленно, и как всякий, совершивший не высшего качества поступок, Андрей в оправдание себе нашел целый ворох привходящих обстоятельств. Ну, то, например, что кривулинские писатели по обсуждении, при котором ему случилось присутствовать, рекомендовали к изданию ещё более беспомощные вирши (могучий, что и говорить, довод! — почти как у Наташи Ростовой на первом балу: есть и такие, как мы, есть и хуже нас), или аргументы Кречетовой: «они ребята хорошие — того жена бросила, а у этой ребёнок без отца»; да и Лошакова, в угоду его «кровожадному» настрою, согласилась с сокращением объёма каждой книжицы чуть ли не вдвое за счет выброса тех стишат, где уж вовсе не сходились концы с концами, и предложила подлинно соломоново решение: двух «блатных», то есть протежистов, вставить в одну обложку — уместить в одной книжечке вдвоём. Тем не менее, невзирая на эти оправдания, Андрей испытывал чувство нечистоплотности исполненного — осталось оно, осталось, что и говорить…

А следующая книга, которую ему поручили готовить к изданию, и вовсе повергла его в уныние.

Это было сочинение Анемподиста Казорезова.

Глава четвертая. Развитие

1

Вам приходилось ждать чего-то трепетно-важного — упорно, не теряя веры, и вот уже втайне сомневаясь — а что если то, ожидаемое вами, никогда не произойдёт? Может, случалось, что вы и решали: всё, хватит, жизнь не кончается и не замыкается этим в круг, обойдёмся и без, — и потихоньку начинали забывать, что ждали, и даже, что ждали… А потом, когда вы уже как будто и не ждёте, — оно случается…

30 ноября, ровно в восемь утра, когда Андрей был уже в дверях, нос к носу его встретила почтальонша и попросила расписаться. Через год и три месяца после сдачи рукописи в центральное издательство он получил официальный ответ. Издательство соглашалось принять Андрея в число своих авторов, при условии некоторой доработки представленных текстов и добавления новых, дабы объём будущей книги стал достаточно солидным.

К ответу прилагались три рецензии. Первая, подписанная не известной Андрею фамилией, зато с добавлением титула член Союза писателей СССР (любопытную подметил он ещё раньше особенность: те, чьи имена ни о чём ему не говорили, всегда опирались на такой вот костыль — единственное, вероятно, материальное подтверждение собственной значимости; те же, чьи фамилии он знал, обычно никакими костылями не пользовались), звучала несколько двусмысленно. Поначалу шли умильно-сюсюкающие фразы о «добром и светлом таланте» автора, а затем, как бы в противовес этой посылке, сообщалось, что в рукописи «явный перебор негативных сторон нашей действительности», и делался ненавязчивый, но довольно чёткий вывод, что автор явно поторопился, представив «несбалансированную» рукопись столь престижному издательству, «известному своими высокими критериями».

Зато вторая рецензия звучала панегириком («талант молодого прозаика вне сомнения и, что называется, бьёт в глаза…»; «рассказы свежи, разнообразны, современны…»; «настоящие художественные открытия…» и т. п.); третья же и, вероятно, решающая, хотя и в менее восторженных тонах, поддерживала вторую, и, таким образом, окончательный счёт получался 2:1 в пользу автора… Кажется, гипотеза о его писательском предназначении подтверждалась, но… Но нет, Андрей понимал, что всё это тоже нельзя признать за полное доказательство. Но как бы там ни было, а невероятное ещё два года назад предположение, что у него выйдет книга в таком издательстве, кажется, начинало сбываться, и новость эта Андрея, что и говорить, обрадовала.

Не замечая автобусной давки и тряски и опаздывая уже минут на сорок, он возбуждённо размышлял: раз такие видные критики (их имена были известны Андрею без добавления членского титула) высоко оценили его рассказы и такое знаменитое издательство готово выпустить его сборник да ещё и предлагает увеличить объём, если всё так здорово складывается у него в столице, то, стало быть, провинцеградские издатели, его земляки, почтут для себя за честь — ну ладно, это чересчур громко сказано, пусть так: сочтут уместным и даже резонным тоже выпустить его книжку, хотя бы небольшого объёма: понятно, что местные масштабы не позволят сразу солидную. Переходя на практические рельсы, продолжал рассуждать Андрей, надо предложить часть рукописи родному, так сказать, издательству…

Андрею казалось, что он рассуждает вполне логично. Тогда он почему-то не сопоставил своих рассуждений с выношенным мнением о подонских письменниках, как о сочинителях «чего изволите», трафаретнейших и скучнейших, а коль они именно таковы, следовало бы предугадать, что рецензии, рекомендующие его как незаурядного автора, должны были скорее насторожить начальство, нежели расположить к необычному подчинённому… Но в тот момент он, эйфорически настроенный, почему-то простодушно полагал, что радость от его успеха охотно разделят коллеги… Нет, ему так и не удастся, наверно, никогда избавиться от этого бесхитростного и детского по сути представления, что все окружающие бескорыстно хотят ему добра, как и от неустранимой привычки с доверием относиться ко всем не- и малознакомым людям до тех пор, пока они не дали веских оснований к противному; и этот его наивный эгоизм, который другие многие привыкли скрывать, нередко настраивал собеседников Андрея против него. Андрей знал, что следует маскироваться напускной скромностью и смирением, но это ему редко удавалось, ибо лицедеем он был, видимо, неважным, а если удавалось, то тут, пожалуй, получалось то уничижение, что паче гордости. А между тем в такой форме поведения не было гордыни и желания подчеркнуть своё превосходство, а лишь естественное и так располагающее в других (до чего же ныне редких!) ощущение прирождённого и доброжелательного равенства между всеми людьми — равноуровневости, как определил бы это Андрей. Во всяком собеседнике, какое бы место в любой иерархии тот ни занимал, Андрей изначально видел равного себе и не сомневался во взаимной симпатии, чистосердечии, доброжелательности, наивно не беря в расчёт, что тот может смотреть на эти вещи совсем иначе. И частенько случалось, что Андрей подставлялся, самораскрывался перед теми, кто не только, по определению, что называется, не мог быть ему союзником, но и изначально оказывался врагом…

К удивлению Андрея, директор весьма холодно и незаинтересованно отнёсся к его предложению. Он не ответил чётко ни да ни нет, но равнодушно заметил, что надо рукопись отдать в редакцию, то есть Камиле Павловне, и если она (то есть рукопись) добротна, то…

— Хорошей книге мы всегда дадим зелёный свет и найдем место в плане, — туманно-оптимистически завершил разговор директор. Оглянувшись в дверях, Андрей опять обратил внимание, что шеф сосредоточенно двигает под столом ногой. «Что он там трёт?» — недоумённо подумал он, закрывая дверь.

Лошакова же восприняла Андрееву рукопись как личное оскорбление. Ну, может быть, чуть менее остро — скажем так: с раздражённой неприязнью, а чем она была вызвана, Андрей понял ещё не скоро. Что-то бурча себе под нос, она запихала две довольно тонкие папки (первый и второй экземпляр — как положено) в свой шкаф, куда они втиснулись с трудом, замутив солнечный столб густым роем пыли.

2

С подыспорченным слегка настроением Андрей занялся рукописью Казорезова, которую не мог осилить уже несколько дней. В отличие от известного Андрею «Зацветающего луга», выполненного, условно говоря, реалистическими средствами, новая работа Анемподиста претендовала быть отнесённой к разряду, говоря ещё более условно, научно-фантастических сочинений, адресованных подросткам, и носила весьма озадачивающее название: «Ломбард-1». Андрею немало пришлось поскрипеть извилинами, чтобы гипотетически восстановить изощрённый ход ассоциативного авторского мышления, обусловивший загадочное заглавие книги. Дело в том, что двенадцатилетние герои Анемподистовой «фэнтэзи» назвали так не что иное, как изготовленную ими машину времени — с целью навестить своего прадеда и спасти его от гибели в схватке с беляками. Внешне, по описанию сочинителя, «Ломбард-1» представлял собой обыкновенный мопед, правда, летающий и оборудованный телеэкраном с тумблерами, передвигая которые можно было перенестись в какое угодно время. Что ж, придумка не слабая, но почему всё-таки ломбард? Контекст подсказывал, что соответствующее предприятие бытового обслуживания тут ни при чём, авторские же пояснения лишь мимоходом касались значения этого названия, и вытекало из них, что подразумевался какой-то всем известный герой-освободитель давнего времени, чуть ли не сподвижник и наследник знаменитого Спартака. Но хоть убей, не вспоминался Андрею ни один более или менее известный исторический персонаж с таким именем. И вдруг его осенило: уж не воинственное ли племя лангобардов имел в виду Казорезов?.. Где-то что-то когда-то о них услышал, затем один слог память утратила — и получился из лангобарда ломбард. Собственно, исторически тоже ведь так случилось: ломбард отпочковался от Ломбардии, а та, в свою очередь, получила имя от лангобардов — так что этимология обоих слов была родственной. Но неужто Анемподист не сообразил, что ломбард это прежде всего ломбард. А может, он и не знал, что это такое?.. Ну уж!.. Хотя полностью не исключено. Впрочем, он ведь не только в случае с названием не снисходил до мотивировок. Их отсутствие было, пожалуй, конституирующим признаком сочинения, изучаемого Андреем, как, кстати, и предыдущего, прочитанного десять лет назад. Да эти ляпы, несуразности и глупости и перечислять заморишься!..

«Ну и бред!» — пометил Андрей на листке, куда он выписывал авторские перлы, — и отодвинул рукопись. Пора было передохнуть.

3

За время перекуров Андрей постепенно изучил топографию издательства, что было делом несложным, так как занимало оно весьма ограниченное пространство. Полутёмный коридор длиною метров двадцать и шириною около двух напоминал ему переход на захудалом судёнышке где-нибудь в отдалённом закоулке трюма, так что, слоняясь по коридору или стоя там, он довольно скоро перевидал практически всех сотрудников Провинциздата.

Первая дверь «по правому борту» скрывала апартамент главного редактора Цибули, откуда всегда тянуло застойным никотиновым чадом. Вторая вела в тесную и душную комнатушку массово-политической редакции, где на площади примерно в шесть квадратных метров ютились трое: седовласый ветеран Егор Иванович Цветиков, специализирующийся на военно-патриотической литературе, и две немолодые курящие редактрисы, которые в порядке знакомства перекинулись с Андреем в коридоре несколькими малозначащими фразами. В облике одной из них, Викентьевой по фамилии, с первого же раза увиделось Андрею нечто змеиное: сухопарое тело её как-то неприятно изгибалось, за стёклами широких очков глаза расплывались, казалось, чуть ли не в размер стёкол, и даже вроде какой-то зябкой сыростью повеяло на него во время разговора. Вторая, Кравец, — помоложе, с широким, малинового румянца лицом, — поразила Андрея своей походкой — косо стремительной — от стены к стене её швыряло — и сгорбленной, причём то, что выглядело горбом, помещалось не на спине, а ниже, — и судя по всему, именно эта тяжесть качала её из стороны в сторону и, что называется, заносила на поворотах. Заговорив в первый раз с Андреем, она побагровела от смущения и произнесла нечто невразумительное, на что Андрей не нашёлся с ответом, а лишь улыбнулся растерянно и дружелюбно.

За третьей дверью помещалась заведующая массово-политической редакцией Зоя Ивановна Монахова; каморочка её была ещё меньше предыдущей, и Андрей про себя назвал её монаховской кельей. Очное знакомство с Наташиной мамой (первой дамой королевства, по определению Трифотиной) произошло в день начала Андреевой работы. Не успел пройти и час рабочего времени, как она заглянула в редакцию и сухим требовательным тоном поинтересовалась: думает ли он становиться на партийный учёт. И Лошакова его поторопила:

— Идите-идите, Зоя Ивановна долго ждать не любит.

В «келье» Монахова усадила его против себя за стол. С трёх сторон нависали над Андреем стопы, кипы, груды рукописей, грозя обрушиться, а Монахова, щуря и без того узкие прорези глаз, настойчиво и дотошно выспрашивала у него подробности послужного списка, а в заключение разговора-полудопроса как бы ободряюще улыбнулась и заметила, что от дочери слышала слова, достойно аттестующие его, Андрея, и она, то есть Монахова, надеется, что он оправдает доверие, оказанное ему администрацией, парторганизацией и лично ею, Зоей Ивановной, этой самой организации бессменным секретарём вот уже два десятилетия.

Следующая за монаховской дверь отгораживала редакторов производственной и сельскохозяйственной литературы — там работали трое некурящих мужчин почтенного возраста и солидного вида: заведующий Леонид Аркадьевич Шрайбер — плотный крепыш с мохнатыми чёрными усами; Тихон Тихонович Неустоев — обрюзгло-отёчный, грузный, косолапый; и Анатолий Степанович Мигайлов, тускло-неприметный и тихий — о его существовании Андрей узнал лишь тогда, когда тот сам пришёл знакомиться, при этом так умильно заглядывал в глаза, таким медовым голосом причитал, что сразу насторожил Андрея. Причина столь явного подхалимажа обнаружилась вскоре: подпятидесятилетний Мигайлов, оказывается, был ещё и молодым поэтом, лет пять назад выпустившим первую книжицу в кассете, а сейчас подбирающимся ко второй, и, видимо, добиться расположения нового редактора считал не лишним.

За производственной редакцией ответвлялся узкий ход мимо пожарного ящика к художественным редакторам. Назвать их комнатёнку прокуренной значило ничего о ней не сказать. Входя туда, каждый свежий человек словно попадал в газовую камеру. Там безостановочно дымили не только хозяева, не только все курящие сотрудники (со временем и Андрей попал в их число), но и постоянные посетители — местные художники-иллюстраторы.

Вся левая «переборка» коридора до входа в приёмную представляла собой наружную стену директорского кабинета. Вероятно, чтобы она не выглядела голой, её прикрывала наглядная агитация: стенгазета «ТВОРЧЕСТВО» с шапкой «Достойно встретим все юбилеи!»; портреты передовиков соцсоревнования (торжественно надутые физиономии Цветикова и Монаховой); стенд «Книги Провинциздата в 1984 году»; застеклённая полка с лучшими образцами свежей продукции:

С. КРИЙВА
РЯДОМ С ГЕНИЕМ

АПКОМ
в руководстве
первичкой
Под общей редакцией
первого секретаря
И.А. ЗОЛОТЮЩЕНКО

БЫЛИ И МЫ
РЫСАКАМИ
Мемуары первокопытников

Внутренняя перегородка приёмной отделяла памятную Андрею «авторскую»; направо, насупротив директорского кабинета, размещался производственный отдел, где трудились техреды и корректоры.

А в самом конце коридора находилась каморка, которую Андрей эвфемистически назвал санузлом. Она состояла из внешней части — с водопроводом и раковиной, и внутренней — с единственным унитазом, и «все удобства» этим набором исчерпывались, что иногда создавало проблемы: Андрей не раз замечал, как некоторые тщетно пытающиеся проникнуть туда сотрудники обменивались насмешливо-досадливыми замечаниями в адрес Неустоева, который проводил в санузле, если верить их словам, чуть ли не половину рабочего времени…

К вечеру Андрей покончил с «Ломбардом» и листки со своими рабочими пометками положил сверху в папку с рукописью, намереваясь наутро привести их в систему. Однако на следующий день начальство распорядилось отправить Туляковшина, Андрея и худреда Месропа на ипподром.

Зачем? Требовалось срочно разгрузить прибывший вагон бумаги, а под склады издательство арендовало заброшенные конюшни. Было холодно и промозгло. Вход в конюшню украшала капитальная необъездная лужа. В неё ляпнули потёртый скат от «Маза», которому предназначалось амортизировать удар. Четырёхсоткилограммовый рулон сбрасывали с грузовика, он падал на покрышку, скатывался в лужу — не на самой середине, а на полпути от неё к берегу — дальше его катили в конюшню руками. Из соседних, использующихся по прямому назначению, выводили лошадей, и они, недоумённо кося глазом на пыхтящих в луже людей, презрительно фыркали и встряхивали гривами. Рукавиц не выдали, от ледяной воды ломило пальцы, студёными порывами ветра било в висок, и Андрей чувствовал, что простуда неизбежна…

А в издательстве, куда вернулись после обеда, его ждал сюрприз: папки с «Ломбардом-1» и редакторскими пометками на столе не оказалось.

4

Дело было вот в чём. Пока Андрей отсутствовал, приходил Казорезов. Лошакова, полагая, по её словам, что предварительная редакторская работа над рукописью завершена, отдала её автору, чтобы тот, опираясь на Андреевы замечания, доработал свой труд перед отправкой на контрольное рецензирование в Главк.

— Но ведь эти мои пометки были сделаны для себя, а не для автора! — воскликнул Андрей, даже, кажется, слегка повысив голос от неожиданности.

Лошакова неопределённо пошевелила плечами: мол, не могла же она знать, что Андрей держит на рабочем столе то, что надо скрывать от посторонних глаз. А он, когда прошла первоначальная оторопь от непредвиденного поворота событий, покачал головой и улыбнулся: что ж, значит, игра пошла в открытую, значит, враг в лице Казорезова ему обеспечен, но коль это так по определению и всё равно рано или поздно стало бы явным — пусть уж сразу, к чему темнить! Конечно, не исключено, что это даст кое-какие тактические преимущества противнику, но с этим ничего не поделаешь, зато ему, Андрею, уже поздно отступать, лавировать, малодушничать, потому что теперь, стань он трижды союзником (предположение, ясное дело, чисто умозрительное), и в этом случае не избавится от нового врага, ибо такие попавшие в руки Анемподиста оценки его сочинения не забываются и не прощаются злобными и завистливыми графоманами по гроб жизни. И раз это так, особенно переживать не стоит, а надо принимать новые обстоятельства как неотменимую данность.

И всё-таки ожидать прихода Казорезова было тягостно. Не только потому, что общение с врагом не доставляет удовольствия, но главным образом оттого, что, как предполагал Андрей, они будут говорить на разных, совершенно разных языках. Именно так и вышло. Казорезов явился примерно через неделю, и Андрей, по настоятельному совету Лошаковой, вынужден был с ним «побеседовать». Беседа происходила всё в той же авторской комнате. Перелистав рукопись, Андрей обнаружил свои пометки; возле каждой из них стояла птичка либо какая-то более замысловатая закорючка. Большую часть из них автор принял к исполнению и так или иначе откорректировал текст. Разговора же, как и предчувствовал Андрей, не получилось. Только он заикнулся было о том, что в событиях и поведении героев должна присутствовать какая-то логика, взаимосвязь, детерминированность (это-то последнее слово он и вовсе зря употребил — нашёл перед кем пылить эрудицией!), как Анемподист, нервно распустив веером десяток продольных морщин на лбу (Андрею даже явственный треск послышался), затарахтел страстно, но бессвязно:

— Это же фантастика, это всё можно, для детского возраста, патриотическое воспитание, любовь к родному краю, никто не забыт и ничто не забыто, сионистская пропаганда, память отцов и дедов, проливали кровь, сам Игорь Котяшов одобрил, главный специалист по детской литературе, читал детям отрывки, всем нравится, нечего тут… — веер защёлкнулся, обозначая паузу.

Андрей попытался всё-таки что-то объяснить:

— Видите ли, Анемподист Захарович, всё можно, говорите вы, — это не совсем так. Да, конечно, можно ввести любой, самый невероятный допуск как условие игры, принимаемое без доказательств, хотя и в этом случае тот крайний примитив, который берёте вы со своим мопедом-телевизором для путешествий во времени, мне представляется сомнительным в глазах современного подростка, но пусть, пусть мопед, допустим, что это право автора. Но дальше-то — автор должен соблюдать им самим установленные правила?.. Если уж герои ваши грохнулись со своим мопедом из поднебесья на землю, то как-то ж объяснить надо, почему они целы и невредимы остались?..

— Это же фантастика! — завопил Анемподист, щёлкнув веером.

— Фантастика не означает бессмыслица, — сникшим голосом возразил Андрей, убеждаясь, что дальнейший разговор бесполезен.

— Что, Котяшов меньше вас понимает? — с многозначительным напором повысил голос Казорезов.

— Рукопись надо готовить на контрольное рецензирование в Главк, — заражаясь, видимо, Анемподистовой логикой, невпопад ответил Андрей.

— Ну и посылайте, я этих рецензий не боюсь.

На том «беседа» и кончилась.

Андрей отправил рукопись в столицу, в полной уверенности, что ни один нормальный специалист не решится рекомендовать к изданию невнятную белиберду под заглавием «Ломбард-1».

5

Пока рукопись Казорезова анализировалась в высоких инстанциях, а Андреева исследовалась тараканами в лошаковском шкафу, отношения Андрея с заведующей постепенно портились и становились всё напряженнее. Первая стычка вышла из-за книжицы молодого прозаика Корзинкина. Книжица состояла из армейской повестушки, уже печатавшейся и в журнале и в прошлогоднем коллективном сборнике, и нескольких рассказиков лирического свойства. Так как основная часть будущей книжки уже была отредактирована, Андрей решил не утруждать себя дальнейшим вмешательством в текст: стилистически всё выглядело гладенько, к тому же и Дед покровительствовал автору, да и не хотелось собрату-начинающему вставлять палки в колёса — рукопись и до Андрея лет пять мурыжили в редакции. Однако Лошакова почему-то возмутилась и потребовала кропотливой работы с автором.

Андрея её требование удивило несказанно: дело в том, что редактором коллективного сборника, в котором год назад печаталась повесть, была она сама, и значит, Андрей должен был «улучшать» тот самый текст, который одобрила и подписала в печать его начальница. «Типичный образец женской логики», — подумал Андрей и заметил вслух, что довольно странно с её стороны добиваться от него, чтобы он «работал» с автором над текстом, который совсем недавно вышел в свет с фамилией Лошаковой в выходных сведениях. Камила Павловна, однако, не усмотрела никакого противоречия в своём поведении. Оказывается, коллективный сборник составляла и готовила к изданию Неонилла Александровна, а поскольку какими-то там инструкциями запрещалось составителю быть одновременно и редактором, в выходных сведениях фигурировала в качестве редактора Лошакова, хотя фактически редактировала сборник Трифотина, а она, как все знают, человек недостаточно добросовестный. «Ещё более странно, — подумал Андрей, — коли это так, как она говорит, — кто же ей мешал ещё год назад заставить Неониллу Александровну сделать то, что положено, по мнению Камилы Павловны, и почему теперь это должен делать он?»

В возникшем споре они так и не пришли к компромиссу: Андрей наотрез отказался выполнить лошаковские требования (весьма, надо сказать, нелепые), и тогда она сама вступила в переговоры с автором. Тот безропотно выполнил все её указания, видимо, на личном опыте зная, что так спокойнее и надёжнее.

Ещё на несколько градусов прохладнее стали отношения Андрея с Лошаковой, когда он, озадаченный тем, что его рукопись второй месяц маринуется в шкафу, самостоятельно занялся подыскиванием рецензентов. Первый, к кому он обратился, был Мурый — один из немногих известных довольно широко авторов «среднего» поколения. Мурый специализировался на детективах, но не развлекательных, что не поощрялось, а упирающихся в так называемую нравственную проблематику. Что это такое, толком никто не знал, практически же задача ставилась так: разоблачение преступника следовало провести не просто как разрешение занимательной головоломки, в духе всяких там Агат, а непременно с воспитательными целями, чтобы ещё раз подтвердить, что убивать, красть, быть жадным, завистливым и т. п. нехорошо. То есть всё, что в своё время писал Пушкин о Булгарине, в полной мере применимо было к сочинениям детективщиков этого направления, равно как и знаменитая чеховская фраза о конокрадах. Разумеется, такой подход к разработке сюжета вел к утрате занимательности, но для издателей и тех, кто их курировал, воспитательная сторона была несравненно важнее, поэтому Мурый постоянно и похвально отмечался соответствующей критикой, преуспевал выше среднего — один из его романов даже экранизировался в столице. На вкус Андрея, Мурый писал скучновато и тускло, но сам производил благоприятное впечатление интеллигентным видом и манерами (благообразие, степенность, рассудительность, благородная седина в длинных кудрях, широких бакенбардах и плотной бороде).

Романы его, при всей стереотипности ситуаций и персонажей, не несли печати явной конъюнктурности, а за выдуманными коллизиями просвечивали, хотя и не очень отчётливо, фрагменты реальной жизни — так что на фоне общей массы бойцов пресловутого эскадрона Мурый стоял несколько особняком, поэтому Андрею казалось, что ему он мог бы без внутреннего сопротивления доверить свою рукопись, если тот согласится взять её на рецензию.

Мурый отнёсся к Андреевой просьбе благосклонно, но когда Андрей рассказал об этом Лошаковой, новость почему-то вызвала её недовольство, впрочем, пока не слишком явное, потому что она всё-таки дала рукопись Мурому, хотя и проворчала что-то себе под нос.

6

Несмотря на продолжающееся похолодание в отношениях Андрея с Лошаковой, всё же атмосфера Провинциздата пока не очень его подавляла. Работа эта была ему внове, рабочий режим его, отвыкшего от строгого распорядка дня, дисциплинировал, к тому же после года случайных заработков он имел хоть и мизерную, но постоянную зарплату (как-то после аванса он в шутку сказал Трифотиной: «Давно я такой суммы в руках не держал».); кроме того его интриговала сама непривычная обстановка внутрииздательской жизни. Он чувствовал себя инородным телом в давно сложившемся коллективе, где, видимо, существовали старые взаимные симпатии и антипатии, неизвестно (для него) чем вызванные, скрытое взаимодействие магнитных полей, сил притяжения и отталкивания, — но сам он никак не ощущал их влияния, чувствовал собственную маргинальность и находился до поры до времени в положении стороннего наблюдателя.

В целом же обстановка в Провинциздате отдавала чопорностью и зажатостью: ни улыбок, ни открытых разговоров — какое-то пугливое перешушукивание, иронические реплики вполголоса с непонятным Андрею подтекстом, намекающие на скрытую враждебность между отдельными сотрудниками, причём по адресу Лошаковой со стороны большинства чуть ли не подобострастие.

И хотя пока Андрей находился вне сферы внутренних взаимосвязей коллектива, мало-помалу эта инфраструктура косвенно начала задевать и его. Уже с первых дней каждая из редакционных дам старалась настроить его против другой. Иногда он заставал их в разгаре бурного спора, который с его появлением стихал, но неостывшие эмоции читались в выражении лиц: обе красные, с блестящими глазами; Лошакова — с всклоченным начёсом, Трифотина — сопящая, как бегемот. Тишайший Туляковшин, образец деликатности, однажды в присутствии Андрея вдруг разразился перед Лошаковой каким-то обиженно-взвинченным монологом, суть которого сводилась к тому, что да, организаторские способности не самая сильная его сторона, он это знает, поэтому и не надо поручать ему ничего в этом роде, а использовать те его профессиональные качества, в которых он силён. Однако его вспышка произвела на Андрея впечатление «бунта на коленях», потому что, выпустив пар, он обречённо занялся именно тем, от чего пытался отказаться… Трифотина явно пыталась привить Андрею неприязнь к Монаховой. Неожиданно возник у него мини-конфликт со старшим корректором Сырневой — женщиной истеричной, дёрганой, крикливой. И повод-то был забавный: в одной из корректур он исправил ошибку в отчестве вождя мирового пролетариата — почему-то оно в творительном падеже писалось через «ё»: Ильичём, хотя по общему правилу полагалось «о». Сырнева пылко убеждала Андрея, что это особое слово, не подчиняющееся общему правилу. И в самом деле — он не обращал раньше внимания — во всех книжках и брошюрах, которые она высыпала ему на стол в доказательство своей правоты, стояло «ё» вместо положенного «о». Но ни в одном из справочников о таком исключении из правил не говорилось. Поразмыслив, Андрей предположил, что, видимо, при жизни вождя были одни орфографические нормы, потом они изменились, но покуситься на великое имя никто без высочайших указаний не посмел — так и повелось с тех пор по инерции. Но раз нет официальных данных об исключении, значит, нет и оснований нарушать правило. Так Андрей и сказал Сырневой, и она подчинилась, но с видом оскорблённым и обиженным. Андрей с изумлением догадался, что нажил себе неприятеля… Более или менее раскованно он чувствовал себя только в «курительном салоне» художников, где стал регулярно бывать после разгрузочной вылазки с Месропом на ипподром, — там можно было часами точить лясы на любые темы, а обеденный перерыв скоротать за шахматами. А вскоре Андрей стал участником и первого неформального мероприятия.

7

Это был юбилей Шрайбера, заведующего редакцией производственной и сельскохозяйственной литературы.

В директорском кабинете накрыли столы, юбиляра облобызал сам шеф, он же произнёс первый тост, а дальше понеслась лихая пьянка. Что мужчины, что женщины опрокидывали стаканы с «беленькой» вполне профессионально, и видно было, что такие застолья здесь не в новинку.

Андрей попал за стол по соседству с Неониллой Александровной; после ипподрома его одолел свирепый насморк, и он вынужден был поминутно прятать нос в платок, что у его соседки вызывало брезгливое подёргивание; напротив Андрея поместился Цибуля, каменное обычно лицо его после двух тостов размякло и оживилось, глаза заблестели и язык задвигался. Андрей, воспользовавшись благоприятным моментом, спросил, как он относится к рукописи друга-поэта, на которую недавно, неожиданно для себя, случайно наткнулся в редакционных завалах, на что главный редактор, загадочно закатив глаза, произнёс:

— Хм, моё отношение… Я вам могу сказать, какое моё отношение, но оно к делу не относится.

Андрей не понял, и тогда Цибуля, доверительно склонившись над столом, пояснил:

— Моё отношение, что это талантливые стихи, но издавать мы их не будем, — и от дальнейших объяснений отказался.

Потом Лошакова на пару с Монаховой басовым дуэтом затянули:

Ой, мороз-мороз, не морозь меня… —

и остальная публика вразнобой подхватила. Дирижировавшая хором Лошакова и Андрея дружелюбно-приглашающим жестом пыталась подключить к своей капелле, но он не решился присоединиться. Тема песни, конечно, была актуальной: отопление до сих пор не запустили, и зябковато ему было, хоть и сидел он в своей польской верхней курточке, купленной ещё в Кривулинске, — голубой на белой подкладке и с таким же капюшоном, — но уж больно донимал его насморк — тут не до пения…

8

Мурый довольно скоро принёс одобрительную рецензию, и Андрей утвердился в своём благоприятном о нём мнении. Правда, два рассказа из пяти он забраковал, но остальные оценил высоко — отпустил даже неожиданного свойства комплимент: Андрей Амарин умеет интересно писать о хороших людях. Были и кой-какие замечания, но итоговый вывод однозначно рекомендовал книжку издать. Лошакова, прочтя рецензию, неопределённо хмыкнула и опять затулила алую папку с рукописью в переполненный свой шкаф.

Трифотина в ту пору пыхтела над объёмистой корректурой биобиблиографического справочника «Писатели Подона», и её стол осаждали герои этой книги, дотошно контролируя каждую строку. Каждый чем-либо оставался недоволен: у одного неверно указана дата вступления в пионеры, у другого не упомянута хвалебная рецензия в районной газете, у третьего — вообще безобразие! — отчество искажено… Редакция превратилась в проходной двор, Трифотина изнемогала и злилась, и когда однажды Мокрогузенко, пролистав пухлейшую вёрстку, посочувствовал редактрисе:

— Да, Неонилла Александровна, у вас целая куча на столе… — та в сердцах высказалась:

— Вот именно! Писатели Подона — это большая-большая куча… — и сделала многозначительную паузу.

В числе посетителей Трифотиной возник Мартын Бекасов.

Бекасов был enfant terrible подонского эскадрона. Незаурядно талантливый прозаик из среднего поколения, один из редких подонцев, более или менее регулярно издававшийся в столице, он славился своими пьяными загулами и амурными похождениями. Усатый красавец с необузданным темпераментом, с повадками удалого жеребца, рвущего любые поводья, ежели душа воли требовала, он в юности схлопотал срок за грабёж (впоследствии, правда, утверждал, что его незаконно репрессировали), затем был изгнан за хулиганство из пединститута, успев к тому времени опубликовать в столичных журналах несколько стихотворных подборок, вызвавших пылкое одобрение Самокрутова и Калиткина (он, по случайному стечению обстоятельств, и жил-то на хуторе как раз между поместьями одного и другого). Помотавшись с выступлениями по стране, издал стихотворный сборник в столице, после чего был на ура принят в Провинцеграде (с подачи тех же старших товарищей) и стал чуть ли не самым молодым бойцом эскадрона.

Бекасова за глаза все осуждали, ахали и охали от ужаса, сплетничая о его подвигах, но в личном общении держались заискивающе, отдавая дань как неудержимому напору темперамента, так и продвинутости на пути в будущие подонские классики. Короче, фигура была колоритная, живая и не поддающаяся однозначной оценке.

Бекасов, как и Казорезов, готовился выпустить юбилейную (к пятидесятилетию) книгу в Провинциздате, и редактировать её поручили Андрею. До того он только понаслышке составил мнение об этом человеке и всерьёз его не воспринимал, но знакомство с рукописью Андрея несколько озадачило. Это была проза, написанная неподдельным талантом, но в то же время запрограммированность, предопределённость ответа в задачах, которые ставил автор, очень ему вредили. Фактура, жизненный материал светились и искрились красками живой жизни, а привнесённая схема «того, что хотел сказать автор своим произведением», нет, не сводила, конечно, к нулю авторские усилия, но как бы заключала вольное слово за тюремную решётку. Написанное Бекасовым было и хорошо и плохо одновременно. Однако ж, бесспорно, наконец-то Андрею досталась для работы настоящая проза.

Бекасов ворвался в затхлость редакции степным бесшабашным ветром.

— Смотрите, кто к вам пришёл! — хрипло заорал он ещё из-за порога, распахнуто улыбаясь, с шумом врываясь в комнату. С чмоканьем перецеловал ручки дамам, упал в кресло у окна и с хохотом принялся выдавать свежие столичные сплетни. В его присутствии все поневоле заражались его настроением и тоже начинали улыбаться — бекасовская энергия безотчётно воспринималась другими и настраивала их на его, бекасовскую, волну.

При всей настороженности Андрей тоже не мог не поддаться его обаянию, хотя доля скепсиса по отношению к Бекасову всё же сохранялась.

После одного из бекасовских визитов Камила Павловна вышла с ним в коридор, вскоре вернулась, вынула что-то из своего шкафа и, прикрывая от Андрея, вынесла из редакции. Андрей всё же успел засечь алый промельк и понял, что его рукопись отдали на рецензию Бекасову. Андрей слегка встревожился. Нет, он не боялся, что Бекасов отвергнет его прозу, тем паче что сверху в папке лежали две одобрительные столичные рецензии плюс муровская, но его насторожила явная конспирация Лошаковой. К чему бы это?..

Бекасов уже вторую неделю обитал в апкомовской больнице — печень у него барахлила. Видно, никаких интересных занятий у него там не нашлось, поэтому рецензию он накатал молниеносно и уже через три дня вернул Андрееву рукопись Лошаковой. Всё это происходило на глазах Андрея, но Лошакова, вероятно, не подозревала, что он в курсе происходящего, и не скрывала своих эмоций. Бекасовым она явно осталась недовольна, но подробностей Андрей не узнал, так как на переговоры она увела его в коридор. Оттуда два раза пробубнил возмущённый бас — и Лошакова вернулась, но уже без злосчастной папки. Похоже, что переделывать заставила, предположил Андрей — и попал в точку: через пять минут раздражённый Бекасов снова вломился в редакцию, ляпнул Андрееву рукопись на лошаковский стол и капризно-угрожающе заявил:

— Ничего исправлять не буду! Как думал, так и написал. Всё тут правильно!

Несколько дней Андрей не решался попросить у Лошаковой бекасовскую рецензию, потом всё же набрался духу. Камила Павловна с большой неохотой, через силу, будто тяжёлый кирпич из стены выворачивая, пихнула алую папку в руки Андрею.

9

Критическое сочинение Бекасова Андрея и восхитило, и рассмешило. Восхитило тем, что Бекасов зацепил и акцентировал самое ценимое Андреем в прозе вообще и в собственной, естественно, тоже. «Андрей Амарин имя для меня не знакомое, и взялся за чтение я с некоторым недоверием, — так начиналась рецензия, — но уже первые страницы настолько захватили меня, что я прочитал всё на одном дыхании и подивился: откуда у автора такое знание деталей деревенского быта, жизни моряков торгового флота, подробностей мелкого бизнеса портовых фарцовщиков; откуда такая точность в лепке персонажей, умение одной фразой создать зримую картину; откуда, наконец, тайна сюжетного напряжения в самой незамысловатой житейской истории?..» Да, Бекасов выделил наисущественнейшее для Андрея, потому что для него, как читателя и прозаика, главным в литературном произведении была не мысль, не идея, не концепция с тенденцией, не сюжет даже, — которые могли наличествовать, а могли и отсутствовать, — главным была возможность жить той жизнью, которую порождает автор, стать частичкой созданного им мира… Из всех читательских отзывов больше всего Андрея трогали те, где читатель доверительно признавался: когда я читал, мне казалось, что это со мной происходит… Андрей знал, что такую прозу некоторые критики высокомерно обзывают «жизнеподобной», — сам же он считал её жизне- (жизни!) равной.

А рассмешила Андрея хлестаковская непринуждённость, совершенно дилетантского свойства, с какой Бекасов сравнивал его персонажей не больше не меньше как с Фаустом, Фальстафом, Фигаро (на «Ф», что ли, заело у него пластинку?), при этом почему-то противопоставляя их героям Достоевского, Толстого и Тургенева. А заканчивалось это забавное противопоставление школьной банальщиной: пожеланием автору «не просто нарисовать образ, а дать его в развитии». Но как бы там ни было, Бекасов написал явно не то, что хотелось бы прочитать Лошаковой. И хотя следы её установок кое-где просматривались — в том же требовании «развития образа», — вывод звучал вполне определённо: издать книгу нужно и даже большим объёмом, нежели представил автор.

Итак, Бекасов не подкачал, а двух одобрительных рецензий, по редакционным правилам, вполне хватало для того, чтобы включить рукопись в издательский план. Однако и после бекасовской рецензии алая папка вновь была на неведомый срок заточена в лошаковском шкафу. Что ж, — может, так и полагается? Надо подождать — ведь ясно, что теперь дело на мази. Ну, некогда сейчас Лошаковой стряпать редзаключение — через месяц-другой всё равно никуда она не денется: нормативный срок оценки рукописи три месяца. И Андрей успокоился.

10

С каждым днем Андрей всё глубже вникал в издательскую жизнь, и многое в ней виделось ему очень и очень странным. Взять хотя бы такое ежеквартальное мероприятие, как День качества.

Всех собирали в директорском кабинете (единственном более или менее просторном издательском помещении), и заведующие редакциями докладывали о своих трудах за квартал, которые для наглядности выставлялись на стенде. Что-то были за книги! Массово-политическая редакция который год корпела над многотомным талмудом «Подон на пути к развитому социализму». Монахова с гордостью продемонстрировала очередной том в красном с золотым тиснением переплете и посетовала лишь на то, что форзац получился недостаточно ярким, адресуя свои претензии редакции художественного оформления. Подчинённый Монаховой Цветиков похвастался новым сборником воспоминаний о легендарном маршале-коннике (из серии «Были и мы рысаками»), пожаловался на неудачную обложку и, слегка кольнув редакцию художественного оформления, обрушился на злокозненного Рейгана, готовящего новую мировую бойню, чему, как понял Андрей, и должна воспрепятствовать свежеиспечённая военно-патриотическая книга. Цветиков, кстати, ненавидел американского президента лютой ненавистью и на любом собрании, беря слово, по-катоновски сводил своё выступление к обличению «отъявленного мракобеса».

Шрайбер представил собранию фолиант «Применение веточного корма в коневодстве» и пожурил оформителей за размытость фотографий.

Больше всех книг выпустила редакция детской и художественной литературы: три сборника подонских поэтов, монографию Бельишкина о творчестве Индюкова под названием «Партийная стойкость» и последнюю повесть Самокрутова, действие которой происходит в болгарском санатории, где восстанавливающий здоровье после операции герой-писатель (alter ego автора) проводит время в дискуссиях с американским советологом о преимуществах социалистического строя.

По поводу чуть ли не каждой книжки Лошакова, как и все выступившие раньше, тоже высказывала недовольство художникам, но никто ни ползвука не проронил о содержании выпущенных книг — можно было предположить, что каждая была бы совершенством, если б не погрешности в оформлении.

Затем, как бы обобщая сказанное до него, выступил главный редактор Цибуля. Говорил он обстоятельно, размеренно, складно, Андрей слушал его внимательно, но в результате поймал себя на ощущении, что ничего не может понять. Парадокс Цибулиной речи заключался в том, что каждая фраза в отдельности казалась вполне осмысленной, две стоящие рядом выглядели логически взаимосвязанными, а всё выступление в целом воспринималось как совершеннейшая белиберда.

Подвёл итог директор, заявив, что, по его мнению, все новые книги найдут своего читателя.

Андрей решился высказать своё недоумение вслух:

— Как же так? — попытался выяснить он. — Мы говорим о качестве книг — но ведь они, насколько я понимаю, издаются для читателей, — значит, о качестве их можно говорить только после — когда они будут прочитаны, вызовут какие-то отклики, оценки критиков — только тогда можно будет судить, удачной получилась книга, или не очень удачной, или совсем неудачной… Ну вот представьте, допустим, швейную фабрику: сшили там костюм, решили, что он хороший, — а никто не покупает и носить не хочет — какое ж тут качество?..

Андрея дружно затюкали.

— Мы идеологическая организация, а не какая-нибудь фабрика! — возмутилась Монахова.

А Шрайбер, кажется, впервые обратил на Андрея внимание и снисходительно процедил:

— Ну да! Будем мы ждать, пока критики напишут, — у нас квалифицированный редакторский состав — что ж мы, сами не можем определить качество? Нам надо итоги соцсоревнования подводить, премию рассчитывать, передовиков поощрять…

И действительно — после Дня качества специальная комиссия, сплошь состоящая из начальства, подвела итоги. Победителем опять назвали Цветикова — главный критерий оценки прозвучал так: «Он больше всех сдал рукописей и не допустил сверхнормативной правки». Что это обозначает, Андрей понял ещё не скоро. Но он из любопытства полистал одну из цветиковских книжек и обнаружил там такие перлы (типа «пуля подкосила ему ногу» или: «входя во все нужники города, комендант работал в тесном контакте с народной властью»), что не мудрено было догадаться: со стороны редактора не то что сверхнормативной, а пожалуй что, и никакой правки допущено не было…

Единственным, кто поддержал Андрея (правда, уже «в кулуарах»), оказалась, как ни удивительно, старший корректор Сырнева.

— Правильно вы сказали, Андрей Леонидович, — шепнула она ему в коридоре. — Нашли передовика — Цветиков! Да я несколько блокнотов исписала цитатами из его работ. Приходите как-нибудь почитайте — со смеху умереть можно. Ему не редактором быть, а… — Она запнулась. — Короче, безграмотный человек… — Сырнева вдруг почему-то покраснела, замялась и убежала к себе.

Чего это она разоткровенничалась, подумал Андрей, то вроде как обиделась тогда из-за Ильича, а теперь в союзники, что ль, набивается… Но размышлять на эту тему охоты особой не было. Женские эмоции. Сегодня туда, завтра сюда…

11

Вскоре после Дня качества проводили собрание о ближайших перспективах: наступающий год обещал быть тяжким по части памятных дат, в частности восьмидесятилетний юбилей ГПК приближался. Кончина классика вызвала в прессе небывалый расцвет скромного доселе жанра некрологов. Ими несколько недель подряд заполнялись полосы газет, даже весьма далёких от литературы. И вот теперь главный ГПКвед Крийва, собравший целый том этих некрологов, решил придать им форму книги. Учитывая ответственный характер работы, редактировать её доверили самой Лошаковой.

Ответственность за этот труд усугублялась ещё и тем обстоятельством, что его подготовку взял на контроль краевой генсек Золотющенко; сборник, кстати, и открывался трёхлистовой статьёй за его подписью (сочинённой, как говорили, тем же Крийвой), так что Лошакова с ГПКведом чуть не каждый день сидели в редакции, что-то горячо обсуждали, иногда ссорились, потом мирились — творческий процесс развивался бурно. Как вдруг в самый разгар его, когда дело споро катилось к завершению, здешнего генсека метрополия низвергла, прислав нового наместника; и апкомовские идеокураторы, долго не раздумывая, велели не медля рассыпать набор почти законченного труда. Крийва, впрочем, сориентировался быстро и на освободившееся место в плане воткнул прошлогоднюю свою монографию «Рядом с гением», но редакторский пыл Лошаковой оказался потраченным впустую, и она несколько дней не могла оправиться от потрясения, что стоило вдребезги разбитой цветочной вазы и оборванного телефонного шнура, на восстановление которого безотказному мастеру Туляковшину пришлось убить весь послеобеденный остаток рабочего дня.

12

Однако случившуюся драму затмило последовавшее вскоре событие подлинно трагическое: вопреки оптимистическому прогнозу Трифотиной, второй по рангу подонский классик и лауреат Самокрутов, на год пережив главного, отправился догонять его на пути в мир иной.

