ДВОЕ

(Повесть)

Оставить комментарий

— Так зайдешь во вторник? — Дилакян звякнул брошенной в карман мелочью, привалившись на палку, подал туловище чуть вперед и, заметив Милку, шедшую в их направлении, торопливо добавил: — Ты ведь у нас теперь лидер… теперь, после Женьки.

Милка сразу принялась объяснять, уверенная: от нее ждут именно этого.

— Юра не из-за голоса, он бы не смог просто. Любил Женьку… И очень хорошо, что Клименко, правда? — На щеке у нее блеснула замерзшая капелька. — Господи, как ужасно! Юра ему с квартирой пытался помочь; вы же знаете, Женька такой непрактичный.

— Бескорыстный, — сказал Яшка. — Их всегда было мало на свете.

— Почему? А ты, Семушка, Генка, Мелешин? Ведь не можете без шахмат. — Усмешки не получилось: Троицкий даже поразился, с какой серьезностью, торжественностью прозвучали у него эти слова.

— Преувеличиваешь, Игорь. — Но чувствовалось, Дилакян польщен.

— Нет. На человеческом бескорыстии держится земля. Остальное несущественно, шелуха. Иногда не стоит бояться высоких фраз.

— Верно… — Милка в задумчивости показала на близняшек и пожилого мужчину в мохеровом кашне, медленно бредущих вслед за матерью с Цезарем. — Вот ту трое — с фабрики, где Марья Викторовна работала. Больше десяти лет человек на пенсии, а о нем помнят. Будут ли о нас помнить… когда-нибудь? — И, словно отвечая себе, махнула снятой с руки варежкой: — Все-таки правильно, что говорил Клименко, а не Юра.

У автобуса скопился народ. Грузились не спеша, подсчитывали, всем ли хватит места; мужчины пропускали вперед женщин и друг друга. Шофер включил мотор, посадка пошла веселее. «Москвич» Тонечкина, разворачиваясь, просигналил, Ход отскочил, едва не потеряв равновесие на заледенелом асфальте, и тут увидел Троицкого.

— Игорь!

Подбежал одновременно с Семушкой. Они мчались с противоположных сторон, отрезая пути к отступлению.

— Тебе особое приглашение?

— Я не смогу.

— Опять?

— К матери надо, здесь недалеко.

— Послушай… — Но Ход перекипел, так и не вспыхнув. Посмотрел на Семушку: — Лучше ты.

— Поедешь с нами, — приказал тот, как-то неестественно выпрямившись и замерев. До чего же это было не похоже на мягкого, уступчивого, умеющего лишь просить Семушку!

— Не смогу, я же сказал.

— Поедешь!

— Лекции вечером, мне нельзя…

— Что, что нельзя?! Нет, ты поедешь, обязательно! Если хоть что-то тебе дорого… Нас… нас ты не уважай, ладно. Но — Женька!.. «Нельзя»… В душу плевать зачем? Не на пьянку же тебя зовут. Эх ты!

Потом они постояли молча, на виду у всех, закрывая лица от ветра. Казалось, они стоят в центре огромного круга, и люди не спускают с них глаз и ждут от них чего-то.

— Прости, — наконец глухо сказал Семушка, и они с Ходом направились к автобусу.

Там, сосредоточенно разговаривая сам с собой, топтался, нелепо подбрасывая колени, Джон Волков. В обыкновенной фуражке, без ладьи и полумесяца — символа лунной защиты, он выглядел осиротело. Ход что-то сказал ему, взял за руку, но Джон не отреагировал. В автобус он забрался последним. Перед тем как встать на ступеньку, тревожно осмотрелся, словно ища кого-то, кто непременно должен был бы поехать с ним в этом автобусе.