Провинциздатские верхи обуяла лихорадочная траурная суета: перебежки из кабинета в кабинет, телефонное выяснение подробностей: когда, как, почему, что, на чём ехать… Часам к одиннадцати подрулил «рафик» писательской организации и увёз в поместье на похороны — дира, Цибулю, Лошакову, Монахову, Викентьеву; Трифотиной места не хватило, и она, разбавив скорбную мину выражением злобной обиды, собрала свои оклунки и не прощаясь удалилась в неизвестном направлении. Андрей остался вдвоём с Туляковшиным; никто из них не выказывал желания обсуждать новость — каждый углубился в свою работу.

Андрея ожидал очередной «кирпич», на этот раз принадлежащий перу Фрола Фролыча Кныша — того самого, кого Лошакова восхваляла за проникновенное изображение лошадиной жизни. Предчувствуя нечто в казорезовском роде, Андрей с тоской начал перелистывать первую повесть под названием «Бедная кобыла Лиза». Но оказалось, что, несмотря на нелепое название, повестушка вполне читалась, более того, лошадиное житьё-бытьё героини излагалось с явным знанием материала и безыскусной задушевностью. Дочитав повесть, Андрей поневоле смягчился к автору, но следующий текст, где действовали не только лошади, но и люди, вернул его к первоначальному состоянию. Человеческие фигуры на лошадином фоне выглядели манекенами, а если кто-то из них пытался ожить, автор спохватывался и старательно жизненные приметы у них вытравливал, добросовестно добиваясь их чёткой полярности в координатах плюс и минус. Чувствовалось, что когда-то Кныш не лишён был писательского дара, но жёсткая нацеленность на то, «как надо» писать, почти напрочь уничтожила его творческие задатки — лишь в лошадиной теме сохранив их остаток.

Если в опусах Казорезова вольное слово было удушено насмерть, а у Бекасова, полное жизни, лишено воли, то у Кныша занимало некую промежуточную ступень: накрепко заарканенное, изредка всё же билось и трепыхалось.

И вот как прикажете поступить с таким автором: посоветовать писать только о лошадях и не писать о людях? Так ведь это едва ли не двадцатая его книга! Значит, опять конфликт? И что же — чуть не с каждым автором так будет?..

13

Три месяца ожидания истекли в марте, и так как Андрей не видел, чтобы за это время Лошакова хоть раз притронулась к его рукописи, то решил поторопить события. Первым делом он обратился к самой Лошаковой.

— Вы что, не видите, что мне некогда?! — вспыхнула она и нервно дёрнула рукой над своим столом, заваленным папками, корректурами, гранками, поверх которых расстелена была «простыня» с проектом плана будущего года. И в самом деле — заведующую последние дни доставали со всех сторон: визитами, звонками, вызовами в писательское правление и даже сам апком (как Андрею стало известно позднее, годовые издательские планы верстались на правлении союза и утверждались в апкоме). Шла закулисная мышиная возня; каждый письменник, кроме мэтров и начальства, тревожился: попадёт — не попадёт, а если попадёт, то сколько листов получит. Система, как понял Андрей, была такова: между членами союза существовало как бы джентльменское соглашение: поэт имел право выпустить книгу раз в три года, а прозаик — раз в четыре, причём тот, кто пытался пробить что-то сверх этой нормы, считался «нарушителем этики». Вне графика дозволялись юбилейные книги — начиная с пятидесятилетнего возраста, и регулярно кто-то заинтересованный намекал, что юбилеи полагается считать каждые пять лет, но это уточнение действовало, увы, лишь после семидесяти, — правда, и таких, льготных, юбиляров набиралось немало. Несмотря на видимую чёткость системы, справедливость её была весьма относительной: действительно, а как, например, с теми, кто и поэт и прозаик, — они, выходит, в привилегированных условиях? Опять же объёмы: у кого книжка в пять листов, а у кого — в двадцать пять. Тиражи к тому ж: одному — массовый, а другому — несчастные 15 тысяч… Словом, интересы пересекались, переплетались, противоречили друг другу и создавали атмосферу постоянной склоки и взаимной подозрительности. Нынешней весной она усугублялась ещё и свежим конфликтом, разразившимся между привилегированной верхушкой и чем-то не угодившим ей Золотарёвым, публично обвинённым в плагиате.

Подоплёка была такова: Золотарёв в последнее время сделался чересчур плодовит и массой своих произведений серьёзно внедрился в бумажные запасы и гонорарные фонды Провинциздата, что не могло понравиться Бледенке, Крийве и их ближайшим шестёркам. Видимо, последним оскорблением, взорвавшим клапан их терпения, стала растянувшаяся чуть ли не на полгода публикация из номера в номер в «Вечёрке» очередного его шпионского опуса. Это был явный рекорд, установленный столь же явно не по чину. Вспыхнувшую на страницах местной прессы войну гасить пришлось апкому, не занявшему позиции ни одной из сторон. Шайка Бледенки была боссам ближе по духу, но Золотарёву покровительствовал кое-кто из столичных писательских тузов, так что уладить всё полагалось по принципу: «Ребята, давайте жить дружно». Боевые действия удалось притушить, но взаимная озлобленность не спадала и перешла в подспудную грызню при составлении плана.

Конечно, раздражённость Лошаковой была понятна и, возможно, даже простительна, но почему из-за внутрисоюзовских дрязг и раздоров должна страдать будущая книга Андрея? Он-то никоим боком не причастен к этой «войне мышей и лягушек». К тому же и не требует ничего сверх того, что положено нормативными документами: дать заключение на рукопись по истечении трёх месяцев.

Но Лошакову его доводы чуть не взбесили:

— Не буду я сейчас заниматься вашей рукописью! — не в силах сдержать гнева праведного, она вскочила, рванулась по направлению к двери, при этом ногой зацепила многострадальный телефонный провод — аппарат брякнулся и раскололся на три части.

Камила Павловна ойкнула, покраснела, метнулась назад, гневное выражение лица сменилось жалкой растерянной улыбкой.

— Юрий Фёдорович, — умоляюще обратилась она к Туляковшину. — Тот, не говоря ни слова, вынул из дипломата набор инструментов и приступил к ремонту, а Лошакова возобновила прерванное движение и, хлопнув дверью, скрылась в коридоре.

Трифотина загадочно хмыкнула и елейно-сочувственным тоном посоветовала:

— Вы, Андрей Леонидович, лучше сейчас её не трогайте: видите — мечется, и вашим и нашим хочет угодить. Сходите вы лучше к Цибуле.

Цибуля, как всегда, самостийно решать ничего не захотел, и тогда Андрей, уже по собственной инициативе, отправился к директору. Тот пообещал поговорить с Камилой Павловной, и в конце дня Андрей увидел, как она, слегка сместив в сторону гору бумаг на своём столе и растрепав начёс, остервенело чёркает карандашом в его рукописи…

А через несколько дней вернулось с контрольного рецензирования творение Казорезова. Отзыв был убийственный. Рукопись в предложенном составе признавалась непригодной для печати, особенно безжалостно растаптывался убогий «Ломбард». Итоговый вывод недвусмысленно предписывал издательству: рукопись из плана исключить, позицию считать резервной.

«Ну вот, — удовлетворённо подумал Андрей, — не такие уж там, оказывается, дураки, в Главке», — и спросил, что ему делать дальше. Ответ Лошаковой показался ему не вполне понятным:

— Вернуть автору на пересоставление и доработку.

Но он не стал ломать голову: с плеч долой — и слава Богу.

14

В тот день Лошакова была нарядной, сосредоточенной и даже какой-то торжественной. Склонившись над столом, она усиленно о чём-то думала, делала быстрые пометки в тетради; заглядываясь на потолок, что-то произносила вслух, как бы заучивая: похоже, что роль какую-то репетировала. Потом, в такой же задумчивости проделав несколько челночных рейсов в коридор и обратно, остановилась у Андреева стола и мягко, по-товарищески, едва ли не нежно, шепнула:

— Андрей Леонидович, нам надо поговорить по вашей рукописи.

«Почему «по», а не «о»? — машинально подумал Андрей, вставая с места, и объявил, что он готов, хотя вовсе не ожидал такого поворота дел. Но не успели они добраться до авторской комнаты, как Лошакову позвали к телефону, потом ей пришлось куда-то бежать, возвращаться, опять бежать, — словом, одолела её всегдашняя затурканность, и лишь в конце рабочего дня удалось им уединиться.

Утомлённая уже несколько, она попыталась восстановить утренний торжественный тон и с неуверенной улыбкой провозгласила:

— Андрей Леонидович, я прочитала вашу рукопись и вижу в ней книгу… — Андрей кивнул, не зная, следует ли как-то отвечать, и приготовился слушать дальше. — Но… Нам ещё нужно над ней поработать. — Андрей теперь уже не стал кивать, а вопросительно уставился на редактрису, она же вдруг запнулась, словно забыла, что говорить дальше, и принялась листать свою тетрадь вперемешку со страницами рукописи. — Ага, — удовлетворённо ткнула она пальцем в тетрадь. — Ну вот. Тема нужная, сельская, идейный замысел правильный — показать превосходство честного труженика над всякими спекулянтами и тунеядцами. Характер героини стойкий, положительный… Всё это хорошо. Но мне этого мало: надо показать, как у неё сформировался такой характер под влиянием родителей, школы, колхозного актива…

«Господи, что она плетёт!» — мысленно простонал Андрей и попытался разобрать карандашные пометки на странице, лежащей по отношению к нему вверх ногами, — «подруг-доярок», — с трудом удалось разобрать…

— Литература имеет свои законы, — отвлекла его памятная фраза. «Конечно, имеет, — проглотил свою реплику Андрей, — только вряд ли они тебе известны». — Теперь постраничные замечания. — Он прислушался. — Вот на пятой странице героиня вспоминает об одном, а потом у неё опять воспоминание. Это что ж получается — воспоминание в воспоминании?

Поскольку вопрос адресовался ему, Андрею ничего не оставалось как отвечать:

— Ну да. Нормальный ход ассоциативной памяти. Мы ведь в жизни редко вспоминаем о чём-то в чёткой последовательности: одна деталь цепляет другую, каждая вызывает свой образ, и логически они не связаны — это вполне естественно.

— Нет уж, надо как-то попроще.

Андрей поморщился.

— Теперь вот тут — вы пишете: «если какая из её красавиц упрямилась, ленилась вставать, то она могла и помочь им, голубушкам, подняться». Ну не все ж они красавицы — сказали бы просто: «подруг-доярок».

— Каких доярок? — насторожился Андрей. — Там ведь о коровах речь идёт.

— О коровах?.. — Камила Павловна смутилась, зашевелила губами над страницей. — Да, верно… Тут я что-то… напутала…

Нуднейшее действо продолжалось. Лошакова засыпала его своими замечаниями одно нелепей другого, а он с тоской мечтал, чтоб эта экзекуция поскорей кончилась.

— Итак, что нужно сделать, — наконец подытожила она свои требования: — Полнее раскрыть характер героини, взаимоотношения с родителями, с женихом, чтобы читатель видел, как формировались её лучшие качества…

— Знаете, Камила Павловна, — не выдержал Андрей, — мне кажется, если выполнить все ваши пожелания, то это уже целый роман получится, а я писал живой, динамичный рассказ, где действие быстро развивается, — все эти подробности её семейной жизни мне просто не нужны. И потом, — вспомнился ему кстати сосед-рецидивист, — совсем не обязательно, чтобы самые благотворные домашние влияния неизбежно создали положительный, так сказать, характер. Был у меня сосед — из своих тридцати девяти лет восемнадцать провёл за решёткой, а его родной брат — доктор наук, интеллигентный человек, с незапятнанной репутацией… Росли в одних и тех же условиях, воспитывались вместе, а результаты, как видите, совершенно противоположные. Значит, одни условия воспитания не делают человека таким, а не иным.

— Опять эта ваша строптивость! — всплеснула руками Лошакова, — не зря я сомневалась, говорила Суперлоцкому, когда он мне вас рекомендовал… Жаль, что вы у нас работаете, — досадливо вырвалось у неё без всякой видимой связи с предыдущим.

Затем разговор превратился в невразумительную перепалку. Заразившись, что ли, лошаковской раздражённостью, он незаметно принял её тон — с той разницей, что она едва ли не вопила, а он всё же не утратил сдержанности. Андрей так ни в чём и не согласился с ней, лишь попросил, чтобы все свои замечания она изложила письменно, в форме редзаключения.

— Ладно, будет вам редзаключение! — обещание прозвучало как угроза. И Лошакова рванулась вон из авторской.

Когда Андрей, уложив папку в портфель, в тоскливо-подавленном настроении побрёл к выходу, у дверей редакции сокрушённо-растерянная Лошакова жаловалась Цибуле:

— Василий Иванович, дверь захлопнулась, а ключ внутри остался. Что же делать?

Цибуля чесал в затылке и туповато глазел на дверь…

15

Как выяснилось наутро, проникнуть в редакцию Лошаковой с Цибулей удалось хирургическим, так сказать, путём: выбив стекло в верхней филёнке двери, а затем с малярных козел надавив линейкой на клапан замка изнутри. Андрей слегка позлорадствовал по этому поводу и положил свою рукопись на стол Лошаковой, которая в коридоре делилась с Монаховой своими переживаниями. А вскоре неожиданно заявился Казорезов, до этого обретавшийся в какой-то творческой командировке. Он расположился в кресле у окна и принялся живописать свои командировочные впечатления.

Оказывается, он два месяца мотался по чабанским районам края, собирая материал для нового романа о сельских тружениках. Вещал он сбивчиво и захлёбываясь, перепрыгивая с пятого на десятое, распуская и собирая веер морщин на лбу. В его речи проскакивали кое-какие любопытные подробности — заинтересовало Андрея упоминание о неком чабане, имеющем личные пастбища, где выгуливались тысячные стада, как принадлежащие ему самому, так и предназначенные для головки районного начальства. Из рассказа Казорезова выходило, что часть доходов отстёгивалась и кое-кому из апкомовцев, что обеспечивало полную безопасность хозяину-миллионеру.

— Но об этом я писать не стану, — хитро осклабившись, завершил устную новеллу Казорезов, — я знаю, о чём нужно писать.

Ознакомившись с главковской рецензией, он никаких эмоций не проявил. Деловито выписал кое-что оттуда к себе в блокнот и невозмутимо забрал свою рукопись; тут Лошакова что-то шепнула ему, и они вдвоём вышли из комнаты. Минут пять спустя (с их уходом Андрей почувствовал что-то недоброе) Камила Павловна прошла к своему шкафу и, загородив его от Андрея, закопошилась в пыльных недрах, послышалось сдавленное чиханье; потом, неуклюже протанцевав бочком к двери и по-прежнему спиной к Андрею, она попыталась в той же танцевальной позиции протиснуться в дверь, но, исполняя заключительное па, вынужденно полуразвернулась плечом назад, и из подмышки её выглянул уголок так знакомой Андрею алой папки…

16

Итак, всё стало понятно. Понятно, что Лошакова не хочет издавать его книжку; понятно, что с этой целью она, имея две одобрительные рецензии, наняла, нарушая финансовую дисциплину, третьего рецензента, причём такого, который имел зуб на Андрея за попавшие ему в руки уничижительные замечания о собственном творении; понятно, что Казорезову были даны соответствующие инструкции… Непонятным оставалось только, достаточно ли нежелания одного редактора, пусть и старшего, для того чтобы книга не состоялась.

Чтобы ответить на этот вопрос, Андрей погрузился в пособия по авторскому праву и всякие типовые положения об издательской деятельности. Поначалу он всерьёз и с уважением отнёсся к этим документам, но чем глубже вникал в канцелярские премудрости, тем сильнее его охватывало недоумение и он осознавал, что не может ничего осмыслить в этой абракадабре. Статьи и параграфы формулировались таким образом, что положение, уяснённое, казалось бы, Андреем в одном разделе, полностью опровергалось в другом, и с точки зрения простой логики ситуация создавалась неразрешимая. Обдумав этот казус, Андрей пришёл к выводу, что тот, от кого зависит применение этих установлений, получает возможность в одном случае поступить так, а в другом эдак, в целом же всё зависит в конечном счёте от его желания. Сегодня назову этот предмет белым, завтра — чёрным — и буду прав и в том и в другом случае. Почему?.. Потому что решение за мной. Другими словами, занудливые, невыговариваемые, юридические безупречные конструкции нормативных документов санкционировали полный произвол хозяев издательства, автор же оказывался в положении просителя или, в лучшем случае, бедного родственника.

«Но как же так? — не хотел соглашаться Андрей: — Хвалебные отзывы из центрального издательства; две одобрительные рецензии авторитетных здешних прозаиков — и всё рушится лишь потому, что редактриса так возжелала?..»

Поразмыслив, он решил изменить тактику. Что ж, раз Лошакова требует доработки, выполним это требование — трудно разве!.. И он забрал свою рукопись, когда увидел, что Казорезов возвратил её Лошаковой. Кстати, его рецензию она не показала Андрею.

О, что это были за муки! Писалось всё вроде гладко и легко, но как противно было самому перечитывать насочинённое про злополучного отца, жизни не представляющего без работы в поле, и безупречно морального жениха, не осмеливающегося прикоснуться к невесте, пока не отшлёпнулся штамп в паспорте… Как тошно было править эти мертворождённые абзацы! Но получилось как будто бы так, как хотела Лошакова. Что же она придумает теперь?..

Через месяц он закончил «доработку» и вновь вручил многострадальную папку Лошаковой, не сомневаясь, что та (папка) займёт штатное уже, можно сказать, гнездо в шкафу, и строя на этом предположении расчёт в дальнейшей борьбе за пробивание к печатному станку.

17

Расчёт, казавшийся Андрею достаточно тонким, заключался в следующем: ковыряясь в пособиях по авторскому праву, он отыскал зацепку, которая в сложившейся ситуации могла сыграть ему на руку. Был там пунктик относительно доработки рукописи по замечаниям редактора: сдав доработанную рукопись, автор вправе был получить ответ в течение месяца. Если же этот срок издательством не соблюдался, рукопись считалась одобренной, и, значит, включение в ближайший план выпуска по закону ей обеспечивалось. Андрей не сомневался, что Лошакова не уложится в месячный срок, стало быть, по истечении такового он сможет потребовать включения рукописи в план. Что же касается казорезовской рецензии, то ему о ней ничего не известно, к тому же по закону она и вообще лишняя, так что незачем и вспоминать о её существовании. Всучив доработанный текст Лошаковой, он успокоился и решил весь месяц проявлять выдержку и сосредоточиться на повседневных делах.

Первым из них была работа с Бекасовым.

Андрей осилил наконец его тридцатилистовую юбилейную рукопись и подготовился к разговору с автором. К облегчению Андрея, вещей, вызвавших полное его неприятие, оказалось немного, хотя в целом книга получалась чересчур разноуровневая и разномастная. Вместе с повестями и рассказами бесспорно удачными Бекасов насовал туда, по-видимому, всё, что наскрёб по своим домашним сусекам. Создавалось впечатление, что автор, полагая себя законченным классиком, замыслил нечто вроде однотомного полного собрания сочинений: чего только не лежало в толстенной папке — очерки о колхозных передовиках и к юбилейным датам славных коллег-земляков, юморески и исторические заметки, наброски автобиографии и воспоминания о друзьях поэтической юности; литературоведческое эссе «Мой Пушкин», где с пылом неофита провозглашались «открытия», совпадавшие с откровениями на ту же тему из школьного учебника… Вся эта разнородная масса и внешне выглядела соответствующим образом: экземпляры первые, вторые и совсем слепые, расклейка, рукописные вставки, пожелтевшие вырезки из районки, страницы с жирными пятнами, жёваные, покоробленные, мятые, белые, серые, розовые… Винегрет, каша, ирландское рагу. Автор, вероятно, настолько уверен был в собственной гениальности, что считал счастьем для любого редактора привести хотя бы в относительный порядок всю эту мешанину.

И всё же несомненная талантливость безалаберного автора заставляла смириться с его неряшливостью, и Андрей, преодолев досаду, скомпоновал из этой аморфной массы неплохую книгу.

И вот теперь предстояло убедить Бекасова избавить её от явного балласта.

Вопреки ожиданиям, Бекасов оказался несравненно покладистее Казорезова. Он сразу согласился убрать очерки о передовиках, кое-какие «мемуары» и даже «своего Пушкина». Тогда Андрей, не ожидавший столь лёгкого успеха, решил закрепить его, убедив автора выкинуть из будущей книги и два «юбилейных» очерка — о Самокрутове и Калиткине.

— Знаете, Мартын Николаевич, на мой вкус, прозаик Бекасов пишет значительно лучше Самокрутова и Калиткина.

— Я тоже так считаю, — с важностью и без тени смущения принял лестное заявление Андрея Бекасов.

— Ну вот, — взял быка за рога Андрей, — и поэтому мне было немножко странно читать ваши славословия в их адрес. Ведь, представьте, вашу книжку откроет кто-нибудь лет через пятьдесят. Кто такой Бекасов, ему понятно, а вот почему он поёт дифирамбы каким-то давно забытым творцам — это ему трудновато будет понять. Как вы считаете?

— Может, ты и прав, — глубокомысленно изрёк Бекасов и пообещал подумать над предложением Андрея.

В общем, разговор завершился к взаимному удовольствию, и Андрей с облегчением понял, что особых проблем с бекасовской книжкой возникнуть не должно.

Вторая работёнка выпала попротивней — очередная кассета молодых дарований. «Да что у них здесь — питомник какой, что ли?» — тоскливо подумал Андрей. Видимо, в его невольной гримасе Лошакова углядела перспективу нежелательной дискуссии и решила подсластить пилюлю:

— Мы с вами, Андрей Леонидович, вместе будем работать: двух поэтов я возьму, двух — вы.

Куда тут было деваться!

Одним оказался преуспевающий уроженец подонского хутора, ставший столичным жителем, — тот самый любимый ученик Егора Александровича, что при личной встрече простодушно объяснит Андрею способ сделать карьеру в поэзии. Вторым — некий Виктор Жмудель, бывший комсомольский секретарь Подонска. Оба не первый год обивали издательские пороги, обросли кучей рецензий и рекомендаций — в том числе главковских. Андрей понял, что у него не будет веских оснований «завернуть» этих поэтов и придётся так или иначе выпускать их в свет.

Относительно Жмуделя, однако, Лошакова высказалась как-то с намёком. Он, по её словам, года три назад уже предлагал рукопись издательству, но с её редакторскими замечаниями не согласился и забрал свои стихи.

— Так что вы с ним построже, Андрей Леонидович, — закончила она.

Прочитав рукопись, Андрей отметил, что, пожалуй, впервые пожелание Лошаковой совпало с его собственным ощущением. Конечно, у него не было возможности задробить всю рукопись, так как в главковской рецензии были названы десятка полтора стихотворений как основа будущей книжки. Но можно было по крайней мере ими и ограничить объём, сэкономив хоть клочок бумаги…

18

Бекасов так и не выполнил своего обещания подумать над тем, чтобы убрать из будущей книги панегирические очерки о «старших товарищах». Более того — он вообще перестал появляться в редакции. А Лошакова к тому же, — заметив, что Андрей чаще корпит над бекасовской «окрошкой», чем над поэтическим «несъедобьем», — как-то вскользь обронила, что с «Колобродью» торопиться не стоит, до юбилея ещё далеко, а вот на кассету надо приналечь. Такая установка показалась Андрею странноватой. Бекасов воспринимался всеми как кандидат в подонские классики, прежние его книжки шли на сплошной зелёный, а уж юбилейную, казалось бы, тем паче надо выпекать в форсированном режиме… Лошакова, когда поручала Андрею вести рукопись, ещё съехидничала в том духе, что неужели ж редактор и здесь найдёт к чему придраться. А уж с автором у неё прослеживались особо доверительные отношения, панибратского, можно сказать, свойства. Не бекасовская ли рецензия повлияла на отношение к нему заведующей?

Впрочем, такое предположение выглядело, пожалуй, чересчур заносчивым со стороны Андрея. То есть не исключено, что неуправляемость Бекасова сыграла какую-то роль в потере им режима наибольшего благоприятствования, но главная причина коренилась совсем-совсем в ином…

Уяснил её Андрей не сразу.

В последние дни к Трифотиной зачастила Ирина Кречетова, у которой тоже вызревала юбилейная книжка. Неонилла Александровна принимала авторессу с приторной доброжелательностью, они о чём-то чуть ли не ворковали справа от Андрея; потом стали периодически исчезать из редакции, а возвращались чем-то возбуждённые, склеротически розовые, утрачивая обоюдную умилённость, и не слишком удачно пытались это скрыть.

Не то чтобы Андрей специально следил за всей этой их взаимной психофизиологией, но коль уж рядом она пульсировала, волей-неволей что-то в глаза и уши бросалось.

Однажды, в отсутствие Трифотиной, взвинченная неизвестно чем Кречетова чересчур экспансивно заговорила с Андреем о кассете, которую он строгал; потом, без видимой логики, с неким надрывом спросила, а не хотел ли бы он стать редактором её книги. А когда он, растерявшись, пробормотал что-то невнятное: мол, не ему это решать, — она вдруг сбивчиво принялась рассказывать, что навещала в больнице Бекасова, что он очень плох, предполагают самое худшее, что у него ужасно раздулся живот, весь твёрдый, что он и вставать уже не может и жутко переживает, как его книга…

После этого разговора Андрей пристальней заинтересовался «делом Бекасова» и, улучив момент, полистал забытый Лошаковой на столе план выпуска будущего года. И что же?.. Как это ни поразительно, фамилии Бекасова он там вообще не обнаружил.

Так вот в чём фокус-то! Они узнали, что человек обречён, а раз так, то проку с него ноль, и, значит, долой его из плана! Есть живые, нужные, на что-то пригодные — чтоб их использовать, а этот — уже труха?.. Ну, молодцы ребята!

Ладно, какой он никакой, Бекасов, но мужик талантливый, выживет или помрёт, не от нас зависит. Но пусть он узнает о том, что в Провинциздате его уже похоронили.

И в один из очередных визитов Кречетовой Андрей, как бы невзначай, как бы упоминая о чём-то мимолётном и малосущественном, при встрече с ней на лестничной площадке равнодушно поведал:

— Вы знаете, Ирина Петровна, а ведь книги Мартына Николаевича в плане нет.

Глава пятая. 1 августа 1985 года

(время служебное)

1

Уподобив мир театру, а людей актёрам, Шекспир, однако, не определил жанра, в котором развивается жизненная драма — то ли полагая это очевидным, то ли подразумевая присутствие в ней всех без исключения. Находя справедливым оба предположения, Андрей для себя, в рабочем, так сказать, порядке, считал главным жизненным жанром трагикомедию и всегда, как от вкусового провала, кисло морщился, ежели в ней прорезались элементы мелодрамы. Он с недоверием относился ко всяким там роковым случайностям, счастливым совпадениям и прочим её аксессуарам. В то же время он знал, что у Бога всего много, а значит, допускал и сугубо мелодраматические изгибы судьбы. Именно таким узлом нелюбимого жанра стал для Андрея день 1 августа 1985 года, когда, по его расчётам, истекал срок ответа издательства с оценкой его доработанной рукописи.

Ровно в восемь тридцать Андрей вошёл в кабинет директора и молча положил перед ним заготовленный документ:

Директору
Провинцеградского книжного издательства
Н.С. Слепченко
редактора детской и художественной
литературы Амарина А.Л.

Докладная

30 ноября 1984 года мною была предложена издательству рукопись книги рассказов объемом 7 авторских листов. После того как я уведомил Вас об этом, она была вручена старшему редактору редакции детской и художественной литературы К.П. Лошаковой. Нормативные сроки прохождения рукописи были нарушены, однако после моего вторичного обращения к Вам и Вашего личного вмешательства дело сдвинулось с мертвой точки: рукопись была прочитана К.П. Лошаковой и отрецензирована писателями М.Н. Бекасовым и Д.К. Мурым. Обе рецензии одобрительные. К. П. Лошакова объявила мне, что видит в рукописи книгу, и определила конкретно ее содержание: повесть и 3 рассказа общим объемом до 6 учетно-издательских листов. Я попросил К.П. Лошакову дать мне письменное редакторское заключение. 18 мая 1985 года К.П. Лошакова в беседе со мной зачитала основные положения черновых набросков редзаключения (машинописный текст его так и не был мною получен), вернула первый экземпляр рукописи с редакторскими пометками на полях и высказала свои требования по доработке. Хотя с большей частью замечаний я не был согласен, тем не менее, с целью найти возможность компромиссного решения, я произвел доработку и выполнил большинство требований старшего редактора.

2 июля 1985 года доработанная рукопись была вручена мною К.П. Лошаковой. Как следует из типового положения о подготовке рукописи к изданию, исправленную по замечаниям рукопись издательство обязано оценить в строго ограниченный срок, а именно: в течение 15 дней, с добавлением по 2 дня на каждый авторский лист. Объем доработанной мною рукописи составляет менее 6 авторских листов, следовательно, срок ее оценки истек 30 июля 1985 года, а так как письменное извещение в течение этого срока мне направлено не было, произведение считается одобренным. На этом основании прошу включить мою книгу в план выпуска 1986 года и заключить со мной письменный договор.

1 августа 1985 года
(А.Л. Амарин)

Мельком взглянув на бумагу, дир кивнул и погрузился в кучу ведомостей, с видимым нетерпением ожидая момента, когда снова можно будет приникнуть к любимому «музыкальному» инструменту.

Андрей вернулся в редакцию, Лошаковой ещё не было, он положил на её стол редзак на Жмуделя, подошёл к окну, раскрыл его. Остатки утренней свежести крохотными невидимыми облачками ещё пробивались сквозь уплотняющийся бензиновый чад, но свирепо палящее солнце неотвратимо приближало момент, когда они расплавятся в липком удушающем жаре…

Ему почему-то вспомнилось трёхлетней давности утро, когда он вот так же стоял у раскрытого иллюминатора в своей каюте и дышал океанским аэрозолем, а по трансляции крутили давнюю мирейматьевскую песенку «Чао, бамбино, сорри», и его кольнула вдруг внезапная боль одинокости, оторванности, заброшенности, и он приглушил её сигаретным дымом…

«Почему никотин утешает? — мимолётно подумал он, доставая пачку „Провинцеграда“, и отошёл от окна, зафиксировав в мозгу ещё одну мысль: — Хорошо, Лошакова, как и он, с насморком хроническим, хоть этот жуткий кондишн не включает».

Пока он курил на балкончике, Лошакова успела прийти и сделать начёс, а сейчас, когда он уселся за свой стол, заканчивала пудриться. Обычно лицо её при этом вид имело хищно-настороженный, но сегодня оно, кажется, несколько расслабилось, а вскоре Андрею стало ясно, что его начальница пребывает в неплохом настроении. Добродушно оскалившись, она с ходу углубилась в чтение лежащего перед ней редзака, сопровождая этот процесс то одобрительным хмыканьем, то сдавленным смешком, а закончив его, поощрительно-доброжелательно заметила:

— Да, Андрей Леонидович, это вы его хорошо раздраконили.

Наклоном головы Андрей дал понять, что высокое одобрение к сведению принято.

Потом они занимались каждый своим делом, и с каждой минутой влажная жара всё плотнее обвола-кивала тело, мозги и душу вязкой студенистой массой, и наконец Лошакова не выдержала и включила кондиционер, а Андрей, спасаясь от этого смертоносного орудия бакинского производства, пошел посло-няться.

2

В коридоре Андрея поймал Шрайбер и зазвал в свой кабинет.

— Хочешь в Москву слетать на фестиваль?

Андрей промычал нечто невразумительное, так как не мог на ходу сообразить, что сулит или, напротив, чем грозит ему эта с неведомой для него целью поездка.

— Там же, говорят, сейчас кого ни попадя не пускают в столицу, — высказал он побочной важности замечание.

— Егор Иванович с авиаторами договорится. А там в Главк сходишь, документы отдашь, погуляешь по фестивалю, и вечером назад.

— Что за документы? — на всякий случай полюбопытствовал Андрей.

— Наградные материалы на Камилу Павловну.

— Наградные?..

— На издательство выделили по разнарядке одну медаль «За трудовое отличие». Решили представить Камилу Павловну.

— Кто решил?

— Коллектив… Партбюро… Ну, я на вас заполняю командировку. — Андрей не успел сказать ни да ни нет, как Шрайбер резко зацарапал авторучкой с чёрными чернилами по бумаге. Он держал перо в левой руке, сжимая его двумя пальцами с оторванными фалангами: похоже было, что это движется манипулятор робота. — Вот, отнесёте Марусе, она печать поставит, получите деньги — и вперёд.

Андрей машинально отнёс бумажку секретарше и пошёл перекурить это дело.

Вслед за ним на балкончик выскочила крайне чем-то возбуждённая Сырнева.

— Андрей Леонидович! Что — Лошакову к награде представляют?

— Да вроде бы, — через губу выдавил Андрей.

— Какие сволочи!..

— Кто?

— Все: директор, Цибуля, Монахова… И этот — тоже мне ветеран! За что, спрашивается, за что Лошаковой награда?! За то, что ни одной книги юбилейной в срок не вышло?.. Что в типографию брак сдаётся? Что к Главного Классика юбилею триста пятьдесят страниц набрали и набор рассыпали? С ума посходили: триста пятьдесят страниц некрологов в книгу собрать — кто ж это прочитать сможет?! За это награждать?! Да это издевательство над советской властью!.. — Сырнева торопилась, волновалась, проглатывала слова — возмущение распирало её.

— Да я не особенно в курсе всех этих подробностей, — попытался уклониться от диалога Андрей, ошарашенный пылким натиском старшего корректора.

— Вы много чего не знаете, Андрей Леонидович! Тут такое осиное гнездо, такая клоака!.. Так это вы повезёте в Москву документы?

— Посылают, — неопределённо ответил Андрей.

— А можно я с вами письмо передам в Главк?

— Какое письмо?

— Я всё напишу, всё как есть — кому они собираются награду давать! Как вы думаете — можно ещё остановить это дело?

— Я, честно говоря, понятия не имею, как это всё делается, с наградами. Наверно, раз маховик запущен, его уже не остановишь.

— Нет, я всё равно напишу! Вы передадите?

— Да пожалуйста, мне не трудно.

— Или не стоит писать?

— Видите ли, Вероника Сергеевна, — осторожно, на ходу соображая, что будет правильным, вслух рассуждал Андрей, порядком озадаченный тем, что Сырнева высыпала ворох своих эмоций именно на него, — я не знаю фактов, которые известны вам, не знаю, насколько они соответствуют действительности, но если вы во всём этом уверены, если считаете, что несправедливости надо воспрепятствовать, тогда… Тогда — и всё равно я не могу вам сказать: пишите. Это, мне кажется, вы должны решить для себя сами.

— Я напишу, Андрей Леонидович, я всё-всё напишу, а вы отвезёте?

— Ну хорошо, Вероника Сергеевна.

Сырнева рванулась прочь с балкона, а Андрей почувствовал, что сегодня события опережают возможность их осмысления, и в голове у него образовался сумбур.

Вот они, непридуманные возможности повернуть сюжет, и все могут украсить любую мелодраму. Вариант первый: он сам, как послушный раб, становится добрым вестником и гонцом для своей притеснительницы и врагини и в ответ на унижения и издевательства способствует упокоению драгоценной регалии на высокой (непременно высокой! — разве можно встретить в литературе какую-нибудь другую?) груди повелительницы. Вариант второй: гонимый и обездоленный восстаёт против угнетателей и привозит в Главк не только порученные ему документы, но и разоблачительные письма, с собственными гневными комментариями и дополнениями, и столичное начальство, потрясённое коварством и низостью своих провинцеградских вассалов, обрушивает на них верховную кару, и он, Андрей, торжествует победу. Вариант третий…

Но тут Андрея позвали в бухгалтерию получать командировочные, и разработать третий вариант он не успел.

3

Бухгалтерия помещалась в крайней комнате третьего этажа, над кабинетом Цибули. Была она общая для Провинциздата и «Подона», — видимо, поэтому подонцы и потеснились, допустив некоторую экспансию со стороны издателей.

Крохотным предбанничком к бухгалтерии приткнулось ещё так называемое машбюро, состоящее из старшей машинистки Виктории Ксенофонтовны Свекольниковой и её подчинённой Тани. Свекольникова работала в Провинциздате чуть ли не с его основания, мастерство её было феноменальным: она печатала вслепую, с виртуозной ловкостью, с невообразимой быстротой и, что особенно восхищало Андрея, почти без помарок. Таня тоже работала хорошо, но до Виктории ей было далеко.

Андрей пронырнул простреливаемое очередями двух электрических пишмашинок пространство и попал в бухгалтерию.

Здесь сидели три женщины: плановик, старший бухгалтер и кассир, и их орудия труда представляли собой более высокую ступень технического прогресса в сравнении с директорскими счётами: перед каждой мигала зелёными цифирками отечественная чудо-машинка «Электроника». Однако видимое действие на каждую женщину она оказывала по-разному.

Зав плановым отделом Наталья Васильевна Ныркова будто подзаряжается от машинки энергией, бодростью и жизнерадостным здоровьем — зрелой красой от неё так и пышет; а вот старший бухгалтер Елена Борисовна Хухмина — наоборот: «Электроника» словно от неё получает питание для своей жизнедеятельности — чахлая бледность и даже некоторая жертвенная измождённость отпечатались на её тонком лице со следами увядающей, разумеется, красоты на щеках и, естественно, остальной его площади. Кассир же Эмма, которая лет на восемь моложе своих коллежанок, как бы соединяет в себе несовместимые, казалось бы, особенности внешности той и другой: она крепка, налита щедро плотью, как Наталья Васильевна, и в то же время бледна, блёкла и словно выцвела от времени, как Елена Борисовна, — так что долгое время Андрей полагал всех трёх дам из бухгалтерии ровесницами.

Все они практически всегда, когда их доводилось видеть Андрею, отрешённо парили, нависая над своими столами, и самозабвенно что-то считали, считали, считали, пересчитывали, записывали, проверяли и считали опять.

Что считала кассир Эмма, догадаться было несложно, потому что два раза в месяц, а сверх того раз в квартал (премия) плюс к тому самый общелюбимый раз в год (тринадцатая) каждый провинциздатец и подонец, мусоля купюры, получал неопровержимое подтверждение незряшности кассирских счётных упражнений, а вот какие цифры выдавливали из своих аппаратов две другие сотрудницы бухгалтерии (плановика Ныркову обыденное сознание включало в их число)?..

Мало-помалу Андрей понял, что Наталья Васильевна составляет планы, но планы с такими загадочными названиями, которые простого смертного могли довести до умопомрачения. Ну ладно, у Андрея было филологическое образование, а вы, например, если у вас менее гуманитарное, знаете, допустим, что такое нормативная чистая прибыль? И чем деньги из фонда материального поощрения отличаются от таковых из фонда заработной платы? Знаете?.. Хорошо — так, может, вы тогда ещё и объяснить сумеете, куда девается прибыль от выпущенных издательством книг, ежели Андрей за квартал сдал в производство рукописи, что принесут миллион прибыли издательству, а массово-политическая редакция на пятьдесят тысяч дала убытков, а редакторам и там и там заплатили по сто сорок рублей в месяц? Тоже знаете? Ну и как, у вас ум за разум от таких фокусов не заходит? Вот вам и Наталья Васильевна! Нет, будь Андрей хоть семи пядей во лбу, такая арифметика не пришлась бы ему по зубам. А если вспомнить ещё план по количеству названий, план в условных печатных листах, в условных краско-оттисках?..

Чем занималась Елена Борисовна, Андрей понял быстрее. Елена Борисовна начисляла — авансы, получки, отпускные, премии, тринадцатые и прочие выплаты. Но главное — она ведала гонорарами. И если б с этой наукой ознакомился человек, далекий от литературных проблем, он счёл бы это священнодейством, а то и магией.

О магическое слово гонорар! Главный двигатель отечественной словесности! Лиши её гонораров, и останутся в ней лишь истинные художники да бескорыстно-наивные графоманы, и сразу видно станет, кто есть кто и что почём. А после — намного, разумеется, после: когда все, кому положено, поймут, что искусство создаётся единицами, а не эскадронами и ротами и приравнять перо к штыку значит напрочь уничтожить саму возможность творчества, ибо оно по определению акт созданья, — тогда и решить, как вознаградить художника: то ли так, как это заведено в цивилизованном мире — на коммерческой основе, то ли — раз уж заявлена претензия на роль духовного лидера человечества — и вообще освободить его от забот о хлебе насущном… Но это мы забрели не то что в посторонний, а вовсе уж в потусторонний сюжет…

Вернемся к Елене Борисовне. Начисляла она гонорары так. Главным и универсальным принципом был валовый. И первоклашке ведь понятно: написать две страницы ровно вдвое труднее, чем одну, — верно? А стало быть, чем толще книга, тем автор трудолюбивее и денег больше заработал, и чем больше он написал книг, — хороших и, главное, толстых, — тем и автору лучше. Попрекнул же Бледенко Деда на каком-то собрании провинцеградских художников слова: «Эх ты, одну несчастную книгу накалякал и переиздаёшь всю жизнь, а у меня только романов двенадцать штук…» — и пошёл загибать пальцы: «На семи ветрах», «Синий ветер», «Льды идут на дно», «Подводные ветры», «Глубинные торосы» и так далее…

Стало быть, первая заповедь Елены Борисовны — кто много написал, тому много и начисляй. Но это только первая, одной её, без сомнения, недостаточно для справедливой оплаты писательского труда. Нужна вторая: а кто ты такой? В необозримой гонорарной сетке, конгениальной в объёме и мудрости таблицам Брадиса, есть самые разные и опять-таки не усваиваемые скудным разумом простого смертного ставки. Вряд ли найдётся на свете человек, изучивший их все. И местные традиции, отсекая лишнее, пришли на помощь старшему бухгалтеру, выстроив самые употребительные по строгому ранжиру. Высший разряд: Главный Подонский Классик. Первый разряд: лауреаты — то есть Самокрутов, Калиткин и Индюков. Пытался внедрить себя в эту славную когорту и Бледенко, но остальные восприняли это как покушение на святыни, и Елена Борисовна — тут надо отдать ей должное: иерархическая чистота и стройность, видимо, сидели у неё в генах — твёрдо пресекла попытки, и довольно настойчивые, Петра Власовича брать не по чину.

За лауреатами следовали рядовые бойцы подонского эскадрона, кому наличие красных корочек членского билета давало в глазах Елены Борисовны право на ставку третьей категории. Дальше шли ещё два ранжирные ступеньки, которые на практике в Провинциздате не применялись. И наконец, в самом низу — нищенская, символическая, можно сказать, тарифная расценка для начинающих, точнее, для не принятых пока в эскадрон, а у них случалось уже и по две и по три книжки. И всё равно: не член — получай по низшему разряду, и на том спасибо скажи.

Но и определив, кто есть кто в табели о рангах, Елена Борисовна не заканчивала ещё сбор исходных данных для начисления — полагалось (что неукоснительно соблюдали) также выяснить, в который раз тиражирует свой труд автор. Ежели в первый, ему причиталось сто процентов, ежели во второй и третий, то уже только шестьдесят, а дальше и ещё меньше. То есть чем популярней оказывалась книга, тем меньше и меньше с каждым новым изданием платили её сочинителю. Сей утончённо мудрый порядок был установлен в те ещё времена и изобретён, по слухам, тогдашним верховным правителем с суровой воспитательной целью: тормошить заленившиеся таланты и не позволять им слизывать пенки с одного и того же шедевра, а регулярно строчить всё новые и новые.

Однако и этим не исчерпывалась предварительная информация для эквивалентной оплаты пиструда: учитывался ещё тираж обнародованной книги, но тут уже Андрей терялся в арифметических джунглях и не в состоянии был понять изощрённых тонкостей составителей гонорарной сетки…

Так что было что считать Елене Борисовне, было!..

4

Елена Борисовна с недовольной миной изучила командировочное и с неким оттенком высокомерия вопросила:

— Так вы только на один день едете?

— Да вроде бы.

— Чего ж я вам буду сейчас выплачивать — что у вас, на дорогу не хватит?.. Смотрите только билеты привезите, заполните авансовый отчёт, билеты приложите — тогда мы вам и оплатим… Да и денег сейчас у кассира нет, — прибавила она.

«Ох уж эти бухгалтера, — подумал Андрей, выходя в машбюро, — никогда у них денег нет. И логика потрясающая: на один день еду — нет, а если б на месяц — тогда нашлись бы, что ли?..»

Тут его притормозила Свекольникова:

— Андрей Леонидович, захватите вашу работу.

— Какую работу?

— Скрипника рукопись — у меня всё готово.

— Какого ещё Скрипника?

Свекольникова удивилась:

— Разве это не ваша работа — «Легенды подонского края» — нашего писателя-ветерана книжечка.

Андрей не удержал брезгливой гримасы. Он совсем позабыл, что на нём висит ещё и сборник этого старого маразматика.

— Я б таких писателей и на порог издательства не пускал, — опрометчиво буркнул он с досады, беря стопу машинописных страниц.

На лестнице он едва не столкнулся с пожилым мужичком, одетым явно не по сезону: в засаленное пальто с некогда меховым воротником и облысевшую шапку пирожком. Мужичок суетливо посторонился, снял шапку и вежливо спросил:

— Будьте любезны, где тут у вас бухгалтерия?

Андрей молча ткнул рукой вверх и пошёл к себе.

5

В редакции Трифотина, по-носорожьи топоча вокруг всё ещё недоразгребённой «подонской кучи», собирала сумки для предобеденного рейда по окрестным магазинам, место Туляковшина пустовало, а Лошакова сидела, мрачно насупившись, и смотрела прямо перед собой в одну точку. Из-под рук выглядывала Андреева докладная. «Ага, — смекнул Андрей, — вот что испортило ей настроение. Ну-ну…»

Трифотина протаранила дверь и скрылась, и Андрей с Лошаковой остались вдвоём. Минут пять их соединяло физически ощутимое Андреем поле напряжённой тишины, которое первой, не выдержав, разорвала начальница:

— Андрей Леонидович, — произнесла она с пружинящей мягкостью, — нам нужно с вами поговорить.

— Пожалуйста, — с готовностью отозвался он.

— Идите поближе, — пригласила она, жестом указывая на кресло рядом со своим столом. «Это ещё зачем? — не понял он. — Для пущей задушевности разве?» Но причин для отказа не было, и он занял предложенное ему место; правда, уселся не на сиденье, откуда ему пришлось бы сворачивать набок шею, чтоб видеть собеседницу, а на подлокотник — поза не очень удобная, зато головой вертеть не надо.

Не успел он приспособиться к этой почти акробатической позе, как дверь распахнулась и в комнату реактивным снарядом влетела Хухмина. Лицо её выражало неподдельный ужас.

— Камила Павловна, вы заключали договор с Рэем Брэдбери? — простонала она, задыхаясь.

Лошакова раскрыла рот и усиленно захлопала веками.

— Как с Рэем Брэдбери?.. С переводчиком, вы хотите сказать?.. — растерянно пролепетала она.

— Да не с переводчиком! С автором! Он к нам пришёл и требует гонорар!

— Но ведь он… давно умер?.. — неуверенно возразила Лошакова и с надеждой повернулась к Андрею: может, тот что-то понял?..

— Я, признаться, не слышал, чтобы Рэй Брэдбери умер. Надеюсь, что он в добром здравии. Но вот насчёт того, что он сам пожаловал за гонораром, я, откровенно говоря, сомневаюсь, — деликатно высказался Андрей и закусил губу, чтоб не рассмеяться: речь шла не иначе как о том чокнутом, с которым он столкнулся на лестнице.

— Да он у нас в бухгалтерии сидит! — завопила Хухмина, — вот его заявление. — Она протянула Лошаковой какую-то бумажку.

Через плечо начальницы Андрей прочитал:

Прошу выдать гонорар за мою книгу «451° по Фарен-Гейту».

Рэй Брэдбери.

«Чегой-то он Фаренгейта через дефис изобразил? — удивился Андрей. — А, ну да: на обложке ж перенос — вот он и перекатал один к одному».

До Лошаковой, наконец, что-то дошло.

— Елена Борисовна, да это какой-то жулик! Гоните его в шею!

— Но он же сказал, что это он Рэй Брэдбери! — не сдавалась Хухмина.

— А если он скажет, что Пушкин?! — вспылила Лошакова.

— Так что же делать? — всплеснула руками Хухмина.

— Елена Борисовна, а вы у него документы спросите, — посоветовал Андрей.

Хухмина непонимающе взглянула на Андрея, потом в глазах у неё мелькнул проблеск мысли, и она рванулась к двери…

Происшествие несколько разрядило предгрозовую атмосферу в редакции. Лошакова даже слегка повеселела, и Андрей расслабился.

— Андрей Леонидович, — совсем уж добродушным тоном продолжила прерванный разговор Лошакова, — скажите, что вы против меня имеете?

Андрей на секунду задумался, прежде чем ответить на этот неожиданный вопрос, и, видно, этого времени оказалось мало, чтобы обдумать все нюансы ответа и возможные его последствия, а из привычки к точности он начал не с самого главного и существенного (то есть с принципиального своего несогласия с той политикой, которую проводит Лошакова как заведующая редакцией художественной литературы, тиражируя серость и посредственность и отвергая всё самобытное и незаурядное), а в хронологической, что ли, последовательности. Это была тактическая ошибка, которая обошлась ему дорого, но мог ли он предусмотреть всё заранее?..

— Я против вас ничего не имею, Камила Павловна, скорее, это вы что-то против меня имеете, если судить по вашему отношению к моей рукописи.

Лошакова изобразила непонимание, и он стал подробнее объяснять, что имеет в виду:

— Вы получили рукопись и удосужились прочитать её только после моего обращения к директору, нарушив нормативные сроки прохождения; вы, имея две одобрительные рецензии, предъявили мне требования по доработке, с которыми я не был согласен, а когда я всё-таки их выполнил, снова на неопределённый срок отложили её в долгий ящик. Могу ли я расценивать всё это иначе, как нежелание издавать мою книжку?..

— Так, значит, всё дело в вашей книжке? — как бы уясняя что-то для себя, уточнила Лошакова.

— Да нет, не только, конечно, в книжке. С этого просто всё началось. По отношению ко мне я увидел, как вообще обращаются в Провинциздате с начинающими авторами — морочат им голову, какие-то нелепые требования предъявляют. Разве только во мне дело! А, например, Корзинкин? Год назад напечатали повесть — всем хороша была, а теперь зачем-то заставили переделывать — где ж тут логика… Графоманов всяких плодите, бездарного Казорезова терпите. Мало того, что эту жуткую «Мурь» издали, которую ни один нормальный человек читать не будет, — так теперь с «Ломбардом» этим: Главк и тот потребовал из плана исключить, а вы ему на какое-то пересоставление отдаёте…

Лошакова нервно вскочила и зачем-то подошла к окну. Пощупала ручку кондиционера, но так и не решилась его снова включить, затем протянула правую руку к своему шкафу, провела пальцами по корешкам и ухватила толстенный грязно-серый томище.

— Что вы знаете?.. — какая-то искренняя вроде бы горечь просквозила в её тоне. — Да от нас первый секретарь апкома требовал роман о Котлоатоме, да я десять раз заставляла Анемподиста переделывать, да я сама целые куски за него переписывала! (конгениальный соавтор, мелькнуло у Андрея) — она резко впихнула книжищу обратно на полку. — Ладно, — лицо её забавно сморщилась, приняв какое-то растерянно-щенячье выражение, — пусть это будет на моей совести…

Тут её неожиданное покаянье прервал телефон; потеснив Андрея коленями, она сняла трубку и угнездилась на своём сиденье.

— Мартын, — радостно заворковала она, расплываясь лицом, — как ты себя чувствуешь?.. Мы тут все так за тебя переживаем… — «Доходяга Бекасов, — догадался Андрей. — Скрипит ещё, а его тут уже, считай, отпели…» — Всё в порядке, ты в плане выпуска… Да кто тебе такое сказал?! — возмущённый рокот в голосе. — Как это нет? Вот, уточнённый план у меня на столе, — она суетливо зашелестела страницами. — Вот, пожалуйста, в разделе детской и юношеской литературы: Мартын Бекасов, «Колобродь», тридцать печатных листов, — и для убедительности она ткнула пальцем в одну из позиций плана.

«Потрясающе! — изумился Андрей. — Что за ворожба!» — он своими глазами видел, что Бекасов выкинут из плана, знал, что Лошакова преподносит дышащему на ладан Мартыну беспардонную ложь и сама знает об этом не хуже Андрея, как и о том, что Бекасов не видит её для пущей убедительности ткнутого в несуществующий пункт пальца, — так для кого же этот камуфляж — для самой себя, что ли?..

Впрочем, он догадывался, что существует особая порода людей, для которых постоянная ложь — привычка, и настолько укоренённая, что они сами каким-то мистическим образом не отличают её от правды. Но ему так и не удавалось осмыслить, как же можно вот так явно, ничуть не смущаясь, называть чёрное белым да ещё и, похоже, едва ли не искренне верить собственной лжи.

Всё-таки разговор Лошаковой с Бекасовым так подействовал на Андрея, что он не удержался от едкого замечания, когда обманутый Бекасов положил трубку:

— Как же так, Камила Павловна? Вы только что о совести упоминали и через минуту так непринуждённо и убедительно, — как бы это помягче выразиться, — дезинформируете тяжело больного человека… Надеетесь, он долго не протянет, никто вашу, кхм, дезинформацию не разоблачит — это понятно, но совесть-то тогда при чём?..

О!.. Быть может, бессознательно Андрей и провоцировал собеседницу на какой-то срыв, но такой злобы и ненависти, такой вспышки скрытой до того момента ярости он не ожидал.

— Встать! — истерически возопила она.

Ох, как он ощутил в этот миг просто физическое давление хлынувшего на него потока чёрной энергии, от которого его собственный адреналин брызнул в моментально загустевшую кровь, заставив сердце споткнуться, подмышки увлажниться, а кончики пальцев завибрировать в синхроне с подколенными чашечками, — но силы этой чисто физиологической реакции отнюдь недостало, чтобы заставить его потерять выдержку. Он прерывисто вздохнул, напряжённо улыбнулся и — поймал промельк яркой картинки из давней армейской поры, когда разъярённый замполит Коршун пытался взять его на горло, распекая за какую-то провинность, а он без особой натуги задавил этого плюгавого трусливого комиссаришку мощью своего баритона так, что на следующий день начальник штаба, презиравший своего политрука, с уважительным удивлением и даже некой завистью якобы журил молодого лейтенанта за его непочтительный по отношению к идеологу тон… Его ли, кто выстоял под ножом соседа-рецидивиста, выбьет из седла злоба истеричной бабы?..

— Встать, я вам сказала! — почти на визге выкрикнула Лошакова.

— Вам бы в гестапо служить, Камила Павловна, — с укоряющей улыбкой тихо заметил Андрей, выдержав небольшую паузу. — Я, конечно, зимовать здесь не собираюсь, но встану не по вашей команде, а просто потому, что сидеть тут не очень-то удобно. К тому ж и присел я сюда по вашему приглашению. Впрочем, вы меня не очень-то удивили своей непоследовательностью: это вполне в вашем логическом стиле — сначала позвать человека, а потом орать и требовать, чтоб он ушёл, — и Андрей спокойно и размеренно вернулся за свой стол, не спеша опустился на стул и склонился над рукописью Кныша.

Лошакова с минуту сидела, бурно вздымая грудь, затем, прыжком огрузневшей пантеры, метнулась из-за стола, притормозила, процедила угрозу:

— Мы с вами в другом месте поговорим, — и, на следующем рывке в сторону двери с естественной неизбежностью зацепив провод, грохнула на пол телефонный аппарат, затравленно дёрнулась, как запутавшийся в силке хищник, с трудом выпростала ногу, оглянулась, как бы раздумывая, поднять его или нет, в отчаянье махнула рукой, будто стукнула невидимый баскетбольный мяч, развернулась к двери, в два подскока достигла дверного проёма, где в то же самое мгновение обозначился овальный контур Трифотиной с двумя огромными туго набитыми хозяйственными сумками.

6

С нечленораздельным урчаньем, полуразвернувшись (Неонилла Александровна прытко сместилась в сторону), Лошакова выпихнулась в коридор, а Трифотина, одышливо сопя и причмокивая, испуганно вопросила:

— Что это… наша девушка… как скипидаром подмазанная? Это вы её так… накрутили… — Проковыляла к своему столу. — И телефон на полу — всё ясно. Что тут у вас — очередная дискуссия состоялась?

— Да вроде того, — неохотно отозвался Андрей.

Трифотина покрутила головой и принюхалась, как следопыт, пробующий по одному ему ведомым приметам определить, что произошло. Внимание её привлёк не вровень задвинутый в ряд том «Мури».

— Опять насчёт Казорезова спорили?

— В том числе, — уклонился от подробностей Андрей.

Роясь в недрах бездонных своих сумок, Трифотина продолжала допытываться:

— Говорила, что работать с ним надо, помогать? Сама вон — наплодила полный шкаф графоманов — и у всех в соавторах. Один Самокрутов покойный без её помощи справлялся… — Трифотина загадочно улыбнулась. — Вы её ещё не знаете, Андрей Леонидович, наша девушка ох не промах! Двадцать лет назад она такая передовая была, над Солженицыным слёзы лила, а потом поняла, что к чему, и как-то мне проговорилась: «Надо, Неонилла Александровна, от этой жизни побольше урвать, второй не будет», — ну и пошла с тех пор вразнос… Главное — хапнуть побольше…

Откровения Трифотиной оборвало появление Маруси:

— Андрей Леонидович — к директору.

— Держитесь, — напутствовала его Неонилла Александровна.

7

Лошакова сидела спиной к двери директорского кабинета, её смятение и негодование метафорически выражал взъерошенный затылок.

— Присаживайтесь, Андрей Леонидович, — сухо пригласил директор.

«Начало сценария однотипное», — отметил про себя Андрей.

— Андрей Леонидович, — негромким сипловатым тенором продолжал дир, — Камила Павловна жалуется, что вы её оскорбляете.

— Не могу согласиться с этим утверждением, — спокойно ответил Андрей.

— Он обвинил, что я лгу умирающему Бекасову, — вдруг плаксиво загундосила Лошакова. — Я, я забочусь о тяжелобольном человеке, его нельзя расстраивать, а он — он меня оскорбляет, угрожает (Андрей встряхнул головой в недоумении: угрожает? Чем? Когда?)… Я забочусь о тяжелобольном человеке, — тупо повторила она, — это… это ложь во спасение! — выпалила она с мелодраматическим надрывом… (Ого, изумился Андрей, — какие мы выражения, оказывается, знаем, вот так да!)

Лошакова запнулась, а он молчал, твёрдо решив отвечать только на директорские вопросы — чтоб не дать втянуть себя в базарную склоку. Но дир взглянул на Андрея вопросительно, что следовало расценить как призыв высказаться по поводу лошаковской тирады.

Андрей снисходительно полуулыбнулся директору, как бы намекая тому, что оба они, неглупые мужики, понимают: нельзя всерьёз принимать неуправляемые женские эмоциональные выплески.

— Насчёт угроз — это, вероятно, художественная гипербола — я бы счёл ниже своего достоинства угрожать женщине; а что касается оскорблений, — по-моему, Камила Павловна сама себя оскорбляет собственной ложью.

— Вот, вы слышите? — сдавленно визгнула Лошакова.

— И уж никакой логики, — невозмутимо продолжал Андрей, — невозможно найти в утверждении о спасительности такого обмана. Ничего себе забота о человеке: сначала заживо похоронить автора — чем ещё можно объяснить исчезновение его книги из плана? — а потом врать ему — да ещё как убедительно, тыча пальцем в несуществующую строчку, — что всё в порядке, можно не волноваться.

— Андрей Леонидович, — увещевающе заполнил паузу дир, — Камила Павловна действовала из лучших побуждений.

— Книгу из плана выкинули тоже из лучших побуждений?

— Нет, вы видите, как он разговаривает — как он даже с вами осмеливается разговаривать! — трагически простонала Лошакова.

Дир пригладил один из торчащих над затылком вихров (второй по-прежнему щетинился антенной) и растерянно повёл глазами с Андрея на Лошакову и обратно.

Андрей тем временем попробовал выяснить, пользуясь присутствием их обоих, какое же решение принято по его докладной:

— Никифор Семенович, вот, кстати, пока Камила Павловна здесь, могу я узнать, что будет с моей рукописью?

— Я сделал Камиле Павловне замечание за нарушение нормативных сроков. В ближайшее время она вам даст ответ.

Андрей скептически улыбнулся.

— Так я могу идти? — спросил он, — надо же готовиться в командировку?

Лошакова встревоженно посмотрела на директора.

Тот замялся, потом кивнул.

— Идите, Андрей Леонидович, старайтесь держать себя в рамках — не надо обижать Камилу Павловну.

— Её обидишь, — пробурчал себе под нос Андрей и, брезгливо передёрнув спиной, направился к двери.

8

Трифотина с хищной жадностью набросилась на Андрея с расспросами — видно было, что она изнывает от любопытства.

— Что там, начальница наша, директору наябедничала? Что там у вас с ней стряслось?

Андрей с неохотой вкратце рассказал, из-за чего вскипятилась Лошакова.

Трифотина сочувственно зачмокала.

— Ай-я-яй, какая наша девушка заботливая! Вы ж понимаете — у неё только нужные авторы в почёте. Был Бекасов здоров — такая уж понимающая, участливая, а как со счетов списали — зачем он ей нужен, какая с него прибыль? Вы её ещё не знаете, Андрей Леонидович, — она без шкурного интереса никому помогать не станет. Ну, а директор небось её защищал?

— Да так… — неопределённо промямлил Андрей.

— И всегда будет на её стороне! Она же тут главный человек в издательстве, шахиня, без неё что директор, что главный — ни одного вопроса решить не могут. Она да ещё Зоя Ивановна.

— А почему ж так? — с более активным интересом спросил Андрей.

— Ну, Зоя Ивановна — понятно: у нее апком за плечами, а наша девушка… У неё, во-первых, папочка, профессор кислых щей…

— Какой профессор?

— Да Бельишкин, Пал Матвеич.

Андрей не поверил своим ушам:

— Тот, что монографию об Индюкове у нас издал?

— Не только об Индюкове. Он у нас всех классиков отпортретировал.

— И он отец Лошаковой?

— А вы не знали?

— Понятия не имел!

— Потому и все классики за неё горой. Особенно Самокрутов — самый щедрый покровитель был.

Андрей слушал Трифотину всё с большим любопытством, а та и сама увлеклась, просвещая его:

— Он раньше когда приедет — так весь Провинциздат трепещет, директор с Цибулей шлейф за ним носят, а она его на вокзале встречает, расфуфыренная, намазанная, с цветами, с тортом, — первая фрейлина классика… Вы думаете, к нему ещё кто-нибудь в поместье ездил редактированием заниматься? Вы думаете, квартира у неё откуда, муж её почему бросил? Где уж вам с ней тягаться, Андрей Леонидович!

— Так, значит… — не вполне ещё веря услышанному, пробормотал Андрей.

— Э-э-э, Андрей Леонидович, вы ещё ничего не знаете — у нас тут такая клоака («Второй раз за сегодня это слово, кто же это ещё так высказался? А, Сырнева!»)…

— Да-а-а… — протянул Андрей.

Неужели и правда — она, сравнительно ещё молодая женщина, а прежде ведь ещё моложе была — и с мерзким старикашкой, одной ногой в могиле стоящим, он ведь и тогда, когда Андрей его впервые увидел (Сколько лет с тех пор? Десять?) — и тогда уже ходячим трупом выглядел… Но чего не вытерпишь ради комфорта, денег, ради возможности топтать других, чувствовать свою власть!.. Так вот, оказывается, чем объясняется особое положение Лошаковой в Провинциздате — значит, и впрямь: не ему тягаться с этой «шахиней». Ну что ж, пусть он обречён на поражение — разве из этого следует, что надо сдаваться без боя. И неужто ум, талант, культура — так неотвратимо бессильны перед тупостью, подлостью, лицемерием, бездарностью, ложью?!. Может быть, — но лишь на узком временном отрезке, иначе мир вернулся бы уже в пещеры, а коли так — посмотрим!..

Пришёл с перерыва Туляковшин и, увидев на полу обломки телефонного аппарата, молча принялся за ремонт.

Вскоре после него в дверях возникла незнакомая фигура, встреченная радостным чмоканьем Неониллы Александровны:

— Анатолий Васильевич, уже принесли? Какой вы молодчик!

Посетитель напористо прошагал к её столу и стал вынимать из висящей на плече потёртой чёрной торбочки пачки машинописных страниц. Он был невысок и подтянут, одет в отечественные джинсы и светлую футболку — молодёжный ансамбль, хотя лицо указывало на возраст вполне солидный. Весь он был напряжён, как закрученная пружина, что выдавали слегка подрагивающие туго сведённые брови: чувствовалось, что редакционная обстановка стесняет его и он попал сюда ненадолго и лишь по необходимости.

— Вот, Андрей Леонидович, познакомьтесь — это Анатолий Васильевич, наш «машинист». А это наш новый редактор.

Они обменялись рукопожатием, рука «машиниста» была сухой и нервной.

— Анатолий Васильевич — военный журналист, сейчас в отставке, замечательно печатает на машинке…

Судя по всему, церемония представления смущала визитёра, он сослался на неотложные дела и торопливо исчез.

— Какой прекрасный человек, умница, такой вежливый, интеллигентный. Вот бы кому у нас редактором быть, а не таким, как эта, — брезгливо кивнула Трифотина на пустующее место Лошаковой.

«А где она, кстати, — подумал Андрей, — всё ещё у директора заседает?»

Он отправился в приёмную, где никого не оказалось. За дверью слышался плаксивый голос Лошаковой.

Андрей непроизвольно прислушался, но сейчас же одёрнул себя: да, конечно, в сотнях романов герои узнавали нужные им сведения именно таким путём, но он не мог им воспользоваться — какой-то внутренний тормоз не позволял, противно было.

В коридоре на него наскочила чем-то безумно возбуждённая Сырнева.

— Андрей Леонидович, я вас выдала — я сказала Наталье Васильевне, что это вы мне посоветовали написать, то есть я сказала, что я с вами советовалась, а она решила, что это вы меня надоумили, я вас очень подвела, да?

«Этого только не хватало», — досадливо поморщился Андрей, моментально сообразив, что теперь все будут считать его инициатором задуманной Сырневой акции.

Сырнева, в слезах, с отчаянием ждала, что он скажет.

Андрей прикусил губу и постарался скрыть досаду.

— Да ладно, Вероника Сергеевна. Какая теперь разница — пусть думают, что хотят.

Тут из директорского кабинета выкатился Шрайбер и, увидев Андрея, оживился:

— Ага, вы здесь, Андрей Леонидович, значит, так: ваша командировка отменяется — Камила Павловна сама повезёт документы.

Андрей кивнул и устало улыбнулся. Новый поворот сюжета?.. Примем его как должное. А что до командировки — так семь лет мак не родил, и голода не было!

Часть вторая

ОТ АВТОРА

За грудой дел, суматохой явлений не успел предпослать первой части трафаретное извещение: насчёт того, что, дескать, все события и персонажи вымышлены, а совпадения случайны и т. п. — ну, вы знаете.

Теперь на всякий случай исправляюсь и сообщаю — исключительно для тех, кто малость подзабыл школьную программу: солнце всходит на востоке, Волга впадает в Каспийское море, а герои литературного произведения суть фантомы, созданные авторским воображением, и никогда не существовали в действительности.

Ну вот… Как сказал Поэт: «хоть поздно, а вступленье есть».

Глава шестая. 1 августа 1985 года

(время личное)

1

Знойной августовской порой в Провинцеград почти ежегодно наведывался друг-критик. И сегодня у Андрея была назначена встреча с ним после окончания рабочего дня.

О! Их соединяла особая дружба!..

Андрей иногда поражался прихотливой избирательности судьбы, которая так неразгадываемо свела на одном курсе захудалого и ничем кроме ранней истории не примечательного Провинцеградского университета славную троицу: друга-критика, друга-поэта и его самого. И год-то поступления какой был — 1966-й! Похоже, что повезло им остаться последними незамерзающими капельками отмирающей оттепели. И, наверно, благословенный филфак — не будем гадать о причинах — каким-то чудом сыграл для них роль рассыпающейся оранжереи, кое-где сохранившей островки микроклимата, позволившего им вызреть, не только не зачахнуть от повеявшей стужи, но и закалиться для будущих вяло-морозных годов…

После с трудом верилось, что всё это было!

Собственный машинописный журнал, целых три выпуска! Главный редактор — друг-критик, завотделом поэзии — рифмическая пора! — Андрей; а друг-поэт лишь в роли автора: что-то не потрафило его самолюбию, отказался войти в редколлегию… После второго номера грянул разбор на факультетском партбюро: упоминание в стихах друга-поэта о тридцать седьмом годе — нельзя бередить такие раны, особенно тем, кто живёт в самые благополучные времена; у всех прочих какая-то оторванность от жизни, за что и Андрею досталось — так что третий выпуск после этого обсуждения по инерции проскочил, и на том дело кончилось. Слабым утешением осталась факультетская стенгазета, где ещё можно было развернуться. Эффектно получился там Андреев любовный цикл с коллажем, на котором фотография автора, стряхивающего пепел с сигареты, помещена была на фоне снятого из космоса Земного шара… Через день после выхода стенгазету изъяли из употребления — но не из-за этого пижонского материала, а из-за невинных стишат Саши Петрова, где крамолой сочли грусть-печаль лирического героя; примерно такой довод привёл декан: в октябре свершилась революция, а петровская «Октябрьская элегия» навязывает читателю не наши упадочные настроения…

Когда заглушили росток несчастного журнала, распущенная его редколлегия распустилась ещё пуще и организовала утончённую литературную студию, где продолжалось пиршество вольного разума. Чего только не раскручивалось на этой непредсказуемой литстудии: от годового обзора «Современного мира» (как раз в ту пору его разгоняли) до штудий по серебряному веку; от обсуждения творений пишущих студийцев до просветительских докладов на сомнительные темы (Андреев — об экзистенциализме, с последующим отчётом о нём в стенгазете, озаглавленным «Европа, вынесенная за скобки»)…

Поначалу никто не вмешивался в их весёлую и раскованную возню. Собирались в крошечной аудитории под чердаком, потрясали эрудицией восхищённых младшекурсниц, спорили до одури, подогревая себя батареями дешёвейшего красного портвейна «Рубин» (0,97 рубля в крепком варианте, 1,02 — в «сладком»)… Однако вскоре начальство заподозрило что-то неладное и подключило к студии своего человека. Тот, впрочем, оказался малым безобидным и покладистым, ничего им не навязывал, но исподволь старался разбавить достаточно узкий и элитарный круг студийцев «свежими силами». Их мощнейший наплыв случился как раз в день обсуждения Андреевых стихов, когда на филфак вдруг заявилась приглашённая втихаря куратором группа заводского литобъединения из соседнего города. Уровень гостей оказался умопомрачительным. В полнейшем недоумении выслушав Андреево чтение, они выпустили на трибуну какого-то не то слесаря, не то токаря, и тот возмущённо затараторил: да вы что, ребята, да что это за стихи такие, в каком мире живёт автор? Где у него славные дела рабочего класса, тружеников наших великих строек?.. Да надо дать такому поэту лопату в руки — пусть поработает, узнает жизнь, а потом уже пишет… (Из таких рабочих поэтов, кстати, и вырос костяк Провинцеградской писательской организации.)

Вершиной подвигов студии — и финалом её существования — стало празднование восьмидесятилетнего юбилея Пастернака. Изящный профиль-силуэт поэта с датами жизни, вывешенный на входной двери факультета, привлёк на заседание студии массу гостей с мехмата и физфака…

Переполненная до краёв аудитория; массивная свеча красного воска на столе, воплощающая ту, о которой читал стихи Андрей, озарённый колеблющимся пламенем; заворожённое молчание публики… И в завершение — бессвязный лепет насмерть перепуганного деятеля из парткома, пытавшегося дать «политическую оценку» происходящему и дружно ошиканного студенческой массой…

Другу-критику эта история стоила аспирантуры; Андрея пихнули в распоряжение министерства обороны, отправившего его в двухлетнюю ссылку: сначала на Кавказ, а затем в сибирскую тайгу…

При всей разнице судеб и темпераментов, вопреки расстояниям, их дружба не осталась в славном прошлом. Академическая целеустремлённость одного так не сочеталась с мальчишеской безалаберностью и бесшабашностью другого! Друг строго ограничил круг своих интересов чисто профессиональными, стремился к сознательной зашоренности — Андрей разбрасывался во все стороны, жадно ища всё новых и новых впечатлений. Один упорно шёл вглубь — другой безудержно размахивался вширь. Друг имел склонность к учительству и даже проповедничеству — Андрею неинтересно было наставлять кого-то: его одолевала жажда новизны для себя. Протаптывая литературные тропы, друг всегда шёл ведущим — Андрея вполне устраивала роль ведомого…

Но при всех различиях жизненного склада они почти абсолютно совпадали во всём, что касалось литературы, без зазоров сходились во вкусах и пристрастиях и понимали друг друга с полуслова. Да и осмысление самой природы общества, в котором они жили, было у них близким, как и того, что вслух об этом говорить можно только с глазу на глаз…

2

Когда Андрей наконец вырвался из провинциздатского террария на волю, в первый момент даже уличный воздух показался ему живительным озоном. Конечно, эта иллюзия быстро развеялась: Конноармейская улица, изнанка города, перегруженная магистраль, забитая многотонными самосвалами, автобусами и прочей изрыгающей ядовитые газы машинерией, и всегда-то вызывала у пешехода потребность в респираторе, а уж сегодня её распаренная изнурительным зноем атмосфера заставляла экономить на вдохе и отыгрываться на выдохе. При таком способе газообмена с окружающей средой долго продержаться не удалось бы, и Андрей постарался скорее скрыться в более пригодных для жизни кварталах.

На углу переулка Подвойского, украшая фонарный столб, висел аляповатый плакат с призывом-приказом: «Экономь воду!» и намалёванным ниже недозакрученным краном, роняющим три капли. Точнёхонько под плакатом бил из водопроводного люка полуметровый фонтан и, даря мимолётную прохладу, широко растекался весёлым ручьём в сторону проспекта Второй Конной армии. Андрей привычным приёмом с разбегу перепрыгнул неиссякающий родник; увёртываясь от пышущих жаром автомобилей, перебежал через дорогу и быстрым шагом двинулся вниз, в сторону парка имени Пресного.

Отцы-основатели Подонска заложили для центральной части города стандартную и удобную прямоугольную планировку. Говоря словами корифея советской поэзии (уже единожды бегло процитированного, хотя и без кавычек, в авторском предуведомлении): «На север с юга идут авеню, на запад с востока — стриты». Все авеню, то бишь проспекты и переулки, спускались к Подону, а стриты, именуемые просто улицами, составляли к ним перпендикуляры. Так что заблудиться в городе и приезжему довелось бы с трудом, кабы эта изначальная простота и стройность не нарушались не только «арыками» вроде только что форсированного Андреем, но и спонтанно возникающими разрытиями и траншеями, заборами и иными перегородками; тупиками, прерывавшими плавное течение улиц, которые затем, не меняя названий, вдруг появлялись вновь, как из-под земли, через несколько кварталов… Поэтому нередко в самых разных закоулках города можно было встретить заплутавшие автомобили. Они, подобно тараканам, слепо тыкались из угла в угол, пытаясь найти дырку для объезда нежданного препятствия или обогнуть безразмерную стену здания, выросшего поперёк проезжей части.

Неимоверно озадачивали гостей города и особенности провинцеградской топонимики. Нет, изначально задумана она была без особых премудростей. Основой, как и следовало ожидать, служила лошадиная семантика: два главных проспекта носили имена Первой и Второй Конных армий; пересекали их улицы Конноармейская, Коннозаводская, Конногвардейская, Гужевая и Старопочтовая; ну, разумеется, как и везде, имелись улицы, названные в честь вождей центрального и местного значения. Но фокус заключался в том, что одна и та же улица без видимых причин на неприметном перекрёстке превращалась, например, из Новободяновской в Маломихрютинскую, и уж тут понять что-нибудь непосвящённому не было никакой возможности.

Случались и другого рода казусы. Так, лауреат Индюков жил на улице своего имени. Краеведы уверяли, что назвали её в честь другого Индюкова, то ли революционера, то ли профсоюзного деятеля, но сам лауреат, когда его спрашивали, важно кивал и подтверждал, что да, конечно, в честь него самого…

Между прочим, от совсем старых времён остались улочки с именами и менее известных в позднейшую эпоху писателей. В таком упоительном районе жил в детские годы Андрей. Булыжные, в тоннеле из акациевых ветвей мостовые; бабули, торгующие на углах семечками; бочки с квасом, летние кинотеатры во дворах… И назывались эти улочки — Гоголевская, Ломоносовская, Державинская, Радищевская… Впрочем, для лирических отступлений сейчас не время…

Спустившись на два квартала от Конноармейской, Андрей повернул вправо на Пушкинский бульвар; вдоль ограды парка, откуда тянуло живым, хотя и всё ещё обжигающим воздухом, дошагал до проспекта Второй Конной армии, пересёк его и остановился у входа в издательский комплекс «Киянки», где была назначена встреча с другом-критиком.

3

Размещённый в капитальном шестиэтажном доходном доме, выстроенном в начале века, комплекс этот с незапамятных времён служил пристанищем для трёх основных провинцеградских газет: областных партийной и комсомольской и городской «Вечёрки». Друг начинал когда-то корреспондентом молодёжки, носившей тогда, как и сейчас, уже не угрожающе-боевое название «Большевистская дробь», а более миролюбивое: «Наследники Ильича». Он зашёл навестить бывших сослуживцев.

На крыльце никого не было, и Андрей, чтоб не скучать в одиночестве, поднялся на второй этаж. Здесь он задержался у музейного стенда «Киянки». Центральное место в экспозиции занимал размашистый фотоснимок, изображавший ГПК в компании с Суицидовым и прочей свитой выходящими в подпитии из парадных дверей. Среди прочих запылённых экспонатов на видном месте помещалось удостоверение члена добровольной народной дружины, принадлежавшее нынешнему главному редактору Синюхе, и почему-то футляр от его же шариковой ручки. Особенно впечатлила Андрея фотокопия телеграммы тридцать седьмого года, присланной тогдашним грозным цекистом Артёмом Артёмовичем Артёмовым и содержащей всего три слова: «Приехать не смогу». Из пояснительной надписи следовало, что партийный вождь приглашался на некое торжественное мероприятие, которое ему, видимо, оказалось совершенно по фигу. Но и такой пренебрежительный автограф босса с благодарным трепетом был увековечен в музейном фонде.

— Изучаешь витрину лизоблюдства?.. — не дожидаясь ответа, друг, как всегда стремительный и куда-то спешащий, повлёк Андрея за собой к лестнице. — Нас ждёт Мэтр, — сообщил он на ходу. — У Мэтра большие проблемы, и как раз связанные с этой сволочной газетёнкой. Ты читал?

— Нет… — Андрею, не остывшему еще после головоломного дня, сложновато было так резко переключиться на чужие проблемы. — А что случилось-то?

— Его товарища собираются судить за распространение забугорной литературы. Вызывали, спрашивали: Мэтр, естественно, дал тому самую благоприятную характеристику. А теперь в «Киянке» его самого назвали клеветником и намекнули, что он тоже антисоветчик. Статья в партийной газете — начальство должно сделать оргвыводы. Теперь Мэтр под угрозой увольнения… Стоп! А это откуда взялось?..

Вдоль тротуара вниз по проспекту в сторону Подона нёсся, перехлёстывая через бордюр, бурный поток. Над ним поднимался, вея миазмами, лёгкий зловещий парок с душком преисподней. Самое подходящее дополнение к адской жаре.

— Десять минут назад ничего такого не было, — пробормотал Андрей, соображая, как же перебраться на другую сторону. — Давай пройдём вверх: может, доберёмся до источника и обогнём его. Да заодно надо и горючего в кабаке прихватить — в магазинах-то шаром покати… Погоди, а это что такое?..

У края тротуара трепыхался прибитый течением глянцевый листок с портретом. Что-то в нём показалось знакомым, и Андрей, зажав ноздри, наклонился рассмотреть.

— Ба, да это же Самокрутов! «К семидесятипятилетию классика подонской литературы», — прочитал вслух. — Юбилейный буклет. Откуда ж он приплыл?.. Ага — вон откуда!

На углу Пушкинского бульвара толпилось десятка два людей с авоськами и тележками, загруженными стопками перевязанных книг. Там, в неприметном подвальчике, ютился пункт приёма макулатуры. Сдаёшь двадцать кг и получаешь дефицитный томик — «Проклятые короли», «Анжелика», «Мегрэ» и тому подобное.

— Чего ж это — такого классика и даже в макулатуру не приняли? — усмехнулся друг.

— Весу маловато в буклетике — наверно, потому и не взяли.

— А как же — «томов премногих тяжелей»?

— Не тот, стало быть, случай.

Они пересекли Пушкинский, поднялись к цирку и остановились на углу улицы Пресного, бывшей Овсяной. Выяснилось, что поток выворачивал на проспект именно отсюда. Путь вверх, к гостинице и ресторану «Подонск», был тоже отрезан.

— Вам куда, молодые люди? — окликнул друзей весёлый голос.

Рядом с ними, утопая до середины колес в зловонной луже, остановилось транспортное средство, какое вряд ли где можно было увидеть в середине восьмидесятых годов двадцатого века. Если бы Андрей не встречал его раньше, то поразился бы не меньше друга, ошарашенно разглядывавшего сквозь очки нежданное видение. Это была карета, выкрашенная нарядно блистающей серебрянкой, влекомая изящной, серой в яблоках, в тон экипажу, лошадкой, которая брезгливо отворачивала морду от поверхности текучей массы. Повозка эта предназначалась для катания детишек в парке, но сюда-то как попала?.. Похоже, она принадлежала цирку, и таким способом животное отрабатывало свой хлеб, то бишь овёс…

Возница, одетый в сверкающую серебром же, да ещё и с пёстрыми крапинами ливрею, жизнерадостно скалил зубы:

— Ну так как? Едем или нет? Трамвая ждать долго, такси кусается, а у меня тариф щадящий: промежуточный меж тем и тем.

— Давай! — махнул Андрей другу. — Транспорт подходящий. — И объяснил кучеру: — Нам сначала до ресторана, чтоб взять, а потом по Пресного два квартала в сторону Первой Конной.

— А чего взять-то хотите?

— Ну не соку же! — удивился непонятливости возницы Андрей. — Этого добра в любом гастрономе навалом.

— Ладно, прыгайте скорей, пока Звёздочка не задохнулась. Будет вам и не сок.

Звёздочка, высоко поднимая копыта, форсировала не совсем водную преграду и повернула налево, а там, на сухой стороне, резво понеслась лёгкой рысцой вверх.

— А ещё говорят, что в карете прошлого далеко не уедешь! — под цокот подков крикнул Андрей другу. Тот молча кивнул.

Через несколько кварталов остановились вблизи троллейбусной остановки, где никаких торговых точек не наблюдалось.

Андрей недоумённо посмотрел на возницу.

— Идите, там вас обслужат, — указал тот кнутом на одноэтажное строеньице с вывеской «Ремонт обуви».

Андрей машинально перевёл взгляд на свои босоножки.

— Да нам вроде ни к чему.

— Вы же взять хотели.

— Что? Подмётки?

Возница расхохотался.

— Можно и подмётки. Но народ ходит сюда за бухлом.

Всё ещё подозревая кучера в неуместной шутке, Андрей с другом поднялись по ступенькам и вошли в помещение обувной мастерской. Резкий, но довольно приятный запах кожи и клея никак не вязался с обещанным товаром. Однако ж когда Андрей нерешительно начал:

— А где тут?.. — мастер в тёмно-синем халате перестал стучать молотком по набойке и, бегло оглядев посетителей, вежливо спросил:

— Что желаете?

— Нам бы это… — Андрей запнулся.

— Водку? Вино сухое, креплёное?

— А как насчёт коньячку? — поддержал тему друг.

— «Плиска» в неограниченном количестве.

— Тогда две, пожалуйста.

Сапожник скрылся за перегородкой и через минуту вынес две пузатые бутылки болгарского коньяку. Получил деньги, пересчитал, кивнул — и невозмутимо продолжил вколачивать гвоздики в каблук.

— С каких это пор спиртное продают сапожники? — спросил друг, когда они вышли на улицу.

— Точно не знаю, — отозвался не менее озадаченный Андрей, — но надо же как-то с сухим законом бороться. Эврика! — осенило его: — Эта же мастерская прилеплена аккурат к стене ликёро-водочного завода. Маскировка для нелегальной торговой точки.

— Голь на выдумки хитра! — одобрительно заметил друг. — Интересно, а где тогда сигареты покупать? В аптеке? Хотя на них ведь пока нет запрета.

— Нет-то нет, да и в свободной продаже не встретишь. Подойди-ка вон к тому ларьку, где написано «Квас».

— Шутить изволите?

— А ты всё-таки подойди.

Стоило посмотреть, с каким недоверием друг вертел в руках табачную пачку. Но она была самая что ни на есть натуральная, Подонской государственной табачной фабрики. Хотя сама фабрика находилась в другом квартале и никаких тайных ходов сообщения с квасной будкой не имела. Разве что подземный туннель.

— Сплошной сюр, — прокомментировал друг.

— Не бери в голову, — утешил его Андрей. — То ли ещё будет.

4

В гости к Мэтру Андрея пригласили впервые. Раньше они были знакомы лишь заочно. Андрей воспринял это как знак недоступной ранее причастности к миру литературной элиты Провинцеграда — миру опальному, маргинальному, фрондёрскому, и потому особенно манящему. Собственно, мир этот ограничивался узким кружком, и попасть в него доводилось далеко не всякому. Оказанную ему честь Андрей объяснял, с одной стороны, рекомендацией друга, а с другой, — вероятно, теперешним своим статусом редактора Провинциздата.

Друг же был вхож к Мэтру со студенческих лет, на правах воспитанника или, может быть, ученика, и черпал из богатейшей библиотеки наставника раритеты серебряного века и двадцатых годов; парижские, ардисовские и прочие закордонные книги, не говоря уж о крамольных перепечатках самиздата. Вся эта запретная роскошь через друга доставалась и Андрею, так что культурное энергетическое поле Мэтра не миновало и его.

Мэтр преподавал латынь в юридической академии, переводил французских экзистенциалистов, писал стихи, проходящие по разряду «книжной лирики», печатался в центральных журналах — за что, разумеется, был люто ненавидим сворой подонских виршеплётов.

Десять лет назад, примерно в пору памятной для Андрея встречи в пединституте с унесённым ныне фекальными водами подонским классиком, случилась скандальная история, попортившая Мэтру много крови. Его поэтическая книжка, выпущенная Провинциздатом, по наводке писсоюзовской верхушки попала под лупу апкомовских блюстителей идеологической стерильности. Те разглядели нежелательные аллюзии в стихах на древнеримские темы, о своих наблюдениях доложили главному боссу — и тот, долго не раздумывая, распорядился пустить под нож отпечатанный тираж. На том дело и заглохло бы в провинциальном болоте, да на беду перебдевших партчиновников, часть тиража уже разлетелась по стране. В короткий срок дюжина одобрительных рецензий появилась в самых разных центральных изданиях и — что самое для охранителей ошеломляющее — о книге было одобрительно упомянуто в партийном журнале. Тут уж, во избежание опасных нестыковок с вышестоящим мнением, срочно пришлось давать реверс — да книги-то нет! Мэтра вежливо пригласили к секретарю апкома по идеологии и предложили незамедлительно подготовить к печати новый сборник, пообещав выпустить его максимально оперативно.

Однако это не привело к изменению режима наибольшего неблагоприятствования. Издав обещанную книжицу, идеологи посчитали партийную задолженность погашенной — после чего доступ в Провинциздат и на страницы «Подона» был Мэтру заказан. А робкие попытки вступить в Союз пресекались на начальных этапах громоздкой системы приёма. И это невзирая на регулярные публикации в центральных журналах и вопреки рекомендациям столичных знаменитостей. Но, как выразился когда-то по сходному поводу Самокрутов: «Столица нам не указ!»

Теперь же, как выяснилось, над опальным поэтом собралась новая гроза…

5

Мэтр обитал в дряхлом пятиэтажном доме на Пресного, усаженной столетними акациями, которые, впрочем, вряд ли могли служить достаточным звуконепроницаемым фильтром от трамвайного грохота.

Подъезд с висящей на одной нижней петле дверью ударил в нос аммиачным конденсатом, происходящим, похоже, не только от представителей кошачьих. По заплёванной, усыпанной окурками и шелухой от семечек лестнице с облупленными стенами в пятнах сажи друзья поднялись на третий этаж. Хозяин встретил их в полутёмной прихожей, радостно поприветствовал, пожал руки и велел проходить не разуваясь.

В просторной и светлой, с высокими потолками гостиной Андрей увидел ещё двоих гостей. В одном он узнал Валентина Васильева, бегло знакомого по редакции «Подона» той поры, когда Андрей пробавлялся писанием рецензий для Суперлоцкого; Васильев ведал тогда в журнале публицистикой. Не раз они встречались и в Провинциздате, куда тот приходил к своему постоянному редактору Туляковшину. Васильева можно было назвать литератором-многостаночником: начинал он как поэт, продолжал и сейчас выпускать стихотворные сборники, однако в последние годы сосредоточился на изучении революционной истории края, а собранный в архивах богатейший материал использовал для сочинения беллетристических, с достоверной бытовой фактурой романов о подонских революционерах-подпольщиках 1905 года.

Второго, самого старшего в компании, Андрей раньше видел только на фотографиях, но узнал сразу: это был не кто иной как Дед.

Несколько смущённый обществом малознакомых людей, Андрей поначалу чувствовал себя скованно. Но все держали себя по отношению к нему дружелюбно и на равных, а когда расселись за столом, откупорили сосуды с веселящими напитками, коим компактное расположение в центре стола и разномастные этикетки придавали сходство с цветочной клумбой, он и вовсе почувствовал себя среди своих.

— Откуда такое изобилие в стране сухого закона? — с шутливым восхищением спросил друг, добавляя к набору принесённую «Плиску».

— Места знать надо, — в том же тоне ответствовал Мэтр.

Друг принялся живописать собственные только что приобретённые познания в насущном вопросе, а хозяин тем временем наполнял бокалы и тарелки. Андрей же рассматривал обстановку. Паркетный пол, похоже, никогда не знал ни лака, ни мастики; квадратный стол, накрытый линялой клеёнкой, вероятно, появился тут в допотопные времена; прочая меблировка вообще не замечалась, если и наличествовала; зато стены, от пола до потолка, были заставлены книжными стеллажами, а простенок между окном и дверью на балкон занимала портретная галерея классиков ХХ века — тех легендарных мастеров потаённой литературы, близость к которым выставлять напоказ даже сейчас было неприкрытым вызовом официальным вкусам.

После первого бокала друг спросил Мэтра о последствиях доносительской статьи в «Киянке».