…Снова долетел отрывистый деревянный постук, теперь издали, как напоминание, и впервые со страшной очевидностью дошло: смерть Марухова отсекла, смяла, уничтожила целый кусок его, Троицкого, жизни. Может быть, самый светлый кусок! «Но зато…» Он сложил в уме эти два странных слова и испугался. Произнести их вслух он бы не смог. Но они уже существовали в нем, неотделимые друг от друга, уличающие — «но зато…». «Яшка, наивняк, деньги занял, чтоб в клуб меня затащить. Червонец бы уж просил. А то рубль… Чудак». Троицкий улыбнулся, чувствуя бессильность этой улыбки. «Но зато…»

Он думал о той девушке.

Кладбище было сравнительно молодое. Три года назад, когда хоронили мать, оно напоминало пустынное море с затерянными островками могил. С тех пор заселение пошло очень быстро. Отодвигались границы, вырастали новые кварталы и ползли упорные слухи о том, что вот-вот хоронить здесь перестанут. Раньше казалось, кладбище на краю света. Теперь к расстоянию привыкли, по субботам и воскресеньям добирались с двумя автобусными пересадками, в остальные дни на такси и, усмехаясь, размышляли на мрачные темы: когда пробьет их час, родственникам и близким придется совсем несладко — предполагаемый район будущих погребений уходил еще дальше за городскую черту.

«Там мы не сможем вместе с Катюшей; какая несправедливость!» — плакался по-стариковски Рифат. Постепенно выработался у него шаблон: несправедливость — одни вы у меня — не все старики в обузу, да и жилплощадь после пропадет; между прочим, Максим Кириллович, голова, работник областного масштаба, сквозь огонь и воду прошел, а дочь от себя не отделяет, кучкуются. «Если по правде, внуков надеюсь понянчить. Чем не дед, скажите?»

Жена готова была разреветься. Стратегия Рифата была примитивной, но попадала в цель. Он снабжал Татьяну соевыми батончиками и в спорах становился на ее сторону. Татьяна не возражала против объединения, но считала, что нужно повременить, пока не выяснится с главным (имелся в виду ребенок). Свекра она находила человеком полезным в быту и не особенно нудным. Троицкий занимался высокими материями, а Рифат чинил им испорченные выключатели и через своих знакомых из автомагазина хлопотал о машине вне очереди. Троицкий называл это неизбежностью комфорта. Помощь отчима принимал как погашение старых долгов, благодарить посылал Татьяну. Она делала это со вкусом, умела сказать приятное, когда полагалось.

Памятник задумали грандиозный. Рифат советовался с архитекторами, ездил в Жданов за черным мрамором, потом в Мытищи под Москву и ни копейки не желал брать у Троицкого. К годовщине установили. Стела получилась громоздкая, как башня; работа вообще была несколько топорноватой. Тетка Лида заплакала: «Катюша слишком хрупка для такого сооружения». Троицкий насупленно молчал. Зато Татьяна расхваливала вовсю: удивительное богатство, на Аллее почета ничего подобного нет. Дома она призналась: такой безвкусицы не ожидала даже от Рифата.

Со временем, однако, Троицкий перестал замечать в очертаниях камня тяжеловатость, диспропорцию. Косо срезанный верх удачно венчал стелу, позолоченные на черном фоне буквы прописью были под стать этой сумрачной монументальности. На зиму стелу закутывали в целлофановый мешок, в конце марта, ко дню рождения матери, покрытие снималось, памятник прихорашивался ее любимыми белыми розами, и было ощущение: сделано большое, важное дело, приятно обостряющее чувство утраты.

Ему хотелось заплакать, но слез не было. Он неудобно нагнулся, поскреб перчаткой по надгробию, счищая тугие комки занесенной ветром земли; обошел памятник кругом, выбросил засохшие стебельки мимозы из шестигранной мраморной вазы, поправил шпагат, которым крепился целлофан, и сел на приземистую скамеечку, растирая закоченевшие, почти нечувствительные щеки.

Тишина нахлынула сразу. Он был готов к ней, он ждал ее, как ждал, когда наконец останется без людей, наедине с этим памятником и можно будет хоть ненадолго погрузиться в прошлое, пройденное, вспомнить, пусть уже без остроты, без прежней боли, о матери, о том времени, когда еще не поздно было говорить правду самому себе.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.