— Кажется, решили спустить всё на тормозах, — Мэтр натянуто улыбнулся и сделал глоток сухого вина. — Сегодня ректор вызывал на беседу. Сказал: продолжайте спокойно работать.

— Да, похоже, времена и впрямь начинают меняться, — заметил Васильев. — Но некоторым ох как трудно в это поверить. На последнем собрании в Союзе Бледенко радостно орал про тебя: «Наконец-то его вышвырнут с работы!»

Мэтр брезгливо поморщился и спросил:

— Говорят, он уходит с председательского поста?

— Это он уж сколько лет обещает! Мокрогузенко ждать заморился.

— Неужели нет более достойных кандидатов на смену?

— Кто ж их, достойных, утвердит, даже если и выберут на собрании? И выбирать-то особо не из кого. У Золотарёва теперь, после той истории с плагиатом, репутация подмочена. Есть фигура, которая всех бы устроила, — Коля Мурый. Он так себя сумел поставить, что у него со всеми хорошие отношения.

— К тому же и в истории с Золотарёвым проголосовал вместе со всеми за вынесение тому строгача, — вставил Мэтр.

— Ну да, и после, бия себя в грудь, каялся перед своим другом: прости, мол, что тебя предал, но я не мог поступить иначе, — продолжал Васильев. — И всё-таки в председатели он не годится. Чересчур интеллигентным выглядит. Да и сам руками и ногами будет отмахиваться…

— Вроде бы в «Подоне» тоже какие-то перестановки намечаются? Поговаривают, что и Суицидов на покой собрался? — спросил Мэтр.

— Да. Он уже воз не в силах тянуть. Но слёзно молил дать ему обязательно доработать до начала двадцать седьмого съезда. Мечта у него такая, идеологически выдержанная…

6

Звонок в дверь вызвал паузу в разговоре. Хозяин пошёл открывать и вернулся с новым гостем:

— А вот и наш Бобчинский, — шутливо представил он вошедшего.

«Почему Бобчинский?» — не понял Андрей. Он узнал молодого автора, своего ровесника, не раз бывавшего в редакции у Туляковшина. Кажется, тот писал фантастику.

Названный Бобчинским, ехидно улыбаясь, держал на растопыренной ладони трёхлитровый баллон яблочного сока.

— Вот что полагается пить порядочным гражданам! — заявил он, ставя банку на стол. — А вы тут подрываете линию партии, — и сам загоготал собственной шутке. Остальные лишь сдержанно улыбнулись.

Впрочем, усевшись за стол, шутник первым делом налил себе полный стакан портвейна.

— Ну, что новенького на литературном фронте? — спросил у него хозяин.

— Разгорается скандал с Трифотиной… — Андрей навострил уши. — Кречетова написала заявление в правление, обвиняет редактрису в том, что та вымогает у неё взятку за издание книжки. Дело дошло до прокуратуры. Кое-кого из писателей уже вызывали.

— Ты-то откуда всё это знаешь? — спросил Мэтр. — Ты ведь не член Союза.

— Ну не зря ж он у нас Бобчинский, — объяснил Васильев. — Но заявление она написала, это точно. А что в Провинциздате говорят? — обратился он к Андрею.

— Да я ничего такого пока не слышал, — ответил тот растерянно. Погружённый в собственные проблемы, он последнее время не особенно вникал в чужие.

— Как вы вообще выживаете среди редакционных дам? — продолжил расспросы Васильев.

— Держусь пока.

— Испытание не для слабонервных.

— Да нет, всё нормально.

— Говорят, у вас конфликт с Казорезовым?

— Пытаюсь поставить хоть какой-то заслон халтуре.

— Когда Казорезов в редакции «Подона» на прозе сидел, то издевался над молодыми авторами как закоренелый садист, — заметил Васильев. — Пусть теперь на собственной шкуре ощутит. Такого он, конечно, не ждал. Смотрите, Андрей Леонидович, вы таких волков раздразнили, как бы самому целу остаться.

— Ну, а куда ж деваться-то?

— Бог вам в помощь, коли так.

— Анемподист смелый, пока отпора не получит, — впервые вступил в разговор Дед. — Года три назад на банкете в «Интуристе» он ляпнул что-то антисемитское. А стол держал Золотарёв. Потребовал, чтоб тот извинился. Казорезов буром на него попёр, так Вадик — он же высоченный, мощный, — за шкирку его сгрёб — и в окно. Там, кто помнит, на первом этаже окна французские; жара как сейчас стояла, открыты нараспашку — Анемподист наружу вылетел и в бассейн с рыбками. Хорошо охладился.

— Мигайлов ещё работает у вас? — поинтересовался у Андрея Мэтр.

— Работает. Но я с ним почти не общаюсь. На первых порах набивался ко мне в друзья, да чересчур уж он приторный тип…

— Мы с ним когда-то в коллективном сборнике печатались, — сообщил Мэтр. — Тогда он и меня чуть ли не облизывал. А после той истории с моей книжкой… — Андрей кивнул в ответ на вопросительный взгляд собеседника: мол, ясно, о какой книжке речь, — иду как-то по коридору в Провинциздате, поздоровался с ним, а он сделал вид, что не замечает. Тогда я его спрашиваю: «У вас со слухом проблемы — или с воспитанием?..»

Андрей понимающе улыбнулся.

Васильев спросил его о рукописи друга-поэта, которую читал недавно на правах члена редсовета.

— Пока всё неопределённо, — заторопился с подробностями Андрей. — Рукопись провалялась мёртвым грузом года два, не меньше. Я раскопал её случайно, прозондировал отношение Цибули. Тот вроде бы за, но как-то уклончиво. Я сделал стихам осторожную рекламу, встретил скрытый протест со стороны Лошаковой, но добился обещания дать почитать членам редсовета. До того прочитала Трифотина, была в восторге, но сказала, что редсовет всё равно не пропустит. Вот на этом этапе вы и подключились, — отнёсся он к Васильеву. — Получил ещё два-три благожелательных отзыва, после чего Лошакова вынуждена была обратиться за помощью к Мокрогузенке и Бекасову. О Мартыне я предполагал, что он обрушится и разгромит, однако тот, вопреки ожиданиям, сказал, что надо издать книжку в один лист: хотя ему такие стихи и чужды, и под Вознесенского они, но чтоб утереть нос столице. И Мокрогузенко с ним согласился. Так что практически все члены редсовета за…

— Хватит о наших провинциальных дрязгах, — сменил тему Мэтр. — Пусть столичный гость расскажет, что в культурных центрах деется.

— Да то же, вероятно, что и везде, — раздумчиво начал друг. — Все ж мы, поди, газеты читаем. Ну, а помимо прессы… Столица, как, наверно, и провинция, живёт смутными надеждами на что-то тоже весьма смутное, зато приятное. Главные слухи — о кадровых перемещениях; в нашей сфере их почти нет, но они всё ещё предрекаются. Главный вопрос, витающий в воздухе: что именно сегодня дозволено? Сначала вроде бы начиналась эра критицизма, но нашумевшая статья в главном партийном органе вызвала такой гнев аппарата, что критицизм обозвали критиканством и велели не лезть в пекло поперёк батьки. Моя последняя статья в «Литеженедельнике» пришлась как раз на этот слом — сначала требовали остренькой конкретики, с именами и названиями, а потом выбросили из неё все имена и всю конкретику, оставив только благородные рассуждения о чём-то тоже весьма благородном. Герой литдня — Феодосий Клистиркин. Он, выступая на партконференции, печалился, что ему не дали оспорить философскую концепцию «Заснеженной станции» и сказать правду о слабом романе нашего главного редактора, а также Октябрина Ландруса и кое-кого ещё из именитых. Отвага Феодосия вызвала довольно единодушный протест. Столичный партийный вождь, по слухам, укорил его в демагогии и политиканстве. А на писательских сходках Феодосию пеняли на странноватый подбор имен. Основания такого подбора лежали на поверхности: генсека, опять же по слухам, раздражил своим нахальством неугомонный Октябрин; автор «Станции» что-то где-то сказал нелестное о Клистиркине; кое-то из раскритикованных претендует на нынешнее Феодосьево кресло… Интриган и политикан каких мало, Клистиркин вроде бы отбоярился и защитил свои позиции, но надолго ли? Вот такие ходят светские байки… И ещё сейчас среди столичной образованной публики такое как бы поветрие — в партию вступать. С мыслью о том, что если туда придут лучшие, то она изнутри преобразуется.

— Вот в это я никогда не поверю, — запротестовал Мэтр. — Скорей наоборот: она этих людей под себя перелицует. Хотя и у нас вот Валентин недавно вступил. Тоже на преобразования надеется.

— Надеюсь, — не вдаваясь в подробности, подтвердил Васильев. — А вы тоже состоите в партии, Андрей Леонидович? Иначе как бы вас в Провинциздат взяли?

— Да я уж лет семь в рядах активных строителей самого передового общества, — весело ответил Андрей. — Но только без всяких там идеологических обоснований. Мне в мореходке предложили вступить — я и вступил. Причём по блату. Там же на служащих какая-то квота. А в райкоме однокурсница инструктором сидела. Вот она мне и устроила это дело. Отказываться резону не видел. К советской власти я лоялен. Кто его знает — когда там и какая другая будет. Всякая власть — от Бога, сказано в Писании. Вникать в политические тонкости мне скучно. А тут сразу визу открыли, мир повидал. Худо ли?..

— Париж стоит мессы? — с иронией спросил Мэтр.

— Вот именно! — простодушно согласился Андрей. — Опять же, как правильно Валентин Сергеевич сказал, — преодолён запрет на профессию. Мог бы я без партбилета в Кривулинске за месяц головокружительную карьеру зафигачить: из швейцаров гостиницы в литсотрудники апкомовского журнальчика? Я, конечно, гордиться своей партийностью не горжусь, но и особо стыдиться не собираюсь. Тем более что реально партия от своих рядовых солдат ничего кроме членских взносов не требует…

7

Затем застолье, по крайней мере для Андрея, перешло в новую фазу. После напряжённого, нервного рабочего дня хмель быстро обволок его полупрозрачной пеленой, сквозь которую всех присутствующих и себя вместе с ними он видел как бы со стороны. Хозяин периодически передвигался вокруг стола лёгкой подпрыгивающей походкой и подливал гостям в бокалы. У него мефистофельский профиль, и такая же бородка с бакенбардами, отметил про себя Андрей, но при этом добрые и чуть виноватые глаза, очень выразительная мимика. Жидкие пряди волос почти не прикрывают темечко. Он тянет сигарету за сигаретой и разгоняет дым рукой — бесполезно: лицо окутано колеблющимся флёром. Сидящий рядом Васильев деликатно уворачивается, но и его массивный, чёткой филигранной лепки голый череп с закраинами волос на висках и затылке виден как сквозь аквариумное стекло. Густая овальная борода с едва заметными потёками седины странно не сочетается с рыжеватыми, закрывающими верхнюю губу аккуратно подстриженными усами. Дед тоже не курит, но предусмотрительно отсел подальше, и никотиновый чад почти не достаёт до него. Он, в отличие от Васильева и Мэтра, гладко выбрит, у него широкое, «лунявое» лицо с добродушным выражением: он похож не на видного писателя, а на пожилого мастерового, скажем, молотобойца — мощными плечами, отнюдь не рыхлыми, несмотря на почтенный возраст…

Голоса сидящих за столом слышатся не всегда внятно, но не из-за их косноязычия — просто внимание у Андрея рассеяно. Он попытался сосредоточиться.

— …котлеточником, — уловил он непривычное слово в рассказе Деда.

— Кем-кем? — переспросил Андрей, пытаясь понять, о чём идёт речь.

Дед доброжелательно взглянул на него и повторил:

— Котлеточником. Так называли арестованных, которых несколько дней не кормили, а потом вызывали на допрос и в их присутствии со смаком уминали свежие котлеты. Когда от невыносимо вкусного запаха узник пускал голодную слезу, его обещали угостить такими же, если он чистосердечно раскроет следствию все известные ему фамилии и адреса агентов вражеских разведок.

— И кто таким был? Я, кажется, пропустил начало рассказа.

— Да у нас тут о Самокрутове речь зашла, — объяснил Мэтр. — В тридцать седьмом, когда посредством взаимных доносов основная масса Провинцеградской писательской организации благополучно друг друга пересажала, Самокрутов прославился как котлеточник. Он же и Владимира Дмитриевича посадил.

— Ну, это мне точно неизвестно, — мягко возразил Дед. — Хотя, по логике вещей, весьма вероятно. Ведь меня взяли через две недели после него. А он был моим преподавателем в пединституте.

— Но зато доподлинно известно, что именно Самокрутов на пару с Индюковым состряпали донос, когда Владимира Дмитриевича выдвинули на государственную премию. Как раз в пору борьбы с космополитами. Обвинили в том, что он скрывает своё иудейское происхождение.

— Да, — вздохнул Дед. — Это я знаю с полной достоверностью. От Форсонова. Он-таки заступился тогда за друга детства; вспомнил, как вместе куличи святили. Премии, правда, я так и не получил.

— А как вы вообще к Самокрутову относитесь? — осмелился вставить занимающий его вопрос Андрей.

Дед почему-то смутился.

— Как я могу к нему относиться, Андрей? Ну, разумеется, считаю полной бездарностью как писателя. Он всегда был средней руки газетчиком провинциального замеса. А его последние вещи вообще читать стыдно, особенно эту «Материнскую долю» — сплошные сопли-вопли, и ни одного живого человеческого слова.

— Поразительно, что даже после того случая с премией, — вернулся к прерванной теме Мэтр, — Самокрутов продолжал считать Владимира Дмитриевича своим другом. Именно его позвал на выручку, когда самого припекло хуже некуда. Расскажите, — предложил он Деду. — Пусть молодое поколение знает всё о своих героях. Тут же этим славным именем улицу собираются назвать в нашем городе. Или уже назвали?

— Назвали, — подтвердил Васильев.

— Да история-то уж больно скабрёзная, — поморщился Дед, — ну да ладно.

8

— Это было в тот год, когда Самокрутову присудили государственную премию… — начал Дед.

— Ту, что вам не дали? — перебил Андрей, которому хотелось поглубже вникнуть в повествование.

— Нет, — улыбнулся Дед. — Моя история позже случилась. Премии ведь каждый год присуждали. И вдруг вскоре после оглашения списка лауреатов приходит он ко мне и дрожащим голосом взывает о помощи. Что такое? «Володя! Я стал жертвой гнусной клеветы! Меня шантажируют, убить хотят! На тебя вся надежда…» Оказывается, в прокуратуре завели на него дело о растлении малолетних. Как я потом узнал, хода делу поначалу не давали, ждали, по-видимому, руководящих на сей счёт указаний. Но тут на практику в прокуратуру попадают трое студентов-юристов…

— Да-да, — вставил Мэтр. — Они у меня учились: Угроватов, Скрынник и Потапова. Первого из них мы имеем удовольствие регулярно лицезреть по телевизору. Он ведёт передачу «Торжество юстиции».

— Ну вот, — продолжил Дед, — молодёжь заинтересовалась таким пикантным делом, тем более касающимся прославленного писателя. Стали копать. Обнаружили, что началось всё с показаний кладбищенского сторожа. В какой-то склеп регулярно приводил малолетних девочек некий щупленький тип — с жидкими усишками, в очках, в шинели и полковничьей папахе. Не узнать Самокрутова по этому описанию было невозможно. Студенты установили за ним слежку. И отсняли целую плёнку уличающих фото. Ну, а дальше затеяли незамысловатый шантаж. Пошли к нему, предъявили фото и потребовали выкуп. В размере той самой премии. Лауреат, естественно, наложил в штаны, запаниковал — и кинулся к своим друзьям в соответствующий орган: спасайте! Там ему велели назначить срок вымогателям, а они, мол, будут на страже. Но то ли он не вполне им доверял, то ли слабо соображал от страха, — стал просить меня, чтобы я был в этот момент у него для подстраховки. «Ты же бывший кузнец, артиллерист-фронтовик, с тобой мне никто не страшен…» В общем, подпустил елея. Привёл к себе домой, вооружил пестиком от ступки и спрятал в шкафу…

— Пестиком?! Анекдот какой-то! — поразился Андрей.

— Пестик, надо сказать, увесистый был, медный. А боялся несчастный, что, пока там кураторы нагрянут, злодеи его порешить могут. Вот потому я ему и понадобился. Явился Скрынник, один. Получил деньги. Благополучно ушёл. Ну, а на улице его уж и повязали. Деньги лауреату вернули, дело прикрыли, студентов же собирались посадить. Да передумали.

— Скрынник держался на допросах крайне нагло и кричал: «Ладно, я сяду, но я молчать не буду, и рядом со мной будет сидеть лауреат государственной премии!» — припомнил острую детальку Мэтр.

— В итоге студентов исключили из Провинцеградской академии и… перевели в столичный университет. Так что карьера их не пострадала, — завершил свою новеллу Дед.

— А Самокрутов на том не успокоился, — добавил Мэтр. — Мои студенты рассказывали: своими глазами видели в парке Революционеров — у него ж там квартира рядом — так вот в парке этом, промеж кустов, с истошным воем носился, вывалив наружу свои достоинства, тот самый тип в папахе. А от него с визгом удирали девчата в пионерских галстуках. Кстати, вскоре кусты в парках стали вырубать — в целях борьбы за общественную нравственность. И тогда в «Литеженедельнике» появилась гневная статья нашего лауреата под заголовком: «В защиту зелёного друга».

9

Андрей, ни с кем не чокаясь, механическим движением вылил в глотку стопку коньяку. Требовалось срочно подавить тошноту, подкатившую к горлу от услышанного. Он ещё больше захмелел и дальнейший застольный разговор воспринимал урывками, рассеянно разглядывая окружающих.

Банка с яблочным соком так и осталась нераскупоренной. «Наш Бобчинский» по-прежнему налегал на портвейн и периодически отпускал остроты, которым сам же и смеялся. Из всех присутствующих он держал себя наиболее развязно, даже амикошонски, и хозяина, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, называл на «ты». Васильев и Дед почти не пили, изредка пригубливая красное сухое. Мэтр, напротив, смаковал все напитки подряд, но заметно не пьянел, лишь становился всё оживлённей и подвижней и перескакивал с темы на тему. Байки о его московских приятелях с громкими именами сменялись эпизодами местного происхождения; его повествование сопровождалось редкими репликами Деда и Васильева и восклицаниями Бобчинского: «А помнишь, ты рассказывал, как…»

— А помнишь, ты рассказывал, как Бледенко героически защищал берега Родины?

— Ну, это Владимир Дмитриевич лучше знает.

— Как защищал, не знаю, — отозвался Дед, — но он любит по пьянке бахвалиться, как спасался, когда их сбросили в море. Шлюпку перевернуло взрывной волной, он увидел, как за какую-то доску девчушечка-санитарка хватается. «Я подплыл к ней — и за патлы её, за патлы!» — да с такой гордостью, будто великий подвиг совершил! Тем и выжил.

— А с санитаркой что? — не веря своим ушам, спросил Андрей.

— Вот и я так же спросил. «Пошла на корм рыбам», — торжествующе объявил Пётр Власович.

— А почитай их биографии в справочнике, так все герои, — заметил Васильев. — Тот же Самокрутов — в пору Золотую Звезду давать!

— Не знаю, какие Самокрутов подвиги совершал, но видел, как он с семьёй в эвакуацию отправлялся. Я с батареи на полчаса отлучился — своих проводить. Прискакал на вокзал — и он там. Чемоданов двадцать добра носильщики в вагон погрузили…

Но Андрея последняя нарисованная Дедом картинка не впечатлила. Перед его глазами всё еще стояла морская волна, подбрасывающая кудрявую девушку на доске, и звучал в ушах кровожадный рёв Бледенки: «И за патлы её, за патлы!..»

Когда расходились, Васильев дружески предостерёг:

— Не связывались бы вы с ними, Андрей Леонидович. Съедят они вас.

Андрей кивнул в знак признательности, но ничего не ответил.

«Съедят или подавятся, — подумал он, — но утопить себя, как ту несчастную девчонку, он не даст!»

Глава седьмая. Осенние перипетии

1

Ай да Сырнева! Такой дерзости Андрей от неё не ожидал.

Хотя Лошакова, во избежание осложнений, сама повезла в столицу документы о собственном награждении, к её возвращению сливки провинциздатского общества кипели и бродили одновременно. Сначала Андрей не понимал, чем объясняется мышиное снованье из норы в нору то Монаховой к Шрайберу, то Викентьевой к Монаховой, то всех их троих друг к другу. Осторожно радостный настрой вернувшейся Лошаковой за четверть часа сменился трагическим выражением оскорблённой добродетели.

Взвинченная Сырнева металась по коридору, все старались обходить её стороной; на Андрея она не смотрела, видно, переживая, что подставила его под удар. Но распиравшее её возбуждение пересилило неловкость, и она всё-таки поймала его, когда он курил на балкончике.

— Ну, Андрей Леонидович, разворошила я осиное гнездо. Что теперь со мной сделают!.. Только вы никому не говорите — ведь вы никому не скажете… — молящим тоном то ли утверждала она, то ли спрашивала.

— Вероника Сергеевна, я не знаю, о чём вы; разумеется, передавать я никому ничего не стану, но в общем-то, может быть, мне и не нужно знать ваши тайны, — всё-таки его раздражала болезненная лихорадочность поведения Сырневой, она явно была человеком неуравновешенным, и в принципе он отнюдь не мечтал стать её поверенным, хотя, конечно, любопытно было узнать, что же происходит в конторе.

— Нет, вы должны знать! — горячо воскликнула она, испугавшись, что он не захочет её слушать: новость была такова, что ею необходимо было с кем-нибудь поделиться, — только вы никому-никому ни словечка, а то меня живьём съедят. Я позвонила Сермяжному, секретарю апкома по идеологии, и всё-всё ему высказала. Ой, как было страшно! Представляете, Суицидов болеет, и Оля-секретарша пустила меня в его кабинет… Андрей Леонидович, вы никому не проговоритесь?

— Нет, конечно.

— И я набрала Сермяжного по вертушке. Он так на меня кричал: откуда вы звоните, кто вы такая; но я ему сказала, что, если он меня не выслушает, я буду обращаться в Комитет. И я всё-всё ему выложила: про это награждение Лошаковой, про то, как провалили юбилейные издания. Он опять стал требовать, откуда я звоню, но я не сознавалась: просто, говорю, сотрудница. «Ладно, — буркнул, — я разберусь, не звоните больше и никуда не пишите». И вот вчера как все засуетились! Собрали партбюро, Шрайберу замечание за притупление бдительности, что подписал представление к награде, а Зоя Ивановна в кусты — она ни при чём, была в это время в отпуске, хотя, я знаю, они все вместе её представляли. А Сермяжный звонил в Москву, документы возвращают, не будет ей награды! Ой, что они теперь со мной сделают!..

— Но они же не знают про ваш звонок.

— Всё они знают — на кого ж им ещё думать. Так что ж, Андрей Леонидович, это и всё? Ладно, награды её лишили, но отвечать кто-то должен за все наши безобразия? А как же те, кто представлял её к награде — они так и останутся безнаказанными? Нет, я всё равно буду писать в Комитет!..

2

Рабочие дни августа плавились в одуряющей жаре. Лошакова после возвращения из столицы старалась не замечать Андрея, а когда он всё-таки спросил, какое же решение принято по его рукописи, сухо ответила, что её включили в резерв плана будущего года, который будет уточняться в октябре. Это могло означать, что он достиг желанной цели, хотя, зная уже цену лошаковским словам, конечно, предвидел возможность очередного неведомого подвоха, но сейчас, вероятно, это был максимум того, чего он мог добиться, а до октября оставалось совсем немного времени.

Сырнева несколько дней стеснялась заговорить с Андреем, но дольше не выдержала и призналась, что всё-таки отправила письмо в Комитет.

Тем временем Казорезов принёс «пересоставленную и доработанную» рукопись. Пресловутый «Ломбард» был заменён незнакомой Андрею повестью, другая перекочевала сюда из прежней рукописи, добавилась кипа рассказов, а весь «кирпич» получил замысловатое название «Плешивый овраг».

На что он надеется? — не мог понять Андрей. Уж казалось бы, ясней ясного сказано в главковской бумаге: «рукопись из плана исключить, позицию считать резервной». Однако Лошакова заявила, в ответ на недоумённый вопрос Андрея, что Главк Главком, а Казорезов — видный подонский писатель, который имеет полное право выпустить к своему пятидесятилетнему юбилею книгу; что в Провинциздате и раньше бывали случаи, когда Главк не рекомендовал издавать, а Провинциздат, подходя требовательно и в то же время заботливо к автору, добивался улучшения рукописи и книга всё-таки выходила; что так же следует поступить и в случае с Казорезовым — нужно умелой редактурой помочь автору устранить недостатки и обеспечить высокое качество будущей книги.

— Так что же, редактор должен сам писать за автора, что ли? — возмутился Андрей.

— Нет, не писать за автора, а подсказать ему, как улучшить рукопись, — последовал ответ. — А если, — добавила Лошакова, — если редактор не в состоянии это сделать, то придётся передать рукопись другому редактору, более квалифицированному.

«Ага, — сообразил Андрей, — вон куда она гнёт: хочет устранить его из этой истории. Что ж, может, оно и к лучшему, меньше морочить себе голову придётся… Но ведь тогда — тогда в следующий раз ему подсунут какого-нибудь другого Казорезова, ничем не лучше этого, — и кончится чем? Тем, что ему вообще не с кем будет работать. Как же быть? Смириться и покладисто подписывать в печать всякую ахинею? Там же у них в Союзе на одного Бекасова — пять Казорезовых!..» Нет, какая-то лёгкая спинная судорога подсказала, что это ущербный путь. Будь что будет, но он не передаст эту убогую рукопись никому другому, а изучит её всесторонне и выдаст такой редзак, из которого любому хоть на ноготочек смыслящему в литературе станет ясно, что это отъявленная и агрессивная графомания, и не более того.

Решив так, он перестал консультироваться с Лошаковой и погрузился в недра «Плешивого оврага».

3

К счастью, это муторное занятие ограничивалось рамками рабочего дня. А вернувшись домой, припав к собственному письменному столу, Андрей «дорабатывал» свою книгу для столичного издательства; точнее, дописывал три новеллы, требующиеся для «увеличения объёма» — но это им, издателям, — а для него самые главные, выношенные, заветные, которые он не решился включить в первоначальный вариант сборника, полагая их чересчур нарушающими каноны, негласно предначертанные для дебютантов.

Приближался первый за время службы в Провинциздате отпуск, и этот вожделенный отрыв от опостылевших провинциздатских дел и конфликтов ожидался как первая ступень в его восхождении к манящей с юности цели: главное, чтоб состоялась книга там, а уж здешнюю мышиную возню он как-нибудь переживёт.

Так, раздваиваясь на служебную и личную ипостаси, справлялся он кое-как с повседневными делами, иногда запаздывая с переключениями из одного регистра в другой. Частенько случалось, что, вникая в тексты кого-то из провинцеградских авторов, он увязал в чужом абзаце и, выйдя на перекур, возвращался с готовой фразой для собственного текста, а вернувшись за рабочий стол, украдкой, на первом попавшем под руку клочке бумаги, летящим пером нанизывал на нить струящейся мысли материализующие её слова… И чьё-то обращение к нему вызывало непроизвольный вздрог — и замедленное, как при рапидной съёмке, возвращение в реальность…

Сейчас течение мысли прервалось появлением в редакции тщедушной старушенции с бойкими не по возрасту глазёнками, шустро пробежавшимися по всем столам и в итоге твёрдо упёртыми в Лошакову. Та обречённо вздохнула и указала посетительнице на кресло рядом с собой.

Старушонка уселась плотно, покряхтела, подбирая позу поудобнее, и достала из ветхой кошёлки нечто завёрнутое в пожелтевшую газету. Долго шуршала, разворачивая, достала засаленную бумажку и протянула Лошаковой.

— Что вы мне это суёте? — брезгливо поморщилась та.

— Это рекомендация Мокрогузенко, — продребезжала старушонка. — Он послал меня к вам.

— Что вы в неё — пирожки заворачивали? — проворчала Лошакова, берясь за уголок.

— Я детский врач, — плаксиво объявила старушка. — За все годы практики не допустила смертности. Пошлите меня туда, где мне издать за свой счёт мою поэму «Я с Россией говорю». По пять книжек на каждую союзную республику.

— Что ж так мало? — съехидничала Лошакова.

— На больше пенсии не хватит.

— Вообще-то мы за счёт авторов и не издаём. У нас издательство государственное.

— Я же вам сказала: я детский врач. За все годы не допустила смертности…

— Это прекрасно, — нетерпеливо перебила Лошакова. — Где ваша рукопись? Оставьте, мы рассмотрим и дадим вам ответ.

Выпроводив назойливую посетительницу (та, и шаркая к двери, оглядывалась и напоминала о своих заслугах перед отечественной педиатрией), Лошакова облегчённо вздохнула и передала оставленный ей свёрток Андрею.

— Пожалуйста, посмотрите и напишите отзыв.

«И чего там много шизанутых ходит сюда? — подумал Андрей. — Чуют что-то для себя родственное в этих стенах? — Он с тоской раскрыл липнущую к рукам общую тетрадь. — Ещё и карандашом написано! Почерк, правда, довольно разборчивый…» Пролистав несколько страниц, он отодвинул её и взялся за ответ. Для таких случаев у него заготовлен был вежливый трафарет отказа, лишь слегка видоизменяемый в зависимости от фигуры автора. Не особенно задумываясь, он писал:

«Глубокоуважаемая товарищ (Как там её фамилия? Ого! Уж не псевдоним ли?!) Златокудрова!

Мы внимательно изучили рукопись Вашей поэмы «Я с Россией говорю» и благодарим за внимание к нашему издательству. Ваше поэтическое произведение подкупает искренне выраженными патриотическими чувствами, глубоким пониманием важности воспитания нашей молодёжи в духе коммунистических идей. К сожалению, не всегда для выражения этих идей Вам удаётся найти соответствующую художественную форму. Нередко в Ваших поэтических строках не выдержан выбранный Вами стихотворный размер, не всегда соблюдены общепринятые правила рифмовки, имеется немалое количество орфографических и пунктуационных ошибок, не соблюдаются стилистические нормы. Поэтому мы вынуждены сделать вывод, что Ваша рукопись не обладает достаточными художественными достоинствами, которые позволили бы рекомендовать её для издания в виде книги.

Рукопись возвращаем.

С пожеланиями творческих успехов — редактор А.Л. Амарин."

Он отнёс письмо для перепечатки в машбюро и по пути подумал: так ли уж радикально продукция, предложенная Казорезовым, отличается от безобидной галиматьи «детского врача»? Ему вдруг до тошноты не захотелось тратить время и умственную энергию на пространное редзаключение. Есть ведь чёткое указание Главка. Так? Лошакова не желает по каким-то причинам (личная заинтересованность?) это указание выполнять, то есть нарушает дисциплинарные требования. Стало быть, он обязан обратиться к её непосредственному начальнику — главному редактору. Ладно, коль пришлось заняться сегодня писанием бюрократических бумаг, несложно сочинить ещё одну.

Он вернулся за свой рабочий стол и быстренько набросал:

«Главному редактору
Провинцеградского книжного издательства
тов. В.И. Цибуле
редактора редакции детской и художественной литературы
А.Л. Амарина

Докладная

Ввиду того, что стоящая в моем декабрьском графике сдачи рукописей в производственный отдел рукопись А. Казорезова «Ломбард-1», согласно письму начальника Главка И. Г. Горбатого № 06−2213−16/97 от 28.03.85, подлежит исключению из плана выпуска литературы на 1986 год, прошу дать мне разъяснение, какою рукописью она будет заменена, чтобы я мог выполнить нормозадание IV квартала.

15.08.85 А.Л. Амарин".

Цибуля бегло просмотрел бумагу, равнодушно кивнул и отложил в сторону. «Ага, — сделал для себя вывод Андрей: — Он не спешит. А я тем более». И с лёгким сердцем вернулся к собственной рукописи.

4

Через неделю Андрея вызвали к директору.

Он завозился с бумагами, пряча следы своего «преступления». Не раз убеждался, что всё лежащее на столе считается предназначенным для всеобщего обозрения.

Директор по обыкновению щёлкал костяшками счёт, закусив от усердия фильтр сигареты. Он молча указал Андрею на стул, занёс в толстенную конторскую книгу результаты своих вычислений и задал вопрос:

— Как сейчас складываются ваши отношения с Камилой Павловной?

— Да вроде нормально.

— А с книгой Казорезова?

— Готовлю редзаключение.

— Это хорошо. Камила Павловна планирует её на выход в декабрьский график.

— Как раз по этому поводу я писал докладную главному редактору. Я не понимаю: как можно включать в график выхода работу, которую вышестоящее руководство приказало исключить из плана.

Андрей чуть было не сказал, что его редзаключение должно как раз-таки воспрепятствовать выходу книги, но вовремя притормозил.

— Я читал вашу докладную. Там вы ссылаетесь на его забракованную Главком прежнюю рукопись. Сейчас он представил новую, доработанную. А у нас тут и своего руководства хватает. План принят на правлении краевой писательской организации, утверждён в апкоме… раз уж вы у нас редактором работаете, должны наше положение понимать… — Он помолчал и вдруг выдал неожиданную фразу: — Подонскую литературу надо любить.

— Да я как-то привык любить настоящую, — не удержался от реплики Андрей.

Дир посмотрел на него взглядом, выражавшим намёк на сочувствие.

— Вы ж вот тоже хотите книжку у нас издать?.. А как мы можем пойти вам навстречу, если вы со всей писательской организацией испортите отношения?

«Ясненько, — сообразил Андрей. — Как говорится, баш на баш. Вы нам, мы вам».

— Что ж мне — всё подряд в печать подписывать? Для чего тогда вообще нужен редактор?

— Как для чего?! — всплеснул руками дир. — Да чтобы помогать автору! Ведь у нас по советской конституции любой человек иметь право писать и печататься. А мы, идеологические работники, обязаны в этом содействовать. Одно дело — рукописи из самотёка: там нужно строже подходить к отбору. А в писательской организации профессиональные литераторы. Как же мы можем отказать им в издании? Но и к самодеятельным авторам нужно относиться бережно, деликатно. Не давать им повода заявлять, что мы зажимаем свободу слова. А тут на вас очередная жалоба поступила. Вот, ознакомьтесь. — Он подал Андрею распечатанное письмо.

Карандашом, на покрытом масляными пятнами листке бумаги, было написано:

«К несчастью, я и моё поколение в основном не получили высшего образования, но в силу природного дарования я пишу стихи и сценарии. Мои произведения глубоконравственные, политически и идеологически осмысленны, дальновидные и одновременно вызывают живой интерес людей разных поколений.

Но в моих работах с глубоким политическим, экономическим и идеологическим смыслом есть грамматические ошибки. Это, конечно, существенный недостаток, но учитывая обстоятельства войны, наша партия расширила права, дала возможность публиковать стихи самодеятельных поэтов. Партия учла и отклонения самодеятельных поэтов от стилистики литинститутов (которых, кстати, до революции не было, и далеко не всё может быть полезным вынесенное из литинститута).

О наличии у нас грамматических ошибок правительство знает хорошо. В основу расширения публикаций заложены высоконравственные, политически, экономически, идеологически выдержанные произведения, зовущие людей к раздумьям, к борьбе за чистоту идей, за мир, за добро, во имя жизни на Земле. Произведения должны у читателя вызывать чувство сопереживания и действия ума и мышц. Мои произведения вполне отвечают этим требованиям.

Партия хорошо знает исток наших бед и проблем в образовании, понимает нас и делает всё, чтобы дарование наше нашло отражение в жизни. Наличие грамматических ошибок в рукописях предусмотрено даже законом и штатом корректоров.

А стилистика — пустое рифмование для формы, подвергнуто резкой критике. Главное мысль. И лучше автора никто не знает, почему пренебрегая стилистикой, автор выкладывает глубокий смысл в каждое слово, увеличивая глубину мысли.

Действия редактора расцениваю как безнравственный выпад, злоупотребление служебным положением и глубокую безидейную политическую близорукость.

Вы придерживаетесь стилистики, усвоенной в высшем учебном заведении для рифмы, а партия подвергла её резкой критике.

На проспекте Первой Конной армии группе скучающей молодежи я предложила своё стихотворение для разминки ума. Ребята стояли с потухшими взглядами, озлобленно высмеивали прохожих. Я смело подошла к ним.

Видели бы вы эти глаза. Они вспыхнули как факелы при чтении этих стихов. А потом страстно выдохнули: «Вот здорово!». И посыпались вопросы: «А где их можно почитать? В какой книге?» Когда я ответила, нет моего сборника… в адрес издательства было высказано немало злых, недобрых выражений.

Сквозь соблазны россиянином ты будь!

Ребята попросили переписать эти стихи. И я с удовольствием разрешила переписать.

А поэтому поэму «Я с Россией говорю» я теперь обязательно передам в политбюро ЦК КПСС… И лопнет вся ваша ложь…

Златокудрова М.Д."

— Никифор Данилович! — возмутился Андрей. — Да разве вы сами не видите, что у этой дамы явно не все дома. Я написал ей обтекаемый стандартный ответ, как всем типичным графоманам: что, мол, спасибо за внимание к нашему издательству, но рукопись не обладает достаточными художественными достоинствами, чтобы обрести форму книги… Всё очень вежливо и деликатно…

— А теперь мы должны реагировать на жалобу. А то ведь она и впрямь по инстанциям начнёт писать. Вот и подумайте, как ей ответить…

Андрей подумал — и не нашёл ничего лучшего, чем посоветовать обратиться в редакции газет и журналов. А ещё он понял, что как ни крути, а заканчивать редзаключение на «Плешивый овраг» придётся. Но спешить он не станет: есть же нормативные сроки рассмотрения доработанной рукописи. Так что времени у него вагон.

5

А через три дня чугунная дверь проводила его гулким прощальным салютом, и весь сентябрь Андрей провёл на вольной воле, почти не вспоминая о Провинциздате. Оставим за кадром его полёт в столицу, когда и в накопительном отсеке аэропорта, и под иллюминатором в салоне он продолжал на ходу шлифовать абзацы и строки новых своих рассказов; его поход в знаменитое издательство, где по-прежнему доброжелательный, хотя и как обычно спешащий по неотложным делам зав-благодетель заверил, что всё нормально, книга не за горами, уже назначен её редактор; возвращение, новый перелёт — в Крым, ласку Южного берега… Не будем живописать все эти праздничные события, поскольку они отвлекут нас от сюжета, в котором, как нетрудно догадаться, близятся новые крутые виражи…

Бегло высветим лишь два эпизода в столице.

Когда Андрей с другом-критиком обедали в ресторане Дома литераторов, к ним за столик подсел тот известный прозаик, чьи переданные другом слова о десяти годах предстоящей борьбы послужили напутствием Андрею в самом начале пути в литературу. Звали его Анатолий. Он с первого взгляда вызывал доверие и симпатию своей интеллигентностью, внутренним и внешним достоинством, несуетливостью и основательностью в словах и манерах. Новый знакомый подробно расспросил Андрея о ходе его дел в издательстве, заметил, что такое удачное и перспективное начало выпадает далеко не каждому, а позднее, в разговоре с другом, отозвался об Андрее как о человеке «крепком и талантливом». А ещё посоветовал непременно встретиться с назначенным ему редактором. Выполнить этот совет Андрею, увы, не удалось: бархатный сезон — не только у него отпускная пора.

Второй же эпизод касался провинциздатских баталий. Андрей захватил с собой черновик редзаключения на «Плешивый овраг», чтобы показать другу-критику. И тот, прочитавши, скептически почесал в затылке и резюмировал:

— Да, конечно, всё тут правильно, всё справедливо… Но стоит ли связываться со всей этой бандой? Не лучше ли найти обтекаемый вариант, чтобы не ставить под удар судьбу собственной книги — да и вообще свою судьбу в Провинциздате.

— Скорее всего, ты прав, — ответил тогда Андрей.

Но когда он, загорелый, взбодрённый морем, надышавшийся крымскими ароматами, с ощущением восстановленных душевных сил, вернулся домой… первое, что он сделал перед возвращением на работу, — отпечатал на машинке беловой вариант редзаключения, а переступив на следующее утро порог редакции, положил самый отчётливый экземпляр на стол Камилы Павловны Лошаковой.

6

То ли заряд отпускной энергии действовал, то ли просто хрустальный октябрь так благотворно контрастировал с удручающим августовским зноем, но даже атмосфера в Провинциздате показалась Андрею не такой гнетущей.

Лошакова встретила его появление со сдержанной неприязнью; Трифотина — с подчёркнутой радостью; Туляковшин же только равнодушно кивнул, не отрываясь от своего дела.

Радость Трифотиной проявилась ещё рельефнее, когда они в обеденный перерыв остались в редакции вдвоём. Неонилла Александровна торжественно доложила ему, что ей поручили работу над рукописью его книги.

— Какая шикарная проза! — воскликнула она. — Почти как у Фёдора Абрамова.

Почему-то, какие бы дифирамбы ни пела ему эта дама, Андрей всегда сомневался: искренни ли они? Конечно, как и любой автор, он «покупался» на похвалы им написанному, но даже с учётом такой слабины в полной мере Трифотиной не доверял. Больше заинтересовала его другая история, поведанная редактрисой. Оказывается, пока он отсутствовал, Лошакова задумала некую реорганизацию:

— Надо, говорит, оздоровить обстановку в коллективе. А для этого рассадить редакторов попарно: её с Туляковшиным, а нас с вами, Андрей Леонидович. Ходила с этой идеей к директору. Тот, конечно, её затюкал: как это — по другим редакциям, что ли, рассаживать? Кто ж на такое согласится? Так ничем и кончилось.

Сказанное Трифотиной подтвердила и заведующая производственным отделом Ольга Петровна Грошева. Это была дама высокая и статная, несмотря на худобу; в овале лица прорисовывалось у неё нечто лошадиное, а во взгляде — что-то собачье, нет, не в ругательном, а в буквальном значении этого слова: похожее на то выражение, что можно увидеть у провинившейся собаки, заискивающей перед хозяином; а в общем она была довольно миловидной, хотя и несколько отцветшей. Рассказала она и о других любопытных событиях, его касающихся. Пока он был в отпуске, состоялось отчётно-перевыборное партийное собрание. Монахова попросила заменить её на посту секретаря партбюро: в феврале ей исполняется семьдесят лет — и она решила, наконец, уйти на пенсию. Секретарём выбрали Неустоева. Кроме того, в повестке дня стоял вопрос о моральном климате в коллективе редакции детской и художественной литературы. Докладывала Викентьева. По её словам, всё дело в редакторе Амарине, который нарушает производственную дисциплину и — дословно: «просто терроризирует Камилу Павловну».

— Так что вы будьте начеку, Андрей Леонидович, — завершила Грошева и томно потупила взор. «Ещё одна в союзницы набивается, что ли?» — не понял Андрей.

— А Викентьева-то какое отношение ко всему этому имеет? — вслух удивился он.

— Так она ж лучшая подруга Лошаковой, — объяснила Грошева. — К тому же ближайшая сотрудница Монаховой.

Раньше он почти не замечал Викентьевой — и ни разу не говорил с ней более или менее подробно. Разве что, припомнил, холодком болотным на него всегда веяло, когда она ощупывала его своим взглядом очковой змеи.

Итак, вырисовывалась следующая диспозиция: на его стороне два хлипких и, как он предполагал, не слишком надёжных союзника: Сырнева и Грошева… кто ещё?.. Трифотина?.. Что-то не верится. А на другой… не счесть врагов?.. Но не отступать же теперь, когда всё уже определилось! Да и чем он рискует? Тоненькой книжицей? Мелочь в сравнении с той, что скоро выйдет там, в метрополии? Служебной карьерой? На чёрта она ему нужна!..

Сырнева, кстати, сообщила ему и ещё одну занятную новость. С неделю назад в издательство вломился (именно этот глагол она употребила) Мартын Бекасов. Восстав, так сказать, из гроба, в который его загодя определили провинциздатские верхи, он навёл на всех ужас, подобный тому, что вызывает шаровая молния.

— Входная дверь как будто взорвалась! — захлёбываясь как всегда словами, с интонацией восторженного трепета рассказывала Сырнева. — Половицы тряслись, стёкла дрожали… А как он орал, Андрей Леонидович, как орал! У меня аж внутри всё похолодело. С директором чуть сердечный приступ не случился, Лошакова валерьянку пила, один Цибуля как истукан стоял. Только повторял всё: «Да вы успокойтесь, Мартын Николаевич, вам же вредно волноваться…» Куда там, он от Цибули отмахнулся — и опять на директора: «Почему моей книги нет в плане? Что вы тут о себе возомнили! У меня о Самокрутове очерк в книге, меня сам ГПК поддерживал. Да один мой звонок — и всю вашу кодлу разгонят!..» Так и сказал, Андрей Леонидович: «всю вашу кодлу», — с придыханием повторила Вероника Сергеевна. — Они потом дня три в себя прийти не могли…

Вот это Мартын так Мартын! Выходец с того света! Стало быть, «утечка информации» так на него подействовала, что он и о болезни своей забыл… Ну, дай ему Бог здоровья!

7

Стопроцентное подтверждение рассказа Сырневой Андрей получил незамедлительно. Лошакова, определяя ему график работы до конца года, начала именно с бекасовской «Колоброди», буркнув в порядке примечания:

— Можете готовить к сдаче в набор своего подзащитного.

Андрей удовлетворённо кивнул — и тут же получил другого рода указание:

— А к декабрю должна быть закончена работа над рукописью Казорезова.

— Я же положил вам на стол редзаключение на эту рукопись. Она для издания непригодна.

— Это не редакторское заключение, а какая-то критическая статья! Вы у нас не критиком, а редактором работаете… — загудела на малых оборотах бормашина. — Вы получили указание от руководства — и будьте любезны выполнять!

— Если вы требуете от меня готовить к производству недоброкачественный товар, то, пожалуйста, дайте мне это ваше указание в письменном виде.

Лошакова метнулась к своему столу и через минуту вручила Андрею редакционный бланк, на котором значилось:

«Прошу сообщить дату сдачи в набор работы А. Казорезова «Плешивый овраг».

Андрей поморщился и ниже ответил:

Как следует из написанного мною редзаключения, работа А. Казорезова не может быть издана в силу недостаточных идейно-художественных достоинств и на основании распоряжения Главка. Прошу сообщить, какой работой её заменить в декабрьском графике сдачи рукописей в набор.

Получив ответ, Лошакова бегло просмотрела его и, захватив с собой, покинула редакцию. Через несколько минут Андрея потребовал к себе директор.

— Андрей Леонидович, — без предисловий сухо начал дир. — Мы уже выясняли с вами насчёт книги Казорезова. Она стоит в плане будущего года и должна выйти в соответствии с графиком.

— В моём редзаключении, — так же сухо ответил Андрей, — достаточно подробно проанализирована эта работа и сделан вывод о том, что она не пригодна для издания. То же самое было сказано в контрольной рецензии Главка.

— Если вы встали на путь нарушения трудовой дисциплины, придётся передать эту работу другому редактору.

— Передавайте. Но я в любом случае дело так не оставлю.

— Камила Павловна, пожалуйста, возьмите у Андрея Леонидовича работу Казорезова.

— Хорошо, Никифор Данилович, — пролепетала Лошакова и встрепенулась по направлению к двери.

Андрей вышел вслед за ней, закрывая дверь, полуобернулся — и опять не смог определить, что же так яростно растирает ногой под столом непривычно возбуждённый директор.

В редакции он молча отдал казорезовскую папку Лошаковой, сел за стол и в десять минут написал под копирку:

«Партийному бюро партийной организации
Провинцеградского книжного издательства
редактора редакции детской и художественной литературы
члена КПСС Амарина А.Л.

Докладная

Считаю необходимым поставить партийную организацию в известность о нижеследующем.

В начале 1985 года старшим редактором К.П. Лошаковой мне было поручено редактирование включённой в проект плана выпуска 1986 года рукописи А.З. Казорезова «Ломбард-1» объёмом 20 учётно-издательских листов. Тогда же я узнал, что эта рукопись затребована Главком на контрольное рецензирование.

Ознакомившись с данной рукописью, я сообщил старшему редактору о низком идейно-художественном уровне представленных автором текстов и высказал мнение, что отправлять рукопись в таком виде в Главк нельзя, так как она будет забракована. Однако К.П. Лошакова с моим мнением не согласилась, а рукопись была отправлена на контрольное рецензирование. В результате издательством было получено письмо, подписанное начальником Главка И.Г. Горбатым (№ 06−2213−16/97 от 28.03.85), в котором содержалось распоряжение руководству издательства: «Рукопись из плана исключить, позицию считать резервной».

К тому времени, вопреки моему мнению, по настоянию К.П. Лошаковой рукопись А.З. Казорезова была включена в график сдачи рукописей в производственный отдел.

После получения вышеупомянутого письма начальника Главка А.З. Казорезов был ознакомлен с этим письмом и рецензией. Рукопись была ему возвращена.

Полагая, что распоряжение начальника Главка выполнено и рукопись А.З. Казорезова исключена из плана, я обратился к старшему редактору за разъяснением: какая рукопись вместо исключённой из плана будет поставлена в мой производственный график. Из ответа К.П. Лошаковой следовало, что издательство будет выпускать книгу А.З. Казорезова.

26 июля 1985 года А.З. Казорезов представил в издательство новую рукопись под названием «Плешивый овраг» объёмом 19 авторских листов, в которой 9 листов составили тексты из забракованной рукописи, 10 листов — новые. Проанализировав рукопись, я пришёл к выводу, что она, как и прежняя, к изданию непригодна по причине низкого идейно-художественного уровня. Поскольку старший редактор продолжала оказывать на меня давление с целью добиться моего согласия на издание недоброкачественной книги, 15 августа 1985 года я написал по этому поводу докладную главному редактору В.И. Цибуле (копия докладной прилагается). Спустя полтора месяца (8 октября) я получил от главного редактора устный ответ, из которого следовало, что издательство всё равно выпустит в 1986 году книгу А.З. Казорезова.

После этого всё вышеизложенное я довёл до сведения директора издательства Н.С. Слепченко. Директор подтвердил, что книга А.З. Казорезова по-прежнему находится в плане выпуска на 1986 год.

Таким образом, в план выпуска 1986 года включена рукопись низкого идейно-художественного уровня, и сделано это в нарушение недвусмысленного распоряжения Главка.

Считая такой факт недопустимым, прошу партийное бюро вмешаться и воспрепятствовать грубому нарушению администрацией издательства исполнительской дисциплины, которое может привести к тиражированию текстов низкого идейно-художественного уровня, что особенно недопустимо сегодня — в свете повышенных требований партии к качеству выпускаемой продукции.

15 октября 1985 года.
А.Л. Амарин."

Второй экземпляр Андрей спрятал в портфель, а первый, вместе с копией своего редзаключения, отнёс в редакцию производственной и сельскохозяйственной литературы новому секретарю партбюро Тихону Тихоновичу Неустоеву.

Примерно через час в редакции появилась крайне взволнованная Монахова и ринулась к Андрееву столу.

— Андрей Леонидович, что вы нам принесли?! — по её тону можно было предположить, что принесённое было если не бомбой замедленного действия, то, по крайней мере, чем-то омерзительно неприличным.

Андрей неторопливо поднялся с места и мирным дружелюбным голосом удивлённо ответил:

— Да я вам, Зоя Ивановна, вроде бы ничего не приносил. Я написал докладную и отдал её секретарю партбюро товарищу Неустоеву.

— А он передал мне!

— Зачем? — искренне удивился Андрей. — Вы ведь, кажется, уже не секретарь?

— Я член партбюро и председатель комиссии по контролю за деятельности администрации.

— Ну простите, этого я не знал. Тогда всё правильно. Вот и проконтролируйте, пожалуйста. Выясните, почему администрация издательства не выполняет требований вышестоящей инстанции.

— Да что нам эта инстанция! — задыхаясь от возмущения, воскликнула она. — У нас свой апком есть!

— Ну, вам видней, как там одно с другим совмещается. Разбирайтесь сами. А у меня, простите, есть дела и поважней.

Монахова набрала воздуха, чтобы сказать что-то ещё, но, вероятно, не нашла подходящих слов и рванулась обратно к двери.

После её ухода в редакции установилась тишина, которую принято называть предгрозовой.

8

Тем не менее на следующее утро ничто не обещало скандала. Напротив, началось оно с неординарных развлечений. Ткнувшись в свою редакцию, Андрей обнаружил, что дверь заперта. Странно. Никого ещё нет, что ли? Ключа за стеклом на щите тоже не было. Он сунулся с вопросом к секретарше Марусе — та, загадочно улыбаясь, шепнула:

— Погуляйте пока. Там у вас Неонилла Александровна с прокурором уединились…

Вот оно как! Выходит, не зря Бобчинский на что-то намекал… И Кречетова с самого лета не появлялась в Провинциздате. Неужели и впрямь слухи о вымогательстве взятки подтвердились и Трифотину решили взять за жабры?..

Вскоре, однако, замок щёлкнул и дверь выпустила плюгавенького человечка, который смущённо кланялся, целуя через порог ручку Неониллы Александровны, а та, тоже как бы смущённая, но на самом деле, скорее, приятно возбуждённая, произносила что-то радостно-невразумительное, по обыкновению звонко причмокивая. Тут к плюгавенькому человечку с двух сторон подбежали директор и главный редактор, не менее приятно-возбуждённые, чем вышедшая в коридор парочка, подхватили его под руки, стали зазывать каждый в свой кабинет, но тот, любезно расшаркиваясь, отнекивался, ссылался на занятость, и только повторял как заведённый: «Спасибо, спасибо, спасибо…»

Смысл этой сцены оставался Андрею непонятен до тех пор, пока его не просветила всезнающая Сырнева. Прокурор-то оказался не просто прокурором, а ещё и руководителем народного хора ветеранов, составителем сборника песен «Куда течёт Подон», гранки которого вчера только поступили из типографии. Так что посетил Трифотину не грозный блюститель закона, а скромный начинающий автор, впервые в жизни выпускающий собственную книгу.

«Ну и ну!» — сказал сам себе Андрей, выходя из производственного отдела в приёмную. На столе секретарши он увидел толстенную посылку, обшитую мешковиной, на которой бросалась в глаза надпись: «Ценность — 400 рублей». Обратный адрес был местный. «Не слабо, — подумал он, — вместо того чтоб привезти самому или с кем-нибудь передать, ежели вдруг инвалид, — угрохать столько денег на пересылку…»

Он рассказал о посылке Туляковшину — тот пошёл посмотрел, и у него аж глаза заблестели коллекционерской страстью от предвкушения какого-нибудь необычного графоманского опуса.

Когда через несколько минут содержимое посылки легло на стол к главному, тот, видимо, был потрясён увиденным, потому что собственноручно и сразу же принёс её Туляковшину (Лошакова с утра секретничала в монаховской келье), а он поделился «лакомством» с Андреем.

Это и в самом деле было зрелище! Два толстенных самодельных фолианта листов по пятьсот каждый представляли собой не первый и второй экземпляры рукописи, как предположили Туляковшин с Андреем поначалу, а два тома.

На титульном листе первого каллиграфически выведено было разноцветными фломастерами:

О ЛЮБВИ ЛЮБАВЫ И ИВАШКИ
Лирико-исторический роман-легенда

Следующая страница содержала три посвящения:

XXVII съезду КПСС
Международному фестивалю молодёжи
40-летию Организации Объединённых Наций

Дальше следовало три страницы с тремя ксерокопированными портретами. Подписи уведомляли, что первый из них изображает автора, два других — центральных героев романа.

В первой главе идиллическая пастораль влюблённой пары древних русичей (в наиболее лирических местах некоторые строки, — вероятно, чересчур, по мнению автора, откровенные, — были старательно замазаны белилами) сметалась нежданным татарским нашествием, после чего Любава попадала в полон, а Ивашка отправлялся вызволять её оттуда. Затем действие, как можно было определить на беглый взгляд, развивалось параллельно: странствия Ивашки и страдания Любавы в плену, причём композиционные приёмы автора по новаторству были, пожалуй, ни с чем не сравнимы, во всяком случае прежде Андрей не встречал ничего даже отдалённо похожего. Герой, например, попадал в древнюю Болгарию — действие прерывалось, следовала энциклопедическая справка об этой стране, сопровождаемая рекламными фото из журнала «Вокруг света», которые сменялись вырезками из научных и популярных изданий, всесторонне освещающими прошлое и настоящее дружественной страны, и занимала эта информация страниц этак пятьдесят.

Героиня тем временем, тоскуя по возлюбленному, вела нескончаемые беседы со своей товаркой по несчастью: чтобы утешить друг друга, они рассказывали былины, каждая из которых приводилась полностью и, естественно, тоже занимала десяток-дюжину страниц…

Нельзя сказать, что перелистывание этого рукотворного шедевра очень уж развеселило Андрея — скорее, просто развлекло, но он расслабился и, когда его, прервав забаву, вызвали к главному, никак не готов был увидеть там Казорезова, а тем паче объясняться с ним, и даже непроизвольно вздрогнул. Может быть, это не заметили со стороны, даже наверняка не заметили, потому что в последние месяцы, даже расслабляясь, он кое-какие пружинки держал на взводе, но как бы там ни было, заметили этот вздрог другие или нет, Андрей всё-таки растерялся и, не имея заранее подготовленной линии поведения, вынужден был импровизировать на ходу. Он вопросительно взглянул на Цибулю, но тот не выдал никакой преамбулы, а Казорезов сразу пошёл в атаку:

— Где редзаключение?! Я узнаю`, что редзаключение на мою книгу гуляет по Провинциздату, ходят всякие слухи, а меня водят за нос! Я требую дать мне редзаключение! — с каждым выкриком Анемподист возбуждался всё больше и на последних словах верещал, будто его начинали резать. И чем сильнее ярился Казорезов, тем спокойнее становился Андрей. Теперь он знал, как себя вести.

— Вы меня вызывали, Василий Иванович? — мимо распалённого Анемподиста, спокойно, словно происходящее его не касалось, спросил Андрей.

— Я на вас доброжелательно рецензию писал, — продолжал взвинчивать тон Казорезов, — я вам помочь хотел, как молодому литератору, а вы мне теперь мстите!..

Хотя Андрей и отметил боковой извилиной искажённую логику последнего высказывания (как это — мстить за доброжелательность?), он, всё так же глядя мимо Анемподиста, досадливо поморщился и деловым, озабоченным тоном заявил:

— Василий Иванович, если у вас ко мне дело, так говорите поживее, а то мне недосуг выслушивать тут чужие истерики.

Сидящая у стены Лошакова застыла с открытым ртом, Казорезов осёкся, а Цибуля голосом робота, у которого иссякает питание, процедил:

— Андрей Леонидович, дайте нам, пожалуйста, редзаключение на рукопись Анемподиста Захаровича.

Стоя вполоборота в дверях, Андрей бросил:

— Оно у секретаря партбюро, насколько мне известно, — и размеренным шагом отправился к себе.

Через несколько минут по коридору разнёсся многоногий топот, верещанье Казорезова, но более спокойное, и в ответ ему оправдывающееся мямленье Тих-Тиха, потом шаги с ускорением к выходу, хлопанье деревянной створки, взвизг в тоне угрозы с лестницы и завершающий чугунный удар нижней двери.

9

Дома Андрея ждало письмо из столичного издательства. Он распечатал конверт со смешанным чувством тревоги и надежды…

Писал редактор, тот самый, с кем ему не довелось познакомиться в сентябре. Почерк корявый, но кое-как разобрать можно…

«В Ваших новых вещах не увидел ничего кроме литературной грамотности…»

«Вы страдаете пороком многих начинающих — скорописанием…»

«Считаем Вас перспективным автором, но нужно посидеть ещё годик, написать что-нибудь новенькое…»

Он перечитал раз, другой, третий… Смысл не менялся. Неведомый ему редактор без всяких доводов — разве что у них там начинающим полагается быть малограмотными?.. — отверг его новые вещи, которые Андрей считал главными и лучшими в будущей книге.

Такого удара он не предвидел.

Глава восьмая. Документы

ОТ АВТОРА

Приведённые ниже документы (за исключением, естественно, первого) попали на глаза Андрею через годы после описываемых событий. А в то время, которое в них отражено, он знал об их существовании лишь понаслышке. Для удобства читателя, чтобы ему не теряться в догадках о подоплёке последующих перипетий, воспроизвожу эти документы в отдельной главе, полностью сохраняя стилистику и правописание подлинников.

1

РЕДАКТОРСКОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ
на рукопись А. Казорезова «Плешивый овраг».
Повести и рассказы
(общий объём — 19 авторских листов)

В рукопись А. Казорезова, представленную после доработки в соответствии с рецензией Главка, включены две повести («Судьба водовоза» и «Тайна затонувшей субмарины») и двенадцать рассказов. Большая часть представленных текстов уже тиражировалась Провинциздатом. Следовательно, А. Казорезов по сути дела собирается переиздать старые свои произведения с добавлением нескольких новых рассказов.

В повести «Судьба водовоза» рассказ ведётся от лица главного героя по фамилии Макухин (профессия — плотник, отчество — Терентьевич, имя и возраст не обозначены). В предисловии раскрывается общий замысел автора: «…рассказать о людях одного колхоза, вернее — одной полеводческой бригады… Только заранее говорю, — предупреждает автор, — это не повесть с непременным сюжетом и сквозным действием. В каждой новелле свои события со своими главными и второстепенными действующими лицами».

Памятуя о хрестоматийном пушкинском завете судить художника по законам, им самим над собой признанным, уточним детали авторского замысла:

а) изобразить характеры жителей современного села;

б) установка на повествование о конкретных делах;

в) отсутствие сюжета и сквозного действия;

г) событийная завершённость каждой новеллы, из которых складывается повесть.

Попробуем определить: о каких же сюжетно завершённых в каждой новелле событиях идёт речь.

В первой главе бригадир комплексной бригады Хлыстов предлагает Макухину стать водовозом. Во второй главе Макухин помогает кузнецу Лубянкину ремонтировать водовозку. В третьей — получает на конюшне лошадей, в четвёртой — везёт воду на птицеферму; в пятой — сажает на грядке тюльпаны. В главах с шестой по девятую — возит воду, в десятой — работает ночью на току; в одиннадцатой — посещает сторожа на бахче, в двенадцатой, — рискуя жизнью, тушит пожар на колхозном поле; в тринадцатой — участвует в празднике по случаю окончания полевых работ, и, наконец, в заключительной, четырнадцатой, — помогает ставить памятник героям гражданской войны, после чего возвращает лошадей на конюшню.

Как сказано в рецензии Главка: «…метод построения подобных произведений ясен. Без героического тушения пожара на колхозном поле они обойтись не могут».

Отметим также, что оказывается несправедливой авторская оговорка об отсутствии сюжета и сквозного действия. Сюжет, как мы видим, имеется, равно как и сквозная фигура героя-рассказчика, который, работая водовозом, встречается с разными людьми.

Но вот приём повествования от первого лица используется некорректно. Этот приём предполагает изображение людей и событий, с которыми рассказчик соприкасается непосредственно. Но уже во второй главе повествовательная логика нарушается.

Макухин и кузнец Востряков ремонтируют водовозку. Неожиданно рассказчик сообщает: «Почему-то вдруг вспомнилось (sic!) мне первый день его появления в кузнице». И затем следует подробный рассказ о том, как Востряков начинал осваивать свою профессию. Когда это было? Неизвестно. Откуда об этом знает рассказчик? Объяснений нет. То есть повествователь уходит в сторону, а за него излагает сам автор.

Дальше — больше. В третьей главе живописуется любовная история Игната Осинова и Натальи Курочкиной. Откуда её подробности вплоть до мелочей и переживаний участников стали известны рассказчику?

В восьмой главе сначала даётся подробный полилог собравшихся на току колхозников. После двух страниц их разговоров рассказчик как ни в чём не бывало сообщает: «Тут и я приехал». Тогда откуда ж ему дословно известно, что говорили до его приезда? Примеры таких несообразностей можно продолжить.

Часто автору недостаёт логики и в повествовании, и в поведении персонажей.

В первой главе рассказчик сообщает, что его (плотника) назначают водовозом. Почему? Вот как это объясняет бригадир Хлыстов: «…без водовоза нам, Макухин, не обойтись… Вода нужна для питья людям, и для варева. На птицеферму надо её возить». Неужели Макухин сам не знает, для чего нужна вода? И почему плотник менее необходим бригаде, чем водовоз?

Бригадир говорит Макухину: «Сегодня никуда не езжай, накорми лошадей, а завтра отвезёшь на птицеферму воду». Выходит, завтра их кормить уже не нужно? И кто сегодня повезёт воду на птицеферму?

«Евдокимов шёл, наклонясь вперёд, чтоб не терять вертикальность». Что ж это за наклонная вертикаль такая?

«Где объявится кукушонок, другим птицам несдобровать, всех из гнезда выбросит. А который останется — пропадёт с голоду». Так ведь если всех выбросит — кто ж тогда останется?

Или совсем уж загадочное сообщение: «Из кустов вышел безногий Аким». На чём же он вышел? На руках?

Как тут не вспомнить предупреждение классика: «Слова коварны и часто выражают не то, что хотел сказать автор».

Примеры нарушения повествовательной, да и обычной житейской логики можно продолжать и продолжать…

Пейзажная зарисовка: «И вот уже в чистом небе показалось первое ещё лёгкое, но уже настоящее весеннее облачко — высокое, кисейное, какие часто бывают в ясные дни ранней осени». Так весеннее облачко или осеннее?

Портретная характеристика: «Хлыстов блистал сорочкой первой свежести, тянулся ввысь стройностью линий отутюженных брюк…». Завидная опрятность! Вот только как это всё представить читателю? Брюки на голову надеты?

Евдокимов страдает: его Ирина вышла замуж за другого. Когда новый муж её бросил, она говорит Евдокимову: «Но только знай, что я была замужем». Но ведь он и так прекрасно об этом знает, так же как и читатели.

Тот же Евдокимов говорит Макухину по поводу лошадей: «Наверно, думаешь, что я дал их тебе нарочно? Нет, не нарочно. Знал я, что ты их выходишь». Так это ж и значит нарочно, т. е. с определённой целью!

«Чувствует себя счастливым далеко не каждый человек, а лишь тот, кто нашёл свою половину — друга или любимого, а ещё лучше и того и другого». Тут и комментариев не требуется.

Подобные примеры можно множить и множить.

Таким образом, ни одна из задач, поставленных перед собой автором в предисловии, не выполнена. В изображении людей и событий нет конкретики, определённости, сколько-нибудь заметной логики. Происходящее оказывается чаще всего никак не мотивированным и не понятным читателю.

Пытаясь рассказать о людях современного села и их делах, автор даже не упоминает о реальных проблемах сегодняшнего дня. Ему не удалось создать ни одного живого, полнокровного характера, зримо обозначить узнаваемые приметы нашего времени.

Соответствует содержательной стороне рукописи и её стилистический уровень. Язык автора характеризуется обилием безграмотных оборотов, которые сочетаются с омертвевшими штампами и книжными красивостями, давно утратившими какую-либо информативность. Так, скажем, для передачи мимики, эмоционального состояния персонажей автор пользуется готовыми словесными блоками, встречающимися настолько часто, что не составляет особого труда провести их простейшую классификацию. Цитаты даются с абзаца и без кавычек.

Улыбка

На его широкоскулом лице с приплюснутым носом сияла добродушная улыбка.

На его лице засияла тихая улыбка.

Его лицо расплылось довольной улыбкой.

Засветилось лицо счастливой улыбкой.

На его бледном лице до смешного выглядела наивная улыбка.

Сказал со светлой улыбкой.

Ирина вдруг погасила улыбку.

Женщины, погасив улыбку, посмотрели на него.

Взгляд

Его сосредоточенный взор заметно светлел.

Голос был строг, однако глаза смеялись.

Глядел на всех сиявшими глазами.

Глаза засветились радостью.

Улыбчиво взглянул в глаза.

Как заворожённый глядел на него со сморщенным носом.

Посмотрел мне в глаза с открытым выражением лица.

С открытым выражением на румяном лице.

Прелестным нарядом она манила взор.

Долго ел их колючими глазами староста.

Степан ел Ивана колючими глазами.

Стрельнула колючими глазами молодица.

Она сидела в конце стола с гордой осанкой и каким-то равнодушно-надменным выражением лица, стреляла карими глазами в говоривших. Я нацеленно поглядел на неё с застенчивой улыбкой на губах.

Взглянула на меня с таким ледяным равнодушием и презрительным высокомерием.

Радость

Радостно запрыгало у Митрохина сердце.

У него радостно прыгало сердце.

У них было на душе как нельзя радостно.

Сладкая радость так и пронизала Виктора.

Обошёл вокруг, радуясь своему чуду, и пошёл домой с приятной думой.

Слёзы, грусть, гнев и др.

У Веры защемили от слёз глаза.

Его самого давили слёзы, а на душе было так больно, чего никогда ещё не испытывал.

Мысли Веры, словно разогнавшись, катились своей горькой дорогой.

Как ни злился в душе Виктор, а горькая правда брала своё.

Закричал от душевной боли.

Тогда я, как бы доказать своё присутствие, крикнул с душевной болью.

От боли в сердце задёргались щёки.

Повысила плачевный голос.

У Витьки так и загорело в груди.

Расхлёбывать заваренное дело.

Видел и чувствовал неловкость.

Почувствовал к своей Любушке чувство неполноценности.

Весь немел от любви.

Витька не внял внимания.

Заразился рыбной ловлей.

Первая езда на тракторе, как первая любовь, навсегда запала ему в душу.

Процитированные примеры не являются какими-то частными огрехами, устранимыми в процессе редактирования, — они органически присущи авторской манере.

Всё сказанное выше наглядно подтверждается и при анализе повести «Тайна затонувшей субмарины». По замыслу это приключенческая повесть, адресованная в первую очередь молодому читателю. Поскольку в произведениях такого жанра важную роль играет сюжет, обратимся прежде всего к событийной основе повести. Если выстроить действие в естественной последовательности, получится следующее.

В последние месяцы Великой Отечественной войны у побережья нынешней Калининградской области затонула гитлеровская подводная лодка. На её борту находилась карта-схема подземных хранилищ, где были спрятаны фрагменты знаменитой Янтарной комнаты. Легенда о затонувшей субмарине жива в памяти местных жителей, и разыскать её пытается группа юных водолазов из кружка, руководимого опытным подводником Матвеем Гамаюновым. В то же время за хранящимися на подводной лодке документами охотится агент ЦРУ с тройной фамилией: Флейшман-Браун-Куропаткин. Какое из этих имён подлинное, читателю узнать не доведётся, последнее же — псевдоним, под которым он ведёт шпионскую деятельность на советской территории. Ему в помощь туда же засылают ещё двух агентов для захвата документов с затонувшего корабля. В поединке чекистов с диверсантами наши, разумеется, выходят победителями. Агенты схвачены. Документы попадают по назначению. Юные водолазы удостаиваются высоких правительственных наград.

Уже из этого беглого пересказа видно, что сюжет строится на увлекательной интриге, позволяющей создать динамичное повествование. Удаётся ли это автору?

Нет сомнения, что в построении занимательного сюжета автору не обойтись без фантазии, вымысла, известной доли условности. Однако условность эта не должна выходить за определённые рамки, противоречить историческим фактам, жизненной достоверности, логике и здравому смыслу. Другими словами, знакомясь с вымышленными автором событиями, читатель ни на минуту не должен усомниться в том, что они могли произойти в действительности. И если с этих позиций вникнуть в содержание повести, обнаружится немало деталей, в правдоподобие которых поверить трудно. Недостаточно мотивированы некоторые узловые моменты в развитии сюжета.

Для читателя остаётся загадкой, каким образом вражеской разведке становится известно о поисках, предпринятых юными водолазами. Во многом условна обстановка, в которой развивается действие. Она характеризуется пространственно-временной неопределённостью. Время действия не обозначено ни датами, ни реалиями. И опять, как и в случае с повестью «Судьба водовоза», приходится говорить о нарушениях элементарной логики и здравого смысла. Так, агент ЦРУ Фельдман (он же Смит и Фёдоров) размышляет о путях бегства из советской страны и приходит к такому решению: «А что если стремительно рвануть наоборот — в глубь страны? И уже где-то там у чёрта на куличках перейти границу? Этим манёвром он крепко обескуражит чекистов…» Думаю, что Фельдман-Смит-Фёдоров обескуражит не только чекистов, но и читателя, которому трудновато будет представить, что можно пересечь границу, направившись «в глубь страны».

При чтении повести бросается в глаза и режет слух неестественность прямой речи персонажей. Такое впечатление складывается, в частности, потому, что автор не указывает, на каком языке говорят герои. Иногда, впрочем, он вспоминает об иноземном происхождении диверсантов. Видимо, поэтому в их речь вкрапливаются иноязычные слова, что приводит к появлению образцов макаронического стиля:

«— Мерси… — язвительно вздохнул Браун. — Завтра в шесть. О-кей…»

Любопытно, что подобным стилем изъясняются и наши соотечественники: «Хэлло, бабуся!», «Адью, фройляйн! Привет драной кошке».

Майкл отзывается о девушке, не пришедшей к нему на свидание:

«— Здоровую подложила свинью, свинья! Хорошо, что пост-фактум…»

Такая повышенная экспрессивность повествования сочетается с красивостями и штампами, с выражениями стилистически небезупречными, смысл которых маловразумителен. Приведём лишь некоторые примеры.

Всевозможные шевелюры от абсолютной лысины до пышной копны волос.

Полковник Рюмин был ветераном милиции Приморска. Ещё в войну лежал здесь в госпитале — да так и остался".

Кто бросил этот раскалённый уголь на его сердце (говорится о непогашенном окурке. — А.А.)?

Глаза Аллы мгновенно позеленели.

Гитлеровцы позеленели от ярости.

В позеленевших глазах её накипали слёзы.

Алла взорвалась… угасла… отвернулась…

Юный диверсант крепко нагадил как наступающим частям, так и всему советскому народу.

Но особенно неестественными, изначально пародийными выглядят под пером автора сцены в бункере Гитлера. Привожу без кавычек и комментариев образчики:

Собралась вся знать. На столы был подан коньяк, награбленный в оккупированных странах Европы.

— Слушайте, Геринг, перестаньте спать на совещании.

— Мой фюрер, я размышляю.

— А почему храпишь?

— Мой фюрер, чтобы не мешали размышлять.

— Ева, иди не бойся, иди смело, он тебя не укусит: у него нет зубов, а вместо зубов — протезы, и все из золота.

— Ну как, красота Европы? — так шеф называл Еву.

— Да ничего, только мусолит, как старый кобель, обгрызая кость.

Ну и, наконец, подкупает свежестью и оригинальностью финальная фраза повести: «Жизнь бодро шагала в своё светлое мирное завтра».

Всё сказанное о повестях автора в полной мере можно отнести и к включённым в рукопись рассказам.

Подведём итоги. Как видно из проведённого анализа, А. Казорезов представил в издательство рукопись, уровень которой определяется вторичностью, жизненной недостоверностью, низким качеством письма. Издавать такую рукопись не только нецелесообразно, но и недопустимо в свете требований сегодняшнего дня к качеству выпускаемой продукции. Рукопись должна быть отклонена и возвращена автору.

Редактор А.Л. Амарин
2.10.85 г.
2
Председателю
Провинцеградской краевой писательской организации
т. Бледенко П.В.
Слепченко, Цибуле, Лошаковой
члена Союза писателей Казорезова А.З.

Заявление

Получив редакторское заключение редактора детской и художественной литературы Амарина А. Л. на мою включённую в план юбилейную книгу, выражаю свой возмущённый протест и заявляю нижеследующее:

Развёрнутое редакторское заключение Амарина А. Л. написано с злобным нахрапом с целью уничтожить и дискредитировать всё мной написанное за двадцать лет упорной работы. Тем самым редактор Амарин А. Л. решил отомстить мне за то, что я написал доброжелательную рецензию на рукопись его книги.

Считаю, что при таких отношениях редактор не может продолжать редактирование редактуры моей книги.

Я сам более десяти лет проработал редактором в журнале «Подон», но никогда не сталкивался с таким агрессивным поведением со стороны молодого автора по отношению к старшим товарищам, обросшим авторитетом и чьи произведения уже вошли в весомый фонд подонской литературы.

Налицо также бессовестное злоупотребление служебным положением, когда редактор уничтожает профессионального писателя, чтобы разгрести место в издательском плане для своей сырой пока и требующей серьёзной доработки книжки. Злоупотребление проявилось также в том, что редактор, не показав автору редзаключения, самовольно передал его для разбирательства в партийное бюро Провинциздата.

Из всего вышесказанного можно видеть о том, что Амарин А. Л. не соответствует должности редактора и не имеет права вести работу по работе с произведениями подонских авторов.

О моём заявлении я обязан поставить в известность высоких инстанций.

29.10.1985 А.З. Казорезов.

3
ПРОТОКОЛ № 13
заседания правления
Провинцеградской краевой писательской организации

ПРИСУТСТВОВАЛИ: Бледенко П.В., Индюков А.М., Кречетова И.С., Крийва С.И., Мокрогузенко Г. Н., Мурый Н.П., Суицидов М.А., Хрящиков И.А., Шмурдяков И.В.

Повестка дня:

О заявлении члена Союза писателей А.З. Казорезова по поводу протеста на редакционное заключение на его книгу редактора Провинциздата А. Амарина.

СЛУШАЛИ: информацию П.В. Бледенко, который после информации зачитал заявление писателя А.З. Казорезова. Затем было зачитано редакторское заключение т. Амарина А.

ВЫСТУПИЛИ: директор Провинциздата т. Слепченко Н.Д., старший редактор редакции детской и художественной литературы Провинциздата т. Лошакова К.П. Они рассказали о недостойном поведении т. Амарина А.Л. при работе над рукописями писателей А. Скрипника, А. Казорезова, В. Жмуделя, о его агрессивных требованиях издать собственную книгу.

ВЫСТУПЛЕНИЯ ЧЛЕНОВ ПРАВЛЕНИЯ:

А.М. Индюков. Я хочу сказать прямо. Мы разбираем дело небывалое в истории нашей писательской организации! Кто такой этот Амарин? Как он попал на работу редактором? Это авантюрист и хулиган, склочник и рвач. Мне известно, что он буквально терроризирует редактора Лошакову. Мы не можем такого позволить. Лошакова — редактор высококвалифицированный, уважаемый всеми писателями, много делающий для нашей писательской организации. И я хочу задать вопрос прямо директору. Как вы могли принять на работу такого грубого и малограмотного редактора? Писатели не могут работать с такими с позволения сказать редакторами. Мы настоятельно рекомендуем директору издательства незамедлительно убрать т. Амарина с редакторского кресла. А книгу Казорезова издать необходимо в срок.

И.С. Кречетова: Я согласна с высказываниями т. Бледенко и т. Индюкова. Я считаю, что у молодых литераторов надо воспитывать чувство почтительности по отношению к творчеству старших коллег. Как редактор и человек т. Амарин позволил себе нетактичные высказывания в их адрес. И ещё хочу добавить, что такие непозволительные оценки творчества старших товарищей присущи не только т. Амарину, но и другим молодым литераторам. Этого допускать нельзя.

С.И. Крийва: Откуда вообще взялся этот т. Амарин? Что он написал заметного? Поведение т. Амарина показывает его как карьериста и склочника, злостно использующего своё служебное положение для активного проталкивания в печать своей ничтожной книжонки. Издательство допустило грубую политическую ошибку, что приняло на работу такого безграмотного человека. У т. Амарина нет никаких прав работать редактором, таких людей необходимо гнать с работы. Особое возмущение у нас вызывают его нападки дискредитировать старшего редактора Лошакову. Мы обязаны защитить честь и достоинство т. Лошаковой и требуем убрать т. Амарина из Провинциздата. А также потребовать, чтобы книга А. Казорезова обязательно вышла согласно утверждённого плана.

Н.П. Мурый: Что же это происходит, товарищи? Мы проявляем к молодому автору т. Амарину доброжелательное отношение, а он нас всех дискредитирует. Что это за редакторское заключение нам сейчас зачитали? Оно совершенно непрофессиональное. Взяты произвольные примеры из рукописи, и на их основании уничтожается всё творчество нашего уважаемого коллеги. Я считаю, что такому редактору не место в Провинциздате, заслуженно пользующемся репутацией профессионального отношения к писателям. Доверять такому редактору мы не можем.

М.А. Суицидов: Моему возмущению нет границ. Я хочу спросить директора Провинциздата: что же это у вас за дисциплина, если рядовой редактор позволяет себя так вести? Получается, что у вас командует не директор, а всех учит как жить т. Амарин? Но это же совершенно безграмотный человек. Что за нелепую писанину нам тут зачитывали! И это можно назвать редакторским заключением? А на защит т. Лошаковой мы все должны встать как один. Надо оградить её от развязанного против неё т. Амариным террора. Книгу А. Казорезова необходимо немедленно передать другому редактору, чтобы она вышла в соответствии с утверждённым нами планом.

И.А. Хрящиков: Я присоединяюсь к мнению моих товарищей. Мы не можем позволить, чтобы складывающиеся десятилетиями отношения между Провинциздатом и нашей писательской организацией были порушены таким незрелым авантюристом как т. Амарин. Особое возмущение вызывает злобная травля, которой он подвергает многоуважаемого редактора т. Лошакову. Согласен, что нужно поручить редактирование книги А. Казорезова квалифицированному редактору.

Ответственный секретарь правления
Шмурдяков.

Решение
Правления Провинцеградской
краевой писательской организации
от 31 октября 1985 г.

СЛУШАЛИ: Заявление члена Союза писателей Казорезова А.З. по поводу протеста на редакционное заключение на его книгу редактора Провинциздата т. А. Амарина.

ПОСТАНОВИЛИ:

1. Правление оставляет в силе решение о выпуске книги писателя А.З. Казорезова в связи с его юбилеем и просит директора издательства т. Слепченко Н.Д. принять к сведению мнение писательской организации при осуществлении плана выпуска художественной литературы в будущем году.

2. Правление выражает единодушное недоверие редактору издательства т. А.Л. Амарину, беспардонные действия которого и его редакционное заключение на рукопись члена Союза писателей писателя А.З. Казорезова выказывает его несостоятельные бездоказательные грубые высказывания, отсутствие профессиональной подготовки, агрессивное и необъективное отношение к автору. Правление предлагает т. Слепченко Н.Д. отстранить работника издательства т. Амарина А.Л. от работы с рукописью писателя А.З. Казорезова и передать её другому объективному и квалифицированному редактору. Правление отмечает также, что т. Амарин А.Л. допускал оскорбительные высказывания в адрес творчества т. Скрипника А. и других видных писателей. В связи с этим правление настоятельно рекомендует администрации Провинциздата в кратчайшие сроки решить вопрос о несоответствии т. Амарина А.Л. занимаемой должности.

3. Правление выражает свою всестороннюю поддержку старшему редактору редакции детской и художественной литературы т. Лошаковой К.П., отмечая её высокую квалификацию, принципиальность, объективность, постоянный творческий контакт с авторами. Правление единодушно выступает в защиту т. Лошаковой К.П. и просит администрацию Провинциздата не допустить её дискриминации со стороны т. Амарина А.Л., поставить заслон развязанному им настоящему террору, направленному на злобное запугивание всеми нами уважаемого работника, обладающей множеством заслуг перед писательской организацией Провинциздата.

Глава девятая. Зимние перипетии

1

Андрей ничего не знал о закулисных событиях, известных читателю из предыдущей главы, но если бы и знал, они вряд ли зацепили бы его сознание. Письмо незнакомого столичного редактора настолько выбило его из колеи, что все прочие раздражители не воспринимались и бои местного значения отодвинулись на задний план.

Почему, почему так всё переменилось в отношении к нему у благосклонных до сей поры издателей? Кто такой одним небрежным махом зачеркнул его новые тексты, которые сам он считал лучшими в будущей книге?..

Теряясь в догадках, он отправил растерянное письмо другу-критику, надеясь, что тот сможет хоть что-то ему объяснить.

Всего через неделю пришёл ответ. Друг рассказал о возникших на пути Андрея препятствиях Анатолию. Тот по собственной инициативе вызвался навести справки в издательстве. По словам Анатолия, всё не так драматично, как представилось Андрею. Редактор, недавно занявший это место, реально хочет выпускать Андрееву книгу. Новые рассказы ему не понравились, но узнав, что автором интересуется сам Анатолий, он предложил ему отрецензировать их, и ежели мнение рецензента окажется благоприятным, то готов изменить своё.

А ещё через неделю Анатолий прислал письмо Андрею — доброе, заботливое, обнадёживающее. Он писал, что прочитал его рукопись, в том числе и новые рассказы, их требуется слегка «дотянуть», как он выразился, — и тогда всё пойдёт. Тут же следовали ёмкие и дельные советы по «дотягиванию», которое не требовало коренных изменений и долгих сроков.

Письмо Анатолия зарядило Андрея рабочим энтузиазмом. Он махнул рукой на все прочие дела и с пылом погрузился в собственную прозу. Работалось легко ещё и потому, что Анатолий уловил в его рассказах те линии, которые он и сам считал недопроявленными, когда торопился успеть до отпуска закончить всё, и сейчас ему не приходилось ломать себя и насиловать, потакая чужим прихотям, а нужно было лишь довести до совершенства собственные не до конца реализованные задумки.

Он уложился в две недели, отправил написанное чудом найденному заступнику и… вернулся в окружающий мир…

А в нём, оказывается, уже незаметно обосновалась зима…

2

За год с лишним пребывания в Провинциздате Андрей более или менее освоил основные технологические приёмы редакторской работы. А вот обширную документацию, сопровождающую все этапы производственного процесса, изучил далеко не в полной мере. Документации этой скапливалось немеряно. Оставим в стороне всякие графики, планы, нормозадания и т. п. Не будем останавливаться даже на самых увлекательных, архивных документах, что хранились в толстенных коленкоровых папках, маркированных по алфавиту. (Хотя они-то заслуживают внимания: это был свод редзаключений, рецензий и прочей писанины, касающейся представленных в издательство рукописей; изучая на редком досуге пожелтевшие, в следах тараканьей жизнедеятельности странички, Андрей с удивлением узнал, что и до него, десятилетия назад, находились редакторы, пытавшиеся воспрепятствовать серости и бездарности атакующих Провинциздат авторов, в том числе и самых ныне именитых — того же Бледенки; но, судя по нынешнему положению, ничего у добросовестных предшественников не выклёвывалось: бюрократическая контора по производству макулатуры работала бесперебойно.)

Сосредоточим внимание лишь на одной небольшого формата конторской книжице, которая называлась «Журнал учёта авторских договоров».

Но прежде чем обратиться к ней, раскроем важную статью бюджета редактора, игравшую бодрящую роль в оплате его пыльного труда.

Помимо ежемесячной зарплаты, квартальных и годовых премий, редактор имел право раз в год выступить в качестве так называемого составителя. Эта работа приравнивалась к авторской, хотя и оплачивалась по более низким, чем за оригинальные произведения, расценкам, ибо составитель создавал новую книгу из уже существующих произведений. Например, коллективный сборник молодых прозаиков, в котором Трифотина напечатала рассказ Андрея. Соорудить такой сборник — дело довольно трудоёмкое: отобрать из множества претендентов подходящих, скомпоновать их тексты в едином тематическом русле. Другое дело — когда сборник готовился из уже проверенных, так сказать, временем ингредиентов. Тут работа требовалась чисто механическая: посредством клея и ножниц. И Андрею досталась именно такая: для серии «Школьная библиотека» — малюхонькая брошюрка из трёх рассказов Станюковича, объёмом всего-навсего три печатных листа. (Разъясним в скобках для непосвящённых. Печатный лист — это единица измерения текста, насчитывающая сорок тысяч печатных знаков, к последним же относится любой типографский значок — буква, цифра, знак препинания, а также пробел между словами. В описываемую докомпьютерную эру печатный лист умещался приблизительно на 22−23 машинописных страницах.)

В оценке редакторского труда главным был тот же показатель, что и для сочинителей, — валовый. Ежемесячное нормозадание составляло 7 печатных листов поэзии, либо 9 листов оригинальной (в смысле не печатавшейся ранее) прозы, либо 15 листов переизданий. За выполнение этой нормы редактор получал зарплату. Составление же оказывалось приработком — и немалым, когда книга имела солидный объём. Трёхлистовая, что поручили составить Андрею, разумеется, барышей ему не сулила. Ну да ладно: он пока в статусе начинающего, а принцип чур за новенького штука общепринятая, и пусть его; да и работы-то, по правде говоря, особой не требуется: слепил вместе три рассказика, вычитал расклейку, исправил кое-какие типографские опечатки — и готово. Но всё-таки любопытно: а как с этим составительством у его коллег по редакции?

Задавшись этим вопросом, он и пролистал журнальчик учёта авторских договоров. У всех, включая начальницу, годовой объём составительства оказался примерно одинаковым — по пятнадцать листов. Аж в пять раз больше, чем у него! Ну что ж — все они с большим стажем, возражений нет. Но на одной из страничек взгляд Андрея зацепился за ещё одну знакомую фамилию — Бельишкин. Как он недавно узнал, она принадлежала отцу Лошаковой. Причём значился он в журнале не как составитель, а как полновесный автор десятилистовой книги «Стремнина классовой борьбы», воспевающей, как и следовало ожидать, любимого им мастера исторического пера Индюкова. Ещё, стало быть, гонорар за десять печатных листов в семейную копилку — да не по составительским, а писательским расценкам. А вот та же фамилия мелькнула снова, только теперь в женском роде — Бельишкина Раиса Павловна — составитель сборника публицистических статей и очерков «Котлоатом — любовь моя!» — двенадцать листов. Наверняка тоже какая-нибудь родственница старшего редактора; судя по отчеству, — возможно, сестра. Это что ж получается?.. Семейный подряд? Или промысел?.. Помнится, что-то ему и Сырнева на сей счёт втолковывала. Но он в тот раз особенно не вникал в её сумбурный монолог.

Андрей спросил её: что там она рассказывала о сестре Лошаковой? Вероника Сергеевна подтвердила его догадку — и с жаром обладателя тайного знания добавила:

— Да вы думаете, Лошакова одна такая, Андрей Леонидович? На этом сочном лугу вся головка провинциздатская пасётся. Дочка Зои Ивановны, жена Цибули, сын Викентьевой… всех и не упомнить.

— Что-то я в журнале учёта таких фамилий не встречал, — усомнился Андрей.

— Так у родственников же другие фамилии! Цибулиной жены — Урчанская, монаховской дочки — Капустина…

Вот оно что!.. Ну конечно — как же он сам-то не сообразил?

После разговора с Сырневой Андрей ещё раз скрупулёзно просмотрел столь занимательный журнальчик — и не единожды встретил там названные Вероникой Сергеевной имена.

Итогом его разысканий стал список постоянных участников семейного промысла, куда, помимо Лошаковой, вошли многолетняя партийная вожачка и серый кардинал Монахова, её заместительница в партбюро и подчинённая по службе Викентьева, а также главный редактор Цибуля.

3

Вскоре после сделанного открытия Андрея пригласил для приватной беседы новый секретарь партийного бюро Тихон Тихонович Неустоев. Прежде они практически не общались: никаких точек соприкосновения не имели, если не считать того, что Андрей именно Неустоеву отдал докладную по поводу рукописи Казорезова. О Неустоеве Андрею было известно, что до прихода в Провинциздат тот служил редактором районки да ещё выступал в местной прессе, в том числе и на страницах «Подона», с рецензиями на книги здешних письменников. Рецензиями, на вкус Андрея, стандартными и примитивными, типа: автор отразил то-то и то-то, а кое-что другое недоотразил и т. п. Тем не менее с десяток лет назад Неустоев входил в обойму подонских младокритиков, печатался в соответствующих сборниках и участвовал в выездных семинарах. Но, вероятно, давненько забросил это малоперспективное на провинциальной почве занятие и полностью сосредоточился на редактировании сельскохозяйственной литературы. Работал он не разгибая спины, окружающих почти не замечал, но, в отличие от вечного передовика Цветикова, за свою завидную усидчивость и прилежание поощрений не удостаивался; напротив, постоянно получал нарекания за пресловутую сверхнормативную правку.

К себе в редакцию Неустоев привёл Андрея в обеденный перерыв, когда другие сотрудники отсутствовали, усадил напротив себя за стол, похлопал отёчными, покрасневшим от напряжения глазами и, шумно дыша, объявил:

— Андрей Леонидович, хочу поговорить с вами о моральном климате в коллективе вашей редакции. Партбюро считает, что обстановка там у вас нездоровая, дисциплина хромает. Камила Павловна жалуется, что вы её травите…

— Чего-чего делаю?.. — переспросил Андрей.

— Травите, — растерянно повторил сбитый с мысли Неустоев, — ну, грубите, спорите с ней, не выполняете её указаний.

— А-а-а… — как бы с облегчением протянул Андрей, — вон вы о чём, а я уж подумал: каким таким ядом — мышьяком или цианистым калием? Вы её больше слушайте! Брехня это во всех смыслах, Тихон Тихоныч!

— Вот я и раньше замечал, — с раздражением заметил Неустоев, — какие вы допускаете резкие непродуманные высказывания. На собраниях, на Днях качества. Умней всех себя считаете, что ли? Так тут есть люди не глупее вас.

«Явно на себя намекает», — догадался Андрей, снисходительно улыбнулся и ответил:

— Ну, знаете, Тихон Тихоныч, чтобы заметить нелепости и несуразицы нашей издательской жизни, семи пядей во лбу не требуется. Это по плечу любому здравомыслящему человеку, и вам в том числе.

— Что вы имеете в виду? — не понял Неустоев.

— Да то же, что и вы, наверно. Взять хотя бы эту травлю, о которой вы только что упомянули. Как вы её себе представляете? Лошакова — загнанная лань, а Амарин — кровожадный злодей с обрезом? Да Камила Павловна сама кого хошь с потрохами съест и не поморщится. Вы ж её, поди, лучше меня знаете.

— Да, конечно, — поспешил согласиться Неустоев. — У Камилы Павловны характер не мёд, но раз уж она заведующая редакцией, то с вашей стороны неэтично…

— А кормить своих родственников из издательского корыта — это этично?

— Как кормить?.. — выпучил глаза Неустоев.

— Авторством, составительством. У самой Лошаковой «Мать ваша земля» составлена — пятнадцать листов. Папаши её монография — десять. Раиса какая-то Бельишкина, не знаю, кто это такая…

— Сестра Лошаковой, — машинально вставил Неустоев.

— Ну вот, вам она, оказывается, известна, — ещё двенадцать листов. А вы мне тут про этику рассказываете…

— Откуда у вас такие сведения?.. — озадаченно наморщил лоб Неустоев.

— Сведения общедоступные. Возьмите журнал учёта авторских договоров — и сами убедитесь…

Неустоев устало призадумался. Андрей же, воспользовавшись паузой, перешёл в наступление:

— Ещё вы про дисциплину тут мне напоминали. Так Лошакова ж первая её и нарушает. Вы ведь читали мою докладную насчёт Казорезова. Демонстративное невыполнение директив вышестоящего органа…

— Да с этим мы уже всё решили, — как от чего-то малосущественного, отмахнулся рукой Неустоев. — Рукопись вернули Казорезову на доработку… («Как, опять? — мысленно ахнул Андрей. — Да сколько ж можно-то?!») После этого пошлём на повторное рецензирование в Главк… У нас с вами сейчас о другом должна голова болеть… — Неустоев зажмурился и принялся яростно тереть виски, очевидно, чтобы предотвратить гипотетическую головную боль. — Тут в издательство комиссию посылают из апкома по указанию Комитета, а вы нам плюс к тому отношения со всей писательской организацией испортили, Никифора Даниловича в тяжёлое положение поставили, народ баламутите…

— Да бросьте вы, Тихон Тихоныч! — возмутился Андрей. — Что за бредни! Какой народ? Что за тяжёлое положение. Я-то тут при чём?

— Разве не вы посылали письмо в Комитет?

— Никаких писем я никуда не посылал. Всё, что я сделал, — это та самая известная вам докладная, а вы вокруг элементарного дела какую-то свистопляску закрутили!..

Неустоев схватился за голову.

— Я с вами больше не в состоянии разговаривать, Андрей Леонидович, — безнадёжным тоном произнёс он, упёршись взглядом в поверхность своего стола. — Пусть Никифор Данилович сам с вами разбирается… И на чёрта мне это секретарство! — с тихим отчаянием он вяло стукнул кулаком по разбухшей от бумаг папке. — Тут работы выше крыши, а они…

Андрею стало жаль своего собеседника.

— Тихон Тихоныч, — мягко сказал он. — Вы же порядочный человек. К тому же литературный критик. Неужели вы сами не понимаете, что Казорезов — никудышний писатель.

— Да все они в нашем Союзе не Львы Толстые! — вскрикнул Неустоев. — Ладно, идите, — устало махнул он рукой и суетливо стал перебирать бумаги на столе.

4

Перед дверью своей редакции Андрей услышал доносящиеся изнутри возбуждённые голоса. Войдя, увидел стоящего перед столом Лошаковой Кныша и уловил концовку его последней фразы:

— …опять, говорит, бодягу издавать придётся. Да что это за отношение к писателю!.. — Заметив Андрея, Кныш указал на него пальцем: — Ага, вот и он сам. Что это за гадости вы говорили о моей рукописи? — в упор спросил он.

Андрей опешил. Ему не припоминалось, чтобы он устно отзывался о творениях Кныша, да и вообще делился с кем-то своими впечатлениями. Вероятно, молва экстраполировала его неосторожно произнесённые вслух оценки других сочинителей, а Кныш где-то от кого-то услышал и отнёс на свой счёт. Как бы там ни было, обычно меланхоличный и деликатный Фрол Фролыч оскорбился не на шутку, аж побагровел от возмущения.

— Да не употреблял я слово «бодяга», — запротестовал Андрей. — Все мои слова по поводу вашей работы сказаны в редзаключении. Больше ничего…

С редзаключением дело обстояло так. Сборник Кныша по уровню письма, безусловно, на несколько порядков превосходил нелепые опусы Казорезова, так что намерения отвергнуть рукопись Фрола Фролыча у Андрея не было изначально. Однако две новые повести на излюбленную автором лошадиную тему оказались достаточно сырыми, и в редзаключении Андрей предложил автору конкретные направления по доработке, хотя и существенной, но не требующей кардинального вмешательства в уже имеющийся текст.

— Давайте сюда это ваше редзаключение, — потребовал Кныш.

— Вот, пожалуйста, — протянул ему Андрей соединённые скрепкой машинописные листы.

Кныш, продолжая стоять между редакторскими столами, послюнявил пальцы, бегло пролистал страницы; заглянул в конец — и объявил, обращаясь к Лошаковой:

— Так, всё ясно! Я иду к директору.

И направился к выходу. Лошакова кинулась следом. А через несколько минут туда же вызвали Амарина и Трифотину.

— Меня-то зачем? — возмутилась Неонилла Александровна. Она ещё не успела убрать со стола банки и тарелки после обильного обеда и принялась суетливо заталкивать их в нишу стола и тумбочку, шурша обёртками и роняя вилки с ложками.

5

Столы в кабинете директора располагались по привычному номенклатурному стандарту, образуя букву Т, где начальственный представлял собой перекладину, а остальные — восстановленный к ней перпендикуляр.

Лошакова с Кнышом сидели визави, но вполоборота к руководителю. Андрею с Трифотиной пришлось составить второй ряд: он сел позади Лошаковой, а Неонилла Александровна угнездилась за широкой спиной Фрола Фролыча.

Директор нервно жевал фильтр погасшей сигареты.

— Неонилла Александровна, вы читали редзаключение Андрея Леонидовича? — без предисловий начал он.

— Нет, — удивлённо чмокнула Трифотина. — У меня и своей работы невпроворот.

— Тогда я попрошу вас прочитать сейчас, — тоном приказа произнёс дир и ткнул злополучный документ за спину Кныша.

— Вслух читать?..

— Не надо вслух. Нам оно уже известно.

Пока Трифотина изучала пятистраничное Андреево сочинение, остальные сидели как в рот воды набрав и почти недвижно. Лишь директор попытался зажечь, не вынимая изо рта, окурок, обжёг губы и с досадой кинул изжёванный фильтр в пепельницу. Андрей лениво размышлял, что конкретно означает это представление, и догадывался, что ему лично ничего хорошего оно не сулит.

Наконец Трифотина добралась до последней страницы, удовлетворённо чмокнула и уставилась на директора вопросительно:

— Ну, и что вы от меня хотите, Никифор Данилович?

— Узнать ваше мнение.

— Нормальное редзаключение. Толковое. С конкретными предложениями автору по доработке.

— Да какое ж нормальное! — встряла Лошакова. — Ведь там же молодой редактор от уважаемого писателя, члена Союза с двадцатилетним стажем, камня на камне не оставил… («Что за нелепый образ! — кисло скривился Андрей. — Кныш у неё из камней сложен, получается…») Он же ему как мальчишке указания даёт!..

Директор жестом остановил её стоны.

— Я считаю, что редзаключение Андрея Леонидовича написано в недопустимом, оскорбительном для автора тоне. Фрол Фролыч наш давний автор. Он просит, чтобы его книгу передали для редактирования вам, Неонилла Александровна.

Андрей с любопытством наблюдал за Трифотиной. Она посерьёзнела, призадумалась, даже покраснела. Казалось, некие противоречивые чувства не позволяют ей сразу подыскать нужный ответ. Краснота ещё резче выступила на её лице и шее — и вдруг Неонилла Александровна звонко, без обычного чмоканья, заявила:

— Знаете, Никифор Данилович, это мы, старые рабочие лошади, привыкли идти на поводу у наших авторов. Такие уж они у нас талантливые, такие неприкасаемые, а тут пришёл новый человек, со свежим взглядом. Может, ему виднее, как правильно, чем нам? Может, это нам у молодого поколения стоит кое-чему поучиться?..

Вот уж точно — такого заявления Андрей от Трифотиной не ждал. А остальные — тем паче. Неужто она и впрямь на его стороне?..

Повторилась, в редуцированном варианте, недавняя немая сцена. Наконец ошарашенный директор, будто не веря услышанному, переспросил:

— Так вы что, Неонилла Александровна, отказываетесь?

— Да, Никифор Данилович, — так же звонко подтвердила Трифотина. — Не дело это — потакать авторам и от редактора к редактору перефутболивать рукописи. Так нам и вовсе на голову сядут. Редзаключение Андрея Леонидовича самое что ни на есть рабочее. Фрол Фролыч — опытный прозаик, все редакторские пожелания без особой натуги выполнит, если, конечно, лениться не будет, — игриво улыбнулась она повернувшему к ней голову Кнышу.

— Неонилла Александровна! — чуть не взмолился тот. — Мы же с вами столько книжек вместе сделали. Никогда никаких проблем не возникало…

— И с Андреем Леонидовичем сделаете, — заверила его Трифотина — и подвинула редзаключение ему под локоть. Кныш обречённо вздохнул и упрятал документ в свой портфель.

Возникла новая пауза. Седые вихры директора двумя антеннами растопырились в стороны от лысины, обозначая полную растерянность руководителя, но, похоже, никаких направляющих сигналов свыше не принимали.

Кныш поднялся.

— Ладно, пойду я, Никифор Данилович, — сказал он довольно миролюбиво. — Дома на досуге покумекаю. А вы тут тоже подумайте без меня.

— Да, мы подумаем и решим, Фрол Фролыч, — оживился и дир, будто слова Кныша навели его на здравую мысль. Он пригнул к лысине свои антенны, как если бы они уже сработали на приём и больше не требовались. — И вы тоже идите работайте, махнул он в сторону двери, обращаясь к обеим дамам.

Когда все вышли, дир жадно схватил новую сигарету, зажёг её, закусил фильтр (как удила — подумал Андрей) и неприязненно бросил:

— Так, Андрей Леонидович. Я убедился, что мы с вами не сработаемся. Пишите заявление по собственному желанию.

Хотя Андрей и не ожидал такого поворота темы, он ответил, не задумываясь ни на секунду:

— Да нет у меня пока такого желания! Когда появится — тогда напишу непременно. А пока… Вам нужно — вы и увольняйте. Если найдёте к тому законные основания.

И, нарушая субординацию, без начальственного разрешения, Андрей встал и бодрым шагом направился к двери. Прикрывая её за собой, заметил, что сегодня дир шурует ногой под столом с особой яростью.

В коридоре Андрея поджидала Сырнева.

— Андрей Леонидович, неужели вас в самом деле увольняют? — с ужасом спросила она.

— Увольняют? Кто вам такое сказал?

— Да все говорят!

— Ну и ладно. На всякий роток не накинешь платок. Вы мне лучше про другое скажите: что это за привычка у директора — ногой под столом тереть?

— Ой, сколько я здесь работаю, все уборщицы на него жалуются: харкает на пол, а потом размазывает…

На следующее утро в редакцию явился нарядный, спокойный, даже какой-то благостный Кныш. Поздоровался, как ни в чём не бывало подошёл к Андрееву столу и сказал:

— Давайте мою рукопись, Андрей Леонидович. Я тут помозговал над вашими предложениями — теперь и сам вижу, что книжка только выиграет. Всё по делу сказано.

«Если у человека есть хоть проблеск таланта — с ним всегда можно общий язык найти», — растроганно подумал Андрей.

6

Вскоре у Андрея состоялся новый разговор с Неустоевым. Они встретились в коридоре, и Тихон Тихоныч, как всегда отрешённо озабоченный, вдруг стукнул себя пальцами по лбу.

— Всё забываю вам сказать, Андрей Леонидович. Значит, что… Я проверил сведения насчёт Лошаковой. Ну, про составительство с сестрой там… Короче, комиссии по контролю за деятельностью администрации поручено разобраться со всем этим делом. Мы на партбюро решили и вас включить в состав комиссии. Подойдите к Зое Ивановне — распределите с ней, кто чем будет заниматься… — закончил он и заторопился в сторону санузла.

«Оригинальный ход, — Андрей тряхнул головой, чтобы привести мысли в порядок. — Это что же получается: Зоя Ивановна сама с собой разбираться будет?»

Он сунулся в монаховскую каморку и встретил враждебно-настороженный взгляд.

— Тут мне Тихон Тихоныч поручил… — начал было он.

Монахова не дала ему договорить:

— Вопрос уже под контролем, — выдавила она. — Ваша помощь не требуется.

— Ну что ж, — покладисто кивнул Андрей. — Надеюсь, и мне ваша тоже не потребуется.

Коли секретарь партбюро оказал ему высокое доверие — стало быть, оправдаем его. Он с блокнотом в руках проштудировал ещё раз журнал учёта авторских договоров и составил такую бумагу:

«В партийное бюро парторганизации
Провинцеградского книжного издательства
члена комиссии по контролю за деятельностью администрации
Амарина А.Л.

Докладная

Комиссии по контролю за деятельностью администрации совместно с группой народного контроля было поручено партийным бюро проверить факты получения гонорара в издательстве рядом лиц, которые являются близкими родственниками сотрудников издательства, занимающих руководящие должности.

Прежде всего должен заявить партийному бюро, что председатель комиссии З.И. Монахова не допустила меня к проводящейся проверке, и я вынужден был проводить её самостоятельно. Поэтому факты, собранные мною, вероятно, неполны.

Вот что удалось установить.

На протяжении ряда лет к выполнению творческих работ в издательстве привлекаются близкие родственники руководящих сотрудников издательства. Так, 22 июня 1982 г. директором по предложению старшего редактора З.И. Монаховой был заключён издательский договор на книгу «Материнская слава» с составителем Н.В. Капустиной, родной дочерью З.И. Монаховой; 23 декабря того же года был заключён договор на составление книги «Рулевые партии» с самой З.И. Монаховой, а одним из авторов этой книги стала опять-таки её дочь Н.В. Капустина. В настоящее время сдана в производство очередная книга серии «Подон на пути к развитому социализму» — в числе авторов снова Н.В. Капустина.

29.03.1983 был подписан договор на книгу «Самокрутовская борозда», автор которой П.М. Бельишкин являлся отцом ст. редактора К.П. Лошаковой, 20.07.84 с ним же подписан договор на книгу «Стремнина классовой борьбы». 13.05.85 заключён договор на книгу «Котлоатом — любовь моя!», редактор Лошакова, составитель её родная сестра Бельишкина.

4.07.83 договор на книгу «Берегите матерей!» подписан с женой главного редактора В.И. Цибули Н.А. Урчанской.

По оформительской линии с издательством постоянно сотрудничает сын редактора К.С. Викентьевой.

Таким образом, налицо использование служебного положения в корыстных целях со стороны вышеперечисленных сотрудников издательства.

А.Л. Амарин."

7

С середины промозглого, туманно-слякотного декабря по коридорам и клетушкам Провинциздата замелькало новое лицо. Принадлежало оно апкомовскому клерку с забавной фамилией Мухоловкин.

Так случилось, что Андрей встретился с ним раньше всех, когда в компании двух слегка поддатых грузчиков курил на лестничной площадке — балкончик по случаю ненастной погоды был заперт. Незнакомец вид имел непрезентабельный, даже несколько замухрышистый, и никто не обратил на него внимания, полагая одним из многочисленных самодеятельных авторов. Но тот с сановными замашками подошёл к курящей группке, с каждым вежливо и в то же время покровительственно поздоровался за руку, и только затем двинулся разыскивать начальство. Именно по этому демократическому рукопожатью невзирая на лица Андрей и угадал в пришедшем посланца из высоких сфер. Вероятно, так там учили налаживать контакт с простым народом.

Должность Мухоловкина называлась инструктор, а отправил его разбираться с обстановкой в неблагополучной организации апкомовский клерк более высокого ранга по фамилии не то Джихарян, не то Джирханян. Эти сведения Андрей почерпнул у Сырневой. Производственный отдел лишь узкое пространство приёмной отделяло от директорского кабинета, что при достаточно остром слухе позволяло узнавать многое не предназначенное для чужих ушей.

Миссия апкомовского эмиссара однозначно свидетельствовала о том, что отправленная в августе жалоба Сырневой всемогущему Комитету дошла по назначению. Мухоловкин несколько дней о чём-то в закрытом режиме совещался с директором, собирал партбюро, а после стал вызывать для частных бесед едва ли не всех сотрудников издательства. Партревизору предоставили для этой цели кабинет главного редактора, и бесприютный Цибуля тоскливо слонялся целыми днями по чужим редакциям, большую часть времени просиживая в курилке художников, носившей неофициальное название «заунитазье», ибо расположена была за тыльной стенкой санузла.

Дошла очередь и до Андрея побеседовать с представителем апкома.

Хотя хозяина кабинета выставили на время за дверь, кисло-застойный никотиновый дух не выветрился из тесного помещения. И некурящему Мухоловкину, видать, несладко приходилось тут гостевать. Во всяком случае физиономия у него имела выражение кисло-брезгливое (может, и от природы такая, скорректировал Андрей своё первое умозаключение; да и разбираться в провинциздатских склоках, похоже, тоже дело малоувлекательное).

Инструктор, как и полагалось в партийных органах, носил униформу из серого костюма, светлой сорочки и тёмного галстука. Как правило, у всех виденных Андреем собратьев Мухоловкина брюки всегда были изжёванными, воротничок сорочки — третьей свежести, а галстук засаленным и со сбитым вбок узлом. А на нём самом униформа эта ещё и болталась как на вешалке. И вообще выглядел он замученным и запуганным. Андрей даже посочувствовал несчастному: службишка не сахар — на подхвате у боссов. Впрочем, это для них он мальчик на побегушках, а для провинциздатской камарильи — грозный представитель карающего органа.

— Андрей Леонидович? — Мухоловкин из-за Цибулиного стола настороженно метнул взгляд в вошедшего и сверился с каким-то списком.

— Так точно, — бодро ответил Андрей, тряхнув армейской закалкой.

— Апком озабочен нездоровой обстановкой, сложившейся в вашем коллективе, — как по заученному забарабанил клерк. — Дошло до того, что работники издательства пишут жалобы в Комитет. Что вам об этом известно?

— Ничего конкретного. А на кого жалобы?

Мухоловкин проигнорировал вопрос.

— А что вы можете сказать о старшем редакторе Лошаковой?

— Сказать-то я могу много чего. Но всё, что считал нужным, уже написал в своих докладных главному редактору и партийному бюро. Если вы изучали тему, то, видимо, об этих документах знаете.

— Я знаю, что у вас с ней конфликт. В чём причина?

Андрей принялся было подробно рассказывать всю историю с рукописью Казорезова и ролью Лошаковой в этой истории, но довольно скоро заметил, что собеседник его почти не слушает. Ну конечно! — сообразил он. — Разве этого клерка и тех, кто его прислал, интересует суть предмета! Да и Комитету этому самому разве есть дело до реального положения вещей в Провинциздате? Ведь у этих партийных бонз как заведено — поступил сигнал с места, значит, здешнее руководство не владеет ситуацией, коли допускает, чтобы беспокоили верховную власть. Стало быть, нагоняй провинциалам за что? Не за творящиеся на местах безобразия, а лишь за то, что позволили вынести сор из избы, то бишь доверенной подонским барам вотчины…

— Короче, — оборвал себя Андрей. — Лошакова даёт зелёный свет всяким графоманским сочинениям и тормозит всё талантливое и оригинальное. Гонит макулатуру, если в двух словах. А это, как вы знаете, противоречит сегодняшним директивам партии, — закончил он на доступном инструктору жаргоне.

Мухоловкин пробухтел в ответ что-то невнятное и поставил в своём блокноте галочку.

— Можете идти, — просипел он, не поднимая головы и шаря глазами по своему списку — определённо подыскивал, кто там следующий на очереди.

8

Дотошный Мухоловкин вёл своё, если можно так выразиться, расследование чуть ли не до Нового года, но так и не успел управиться, поэтому итоговое собрание коллектива назначили аж на 20 января. А производственный процесс тем временем ни шатко ни валко продолжался, и произошли некоторые насторожившие Андрея события.

Неожиданно резко изменилось отношение к нему Трифотиной, что было особенно загадочным после её пылкого заступничества в директорском кабинете. Но главное — изменилась её оценка рукописи Андрея, совсем недавно удостоенной определения «шикарная проза».

Укоризненно чмокая, она потребовала от него коренной переделки того самого рассказа, который он летом, скрипя зубами, дорабатывал в соответствии с указаниями Лошаковой. Ситуация действительно складывалась нелепая. С одной стороны, Андрей понимал, что дописанные тогда страницы слабые и неудачные, а с другой — они же как бы теперь считаются одобренными старшим редактором. Ну, уберёт он их, потом рукопись снова попадёт на контроль к Лошаковой — и что тогда? Какой-то пинг-понг получается! Он попытался, сбивчиво и сумбурно, объяснить двусмысленность положения Трифотиной, но та или в самом деле ничего не поняла, или сделала вид, или же просто-напросто не захотела понять. Но как бы там ни было, а противоречие оказалось практически неразрешимым. Более того, Лошакова, заметив, что Неонилла Александровна плотно занята Андреевой рукописью, громогласно объявила, что книга Амарина хотя и стоит в проекте плана будущего года, но редактору работать над ней преждевременно, так как предварительно её должен обсудить редсовет по прозе.

Вот так сюрпризец! Новая палка в колесо!

Система редсоветов была ещё одной странностью издательской жизни. Казалось бы, в штате Провинциздата квалифицированный редакторский состав (о чём с гордостью заявлял когда-то на Дне качества Шрайбер), мало того — каждая рукопись ещё и рецензировалась нанятыми для этой цели людьми со стороны (чаще всего членами Союза писателей, для которых это служило неплохим подспорьем к гонорарам), так нет же — зачем-то понадобилось, чтобы планируемые к изданию рукописи получали ещё и предварительную общественную, так сказать, оценку — этим самым редсоветом.

В работе поэтического редсовета Андрею уже поучаствовал. В ряду других там обсуждалась и вытащенная им на свет Божий рукопись друга-поэта. Она, кстати, получила одобрительные отзывы от «ребят с Пушкинского» (так называли в обиходе членов писательского союза, расположенного на одноимённом бульваре) — и что же? Да ничего! Выяснилось, что Бледенко категорически запретил включать её в проект плана. Какая ж цена тогда этому общественному органу?

А одобрительной оценки своей рукописи от имеющегося состава редсовета по прозе, куда входили не только явные союзники Васильев и Дед (впрочем, Дед сейчас хворал, и его вряд ли будут тревожить); не только имевшие с ним прежде дело Золотарёв, Суперлоцкий, Мурый, но и всё еще сомнительный Кныш, и уж бесспорно настроенный против Казорезов, — Андрей вряд ли мог ожидать. Однако ж деваться некуда — пусть обсуждают, коли так принято.

9

Послепраздничная неделя выдалась куда веселее самих праздников. Сначала она подарила Андрею дистанционную поддержку друга. В «Литеженедельнике» вышла его статья о молодой критике, где первым в ряду перспективных авторов Подонья значился Андрей Амарин. В Провинциздате наверняка читали эту статью, но никаких откликов Андрею услышать не привелось. Зато в писательской организации она вызвала ого-го какой резонанс, но узнал об этом он не сразу, а лишь после редсовета.

Но ещё важнее оказалась новость, полученная от Анатолия. Столичный редактор, даже не читая переданную ему рецензию, объявил: коли такой видный писатель рекомендует Амарина и считает, что после доработки рассказы готовы к публикации, то книга Андрея будет включена в план наступившего года… А через несколько дней он получил конверт увеличенного формата, откуда выпал первый в его жизни издательский договор! Так что на этом фоне редсовет становился мелочью, не заслуживающей внимания.

Однако результат обсуждения на редсовете превзошёл его самые оптимистические прогнозы: все — исключая, естественно, Казорезова — единодушно высказались за скорейшее издание его книжки, причём в большем, чем представил автор сборника, объёме. Казорезову же пришлось вроде как оправдываться перед остальными: мол, он в своё время рецензировал рукопись и менять мнение не может из принципа.

— Да всё понятно, Анемуша, — лениво ответил ему за всех Кныш, и на том процедура закончилась.

Когда остальные разошлись, у Андрея состоялся разговор с задержавшимся специально Васильевым. Они вышли на лестничную площадку.

— Ну что, Андрей Леонидович, вас можно поздравить? Сплошные удачи. На каждом шагу только и слышишь — Амарин, Амарин…

— Спасибо на добром слове, — озадаченно отозвался Андрей. — Но я не совсем понимаю…

— Так у нас же вчера в Союзе собрание было. Пётр Власович целую речь посвятил вашей личности.

— С какой такой радости?

— Статья вашего друга о провинциальной критике с упоминанием имени Амарина вызвала болезненный ажиотаж в нашей среде. Товарищ Бледенко, причём в присутствии высоких курирующих персон, громогласно возмущался этой статьёй и сыпал грозные филиппики в адрес всех упомянутых лиц, но главным образом — в ваш.

— Вот странно! Мне казалось, что статья совершенно безобидная — и уж к Бледенке точно никакого отношения не имеет.

— Нет, Андрей Леонидович! Он как раз решил, что очень даже имеет. Тезисно его обвинения сводились к следующему: как это так! Прославить на всю страну не членов Союза, не имеющих книг крытиков, в то время как ни словом не упомянут выдающийся крытик и литературовед современности Серафим Ильич Крийва? Амарин же вообще человек «некомпентентный», правление уже писало письмо директору Провинциздата с требованием убрать его из редакции художественной литературы, однако сие до сих пор не сделано…

— Когда это они писали такое письмо?

— Да ещё осенью. Разве вы не знали?

— Понятия не имел…

Так вот почему директор добивался от него заявления по собственному желанию! На него давили из правления!

— А ещё вкупе с Индюковым в апком телегу погнали…

— Выходит, со всех сторон обложили… — пригорюнился Андрей.

— Так что бдительности не теряйте, — предостерёг Васильев. — Итогом редсовета тоже не шибко обольщайтесь. Вон вашего друга-поэта редсовет единогласно рекомендовал — а Пётр Власович ни в какую.

— На него-то из-за чего взъелись?

— Папа запретил. Он же сын Серафима Ильича, разве вы не знали?

— Знал, конечно. Но чтобы отец родному сыну рогатки ставил — как-то в голове не укладывается. Хотя они ж вместе тыщу лет не живут.

— Серафим Ильич считает, что сын подрывает его авторитет главного ГПКведа — своими скандальными публикациями и шумом в центральной прессе по этому поводу.

— Но я всё равно попробую пробить его сборник.

— Попробуйте, Андрей Леонидович, но боюсь, ничего у вас не получится.

10

Несмотря на предостережение Васильева, настроение у Андрея оставалось после удачного редсовета приподнятым, даже несколько легкомысленным. Главное же — его то и дело будоражила мысль о том, что никто ведь вокруг ещё ничего не подозревает, а у него заключён договор с лучшим издательством страны, и это тайное знание давало ему ощущение снисходительного превосходства над окружающими. Поэтому, когда всех в конце рабочего дня загнали в директорский кабинет на какое-то внеплановое профсоюзное собрание, он и к этому мероприятию отнёсся с весёлым добродушием. К тому же и повод оказался совершенно юмористическим: коллективное вступление в общество трезвости.

Антиалкогольная кампания набирала обороты. Талоны, очереди, истребление виноградников, запрет корпоративных междусобойчиков… Недавно даже по линии цензуры поступили «новые интересные ограничения».

Это было излюбленное выражение провинциздатского куратора от «литовцев» Гулькина, который периодически являлся в издательство для инструктажа: что можно, чего нельзя. И начинал всегда с фразы: «Хочу вас обрадовать: поступили новые интересные ограничения». Правда, на последней встрече он отступил от шаблона и начал с того, что в знак уважения к труженикам культурного фронта он, собираясь к ним, по настоянию жены сменил рубашку, носимую первые четыре дня рабочей недели. Так вот: ограничил он всякое упоминание в любых книгах и брошюрах о существовании алкогольных напитков. Тогда ещё Неустоев испугался: «А у меня в плане стоит «Книга виноградаря», — и получил суровое указание немедленно зловредную крамолу из плана исключить.

А теперь, стало быть, общество соответствующее образовалось. Андрей разгулялся совершенно по-мальчишески. Как выяснилось, преждевременно.

Зоя Ивановна привычным менторским тоном разъяснила суть партийных установок, а затем предложила всем тут же на месте записаться в общество трезвости и раздала бланки соответствующего заявления. Выяснилось попутно, что вступившие обязаны будут платить членские взносы в размере одного рубля в год.

Тут вдруг капризным голосом запротестовала Ольга Петровна Грошева:

— Это общество добровольное, Зоя Ивановна. Я не могу позволить себе платить этот рубль. У меня две дочери, и мужа нет. Я и так — партийные взносы плачу, в ДОСААФ плачу… охрана природы, охрана памятников… — Грошева запнулась.

— Общество книголюбов, — добавил кто-то из задних рядов.

Тут и Андрей не усидел на месте.

— А я вообще не понимаю, — объявил он, — с какой такой стати должен вступать в это общество. Я и так алкоголизмом не страдаю. Когда мне нужно выпить — выпью, не нужно — не пью. Кто это за меня будет определять?! Если у нас в коллективе имеются алкоголики, пусть они и вступают. И не в рубле суть, а в том, что это личное дело каждого.

— Да вы не поняли, — зашевелился вдруг Цветиков. — Это не для алкоголиков общество, а совсем наоборот — для тех, кто сознательно принимает трезвый образ жизни.

Андрея будто чёртик подтолкнул:

— Егор Иванович, вот вы мне скажите, как специалист: американский президент пьёт или нет?

— При чём тут американский президент?

— Да при том, что надо бы предварительно выяснить. Вдруг он окажется трезвенником! Тогда получится, что мы со своим обществом пропагандируем чуждые нам буржуазные ценности.

Цветиков раскрыл было рот, но не нашёлся что сказать. За него ответила Монахова:

— Что за неуместные шутки, Андрей Леонидович! — торжественно-зловещим тоном воскликнула она. — Вы член партии — и позволяете себе высмеивать партийные директивы!?.

— Покажите мне такую директиву, где сказано, что все поголовно обязаны вступать в это ваше общество!

— Да это само собой понятно.

— Ну если вам понятно, то вы и вступайте, а я пока воздержусь, — отрезал Андрей и, единственный из присутствующих на собрании, вернул бланк заявления пустым.

Знал бы он, к чему приведёт эта глупая история!

11

На следующий день — как раз накануне назначенного Мухоловкиным общего собрания по разбору жалобы Сырневой в Комитет — Неустоев с утра известил Андрея, что его вчерашняя выходка будет обсуждаться партийным бюро.

Вот так номер! Из пустого анекдота решили сделать предлог для расправы над ним?!. Он прикинул свои шансы выкрутиться: кто там, в этом бюро, кроме Неустоева? Монахова, Викентьева, директор, Цветиков… Цибуля?.. Или главный редактор в партбюро не входит? Чёрт его знает! Кстати, Цибуля-то в обществе трезвенников — это ещё абсурднее анекдот! Как же он-то, бедняга, проживёт на сухом пайке?..

Что ж, при таком составе судей разве что Тих-Тих может за Андрея заступиться. Да и то вряд ли: чего доброго самого обвинят в нарушении партийных установок. Значит, машиной голосования судьба Андрея предрешена. Что конкретно они могут ему сделать? Как минимум объявят какой-нибудь выговорёшник, а это уже первая ступень на пути к вожделенному увольнению, которого так настойчиво добиваются ребята с Пушкинского во главе с Бледенкой и Индюковым.

Андрея охватило возбуждение… нет, не лихорадочное, а то, что подстёгивает игрока в напряжённой шахматной партии. Материальный перевес на стороне соперника, вражеские фигуры нагнетают давление на короля. Нужна какая-то неожиданная комбинация, которая внесёт разброд в ряды противника, собьёт с толку, поставит в тупик…

Ну, положим, какую бы чушь они ни несли на этом внеплановом партбюро, он найдётся что им ответить, но как извернуться в почти проигранной позиции?..

Да очень просто! Навязать им контригру, заставить беспокоиться о собственной шкуре!..

Обычно Андрей перед любой аудиторией выступал в жанре импровизации, без всяких заранее заготовленных бумажек, но тут — особый случай. Чтобы волнение ему не помешало, чтобы ничьи реплики не сбили с мысли — нужна домашняя заготовка, не зря ж он писатель! Придётся использовать приём стилизации да подобрать доступные их пониманию термины и словесные блоки.

Он достал блокнот — и перо понеслось по бумаге…

12

В директорский кабинет Андрей вошёл уверенной и непринуждённой походкой. Поздоровался, бегло огляделся — и увидел стул в дальнем от начальственного стола углу кабинета. Приготовленная для него скамья подсудимых? Пусть будет так. Он небрежно опустился на стул, откинулся на спинку, закинул ногу за ногу — и ощупал заветный блокнот.

Председательствовала почему-то Монахова, а Неустоев сидел сбоку с отрешённым по обыкновению видом.

— Андрей Леонидович, — глухо начала Зоя Ивановна, — мы пригласили вас на партбюро, чтобы выслушать объяснение вашего вчерашнего безобразного поступка на профсоюзном собрании. Вы в присутствии беспартийных членов нашего коллектива допустили высказывания, направленные против линии партии. Чем вы можете объяснить свой антипартийный поступок?

Ага! Теперь, стало быть, слово за ним. Тем лучше!

Андрей встал, глубоко вздохнул, открыл блокнот и — громко, чётко, выразительно — начал читать:

— Как информировал меня секретарь нашей партийной организации, а теперь любезно подтвердила многоуважаемая Зоя Ивановна… — полупоклон в сторону Монаховой (относящейся к ней вставки в заготовке, разумеется, не имелось), — я вызван на заседание партийного бюро для того, чтобы дать объяснение сказанному мною на вчерашнем собрании.

Возможно, постороннего человека, не знакомого с порядками, царящими в нашем издательстве, сам факт такого вызова привёл бы в недоумение. Почему следует объяснять элементарные вещи: член коллектива имеет своё мнение, которое он и высказывает в соответствии с правом, предоставленным ему советской конституцией? Потому, что это мнение не совпадает с мнением директора и некоторых членов партийного бюро? Но и устав нашей партии даёт право и вменяет в обязанность коммунисту открыто высказывать своё мнение, отстаивать его, а также открыто критиковать любого члена партии, независимо от занимаемого им поста.

Итак, повторяю, постороннего человека подобная постановка вопроса могла бы удивить. Но то — постороннего. Меня же это не удивляет. Не удивляет оттого, что те лица в издательстве, которые моё пребывание в коллективе по многим причинам считают для себя неугодным, попытались найти повод, чтобы обвинить меня в несуществующих грехах и сделать первый шаг по устранению меня из коллектива. Подыскивается предлог для того, чтобы расправиться с коммунистом, который осмеливается открыто критиковать порядки, существующие в коллективе, неблаговидную деятельность некоторых членов партийной организации, а также высказывает несогласие со стилем и методами работы партийного бюро, противоречащими современным требованиям и установкам Центрального Комитета партии, его Политбюро и Генерального секретаря.

К сожалению, мне, по не зависящим от меня обстоятельствам, не удалось присутствовать на отчётно-выборном партийном собрании, где я собирался выступить и показать неудовлетворительность работы нашей партийной организации. Как раз в тот период я был в трудовом отпуске. И, к ещё большему сожалению, за истекшее с той поры время мне ни разу не удалось выступить и на последующих собраниях, поскольку ни на одном из них не рассматривались вопросы внутрииздательской жизни, а они давно назрели.

Это ли не показатель прямого невыполнения требований ЦК о направленности партийных собраний на первоочередное рассмотрение вопросов повседневной производственной деятельности? Не выполняет наша парторганизация и установок Комитета на повсеместное развитие критики и самокритики, на внедрение гласности. Мы регулярно читаем и слышим по радио и телевидению сообщения «В Политбюро ЦК КПСС», и в то же время рядовые коммунисты издательства понаслышке узнают о том, что происходит в нашем партийном бюро.

Так, когда я предложил на партийном собрании, прежде чем утверждать план работы на год, дать возможность каждому коммунисту внимательно изучить его, чтобы внести в него свои предложения, членом партбюро Монаховой в ответ было заявлено, что этого делать не нужно, что достаточно того, что план обсудила комиссия во главе с нею.

Когда на партбюро разбирался вопрос о моральном климате в редакции художественной литературы, от обсуждения были отстранены члены этой редакции, в том числе и член партии. Причём о ходе этого обсуждения я был проинформирован спустя длительное время. В результате на заседании партбюро в моё отсутствие были допущены и занесены в протокол клеветнические измышления в мой адрес, в частности со стороны заместителя секретаря парторганизации Викентьевой.

Таким образом, сегодняшний вызов меня на бюро я расцениваю как попытку расправы за критику с неугодным некоторым лицам сотрудникам.

На этом заготовленный Андреем текст заканчивался. Он, напряжённо дыша, оглядел своих судей. Никто из членов партбюро высказаться не решался. Все сидели молча, с опущенными головами. Лишь понурый Цветиков исподлобья посмотрел в сторону Андрея и, встретившись с ним взглядом, испуганно отвернулся. Тут Андрея, как вчера на собрании, словно кто-то за верёвочку дёрнул:

— А товарищу Цветикову приношу свои извинения. — Тот вскинул голову. — Не обижайтесь, Егор Иванович, это я просто пошутил вчера, вижу теперь, что не очень удачно.

Старик прямо-таки растаял от этих слов и взглянул на Андрея чуть ли не с благодарностью.

— Ладно, Андрей Леонидович, — взял вожжи в руки Неустоев. — Вы пока идите, а мы тут посоветуемся и сообщим вам о своём решении.

Андрей равнодушно пожал плечами и, прогулочной походкой, направился к выходу. Разумеется, он не стал подслушивать под дверью, а вышел покурить на лестничную площадку. Когда сигарета догорела, синклит ещё заседал. Поскольку рабочее время истекло, Андрей собрал свой портфель и отправился домой.

Наутро выяснилось, что никакого решения партбюро так и не приняло.

— Зоя Ивановна консультировалась в апкоме, и там ей сказали, что вступление в общество трезвости дело сугубо добровольное, — оповестил Андрея Неустоев. — Так что мы ограничились прошедшим обсуждением.

Чем же вызван резкий поворот все вдруг? Надеждой, что он, в преддверии сегодняшнего собрания, примет предложенную ничью и не будет больше возникать? Значит, вчерашняя домашняя заготовка сработала? Или это очередная уловка, чтобы притупить его бдительность? А может, и то, и другое, и что-то ещё, ему не известное?.. Да нет! Скорее всего, просто сдрейфили. Значит, он выбрал верную тактику — и отступать от неё не станет!

Тих-Тих меж тем переминался с ноги на ногу, будто имел что ещё сообщить Андрею, но отчего-то колебался.

— Вы на сегодняшнем собрании будете выступать? — спросил он наконец.

— Смотря по обстановке, — ответил Андрей.

— А расследование в комиссии по контролю уже закончили?

— От расследования как такового меня председатель комиссии отстранила. Изучил журнал учёта договоров — вот и всё.

Неустоев посмотрел на Андрея несколько загадочно — взглядом владеющего важной информацией человека, которого так и подмывает ею поделиться. Но, похоже, маятник его намерений качнулся в обратном направлении, и ничего больше Тихон Тихоныч не сказал.

13

В конце рабочего дня директорский кабинет, который последнее время стал регулярно действующим конференц-залом, заполнился сотрудниками всех издательских подразделений — вплоть до грузчиков и шоферов, обычно не привлекаемых к таким мероприятиям. Припозднившимся стульев не досталось, кое-кому пришлось занять стоячие места на галёрке, то есть в приёмной. Кислороду явно на всех не хватало, добавить же его из-за окон не позволял холод в помещении — батареи отопления едва теплились, а температура на дворе была, как и положено в январе, минусовая.

Когда все кое-как разместились, дир вяло пробормотал несколько слов о причине сегодняшнего собрания и предоставил трибуну высокому гостю.

Мухоловкин, похоже, ощущал торжественность момента. По такому случаю он сменил галстук и сорочку (невольно подражая тем Гулькину, отметил про себя Андрей), но выгладить брюки, увы, так и не удосужился. Впрочем, когда он встал за трибуну, брюки от обзора скрылись.

— Товарищи! — начал инструктор писклявым тенором, — вся страна готовится новыми трудовыми свершениями встретить приближающийся съезд…

Андрей давно приучил себя пропуcкать мимо ушей новоязовские лозунги, но функционеры партийного ведомства, само собой, обойтись без них не умели или не имели на то позволения. Его неудержимо повело в дремоту. Вспомнился случай, как в армейскую пору на каком-то совещании грузный майор, заснув, свалился со стула, изрядно развеселив скучающую публику…

Ага, вот уже что-то ближе к предмету:

— …Провинциздат как на важное идеологическое звено… Верный помощник апкома… нездоровая обстановка…

Ну, кажется, доплыли…

— …все конфликтные вопросы решать на месте, а находятся люди, которые осмеливаются беспокоить Комитет, не приняв мер в своём родном коллективе. Проведённое мною расследование позволяет видеть о том, что старший редактор Лошакова допустила много недоработок в своей работе, но и нельзя всё за её счёт относить. Это, будем говорить, так сказать, недоработка всего коллектива, администрации, партийной организации, профсоюзного комитета, комитета комсомола, комитета народного контроля… — Оратор запнулся, вспоминая, вероятно, исчерпан ли до конца список провинившихся комитетов. Так и не вспомнив, сменил пластинку: — Также автор письма обвиняет товарища Лошакову в том, что она допустила привлечение к получению гонораров в издательстве своих родственников. Конечно, и среди родственников бывают люди грамотные, которых можно привлекать, но если их слишком много, то… — Мухоловкин остановился, подыскивая вывод из посыла об изобилии родственников, но так и не нашёл и обратился к лежащей на трибуне шпаргалке. Продолжил с того места, куда упал взгляд: — Нам удалось установить, что там и отец, и сестра, и сама старший редактор, то такое сочетание свидетельствует о неэтичности завредакцией и не может быть оправдано. В то же время наказывать товарища Лошакову теперь, когда её и так лишили награды, не совсем объективно. Надо решить в коллективе.

На этом призыве Мухоловкин выступление завершил и с унылым видом покинул трибуну.

— Так, товарищи, какие будут мнения, кто желает выступить? — по выражению лица директора чувствовалось, что он совсем не жаждет слушать другие выступления, но нельзя же совсем без прений!

Первой руку подняла Монахова. Ну конечно! Кто же, как не она!

— Товарищи! — грустно-озабоченным тоном начала Зоя Ивановна. — Минувший тысяча девятьсот восемьдесят пятый год был трудным, насыщенным годом. Он принёс нам множество юбилеев. Необходимо было все юбилеи отметить хорошими книгами. Партбюро эти вопросы держало под контролем. Автор письма ставит в вину Камиле Павловне провал книги, посвящённой юбилею Главного Подонского Классика. Анализируя дело с подготовкой рукописи, надо было или перенести её выпуск на более поздний срок, или же приложить максимум усилий для своевременного выпуска. В этом вина редакции и её старшего редактора. Администрации следовало своим приказом отметить виновников срыва невыхода главной книги к юбилею. Что касается вопроса представления Камилы Павловны к правительственной награде, нужно отметить, что решение бюро было принято поспешно. В этот год не нужно было представлять Лошакову к награде. Партбюро своим постановлением от восьмого августа тысяча девятьсот восемьдесят пятого года отменило прежнее решение, заместителю секретаря Шрайберу указано на беспринципность в данном вопросе, и просило апком отозвать направленные документы. Так что в письме Вероники Сергеевны нового нет ничего. Многие факты извращены, и сложившаяся обстановка не способствует творческой работе коллектива.

Монахову сменила за трибуной верная Викентьева. Выражение лица у неё было похоронно-трагическое, что дополнительно подчёркивалось чёрным платьем.

— Товарищи! Сегодня мы обсуждаем случай очень прискорбный. Член нашего коллектива о внутренних делах нашего коллектива написал не куда-нибудь, а в Комитет! Для чего? С какой целью? Это письмо написано не из желания помочь преодолеть ошибки и трудности, возникшие у Камилы Павловны в работе над книгой, а с целью дискредитировать её. В то время как книга, кстати, высоко оценённая Главком… (Как это Главк мог высоко оценить несуществующую книгу? Совсем у неё, что ли, шарики за ролики закатились? — поразился Андрей.) …рождалась с таким трудом, все ошибки фиксировались недобрым взглядом Сырневой. Свою личную неприязнь к Камиле Павловне она проявила таким жестоким способом. Но особенно негуманно с её стороны, просто бесчеловечно, — затрагивать имя всеми уважаемого отца Лошаковой. Мне стыдно за вас, Вероника Сергеевна! — прокурорским тоном бросила Викентьева и вернулась на своё место в президиуме.

«Интересно, кроме членов партбюро никто не будет высказываться? — подумал Андрей. — Других выступлений сценарием не предусмотрено?.. Придётся, значит, ему всё-таки ввязываться в драку. До чего ж надоело!»

— У меня вопрос к представителю апкома, — поднял он руку.

Мухоловкин неприязненно взглянул на него:

— По всем фактам мы с вами при личных беседах всё выяснили.

Что выяснили? При каких таких беседах, когда она всего одна была? Ну да в сторону детали!

— Так то были личные беседы, а сейчас у нас собрание!..

— Это не играет значения.

— Тогда я сам выступлю! — отчеканил Андрей и, не дожидаясь приглашения, вразвалку пошёл к трибуне. Он оглядел аудиторию, с отвращением втянул в себя спёртый воздух — хоть бы форточки приоткрыли, задохнёмся ж скоро! — и заговорил: — Вопрос я собирался задать такой: как это можно лишение кого-то несуществующей награды считать наказанием? Тогда мы все тут наказаны — никому ж другому медалей тоже не обломилось. Элементарная логика подсказывает, что отсутствие поощрения отнюдь не является наказанием. А теперь о сути дела. Для начала по поводу Камилы Павловны, — метнул он задиристый взгляд на свою начальницу. — В письме товарища Сырневой, как мы сегодня узнали, в частности речь шла о том, что администрацией Провинциздата был представлен к награде человек недостойный. Вовсе не хочу обидеть товарища Лошакову — я не называю её вообще недостойным человеком, а лишь не достойным правительственной награды. Однако партийное бюро также сочло возможным представить Камилу Павловну к награде. И награда была бы вручена недостойному человеку, если бы не действия рядового члена коллектива, воспрепятствовавшие этому. А если бы Сырнева не обратилась в апком и затем в Комитет? Мне как коммунисту стыдно, — на этих пафосных словах Андрей придал голосу мелодраматический надрыв, — стыдно, что ни один член партии в нашем коллективе не подал голос против несправедливости. Однако после вмешательства апкома партбюро приняло новое решение, отменяющее награду. Так где же партийная принципиальность? Разве члены партбюро и администрация не знали обо всех фактах, вскрытых в письме Сырневой?

— А почему ж вы сами не выступили против награждения? — выкрикнула с места Викентьева.

— Да сам-то я, работая в коллективе сравнительно недавно, просто-напросто не знал многих фактов, известных мне теперь. Вероника Сергеевна меня просветила. А самое главное — моего мнения ни по этому вопросу, ни по каким-либо другим никто и не спрашивал. Теперь у меня другой очень серьёзный вопрос — о партийной ответственности. В письме говорится, что все юбилейные издания вышли с нарушением графиков. Это подтвердилось при разборе дела. Должен ли кто-то нести за это ответственность? Я не могу согласиться с выводами товарища Мухоловкина о том, что никто не виноват. Так не бывает. И Комитет требует от каждого из нас нести персональную ответственность за порученное дело. И уж тем более, я никак не могу объяснить письмо Сырневой какими-то якобы существующими личными счетами с Лошаковой, на что намекала тут товарищ Викентьева.

— Я не намекала! — возмутилась та.

— Правильно! Я неточно выразился: не намекали, а выдали открытым текстом. Теперь о самом, на мой взгляд, интересном моменте. Подтвердился изложенный в письме факт о привлечении к составительской работе родной сестры Лошаковой. Товарищ Мухоловкин назвал этот факт «неэтичным». Что это за нежная такая формулировочка? Я не могу с ней согласиться. Речь идёт о денежных выплатах. Партийная оценка этого факта может быть выражена словосочетанием «злоупотребление служебным положением». А это явление не только недопустимое, но и несовместимое со званием коммуниста. Так нас учит партия.

— Для меня партия дело святое! — завопила, вскочив с места, Лошакова.

— Оно и видно, — кивнул Андрей. Камила Павловна попыталась что-то ещё выкрикнуть, но Андрей повысил голос и заглушил начальницу: — Тем не менее, ни администрация, ни партийное бюро на факты злоупотребления служебным положением со стороны товарища Лошаковой никак не реагировали. Почему?.. — Он сделал эффектную паузу и обвёл глазами аудиторию. Тишина стояла зловещая, а духота стала угнетающей. — Да потому, что это кое-кому невыгодно. — Кивок влево от трибуны, в сторону президиума. — Ведь случай с Лошаковой далеко не единичный в издательстве. Вот в течение одного года Камила Павловна, как уже говорилось, сама оказывается составителем, выпускает книгу своего отца, подписывает договор на составительство с родной сестрой. Так она ж не одна такая! Если посмотреть договоры последних лет, то можно обнаружить, что в качестве составителей выступают жена главного редактора коммуниста Цибули, автором является дочь старшего редактора коммуниста Монаховой, в качестве художника-оформителя подвизается сын редактора, заместителя секретаря партбюро Викентьевой… — Взгляд Андрея упал на сидящего наклонившись вперёд, будто его вот-вот стошнит, Шрайбера, лицо которого выражало тоскливый ужас. А ведь о нём-то ни слова не было сказано! То ли он ожидал услышать и свою фамилию, то ли, напротив: ничего не знал о происходящем, и теперь у него открылись глаза… — Всё это свидетельствует о том, — продолжил Андрей после небольшой заминки, — что для ряда сотрудников издательства оно стало своего рода кормушкой. Дело, конечно, житейское. Ещё классик умилился: «Ну как не порадеть родному человечку!». Но можно ли это признать в наши дни нормальным явлением, и должен ли кто-либо нести за это ответственность? — Андрей выразительно посмотрел на Мухоловкина, на других сидящих в президиуме… понял, что вопрос задал риторического свойства, и ему опять стало скучно. — Короче, — обрубил он сам себя: — Я считаю, что факты, изложенные в письме Вероники Сергеевны, в основном подтвердились и они, безусловно, требуют вмешательства вышестоящих инстанций в дело наведения порядка в коллективе издательства.

Не успел он вернуться на своё место, как к трибуне бросилась старшая машинистка Свекольникова.

— После выступления Амарина не выступить нельзя, — зачастила она. — Меня очень возмутило выступление Амарина. Я ветеран труда, работаю в издательстве почти двадцать семь лет, и за всё это время я не увидела в делах администрации и партбюро неблаговидных дел, что якобы у нас такая обстановка в издательстве, которая требует вмешательства вышестоящих инстанций. Вы, Андрей Леонидович, недавно в издательстве, а уже сделали такие выводы. Вы даже о писателях делаете свои выводы. Вот когда мы печатали рукопись Скрипника, вы высказали в машбюро такое мнение: была бы ваша воля, вы такого писателя не подпустили бы к издательству и на сто метров. Слышать такое мнение от редактора было очень неприятно и странно. А вопросы, изложенные в письме Сырневой, это наши внутренние издательские дела, которые можно и нужно было решить, выяснить в коллективе, а не писать в Комитет. Вы, Вероника Сергеевна, никогда не выступаете на собраниях, и для меня ваше письмо в Комитет непонятно… — закончила Виктория Ксенофонтовна и с молниеносной быстротой — так же, как она и работала, вернулась на своё место.

С крайней неохотой поднялся главный редактор. Изучивший его манеру выступлений Андрей особенно и не прислушивался, лишь отметил про себя, что сегодня даже отдельные фразы Цибули, обычно кажущиеся осмысленными, понять было почти невозможно.

— Эта книга — лицо издательства… — бубнил Цибуля. (Какая книга? Та, что набор рассыпали?) — Нельзя сказать, что вся вина Лошаковой. По книге «Мать ваша земля» — упущение администрации. (При чём здесь эта лошаковская «Мать ваша». Какое она отношение к юбилеям имела?) — В письме факты перепутаны, мягко говоря… Следует признать, что факты подтвердились частично…

Всё это время виновница сборища отчаянно тянула руку, желая выступить, но в президиуме порыв Сырневой упорно не хотели замечать. Цибулю сменил директор, похоже, с целью закруглить утомительную процедуру

— По всем позициям письма, мне кажется, всё ясно, — устало сказал он. — Всем нужно подумать, сделать выводы — как лучше сделать работу, соблюдать порядок. Я бы так сформулировал: своевременно рассматривать все случаи отступления от производственного процесса, этических и других вопросов. Все вопросы нужно выносить на суд коллектива. Я считаю, что сомнительно накапливать факты, молчать, а потом всё это выплеснуть в подобном письме. Автор ко мне приходила, я ей советовал обсудить в коллективе. Согласен с позицией апкома. Думаю, нам всем нужно с ней согласиться…

— Почему мне не дают слова? — вскочила Сырнева. — Тут меня всячески поносят, как преступницу какую, а я даже выступить не могу?

Директор сник и уступил трибуну.

Глаза Сырневой блестели от слёз обиды, голос дрожал.

— Те, кто упрекал меня, что я написала сразу в Комитет, не подняв этот вопрос в коллективе, неправы. Об этом я не раз говорила на Днях качества! Ни партбюро, ни администрация выводов не сделали. В результате Лошакову представили к награде. Я не согласна, что факты подтвердились частично. Вина Лошаковой в том, что график выпуска книги составлялся без учёта реального положения дел. К юбилею Главного Подонского Классика редакция была совершенно не готова. Считаю нечестным обвинять кого-то в создании книги памяти классика. Ведь редакция не могла предложить других вариантов, выбора просто не было. Но и эту книгу издавать — преступление. Целый том некрологов! С ума сойти можно, прочитав её! Это прямое разбазаривание денег. Коль оригинал поступил в корректорскую — значит, составителю Крийве выплачена определённая сумма. Почему же вовремя не остановили это безобразие? Администрация никаких мер не принимала… — Сырнева расплакалась и выбежала из кабинета. Кое-кто в публике с завистью посмотрел ей вслед. Другие с надеждой взирали на президиум, ожидая сигнала об окончании затянувшейся пытки…

И тут поднялся и воззвал к присутствующим о внимании Тихон Тихонович Неустоев.

— У-у-у, — разочарованно выдохнула аудитория. Кто-то в дальнем углу, не спрашивая разрешения, дёрнул на себя оконную раму — и вялая, едва уловимая струйка морозного воздуха неуверенно поползла по залу, напоминая о том, что где-то там, в невообразимой дали, люди могут свободно дышать…

14

— Я как секретарь партийного бюро считаю себя обязанным выступить и дать партийную оценку всему происходящему в нашем издательстве, — начал Неустоев и многозначительно обвёл взглядом аудиторию, на секунду задержав его на Андрее. — Во всех этих делах партийной организации предстоит определиться на будущее, с тем чтобы исключать факты всевозможных нарушений. Надо признать, что ранее контроль над этим вопросом со стороны партбюро прежнего состава был ослаблен. Положение надо исправлять. На партбюро было принято решение поручить комиссии по осуществлению контроля деятельности администрации и члену бюро — председателю поста народного контроля… (Это ещё кто такой? Первый раз слышу! — удивился Андрей.) …проверить всё и доложить партбюро, в том числе и по гонорарам за книги отца Лошаковой, её сестры и её самой за составление и литзапись. Товарищи разберутся во всём, хотя уже и сейчас видна нескромность товарища Лошаковой, допустившей по своей редакции издание и оплату сразу трёх книг, авторами, составителями и литзаписчиками которых являются три члена семьи. Тут выступал Андрей Леонидович — привёл факты нескромности и других сотрудников Провинциздата. Впредь мы такого не допустим, в этом могу заверить коллектив…

«Всё, что ли?..» — с надеждой подумал Андрей и, вероятно, все, кто не по своей воле засиделся в тесном для такого количества людей кабинете. Но Тихон Тихоныч не уходил с трибуны.

— Я вынужден ещё на некоторое время задержать всех. Вопрос очень важный. В ходе проведённого мною расследования выяснились ещё более возмутительные факты, касающиеся некоторых сотрудников и, как ни горько мне об этом говорить, членов партийного бюро. Речь идёт прежде всего о Зое Ивановне Монаховой.

Тут уж все с любопытством угнездились поплотнее на своих едва не покинутых сиденьях и воззрились на Неустоева, а Монахова уставилась на Тих-Тиха с неподдельным изумлением.

— Выяснилось и было подтверждено документально, — с непривычной чёткостью вещал Неустоев, — что Зоя Ивановна, будучи старшим редактором редакции массово-политической литературы, допускала грубые нарушения производственной и партийной дисциплины. В частности, она постоянно искусственно завышала объёмы сборников, в которых была составителем, то есть, допустим, по плану объём десять листов, а книга выходила пятнадцать листов, соответственно, в полтора раза вырастал и составительский гонорар. Затем, будучи на протяжении многих лет секретарём нашей партийной организации, товарищ Монахова утаивала свои дополнительные доходы от партии и с огромных сумм не уплачивала членские взносы. — Мухоловкин, словно не веря собственным ушам, крутил глазами с Неустоева на Монахову и обратно, сама же она сидела с лицом каменной бабы, будто речь шла о ком-то другом. — И наконец, являясь уже не один год работающим пенсионером, Зоя Ивановна при этом подавала сфальсифицированные справки в собес и получала полную пенсию, то есть допускала прямые нарушения закона. Я думаю, что новому составу партбюро надлежит досконально разобраться с подобными фактами и полностью устранить их возможность в нашей дальнейшей работе, — весомо закончил Неустоев и сел.

15

Сидящие в президиуме смотрели прямо перед собой и молчали, а взгляды зрителей скрестились на — впервые в истории Провинциздата! — подвергнутой публичной экзекуции Монаховой. Андрей тоже наблюдал за ней. Лицо Зои Ивановны расцвечивалось бледно-розовыми пятнами чахоточного румянца. Она медленно поднялась и, не проходя к трибуне, прямо из-за стола президиума заговорила — тоном печально-укоризненным:

— Я собиралась с первого февраля уйти на пенсию… Но теперь вижу, что сделать это мне не позволяет мой партийный долг…

«Процедура покаяния, что ли?..» — заинтригованно подумал Андрей.

— Мой партийный долг… — повторила Монахова, — требует от меня остаться и навести порядок, оздоровить обстановку в нашем коллективе…

«Это после всего, что сейчас прозвучало?! Никак старуха малость свихнулась от переживаний?..»

— Пока есть люди, — тихим, но внятным голосом продолжала Зоя Ивановна, — которые зачёркивают наши многолетние достижения, — тут впервые голос её дрогнул, — я обязана оставаться на передовых рубежах, — неожиданно сникла она и села.

Все обалдело молчали.

Что это ему напоминает? — попытался сообразить Андрей. Ага — вот что!..

Памятная картинка из раннего детства. Он в гостях у деревенского дядюшки. Курице отсекают голову, и — ошеломляющие кадры! — она, безголовая! — опрометью мчится по кругу — раз, другой, третий… — и лишь затем падает замертво…

Не чересчур ли оптимистичен такой образ? Может быть, не безобидную квочку стоило тогда припомнить Андрею, а античную Гидру, что взамен отрубленной головы моментально отращивала две новых?! Но эта здравая мысль посетит его ещё нескоро.

Глава десятая. Кульминация

1

На следующий день Андрей ехал на работу с предчувствием нового этапа в провинциздатской жизни. Не могло же вчерашнее собрание пройти бесследно, получив огласку на высших ступенях иерархической лестницы. Встреча с Неустоевым на углу Конноармейской и Первой Конной по пути в издательство, казалось, подтверждала это предчувствие. Тот спозаранок торопился куда-то с туго набитым портфелем. Андрей радостно поприветствовал Тихона Тихоныча и искренне поздравил его со смелым и столь эффектным выступлением. Похоже, Тих-Тих был польщён — и когда Андрей простодушно спросил, откуда тому стали известны уличающие Монахову подробности, покровительственно усмехнулся и, без обычных ужимок, раскрыл свой источник:

— Мы бы ещё нескоро всё узнали, если б не Лошакова.

— Лошакова?..

— Ну да! Я ж когда припёр её к стенке с этими родственниками, она оскорбилась и оправдывается: «Что я, хуже других? Вон ваша Зоя Ивановна… — почему Зоя Ивановна моя, я так и не понял, — не только что составление, она плановые объёмы завышает…» — и как понесла, как понесла, всю подноготную своей наставницы выдала. Заложила старшую подругу по полной программе. Так Камила Павловна и навела меня на след. А дальше всё несложно было проверить — и со взносами, и с пенсией… Ладно, Андрей Леонидович, мне бежать надо — несу в апком протоколы нашего собрания…

«Значит, вон оно как у них принято! — размышлял Андрей, медленно переставляя ноги по тротуару. — Топи других, чтоб самой выплыть!..» И ему почему-то вдруг послышался кровожадный рёв бравого моряка: «И за патлы её, за патлы!» — и предстал перед глазами пенистый гребень, захлёстывающий беззащитную девушку…

Сказанное Неустоевым неожиданно прояснило для Андрея и собственный успех в расчистке провинциздатских конюшен. Он-то двигался ощупью, полувслепую, разматывая цепочку злоупотреблений и жульничества издательской «элиты», почти блефовал — а оказалось, что эта-то линия и верна, поскольку каждый из них знал о себе всё — и не мог знать, что из этого всего известно Андрею, а это заставляло их нервничать, допускать промахи, причём такие, каких он заранее ждать от них не мог, да чего там — даже паниковать: чем, как не паникой, вызвана была попытка Лошаковой перевести стрелки на столь чтимую ею прежде Монахову!..

2

В редакцию Андрей приковылял с получасовым опозданием — и наткнулся на ехидно-загадочную улыбку Трифотиной.

— К вам тут молодая женщина приходила, Андрей Леонидович.

— Кто такая?

— Дочка Зои Ивановны…

Он не сразу сообразил, что речь идёт о его давней сопоходнице Наташе. Андрей не видел её с той поры, когда она организовала его первый визит в Провинциздат, и даже ковыряясь в криминальном журнале учёта авторских договоров, как-то не сопоставил абстрактную для него фамилию Капустина с реальным человеком, которому она принадлежала. Ну да, в девичестве же у Наташи была какая-то другая фамилия, причём не совпадающая с материной, — то ли Русакова, то ли Рудакова…

— «Где тут стол Амарина?» — спрашивает, — продолжала Неонилла Александровна, — что-то положила вам в левый верхний ящик, вернее не положила, а швырнула. Дверью хлопнула и убежала. Чем это вы её так завели, Андрей Леонидович?

Андрей машинально выдвинул ящик. Стопка разорванных на мелкие клочки бумажных листков; знакомый почерк — ну да, его собственный. Он пошурудил стопку и догадался: письма! Письма, что он посылал ей из армии…

Опять сюжет сбивается на примитивную мелодраму! Выходит, жизненный это всё-таки жанр! Добро б ещё письма были любовные — тогда этот театральный жест можно бы счесть хоть чуточку уместным. И о чём он ей мог тогда писать?.. Ладно, дома разберёмся. Он сгрёб обрывки и сунул в портфель. На миг ему отчётливо припомнилась славная девчоночка, так настойчиво добивавшаяся его внимания. Конечно, в пылу схватки с провинциздатскими монстрами разве вспомнил он о ней хоть на мгновение! А ведь она, наверно, искренне хотела ему помочь с этими его первыми, отвергнутыми Лошаковой рассказами…

Стоп! — оборвал он себя. Долой сантименты! Разве он виноват, что Наташина мама стала его врагом, а потом на поверку оказалась ещё и мелкой мошенницей?! На войне как на войне! И страдают от боевых действий прежде всего те, кто к ним непричастен. Грустно это, но ничего не попишешь!..

Ну, а коли военные действия продолжаются, пора открывать новый фронт. Сколько может валяться без движения рукопись друга-поэта! Редсоветом давно одобрена — стало быть, пора готовить её к изданию. Андрей быстренько набросал коротенькое редзаключение и отнёс в машбюро, а когда получил отпечатанные странички, пробежал глазами текст — опечаток у Свекольниковой обычно не случалось, — поставил подпись и молча положил на стол Лошаковой.

Камила Павловна с момента появления Андрея в редакции сидела над бумагами, не поднимая головы. И сейчас не пошевелилась, подчёркнуто его не замечая. Ну что ж — это его вполне устраивало. До обеда он занимался вычиткой корректуры, а в перерыв остался в редакции наедине с Трифотиной. Так бывало нередко. Туляковшин ходил обедать домой; Лошакова подкреплялась в столовой расположенной поблизости мебельной фабрики; Андрей же перебивался до вечера кружкой чая с захваченным из дому бутербродом.

Зато для Неониллы Александровны обеденная трапеза являлась эмоциональным пиком рабочего дня и всесторонне разработанным ритуальным действом. Вообще, как давно заметил Андрей, еда была для неё главной радостью жизни и основным способом снятия стресса. Собственно, жевала Неонилла Александровна почти безостановочно, а всякого рода перекусочная снедь припрятывалась и в ящиках рабочего стола, и в нише под ним, и в тумбочке, и между рамами на подоконнике. Провизия длительного хранения сберегалась в общественном холодильнике, втиснутом, как когда-то упоминалось, аж в авторской комнате. Ну и, наконец, деликатесы, лакомства и разносолы сиюминутного назначения приносились в объёмистых кошёлках и авоськах.

Звуковая палитра поглощения пищи менялась в зависимости от времени суток. С утра, как правило, процесс сопровождался разгрызаньем, хрустеньем и хрумканьем, чередуемыми с бульканьем, хлюпаньем и глотаньем. Обеденная же пора начиналась с увертюры шуршащих свёртков, а затем озвучивалась симфонически многообразно: стандартное будничное чмоканье уступало основную партию значительно превосходящему по децибелам чавканью, а роль ударных инструментов выполняли столовые приборы, входящие в соприкосновение с банками, кастрюльками, маслёнками, солонками, перечницами, сахарницами, а иногда и заменяющей литавры гусятницей.

«Приём пищи успокаивает нервную систему», — говаривала Неонилла Александровна. И действительно — после частых словесных схваток c Лошаковой аппетит её усиливался многократно.

Застольные удовольствия чередовались с процедурами самообслуживания: дальние походы — к холодильнику; в санузел, где отмывалась посуда, — также занимали немало времени, и Андрей приучил себя не замечать челночное снованье мимо его стола по-утиному переваливающейся, топоча при том каблучками, бесформенной фигуры, тем паче что зрелище желейно трясущихся при ходьбе наплывов и складок её дряблой кожи не вызывало у него прилива эстетических восторгов.

Эффект насыщения выражался у Трифотиной повышением жизненного тонуса и произрастающим из него благодушием, поэтому толковать с ней о чём-либо, не рискуя нарваться на грубость, следовало именно в такие моменты.

Отметив про себя, что в звуковом сопровождении акта чревоугодия обозначилась рельефная пауза, Андрей собрался было спросить о своей одобренной редсоветом рукописи, но его упредили:

— Ну, и чего вы добились, Андрей Леонидович, своими разоблачениями? — неожиданно прозвучал её вопрос, заданный тоном не то что не благодушным, а прямо-таки враждебным.

— Не знаю, Неонилла Александровна, — ответил он миролюбиво. — Поживём — увидим.

— Ничего вам изменить не удастся! — заявила она с каким-то злорадством. — Только себе навредили, и другим навредили…

Вторая часть упрёка была ему непонятна, но выяснять подробности резко расхотелось: неприязненный тон редактрисы лишь высветил, насколько антипатична ему эта прожорливая дама. Ведь даже тогда, когда она вроде бы поддерживала его, полностью избавиться от этого ощущения он так и не смог.

Андрей молча пожал плечами, встал из-за стола, чтобы пойти прогуляться…

— И книгу вашу никто здесь издавать не будет! — бросила она ему вслед.

«Какая вожжа ей под хвост попала?..» — недоумённо подумал Андрей, спускаясь по лестнице.

3

Ответ поджидал его на улице, где на него налетела возвращающаяся с обеда Сырнева.

— Андрей Леонидович! Спасибо вам, вы один за меня заступились!

— Ну уж, заступился, Вероника Сергеевна! Просто сказал что думал.

— Теперь они с нами поодиночке расправляться будут, — лихорадочно продолжала та. — Трифотина первая под пресс попала. Её сегодня директор с утра обрабатывал.

— Как это обрабатывал? И откуда вы об этом узнали?

— Маруся ушла за почтой, в приёмной никого не было, я под дверью стояла, всё-всё слышала.

«Да ей бы в разведке служить!» — подумал Андрей.

— Он ей говорит: «Мы вас, Неонилла Александровна, еле отстояли, когда на вас в прокуратуру писатели жаловались. На учёте по расширению жилплощади вы у нас стоите? Стоите. А с вашей стороны служебного рвения не чувствуется. Работаете кое-как, старший редактор одну за другой докладные мне пишет, жалуется. А у нас и не одна вы в расширении нуждаетесь…» Трифотина в ответ ни слова. Вышла красная, как из кипятка вынутая. Только это её не за плохую работу пропесочил Никифор Данилович. Она всю жизнь так работает, даже корректуры и те по диагонали вычитывает, все давно привыкли. Это за то, что она вас поддерживала. Так что вы её теперь берегитесь — своя рубашка к телу ближе…

— Ладно, как-нибудь переживём, Вероника Сергеевна! — натянуто улыбнулся Андрей и механически зашагал в сторону Второй Конной, хотя зачем ему туда — и сам не знал.

4

Дома ему долго пришлось повозиться, чтобы разложить в нужной последовательности клочки своих писем и перечесть их. В общем-то ничего интересного. Явно строчились по обязанности, из привычки не оставлять любую корреспонденцию неотвеченной. Привлёк его внимание лишь полузабытый стишок, сочинённый скуки ради на каком-то дивизионном совещании и обращённый к товарищу по ссылке Лёшке Мясищеву, выпускнику химфака. Замкнутый, поглощённый собственными мыслями, парень всё свободное от постылой службы время изучал топологию и склонен был к неординарным социально-философским выкладкам. Изредка выпадали вечера, когда Мясищев приходил в общежитскую комнату Андрея и они бурно обсуждали проблемы, казалось, непредставимые среди ракетных площадок, затерянных в таёжных сибирских болотах… О тех вечерах и поминалось в стишке, не слишком гладком, сделанном под Вознесенского, но чем-то и сейчас цепляющем автора:

Лёшка Мясищев, великий инквизитор!

Мирно спящих муравьёв развороши!

Для меня твои вечерние визиты —

Пробуждение для мозга и души.

Дождь звенящий после жаркой адской топки,

Грозовой пружинно-пляшущий озон…

Из бутылок вышиблены пробки —

Джинн на воле посреди запретных зон!

Ах, весёлая пирушка философии

В век тлетворно-затхлой оргии чумы!..

Рассужденья неуместнейше высокие —

Ну зачем с тобой затеяли их мы!..

В наше время неуверенно-беспечное

Ни к чему стремиться рьяно в глубь проблем.

Никому всё это незачем и не к чему:

Кто желает вкусно есть — тот глух и нем.

Топологию — на службу бухучёту;

Божий дар — в подливку жирную котлет!..

Всё пристойно, только знаешь — ну их к чёрту!

Ведь засохнем и подохнем, если нет.

Обезьянее желание быть сытыми

Силой разума победно заглушим!

Благороден риск быть вдребезги разбитыми

В смертной битве за спасение души!

Изберём себе судьбу земных скитальцев,

В сотый раз изобретём велосипед…

Только б выдержать в толпе неандертальцев!

Только выжить, только выстоять успеть!

Семьдесят второй год… Тогда он выдержал. Но оказалось, что неандертальцев и без погон пруд пруди. И не с ними ли он меряется силами сейчас?!.

5

Вопреки жертвенно-трагическим планам Монаховой, её проводили-таки на всецело заслуженный отдых с первого февраля. Возглавить массово-политическую редакцию доверили Калерии Сирхановне Викентьевой, а на вакантное место взяли свежего человека по фамилии Перелатов.

А спустя несколько дней опустело руководящее кресло в редакции производственной и сельскохозяйственной литературы. Сразу после скандального собрания тяжко заболел Леонид Аркадьевич Шрайбер. То ли на нервной почве — от переживаний последних месяцев, то ли в силу естественных причин, у него сдвинулся дремлющий ещё с войны в околосердечной области осколок. Операция не помогла, и добродушный ветеран войны и труда, о ком никто в Провинциздате не сказал бы худого слова, приказал долго жить. Когда директор навестил его в больнице накануне операции, добросовестнейший Леонид Аркадьевич больше всего сокрушался о том, что подвёл коллектив и поставил под угрозу февральский график сдачи рукописей в производственный отдел. «Простите меня, Никифор Данилович, что я не успел закончить редактуру „Интенсификации технологии“…» — так передал директор последние слова несчастного ветерана.

Андрей подумал: нет ли и его косвенной вины в случившемся? У него так и стояли перед глазами удручённая поза Шрайбера на собрании и тоскливо-обречённый взгляд. И опять царапнула недавняя мысль: первыми жертвами войны становится самые беззащитные и безобидные…

После похорон временно исполняющим обязанности старшего редактора поставили Неустоева, а вскоре в редакции появился новый сотрудник, Анатолий Васильевич — тот самый «машинист», чьи профессиональные и человеческие достоинства расхваливала Трифотина в памятный первый день августа минувшего года.

Фамилия у него была говорящая — Беспородный, однако, в противовес ей, во внешности и манерах порода очень даже чувствовалась. Подполковник в отставке, он сохранил офицерскую подтянутость, юношескую живость в движениях и активный, дружелюбный интерес ко всем и всему вокруг себя. К тому же оказался общительным, весёлым, с огоньком в глазах, да ещё заядлым курильщиком и азартным шахматистом. Словом, точек сближения с новым сотрудником нашлось немало. Андрея он по-приятельски называл на «ты», но сам Андрей из-за разницы в возрасте отвечать тем же не решался.

На перекурах Беспородный охотно делился байками и историями из своей весьма разносторонней биографии. Андрей узнал немало примечательного. В конце сороковых, двадцатилетним парнем, Беспородный год провёл за решёткой (в подробности он не вдавался, но Андрей догадался, что попал под репрессии вместе с родителями), однако после сумел поступить в военное училище и по его окончании был отправлен служить не куда-нибудь, а в Австрию. Там его взяли под колпак соответствующие органы, уличив в оригинальной провинности. Рассказчик со сдавленным смехом процитировал давнюю обвинительную формулировку: «Проявлял нездоровый интерес к буржуазному образу жизни, что выразилось в неоднократном посещении Венской оперы». Похоже, суровых последствий такое пятно в биографии всё-таки не возымело и, судя по дальнейшим вехам послужного списка, карьере сильно не повредило. И в партию он благополучно вступил, и военным журналистом отпахал не одно десятилетие, и квартирный вопрос решил вполне благополучно, попав после дембеля на постоянное место жительства в южный, высоко котирующийся среди отставников краевой центр…

Так что у Андрея появился на работе если не близкий приятель, то добрый товарищ. Стало малость повеселее.

6

К середине февраля страсти недавних недель поулеглись, и в Провинциздате воцарилась привычная рутинная атмосфера. Все погрузились в повседневные праведные труды. Стимулировало, вероятно, сотрудников и приближающееся кульминационное событие года — тринадцатая зарплата.

Выдалось однажды утро, когда Андрей по случайному стечению обстоятельств прибыл в редакцию первым. Ему и принесла Маруся свежую почту. Распечатывал и просматривал её директор, а потом корреспонденция распределялась по соответствующим подразделениям.

Сверху не слишком объёмистой стопки лежал плотный конверт с новой книжкой. Сопроводиловка из типографии извещала:

«Высылаем авторский экземпляр книги О. Бальзака «Шагреневая шкура».

Шкура, значит… Мда-а! И как же переправить автору его собственность?..

Следующее письмо в стопке, с грифом Главка, моментально сбило его с весёлой волны:

Уважаемый товарищ Амарин!

Мы вторично отрецензировали рукопись А. Казорезова «Плешивый овраг». Ознакомиться с рукописью мы попросили члена Союза писателей тов. Чехова А.П. Рецензент предложил снять повесть «Судьба водовоза», а в остальном рукопись, судя по рецензии, готова к редактированию.

Начальник Главка — И.Г. Горбатый.
10 февраля 1986 г.

Вот так Чехов А. П. Неуж ещё и Антон Палыч?.. Ну, нет! Настоящий Антон Павлович мог оценить помянутую рукопись лишь как материал для пародии либо фельетона. Значит, и в Главке нашлась мохнатая рука то ли у самого Анемподиста, то ли у его провинциздатских покровителей. К кому же обращаться теперь?..

Часа через полтора, встретившись на перекуре с Беспородным, Андрей узнал, что именно ему директор, в присутствии Лошаковой, поручил редактировать рукопись Казорезова. Испытывая симпатию к человеку, которого считал незаурядным, Андрей рассказал ему всю предысторию. Не то чтобы он надеялся найти в нём продолжателя, так сказать, своей линии, но предполагал, что поможет новому редактору определиться: с каким барахлом придётся тому иметь дело.

У Беспородного была привычка в разговоре постоянно слегка подхихикивать, будто всё, о чём он говорил, не стоило воспринимать чересчур серьёзно. По ходу рассказа Андрея он не только похихикивал, но и поахивал, однако ж в итоге заметил, что не находит рукопись такой уж скверной — «не хуже, чем у других» — и в том, чтобы издать книжку в урезанном до двенадцати печатных листов объёме, какой она приобрела после повторного рецензирования в Главке, «большого греха не видит».

Ладно, пусть хоть так, смирился Андрей. В самом деле — не может же новый в Провинциздате человек с первой порученной ему работой поступить так, как это вышло у него самого. К тому же ему наверняка объяснили, почему это сотруднику производственной редакции поручают делать непрофильную книгу.

7

Двадцать седьмой партийный съезд открылся в заранее назначенный день, но мечтавший дождаться этого знаменательного события главный редактор «Подона» Суицидов недотянул до него всего лишь сутки.

— Оч-чень приличный человек был, — удостоила его сочной эпитафии Трифотина, реакция же других коллег осталась Андрею неизвестной.

А когда высочайший форум завершился, забурлили, как водится, митинги и собрания счастливых граждан, спешащих одобрить, встать на трудовую вахту и принять. С последним, впрочем, назревала всё большая напряжёнка.

Провинциздат, ясное дело, не мог остаться в стороне, и в двадцатых числах марта назначили профсоюзное собрание. Помимо одобрения свежих партийных директив, планировалось и мероприятие, имевшее большую практическую ценность, а именно: выборы председателя профкома взамен выбывшего Шрайбера. Рекомендовали на это место Анатолия Васильевича Беспородного.

В эти дни в поведении Камилы Павловны наблюдалась повышенная активность. То есть она и всегда-то была достаточно подвижна, но тут её обуяла некая телефонная мания, заставлявшая в усиленном режиме менять местоположение. Она вела долгие, зачастую вполголоса, переговоры с неизвестными Андрею абонентами, причём частенько бегала, чтобы позвонить, в унаследованную Викентьевой бывшую монаховскую келью, а иногда и на третий этаж — в бухгалтерию. Из-за такого броуновского движения в её загадочных переговорах порой возникали непредвиденные сбои. К примеру, разговаривает она с кем-то у Викентьевой, а звонок раздаётся в родной редакции, и тогда трубку поневоле берёт кто-то другой. Как-то трубку поднял Андрей, и его попросили передать Камиле Павловне, что ей звонил из столицы какой-то Шпундик от Анатолия Владимировича. Андрей, естественно, транслировал ей эту информацию, и его начальница почему-то жутко смутилась…

Зачастил к ней с визитами и собкор центральной газеты «Безвестия» Гуанов — фигура совершенно анекдотическая. Будучи земляком ГПК, он рвался в писательский союз и навыпускал уже десятка полтора фотоальбомов, изображавших классика в разных жизненных ситуациях: «ГПК на рыбалке», «ГПК на охоте», «ГПК путешествует» и т. п. Второй тематический пласт писательских изысков Гуанова составляли фотоальбомы, посвящённые лошадям, но опять-таки не всяким-разным, а упомянутым в произведениях корифея. На этом поприще Гуанов соревновался с художником-иллюстратором Панкратовым. «Наши кентавры» — такое прозвище дал им восторженный репортёр после посещения выставки, где экспонировались работы обоих. В финансовом отношении состязание шло ноздря в ноздрю, но в части признания со стороны коллег Панкратов имел несомненное преимущество. Его в своё время без всяких проблем приняли в союз художников, а вот с вступлением Гуанова в писательский союз дело не клеилось. С одной стороны, конечно, не дремали завистники, не догадавшиеся вовремя застолбить золотую жилу. С другой же, имелись и резонные формальные препятствия. Союз-то — писателей, а не фотографов. И ссылка претендента на то, что, дескать, и вся текстовая часть альбомов написана им самим, в расчёт не принималась. Он уже неоднократно подавал заявление в союз, но писательское собрание неизменно его проваливало.

Надо отметить, что формалистике осоюженные писатели и вообще придавали болезненное значение. Был печальный случай, когда талантливый литератор и знаток искусства, издавший в столице несколько блестяще написанных биографий художников, также был забаллотирован на приёме. Бледенко выдвинул тогда такой остроумный довод: «Он пишет о художниках, так пусть идёт и вступает в союз художников». Бледенке моментально ответил Дед: «А если бы к нам пришёл Тургенев с „Записками охотника“ — ты бы его отправил в Общество охотников и рыболовов»?..

Раньше Гуанов появлялся в редакции не слишком часто, а тут вдруг чуть ли не каждый день стал припираться. Длиннобудылый и притом сутулый, он крюком сгибался над лошаковским столом и украдкой бросал на Андрея из-под пышной негритянской копны взгляд любознательного дауна.

Андрей догадывался, что вся эта лошаковская суета со звонками и визитами каким-то боком касается его, но повышенного интереса не только не проявлял, но и не чувствовал: до того всё это ему надоело!

В день профсоюзного собрания Андрей решил наконец прояснить ситуацию с другом-поэтом. И, после длительного перерыва, вновь сцепился с Лошаковой. Правильнее, конечно, сказать, она с ним сцепилась. Сам-то он всего лишь вежливо спросил, ставить ли в апрельский график подготовленный им поэтический сборник.

— Что вы мне своих друзей проталкиваете! — без разминки завелась Камила Павловна. — Свою книжку пропихиваете — мало? Так теперь ещё… — Что «теперь ещё», сформулировать ей так и не удалось.

— Так если у меня друзья талантливые — что ж им, из-за дружбы со мной от ворот поворот давать? Человек печатался практически во всех центральных журналах, о его публикациях только ленивый не писал, к тому же наш земляк — да мы сами его уговаривать должны, чтоб он у нас издался!

— А вы читали, что о нём критики пишут?

— Читал. Пишут разное, и хорошее, и злобное, но талант его никто под сомнение не ставит.

— Да все его стихи анти… — Она прикусила язык, удерживаясь от чересчур хлёсткого определения. — Идеологически невнятные, — нашла она подходящую замену.

— То есть?..

— Без всяких «то есть»! Его сборник в Провинциздате печататься не будет…

Тут Лошакову позвали к телефону аж в бухгалтерию и она ускакала с девичьей прытью. Явно он выбрал неподходящий момент для объяснений с нею.

Тем временем зазвонил телефон и в редакции. Андрей, думая о своём, автоматически снял трубку.

— Это пишатель Индюков говорит, — прошамкал прокуренный голос.

— Кто-кто?.. — не разобрал Андрей.

— Пишатель Индюков.

— Да кто вам сказал, что вы писатель! — Андрей с досадой бросил трубку.

8

Всю зиму отопление в Провинциздате едва ощущалось, и в морозные дни спасаться приходилось кустарными обогревателями типа «козёл», строго запрещёнными пожарной охраной. Андрея же выручала его всепогодная куртка с капюшоном, — как уже упоминалось, синяя на белой подкладке. В ней и за столом сидеть было удобно, и по отсекам провинциздатского трюма передвигаться без проблем. Куртка стала для него личной зимней униформой. Естественно, что и на собрание он поплёлся, не снимая её: ещё чего — в директорском кабинете самый колотун и есть: помещение-то большое, аж с четырьмя окнами.

Председателя профкома выбрали без долгих церемоний, зато следующий и основной пункт повестки дня вызвал поток начальственных речей. Как конкретно этот пункт назывался, Андрей так и не понял, чаще всего пережёвывались набившие оскомину слова «ускорение» и «перестройка».

Прислушался он, когда слово предоставили Камиле Павловне. Выступала она эмоционально, но сумбурно. Казалось, бормашина то набирает, то сбавляет обороты, но так и не может просверлить нужное отверстие. Начала Лошакова с того, что, выполняя решения какого-то там пленума и встав на трудовую вахту в честь приближающегося съезда, редакция в минувшем году своевременно выпустила все юбилейные издания. Потом с особым пылом толковала «об умении и неумении каждого работника выполнять свои непосредственные обязанности, о его компетентности». В чём же она заключается, по Лошаковой? Оказывается, первый показатель качества редактирования — это сверхнормативная правка. Андрей за год службы наконец разобрался, что сие обозначает. По договору с типографией издательству позволялось вносить в корректуру правку, не превышающую трёх процентов объёма. То же, что правилось сверх означенной нормы, подлежало дополнительной оплате. Потому-то малограмотный Цветиков и попадал чаще других в передовики: он практически вообще ничего не правил у своих патриотических авторов. Но ещё более поразительным выглядел другой показатель качества редактирования, названный Лошаковой: редактор поощрялся премией в том случае, если он максимально сократил объём редактируемой рукописи.

— А если нет сокращения объёма, — завершила свою мысль Камила Павловна, — то редактор должен лишаться премии.

— Тогда максимальную премию должен получить тот, кто сведёт объём рукописи к нулю! — вырвалось у Андрея.

Его выпад был проигнорирован, и он решил больше не подавать голоса. Нетерпеливо разминал в пальцах сигарету, мечтая поскорее выбраться из заточения. Отметил только про себя удивительную концовку лошаковской речи: она покаялась в том, что, к сожалению, ни одно из юбилейных изданий не вышло в срок.

Андрей подумал, что ослышался. Протокол собрания вела Свекольникова; она записывала всё слово в слово.

— Можно маленький вопрос по ходу? — поднял он руку, глядя на председательствующего Беспородного.

Тот кивнул.

— Я прошу прощенья, если что-то не так понял, но хотелось бы уточнить. Виктория Ксенофонтовна, посмотрите, пожалуйста, в самом начале выступления Камилы Павловны, где она говорит о юбилейных изданиях — что там сказано?

Свекольникова дисциплинированно зашуршала листами протокола и моментально нашла нужные строки:

— Здесь, — повела она пальцем по странице. — «Редакция в минувшем году своевременно выпустила все юбилейные издания».

— Спасибо! А теперь в самом конце выступления — там что о них говорится?

Старшая машинистка вернулась к недописанной странице и прочитала:

— «К сожалению, ни одно из юбилейных изданий не вышло в срок».

— Вот такие антиномии чистого разума, — развёл руками Андрей. — Так может кто-нибудь мне объяснить, как это они своевременно вышли, а в срок не вышли? — задал он риторический вопрос и непроизвольно вдохнул аромат размятой, готовой к употреблению сигареты.

— Зачем мы вообще его слушаем! — завизжала Лошакова. — Он никого не уважает, он над всеми издевается, стоит тут перед нами в куртке, мня сигарету!.. — взбесившаяся бормашина досверлила последнюю живую ткань зуба и заглохла, увязнув в челюсти…

Беспородный деликатно, но твёрдо произнёс:

— Ну как зачем, Камила Павловна? На профсоюзном собрании каждый имеет право выступить, высказать своё мнение.

Лошакова шумно выдохнула и спущенным воздушным шариком распласталась на стуле, Андрей же решил подлить масла в огонь:

— Ответ на мой вопрос и так ясен. Теперь несколько слов по существу сегодняшней повестки. Все только и повторяют: «Ускорение!», «Перестройка!» — а человек с улицы зайдёт к нам — и что он увидит? Стенд в коридоре под названием «Книги Провинциздата в тысяча девятьсот восемьдесят четвёртом году»! А сейчас какой? Восемьдесят шестой! Так что у нас ускорение в обратную сторону получается. И не только цифирку давно пора заменить на нашем стенде, это-то дело нехитрое! — а изменить в корне всю политику издательства. Тогда, может, что-то и перестроится!

На этом прения увяли. Торопливо приняли заранее заготовленное, из общих фраз составленное решение, и собрание закрылось.

Беспородному оказалось по пути с Андреем до автобусной остановки. На ходу они обменивались впечатлениями о прошедшем собрании.

— Что ты так взъелся на Камилу Павловну? — как всегда подхихикнув, спросил новый председатель профкома. — Она же всё-таки женщина, пожалел бы её…

— Женщина?.. — полувопросительно повторил Андрей. — Ну да, конечно… — Он запнулся: довод собеседника показался ему не вполне корректным, но всё же немного смутил. — Да знаете, Анатолий Васильевич, я её, честно говоря, и не воспринимаю как женщину. То есть, в дверь, само собой, пропускаю впереди себя, и разговариваю стоя, если она стоит… А потом что ж — если женщина сознательно совершает подлости, так с этим смиряться надо, что ли?.. Вообще, — на ходу оформил он неясную прежде мысль, — все они для меня существа среднего пола: что Лошакова, что Трифотина, что Викентьева… Понимаю, у вас может быть другой взгляд на эти вещи, но вы ещё, наверно, просто мало сталкивались с нашими милыми дамами.

— И всё же я на твоем месте был бы к ним поснисходительней, Андрей.

— Да и я бы по доброй воле с ними не связывался — сами вынуждают…

Так они и остались каждый при своём мнении.

9

Кисельным мартовским утром, когда уличный туман, казалось, обволакивал и все предметы в помещении, а Андрей клевал носом над нудной корректурой, в редакцию заглянул Цибуля.

— Андрей Леонидович, зайдите ко мне на минутку, — пригласил он с загадочной полуулыбкой.

У себя в кабинете Цибуля усадил его за стол и спросил:

— Так вас можно поздравить?

— С чем?..

— А вы разве не знаете? Вот, посмотрите. — Он протянул Андрею довольно пухлую зелёную брошюру.

Это был годовой план столичного издательства. Ага, значит, и до Провинцеграда дошло!

Андрей пролистал книжицу и нашёл страницу со своей фамилией. Теперь и он не смог сдержать торжествующую улыбку. Вот он, триумф! Его враги посрамлены: лучшее издательство страны возвещает миру о книге Андрея, да не какой-то плюгавенькой пятилистовой малютке, пределе мечтаний местных дебютантов, а о полновесном сборнике в пятнадцать печатных листов, ещё и с двойным тиражом.

— Знать-то я знаю, — снисходительно ответил он Цибуле, — договор у меня давно на руках, и аванс получен. Но плана ещё не видел. Так что спасибо за добрую весть.

Цибуля осторожно запер дверь на ключ и открыл сейф.

— Ну, давайте пропустим по чарке за ваш успех.

Такого ещё не бывало! По слухам, Василий Иванович принимал допинг тайком и исключительно в одиночестве. Выходит, он втихомолку симпатизирует Андрею?.. Нет, не стоит рассиропливаться. До сих пор никакой реальной поддержки от главного Андрей не получал.

Они выпили по стопке «Русской». В глазах Цибули сразу появился живой блеск. Он налил по второй. Когда опрокинули и эти, заговорщически улыбнулся и доверительно сообщил:

— Тут мне недавно Индюков звонил… Как раз перед собранием. Аж заикался от испуга. «Василий Иванович! Кто это там у вас в художественной редакции сидит?» — «А что случилось, Аполлон Михайлович?» — «Я звоню Камиле Павловне, говорю: «Это писатель Индюков». А мне грубый голос отвечает: «Какой вы писатель!». — Тут Цибуля улыбнулся чуть ли не одобрительно и налил по третьей. Закуска меж тем не просматривалась. Глаза главного редактора замаслились. Он склонился над столом и продолжил рассказ: — Я ему говорю: «Это вы, наверно, номером ошиблись, Аполлон Михайлович». Да… Сильно вы его напугали, Андрей Леонидович. — Последнее было произнесено как бы с некоторой завистью.

Андрей развеселился.

— Надо было Индюкову сказать, что это ему с Парнаса ответили, — выдал он в качестве комментария.

— С Парнаса?.. — Цибуля издал короткий понимающий смешок и поднял стопку. — Ну, давайте, за вашу книжку!

На третьей стопке аудиенция закончилась.

А немного погодя Андрей увидел, что зелёную брошюру нервно перелистывает Лошакова. Что ж теперь она придумает?

Как вскоре выяснилось, придумано всё было заранее. Через неделю Цибуля таким же таинственным манером вызвал Андрея в свой кабинет, и недавняя сцена зеркально повторилась, за исключением финала. Только в этот раз он получил многострадальную собственную рукопись с подписанным главным редактором заключением, которое, если не считать вводной фразы, цитировало рецензию неведомого сотрудника Института мировой литературы, громившую Андреевы рассказы — те самые, что вошли в анонсированную зелёной брошюрой книгу. Рукопись возвращалась автору на очередную доработку. Сейф в присутствии Андрея не открывался, хотя сегодня давешняя тройная доза больше пришлась бы кстати.

Андрей потом размышлял: готовились ли заранее два действия разыгранной комедии как садистский трюк, или же Цибуля таким способом пытался подсластить пилюлю — но однозначного вывода так и не сделал.

10

Всё-таки он потерял бдительность: невозможно же всё время держать нервы скрученными в стальной трос, жить в положении сжатой пружины, двигаться, как по рингу, в молниеносной готовности уходить от удара и наносить свой, вести бой с тенью, с призраками, с ветряными мельницами…

И предостережения Васильева забылись. Ну, не забылись, так осели в пассивном отсеке памяти. И когда однажды в конце дня в редакцию заглянула секретарша и скомандовала:

— Амарину к начальнику управления, — Андрей ничего худого не заподозрил, даже не дрогнуло лицо, как это бывает от дурного предчувствия.

Лошаковой в комнате не было, Туляковшин, как обычно, и головы не поднял, а Трифотина что-то всполошилась:

— Зачем это вас вызывают, Андрей Леонидович?

— Понятия не имею, — не глядя на неё, сквозь зубы буркнул он.

В приёмной у дверей начальственного кабинета ожидали Беспородный и Тих-Тих.

— Вас тоже? — удивился Андрей.

Беспородный только успел ободряюще подмигнуть Андрею: мол, не дрейфь, отобьёмся…

Тут в приёмную завалил и руководящий тандем: директор с главным, а за ними — Лошакова, и Андрей понял, что готовится что-то неладное. Но что именно?..

Андрей никогда не испытывал трепета перед начальственными кабинетами, столь присущего испокон веков на Руси простым смертным, но, попадая в создаваемое другими поле такого трепета, он, вероятно, в какой-то доле заряжался этим полем (а может, и гены, пусть чуть-чуть, едва-едва, но отравляли кровь эманацией, осколками распада, недорастворёнными шлаками тысячелетнего рабства…), и невидимый порог кабинета как бы вырастал до размеров комингса, словно требуя по флотской технике безопасности от входящего не только повыше задрать ногу, но и — главное! — не забыть нагнуть голову, чтобы не дай бог лоб не расшибить.

Чтобы избавиться от этого ощущения, нужно было волевое усилие — не чрезмерное, но осознанное, и ещё с армейских времён Андрей пользовался не раз испытанным приёмом: во время начальной паузы (а она следовала почти всегда, как бы естественным путём обозначая — подчёркивая! — дистанцию между хозяином кабинета — непременно занятым делом, неизмеримо более важным, нежели то, ради которого пришёл посетитель, даже им самим вызванный, — и переступившим порог) он сосредоточенно и всесторонне изучал интерьер начальственного апартамента.

Так же поступил он и сейчас, благо что объект наблюдения выдался любопытный.

Поражали прежде всего его размеры. Казалось невероятным, чтобы такой необъятный простор таился средь непропорционально узких и тесных коридоров, клетушек, чуланов, его окружавших, — словно прячась где-то в неевклидовом пространстве. Было бы подходящим сравнение кабинета начальника Провинцеградского краевого управления печатных дел Аристарха Елпидифоровича Пульпенко с футбольным полем, правда, не классических размеров, а скорее, площадкой для дыр-дыра, или, как это сейчас официально называется, — мини-футбола. Прямоугольник начальственного стола, располагавшегося у стены, противоположной входной двери, примерно соответствовал параметрам штрафной площадки. Перпендикулярно к нему и до, условно говоря, центрального круга тянулся узкой полосой стол, предназначенный, вероятно, для ближайших советников начальника.

Его массивная голова, глубоко всаженная в ещё более монументальную глыбу плеч, составляла с ними единый монолит, контур которого образовывал равностороннюю трапецию, а та, в свою очередь, — ежели продолжить сравнение на футбольной основе — смотрелась раскоряченными воротами; а если вернуться к более адекватной ситуации канцелярской атрибутике — была здорово похожа на чёрное пресс-папье с литым набалдашником.

И наконец, в левом углу у ближней стены, «на нашей половине поля», примерно там, где боковая линия впадает в сектор углового флажка, прорастал одной ногой из паркетного пола овальной формы полированный столик для посетителей.

Вокруг него и разместилась вся провинциздатская делегация, причём получилось так, что дир, Цибуля и Лошакова оказались спиной к окну, зато вполоборота лицом к начальнику; Беспородный и Андрей лицом к окну, а к начальнику вполоборота затылком (вот интересно — случайно так вышло или преднамеренно: ведь заоконная яркость всё время била в глаза, и когда Андрей поворачивался в сторону Пульпенки, то поначалу мог различить лишь силуэт его, и получалось, что он как бы ослеплён начальственным величием!), а Неустоев — тот и вовсе спиной, и уж этакое недопустимое нарушение приличий так морально на него давило, бедного, что как он только себе шею не скрутил, тщась соблюсти неписаный, но предписанный этикет.

Но и теперь Андрей не догадывался, что же будет дальше, хотя и не сомневался, что его ждёт какой-то непредвиденный удар.

А затактовая пауза длилась, и глаза устали глядеть на яркое, и застылость мимики от мимолётной тревоги сменилась гримасой искренней и не желающей скрывать этого скуки; он перевёл взгляд на тёмно-серый ящик бакинского кондиционера, набитого пылью, брезгливо поморщился, вольно откинулся на спинку стула и (о ужас, трепещите, ревнители комильфотности, пуристы приличий, жрецы субординаций!) сладко потянулся, передёрнул лопатками, а затем, пряча зевок в ладонь, вопросительно повернул голову «к воротам противника».

И в этот момент пресс-папье качнулось вперёд, потом вернулось в исходное положение, и из набалдашника, как из репродуктора, что-то бубукнуло, гулко, но неразборчиво, типа: «Разрешите мне…»

«…горячо и сердечно», — мысленно подсказал ему Андрей следующую фразу. Тут голос репродуктора как бы очистился от ржавой трухи и прозвучал вполне внятно:

— …сердечно и горячо поздравить коллектив с приближающимся Днём международной солидарности трудящихся.

«Что-то новое, — подумал Андрей, — поздравлять у себя в кабинете? Никак перестраивается гран-шеф?.. Но почему такой странный подбор делегатов?.. И до праздников ещё целых две недели…»

— …время ускорения научно-технического прогресса, коллегия Главпечати отметила… необходимо укрепить редакцию производственной и сельскохозяйственной литературы… принято решение для этой цели… опытного квалифицированного редактора Амарина перевести в редакцию производственной и сельскохозяйственной литературы… а в редакцию детской и художественной литературы принять редактором товарища Бодалова… с перспективой…

«Чего-чего?.. — до Андрея всё ещё не доходило, — его к сельхозникам? Значит, вот какой изобретён трюк, вот оно то, о чём предупреждал доброжелатель Васильев? А ведь и верно: он успокоился, решил, что уже победил, а они не мытьём так катаньем…

Он был растерян. Не столько даже неожиданностью, сколько бессмысленностью, иррациональностью происходящего. Почему? С какой стати? Что общего может быть между ним и сельхозредакцией?..

Тут вдруг Тих-Тих, который в продолжение последних фраз Пульпенки всё порывался что-то возразить и усиленно, рывками выворачивал шею с верхней частью туловища назад, словно дёргая штопором засевшую в горлышке пробку, наконец вырвал её и приподнялся со стула.

— Зачем это делать?!. — отчаянно, но в то же время вполголоса завопил он. — Почему Амарина в сельхозредакцию, он филолог, как он будет нам… «Книга свиновода», «Разводите уток», «Искусственное осеменение крупного рогатого скота»?..

Пульпенко досадливо скривился, и голос его словно тоже сморщился:

— Тихон Тихоныч… мы вас планируем на заведующего редакцией, вы сейчас исполняете обязанности… Вы же опытный работник. Это решение апкома, — гран-шеф через силу выдавливал из себя слова, будто удивляясь: зачем лишний раз объяснять общеизвестные истины. — Сейчас перестройка! — вдруг с каким-то живым испугом выкрикнул он. — Всем сейчас трудно, — и тут его бубнящий голос вдруг сорвался и зазвенел искреннейшей болью. — Всем руководителям трудно, — уточнил он и всерьёз пригорюнился.

Андрей следил за происходящим с каким-то отупением и, перебирая в уме доводы против творящейся нелепости, с равнодушным отчаянием осознавал, что все они окажутся бессильными перед безликой формулой: это решение апкома… Выпрыгнула и такая мысль: а что — ну и пусть, всё-таки там мужики, ребята неплохие, хоть от этого бабья избавлюсь. Подумаешь, свиноводы — писал же он о доярках… Но, не успев обдумать её, Андрей, неожиданно для себя, а для остальных, наверно, и подавно, неспешно поднялся с места и отмашкой руки остановил что-то всё ещё лепечущего Тих-Тиха:

— Погодите, Тихон Тихоныч, раз уж тут так, за здорово живёшь, без меня меня женили, я сам скажу несколько слов по этому поводу. — Кажется, голос его вовсе не дрожал и не пресекался от волнения, похоже, он даже и вовсе не волновался: ведь он считал, что изменить его слова не смогут ничего — что ж переживать-то зря. Но молча проглотить подсунутую ему тухлятину было всё же выше его сил. — Так вот. Подоплёка этого фокуса всем присутствующим ясна, и нечего из нас дураков здесь делать (Андрей не старался выбирать выражения). А особенно не стоит вешать лапшу на уши насчёт перестройки…

— Нет, вы слышите, как он разговаривает! — проныла, всплеснув руками, Лошакова. — Это с вами, Аристарх Елпидифорович… А что нам приходится выслушивать!.. Вот такая у нас дисциплина, — горько сникла она.

— Суть дела, — не обращая на неё внимания, продолжал Андрей, — в том, что графоманы из Провинцеградской писательской организации почуяли угрозу для своих карманов. Как же — молодой никому не известный редактор попытался преградить им доступ к заветной кормушке. Выкинуть на улицу — тямы не хватило, тогда изобрели такой вот способ.

— Это… Андрей… как его?..

— Андрей Леонидович, — заботливо подсказал дир.

— Андрей Леонидович, — повторил Пульпенко, и столь непритворное страдание излучили его глаза затравленного тайного пьянчуги, которому каждая лишняя минута разлуки со спрятанной под подушкой бутылкой такая пытка, что садисту впору продлить её хоть на миг ещё… — Что мы будем тут обсуждать — есть решение апкома, — и он, как сказали бы в давние времена, скорбно возвёл очи горе.

— Мне неизвестно такое решение! — теперь голос Андрея звенел яростью, но не той, безудержной, неуправляемой, когда человек перестаёт владеть собой и его несёт волна эмоций, а уверенной в своей правоте и силе, яростью убеждённости, не отступающей ни перед какими препятствиями… — Мне неизвестно такое решение, — повторил он. — И мне как-то слабо верится, чтобы такой могучий орган собирался и выносил решение по поводу моей ничтожной персоны. Так что решал, по-видимому, не апком, а какой-то апкомовский клерк типа этого Джихаряна, Джирханяна или как его… — Андрей выделил голосом слова, недавно произнесённые начальником управления, — и сделал это в угоду банде подонских кудесников пера!

— Вот! Вы слышите? — в ужасе пискнула Лошакова, но Пульпенко не откликнулся на её зов. Видимо, он смирился с неотвратимостью Андреева напора и терпеливо ждал, когда напор этот иссякнет сам собой. И Андрею расхотелось обосновывать свою мысль о местных графоманах и их ставленнице и кормилице Лошаковой, заботливо тиражирующей сочинённую ими макулатуру. Всё и так всем понятно.

— Короче, — переключился он на суть дела. — Я считаю, что та рекомендация апкома, о которой здесь было сказано, — ошибочна. Более того — вредна. Я литератор, и переводить меня в сельскохозяйственную редакцию нелепо и бессмысленно.

— А где же вы хотите работать? — вдруг неожиданно, даже, вероятно, для самого себя, вырвалось у Пульпенки.

Андрей удивился вопросу, ответ на который так очевиден:

— Там же, где и сейчас — в редакции художественной литературы.

— А что думает по этому поводу директор?

Дир услужливо вскочил и по-кроличьи сложил лапки.

— Решение принято — надо исполнять. Мы солдаты.

Пульпенко сделал жест, обозначавший: ну вот, мол, зрелый руководитель всё понимает правильно, и стал выдвигаться из кресла, собираясь, очевидно, закончить совещание, или как там называлась эта дурацкая процедура; Тих-Тих, изогнув рукояткой штопора голову, недоумённо пыхтел; Цибуля, сидевший всё время не шелохнувшись и не проронив ни звука, всё так же изображал бюст самому себе; дир с долейсекундным запозданием дублировал все движения начальника, а Лошакова испустила вздох облегчения, посчитав, наверно, что всё прошло более безболезненно, чем могло бы… Андрей всё же решил оставить последнее слово за собой:

— Я ещё выясню, законно ли такое решение. Меня принимали на работу не в издательство вообще, а именно в редакцию художественной литературы, — и сел, полагая сказанное достаточным. Сотрясать воздух теперь уже не имело смысла. Нужно предпринимать что-то другое. Да вот хотя бы взять в бухгалтерии справочник по трудовому законодательству и выяснить, имеют они право перевести его в другую редакцию или самодеятельность разводят…

И тут вдруг медленно, и при этом криво и сосредоточенно улыбаясь, встал Беспородный и голосом сдавленным и тихим, но очень убедительным остановил начавшееся движение:

— Постойте! — он махнул рукой, глядя перед собой на полированную столешницу, вроде бы советуясь со своим отражением, потом резко дёрнул головой вниз, будто приняв совет к сведению, и чётким, как на плацу, движением выполнил поворот напра-ву! — держа при этом стул за спинку, и поставил его перед собой как опору для рук, словно собирался выполнять какое-нибудь упражнение из комплекса утренней либо производственной гимнастики — ну, там, отжимание или, может, махи правой ногой назад — вправо — в исходное положение, левой назад — влево — в исходное положение — и таким образом стал к руководству лицом. — Мне как председателю профкома… — Пульпенко раскрыл было рот, чтобы перебить Беспородного, но, вероятно, забыл его имя-отчество — и просигнализировал беспомощным взглядом диру; тот, привстав, мягко подсказал, но, видно, время, чтоб остановить, было упущено, и голос Беспородного набрал силу: — Я, как председатель профкома, имею право высказать своё мнение… — и опять мина смирения перед неизбежным сковала физиономию начальника, и вновь пресс-папье установилось на отведённой ему подставке.

«Уж что-что, а право вы имеете», — вспомнил Андрей крылатую фразу.

Беспородный застенчиво улыбнулся.

— Мне за свою довольно долгую жизнь много пришлось пережить всякого. И было у меня несколько случаев, которых я стыжусь. Да, стыжусь, — повторил он, и голос его слегка осип. — Когда я молча соглашался, и совершалась подлость. И я предавал… да, предавал… хороших людей. И я не хочу, — он усилил нажим, — ещё раз становиться участником подлого дела. Да! Мы здесь все сейчас прекрасно понимаем, что творим подлое дело. И всё это придумано, чтоб облегчить жизнь Камиле Павловне. Все мы знаем, что Амарин квалифицированный редактор художественной литературы, что он на своём месте. Там кому-то могут не нравиться его резкие высказывания, манера себя вести, куртка может не нравиться, но это к сути дела не относится. И акция, которую тут нам преподносят как решение высоких инстанций, — форма расправы с неугодным сотрудником. Я, как председатель профкома, категорически против! — Беспородный уже почти орал, глаза блестели бешено, губы подрагивали, — категорически против! Те, кто принимал такое решение, — они что, спросили мнение коллектива, профсоюзного комитета, партийной организации? Со мной лично никто не говорил об Амарине, с Тихон Тихонычем тоже… Вот… — и Беспородный резко оборвал свою речь и сел на место.

— Ну что, товарищи (глубокий вздох облегчения), я вас больше не задерживаю. — Пресс-папье качнулось вперёд и припечатало резолюцию.

11

Внутри у Андрея всё, что называется, бурлило и кипело, но он привык держать лицо непроницаемым, и очевидно, в его выражении не было ничего необычного, потому что Трифотина, изнывающая, естественно, от любопытства, с порога так и вцепилась в Андрея жадным вопросом:

— Ну, что там было? — но, получив в ответ равнодушное Андреево:

— Да так, ничего особенного: горячо и сердечно поздравили с приближающимися праздниками, — поверила ему и даже как бы ободрила союзнически:

— Я и говорила, что ничего они не смогут сделать.

Андрей захватил сигареты и вышел на балкончик, где, разумеется, уже курил Беспородный.

— Сейчас бы по сто пятьдесят дёрнуть, — с нервным смешком высказался тот. — Ничего-ничего, этим дело не кончится.

— А где Тих-Тих?

— Он остался в кабинете. Хочет всё-таки убедить Пульпенку.

Они обменялись ещё несколькими взаимоободряющими репликами, ругательствами в адрес начальства; оба не собирались сдаваться и надеялись теперь, что и Неустоев будет на их стороне, а тот всё не появлялся. Они выкурили ещё по одной сигарете — Тих-Тиха всё не было.

Вернулись с балкона на лестничную площадку. Мимо них с третьего этажа вольным парусом порхнула Лошакова — видно, бегала поделиться приятной новостью с мил-подругами в машбюро и бухгалтерии.

Беспородный с Андреем переглянулись — не отравиться ли по третьей, но тут дверь на первом этаже хлопнула деревянным, спустя несколько секунд грохнул чугун, так что стёкла задрожали, и на площадку второго этажа прикосолапил Неустоев. Он будто не развинтился ещё из своего штопорного состояния: шея у него по-прежнему тянула голову влево-назад, но в целом вид у него был отнюдь не трагический, а скорее деловито-озадаченный.

— Поехал в апком, — сообщил он, имея в виду Пульпенку. — Я ему как порассказал о наших делах, так он за голову схватился. Он, оказывается, ни о чём понятия не имел, что у нас творится — ни о награде лошаковской, ни о Монаховой…

Когда Андрей вернулся в редакцию, Трифотина сидела в одиночестве.

— Что? Всех она вас победила? — плеснула тоном злорадным и ядовито-сочувственным одновременно.

— Да? Вы так полагаете? — рассеянно ответил Андрей.

Тут зазвонил телефон на его столе.

— Аллё?.. — бросил он в трубку. — Амарин у телефона.

— Привет, Андрей… — голос незнакомый… — Это Виталий, редактор вашей книги.

— А, здравствуйте, Виталий! — переменил тон с озабоченного на радостный Андрей. — Слушаю очень внимательно.

— Андрей, тут такая неприятная штука случилась, — лениво-сочувственно произнёс невидимый собеседник. — Из Главка нам переслали письмо насчёт вашей будущей книги. Вот я вам его сейчас зачитаю… Читаю: «Прошу обратить внимание на издательский план текущего года… Позиция номер пятьдесят два… Очень странно, что в план такого уважаемого издательства попала рукопись с невнятной идеологией, принадлежащая автору с сомнительной репутацией…»

Андрей ничего не понимал.

— А чьё письмо? Кем подписано?

— Подписано: «Сотрудник Провинцеградского книжного издательства Сырнева Вероника Сергеевна»…

— Как-как? — не поверил Андрей.

— Сырнева. Вы такую знаете?

— Знаю… Но… Да не могла она такого написать! С какой стати?!

— Ну, я читаю то, что написано. Будь это анонимка, мы не стали бы вообще обращать внимание. А так — надо как-то реагировать.

— И что ж теперь будет?

— Я думаю, ничего особенного не будет. Как говорится, на всякий чих не наздравствуешься. Тем более книжка уже в производстве… И всё-таки хорошо бы иметь какую-то отмазку — на всякий случай. Нам-то надо ответ Главку давать.

— Ну, я поговорю с ней. Только не могла она такого написать. Может, кто-то прикрылся просто её фамилией?..

— В общем, разберитесь там на месте. Пусть бы эта Сырнева нам так и написала: мол, к данному письму отношения не имею. И желательно побыстрей. Всего хорошего…

Просто бред! С какой бы дури Сырнева стала писать такое письмо! Или всё-таки?.. Может, он невзначай чем-то её оскорбил? Да нет же! И на собрании как бы заступился за неё…

Как там было сказано в письме?.. Что-то про невнятную идеологию?.. Знакомое выражение! Где-то оно ему недавно уже резало слух… или глаз?..

Ах да, конечно! Как же он мог забыть!..

Глава одиннадцатая. Развязка

1

В Провинцеградском писательском доме — собрание по ускорению и перестройке, куда приглашены провинциздатели.

На дворе апрель; постылый восточный ветер высушил все городские потоки, слякоть с их дна и берегов моментально превратилась в пыль, которая хрустит на зубах, но предвестьем более радостных ощущений просвечивают в пылевой мгле пушисто-зелёными нитями ивы Пушкинского бульвара.

Некий сдвиг намечается в природе, и даже кажется, что конь, которому Поэт читает стихи, слегка воротит унылую морду в сторону и норовит сквозануть куда подальше в поисках неископыченного весеннего луга.

Болтая о чём придётся, Андрей с Беспородным приближаются к скульптурной группе. Её вид наводит Андрея на недавние воспоминания:

— Тут меня «Вечёрка» позапрошлым летом послала материал делать о пушкинском празднике… юбилей какой-то… А! — сто восемьдесят пять лет со дня рождения. Прихожу минут за пятнадцать до начала — не протолкнёшься!.. Ну, думаю, вот она, всенародная любовь!.. Вынимаю блокнот — чего-нибудь поспрошать — ко мне три девицы резко: «Вы за какой район отмечаете? — Я глаза вылупил: как понять? — А, это не наш», — и ходу. Послонялся, вижу, все кругом тусуются, а какие-то со списками стоят и отмечают. Жара, между прочим, зверская, кто-то додумался на три часа мероприятие назначить — в самое пекло. Отошёл чуть, сел на лавочку. Рядом какой-то охламон красномордый поворачивает рыло: «Пиво будешь?» Гляжу, у него сумарь чёрный хозяйственный, а там баллон упакован трёхлитровый. «Да нет, говорю, не хочется». — «Ну, а я буду. — Бошку запрокинул и хряпнул пару глотков — литра на полтора, крякнул и мне: — Ты посиди тут, посторожи, — поставил сумку и прямиком в подворотню напротив. Потом выходит, мотню застёгивает, — пошли, — кивает, — отмечаться». «Зачем?» — спрашиваю. «Ты что, беременный?.. Не шурупишь? Объявляли: кто не явится — в колхоз загремит», — и пополз. То ещё мероприятие!..

Андрей прервал болтовню, заметив, что по Первой Конной к ним приближается руководящее ядро Провинциздата: дир, Цибуля и Лошакова.

— Пропустим их, — предложил он Беспородному. — Неохота лишний раз сталкиваться.

Пока трио пересекало проспект, Андрею вспомнился недавний спор с Беспородным, когда тот дружески советовал быть поснисходительней к провинциздатским дамам.

— Кстати, — обратился Андрей к товарищу. — Знаете, Анатолий Васильевич, какой новый благородный поступок в активе вашей Камилы Павловны?

— Ну уж, моей, — хмыкнул тот. — Что там ещё она тебе подстроила?

— Донос в столичное издательство. Причём хитро как придумала: подписалась чужой фамилией — Сырнева.

— Чего, на самом деле? — наморщил лоб Беспородный. — А ты как об этом узнал?

— По почерку! — не вдаваясь в подробности, ответил Андрей.

— И что теперь?

— Да обойдётся, надеюсь. Вероника Сергеевна по моей просьбе написала в издательство, что никакого отношения к той кляузе не имеет. Тем дело и кончилось.

— Да, сволочная всё-таки баба Лошакова, — вынужден был признать Беспородный.

Тем временем они добрались до ворот писательского дома.

2

Городские власти, ценя заслуги подонских письменников в прославлении побед развитого социализма, от щедрот своих уделили им, пополам с композиторами, изящный двухэтажный особнячок былых времён в стиле барокко. В центре уютного дворика, выложенного плиткой под мрамор, с беседками и вьющейся зеленью, из бассейна с фонтаном торчал двухметровый столбик, служивший постаментом крылатому коньку, который резко отличался от знаменитого монстра-родственника на площади Советов не только миниатюрностью и воздушностью, но и полным отсутствием первичных половых признаков. Беспородный, впервые попавший сюда, удивлённо вскинул брови:

— Это он что — символизирует творческую импотенцию своих хозяев?

— Наверно, — кивнул Андрей. — Да и как может быть иначе, если бедной животине даже жажду утолить нечем. Тут же под ним фонтан подразумевался. Бассейн есть, а воды в нём, сколько сюда хожу, ни разу не видел.

Парадную стену вестибюля украшала фотогалерея всей полусотни бойцов эскадрона, увенчанная золотыми буквами крылатой фразы Главного Подонского Классика, утверждавшей, что пишут изображённые по велению собственных душ, а души их без остатка принадлежат любимой партии.

Добрая часть помянутой полусотни, впрочем, по причине преклонных лет давно уж не сидела в седле, но продолжала регулярно тиражировать трофеи былых походов, отнимая под их воспроизведение львиную долю бумажных запасов Провинциздата. Патриархи, однако, мало-помалу отправлялись в лучший мир, но с выдержкой и достоинством, добросовестно отбыв в бренном до восьмидесяти, а то и с гаком. Лишь почивший недавно Самокрутов малость недотянул до почётного юбилея. Зато на пять лет старший его Индюков бодренько сосал сигарету, стоя под трибуной, выгодно отличаясь своим бравым, хотя и мумиеподобным видом от на десять лет отставшего Крийвы, только что отметившего семидесятипятилетие, который, тяжело отдышиваясь, привалился грудью к красной скатерти президиумного стола… Именно эти два ветерана накатали прошлой осенью телегу в апком с требованием убрать Андрея из издательства.

Ни с тем ни с другим Андрею не приходилось вступать в личное общение (если не считать недавнего телефонного звонка «на Парнас»), поэтому ненависть их к нему была заочной, однако ж поразительной ему казалась точность их выбора, их чутьё, позволяющее так безошибочно определять врага, даже не зная его в лицо. Конечно-конечно-конечно — он и сам никогда не промахивался с такими: чужеродность — чего? — молекулярного состава, группы крови, биоэнергетической ауры, духа движущейся мертвечины — о нет, вне зависимости от возраста — ибо не такой же ли дух исходил от Казорезова, Лошаковой, иных многих… или нет, не так — дух нелюди — вот что невидимым барьером, мгновенно либо погодя, смотря по интенсивности, наверное, отделяло его от этих биологических особей. И пожалуй, они тоже чуяли этот барьер, коль так без промаха определяли именно в нём нужную мишень.

Он уже не раз задумывался над тем, каковы же конституирующие признаки этой нелюдской породы. И догадывался, что прежде всего — ощущение собственной неполноценности, ущербности, бездарности; затем — агрессивность, заставляющая топтать тех, кто от них отличается, в основе которой, вероятно, подспудный страх, что на фоне не таких их собственная несостоятельность может стать для всех явной; затем — самая грозная и опасная для нормальных людей способность объединяться, невзирая на внутренние распри, зависть и взаимную злобу, в стаи для того, чтобы физической массой задавить врага. Что ещё?..

Неразборчивость в средствах, основанная на отсутствии совести, ложь как главный фундамент существования, ложь на всех уровнях, в глаза и за глаза, опровергающая сама себя, отвергающая доводы не только справедливости и чести, но и элементарной логики…

Так кто ж они — из породы нелюдей и недолюдей? Безумцы? Вне всякого сомнения, но особого рода, чьё безумие не мешает подносить ложку ко рту, а не к уху, грести под себя всё что можно и всеми когтями, подличать не просто по свойству души, а шкурной выгоды ради… Социобиологический механизм энтропийных сил?.. Подручные дьявола?.. Или, по терминологии друга-поэта, — агенты чёрного космоса?..

Кто бы ни были они, он, Андрей, так или иначе не может не противостоять им. Их много, а он один? Что поделаешь — нет иного выбора. Стать таким, как они, он всё равно не сможет, даже если б захотел. Чепуха! — как можно этого захотеть, ведь это равносильно самоубийству. И потом — вовсе он не один! Ведь те, кто до него пытался выстоять в этой вековечной схватке — не будем называть имён и дат — везде, всегда прежде и всегда после — они с ним, они его поддержат самим фактом своего существования, и то, что они живы для Андрея, хотя Бог знает когда ушли из земной жизни, разве не довод неопровержимый в пользу того, что он должен не сдаться, не сломиться, выстоять!..

3

Сборище выказывало намерение начаться — просторный конференц-зал на первом этаже был заполнен примерно наполовину, причём совсем не оставалось свободных кресел в задних рядах, а ближе к сцене виднелись лишь отдельные головы: обычно к мероприятиям приурочивали раздачу подписных дефицитных журналов мод, и публика, чтобы без помех любоваться глянцевыми картинками, забивалась подальше.

Посреди стола президиума монументально пузырилась фигура Серафима Ильича Крийвы. Вокруг неё возились, передавая друг другу бумажки, два представителя поэтической гвардии: свежеиспечённый командир Григорий Мокрогузенко (только что сменивший на этом посту Бледенку) и угодивший к нему в замы Шмурдяков.

Андрей с Беспородным уселись в свободном ряду примерно на полпути до сцены. Сзади группа писателей бурно обсуждала возникшую экспромтом внутрицеховую проблему:

— У Быкова стихи про коня — как он хрипит и носом водит, несётся в лаве боевой. Кувалда ему исправил на ноздри: у коня не нос, а морда.

— Не морда, а храп.

— А у Льва Николаевича нос в «Холстомере».

— Не в морде дело.

— А как же Толстой?

— Толстой тоже мог ошибиться…

Теоретическую дискуссию прервал Мокрогузенко. Вяло улыбаясь и обнажив вампирьи резцы, он представил массам удостоившего их посещением нового секретаря апкома по идеологии (все с воодушевлением похлопали), после чего запустил на трибуну своего зама с, как выразился председатель, «информационным докладом». Шмурдяков, поправив руками пышный кок, начал с сетований на то, что вот, дескать, растёт средний возраст бойцов, из-за чего всё труднее созывать их на сходки — поэтому в сегодняшнем положении эскадрона «что-то не соответствует реальным действительностям» (редкие сочувственные вздохи в зале). Совсем беда с юной порослью: «нет ни одного, кто отвечал бы установке ЦК ВЛКСМ, которая предписывает считать молодым писателя до тридцати пяти лет». Однако общие показатели по приёму в целом неплохие: «статистика указывает, что мы принимали по одному и двум десятым писателя на год за семьдесят лет, а это второй результат в стране» (невнятные аплодисменты).

Дальше речь зашла о социальной справедливости:

— Некоторые писатели жалуются, что члены правления больше издаются и получают путёвок в дома творчества. Да, тут есть доля истины: одни и те же люди и в правлении, и в парткоме, и в бюро. Нам надо как можно больше людей посадить в кресла — это и будет социальная справедливость (отдельные аплодисменты).

После Шмурдякова слово было предоставлено высокому гостю. Новый вождь подонской идеологии прежде подвизался в роли провинцеградского мэра. Язык у бывшего мэра ворочался бойко, но содержание речи как-то расплывалось. Пока он излагал маловразумительные общие установки, все внимали ему, но вполуха и оживились лишь тогда, когда идеолог произнёс нечто критическое в адрес внимающих. Смысл фразы был примерно таков: он впервые встречается с данной аудиторией и ничего плохого сказать о ней не хочет, но в то же время и похвалить сидящих в зале ему не за что, потому что пока не ощутил их помощи апкому в деле ускорения и перестройки… И, как только он произнёс эти слова, в зале обвалился потолок…

Впоследствии Андрей пытался истолковать это событие как некий символ, однако же ничего у него не вышло. И почему произошёл обвал, так и не выяснилось. Собственно, потолок-то и не весь рухнул, а только в средней части зала, и пострадал лишь один из присутствующих, к тому же не член союза (пожилой пародист Конкин, кстати, совсем недавно выпустивший тонюсенькую книжечку в той самой кассете молодых дарований, что скрепя сердце подписал в печать Андрей) — шишку ему набило. И всё же впечатление было оглушающее.

Секретарь апкома от неожиданности сел (сохранивший самообладание Шмурдяков успел-таки подмахнуть стул к трибуне), а Мокрогузенко, наоборот, вскочил на ноги и, белея на глазах, срывающимся голосом пролепетал:

— Правление не виновато, только недавно ремонт сделали…

Переполох, впрочем, быстро миновал. Сидящие в средних рядах (их и было-то с десяток) передвинулись ближе к президиуму, и собрание продолжило свою работу в условиях, приближённых к боевым.

Происшествие как бы подчеркнуло последние слова секретаря апкома, и ближе всех принял их к сердцу, как оказалось, Казорезов. Он тараном попёр из задних рядов к трибуне, навалился на неё и заявил:

— Вот тут товарищ секретарь сказал, что мы не ускоряемся, не перестраиваемся. А зачем мне, например, перестраиваться? А что, моя «Мурь», мой роман о создателях Котлоатома, — не за перестройку, что ли?!

Андрей едва ли не восхитился нахальством своего врага. Ай да Анемподист! Нигде не пропадёт! По-видимому, и секретарь был шокирован нежданным натиском и не нашёлся что ответить: то ли он просто не знал о существовании упомянутой «Мури», то ли ещё не оправился от потрясения, вызванного рухнувшим потолком.

Казорезов с видом победителя освободил трибуну, а на его место с трудом взгромоздился Серафим Ильич Крийва. Он промокнул платком вспотевшую плешь, расправил сивые усы и заговорил с ухватками заправского оратора. Соответствующие способности у него действительно имелись: фразы ложились размеренно и гладко, паузы выдерживались выразительные, жесты вынуждали и даже принуждали к согласию с оратором. Тем не менее ничего существенного произнесено не было, и слушатели сосредоточились только тогда, когда Крийва объявил:

— А я утверждаю, что правление обязано обеспечить ускорение писательского процесса!

Все насторожились.

«Это и в самом деле занятно, — подумал Андрей. — Каким же образом?»

— Правление должно составить таблицу, — развивал свою мысль оратор. — Против фамилии каждого члена союза указать срок, к которому писатель планирует закончить свой роман, или часть его, или главу. Раз в месяц — будь добр, представь рукопись в правление. Покажи, сколько сделал. Не представил вовремя — вот тут с тебя надо спросить: почему не уложился в срок, на каком основании не ускоряешься, нарушаешь партийные установки!

Впереди Андрея сидел комиссар подонского эскадрона поэт Хрящиков — крепыш с голым черепом, глубоко всаженным в плечи, прозванный за эту особенность внешнего облика Кувалдой. Андрей поневоле наблюдал за его затылком и замечал, как по ходу собрания меняется цвет его лысины. Поначалу она была желтоватой, после обвала потолка стала напоминать розовую ветчину, а во время выступления Крийвы сделалась малиновой.

— Серафим Ильич, — недоумённо спросил он, растерянно вставая с места. — Как же так — вы говорите: каждый месяц представлять рукопись, — а у нас по плану в летние месяцы бригады сформированы на обеспечение уборочной страды.

— Кто задействован на уборке — тем ставить в таблице пометку, срок перенести: это причина уважительная.

— Ага, — успокоился Хрящиков и черкнул что-то в блокноте. — Тогда понятно. — Лысина его вновь приобрела ветчинный оттенок.

— Они это что — всерьёз? — дохнул под ухо Андрею Беспородный.

— А вы как думали! — отозвался тот…

4

Когда повестка дня была исчерпана и все с наслаждением стали потягиваться, озираясь на выход, Шмурдяков, тряхнув коком, потребовал внимания. Сиденья в ответ разочарованно заскрипели.

— Слово для краткой информации предоставляется секретарю апкома.

— Как, опять?.. — пробурчал Андрей себе под нос.

— Товарищи! — успокаивающе поднял руку идеолог. — Я вас долго не задержу. А информация, думаю, всем вам будет интересна. Речь пойдёт о нашем старейшем в крае издательстве — всем вам хорошо известном Провинциздате. Выполняя директивы съезда… с целью оздоровления обстановки в коллективе, в свете указаний по обновлению руководящих кадров… апком принял решение… — Внушительная пауза. — За многолетние трудовые заслуги, большой вклад в дело идеологического воспитания масс… вынести благодарность директору Провинцеградского книжного издательства товарищу Слепченко Никифору Даниловичу…

Дир поднялся с места, раздались жидкие хлопки.

— Я ещё не закончил, товарищи! — остановил движение оратор. Уткнулся в лежащую перед ним бумажку и повторил: — Вынести благодарность… и проводить его на заслуженный отдых с первого июля сего года.

Директор продолжал стоять в позе ожидания; вихры-антенны шевелились от едва заметного сквозняка, словно пытаясь уловить более чёткий сигнал. В этот момент он представился Андрею роботом, готовым исполнить любую команду — даже если она потребует от него… ну, скажем, пойти и утопиться…

Но вместо ожидаемой команды последовало мягкое приглашение:

— Да вы садитесь, Никифор Данилович.

Дир послушно сел.

— А кто будет новым директором? — спросили из зала.

— Апком рассматривает кандидатуры. В ближайшее время решение будет принято… Кроме того, — продолжал читать по шпаргалке секретарь, — для укрепления журнала «Подон», где временно отсутствует главный редактор, перевести многоопытного работника товарища Лошакову Камилу Павловну на должность заведующей отделом прозы журнала…

5

Андрей встряхнул головой, пытаясь привести мысли в порядок и переварить услышанное. Значит, что ж это получается?.. С директором понятно. Его «уходят», слухи о том бродили ещё с зимы. А Лошакову, стало быть, тоже убирают?.. Недалеко, правда, на третий этаж, и вряд ли можно считать это повышением, но тем не менее — в Провинциздате её больше не будет. А он сам, выходит, сохранил статус-кво?.. Вот и сбылась мечта Камилы Павловны, чтоб её с Андреем «рассадили»…Так что же — казавшаяся напрочь проигранной позиция в итоге осталась за ним?..

Оглушённый нежданными новостями Андрей машинально распрощался с куда-то спешившим Беспородным, в общей толпе выперся во двор. У бассейна с Пегасом его придержал радостно возбуждённый Васильев.

— Виктория, Андрей Леонидович! — воскликнул он. — Революция победила! Над Провинциздатом встаёт заря новой эры!..

— Да уж!.. — довольно мрачно ответил Андрей. — Революция-то штука коварная. Окажется новая власть лучше старой или хуже — большой вопрос… Но если без шуток, то в любом случае так, как раньше, уже не будет.

— Что ж — дерзайте! Горизонт перед вами пока чист.

Васильев стиснул ему руку и ушёл, а Андрей остался у постамента, под бесполым Пегасом, тщетно пытающимся взлететь над сухим бассейном.

Нет, здесь не место для крылатого коня, но он-то не в силах подыскать себе другое. Андрею легче: что ему стоит расстаться с постылым Провинцеградом и рвануть за хвост удачу там, где его уже признали и оценили!

Но…

Если все уедут, кто тогда здесь оживит бесплодную пустыню! Наверно, и Дед, и Мэтр, и Васильев тоже могли сбежать, однако рискнули остаться.

Торные пути не ведут к вершинам.

Здесь твой Родос — с мёртвой, каменной, изнывающей без влаги почвой.

Здесь и прыгай — кто-то ведь должен пробить выход для подземных ключей…

Ох, допрыгаешься, Андрей!..

1986−2008

Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.