И ПРЕСЕКСЯ ПУТЬ

(Рассказ)

Зима ударила неожиданно, хотя по срокам и припоздала. Еще с вечера шел занудливый осенний дождь, все вокруг было мокрым и серым, как и много дней перед этим. Вот ведь и весной бывают обложные дожди, когда в природе все как будто цепенеет и покорствует общему унынию, но весной никогда не возникает ощущения безысходности: человек и природа только пережидают ненастье; осенью тот же дождь, то же серое небо, раскисшая земля, мутные лужи угнетают настолько, что человек перестает верить в саму возможность перемены. Так было и на этот раз. И вдруг к полуночи дождь перешел в мокрый снег. Он лепил так густо и тяжело, что не успевал таять даже в мутных лужах — вода в них превращалась в стылое месиво.

На земле же, на крышах, по бурьянам и на деревьях слой его становился с каждой минутой все толще, из серого, грязного снег оборачивался чистым и белым.

К рассвету ударил мороз, да такой, что дыхание перехватывало. Мишка Сухенко в эту ночь дежурил на овчарне, дежурил — так значилось в тех бумагах, по которым его числили на работе и платили какую-никакую, а все ж таки зарплату, что-то вроде неузаконенной колхозной пенсии как пострадавшему за общее дело.

Он же приходил сюда отсыпаться, в свою законную нору за большим запарочным чаном, долго хранящим тепло и после того, как в топке погаснет огонь. В кормокухне — так называлась старой саманной кладки пристройка к овчарне — стояли такие густые и сытные запахи (на нюх свежего человека, может, и не больно-то благородные) кислого жмыха, отрубей, запаренной половы, что Мишка и сам пропитался ими насквозь. Бывало, после домашней купели, переодетый в чистое, он все равно излучал этот стойкий сытный дух.

Никаких особых обязанностей у него не было. Степь распахали, небольшие окрестные леса и рощицы дотаивали, как ненужный снег весной, так что волков не осталось, считай, и на развод. Воры — те успевали днем свое взять, ночами спали сами и давали поспать другим. Проверяющих Мишка не опасался: кому охота кровь на воду переводить? Они и так знали, без проверок, что сторож ночами — отсыпается после дневных забот.

К вечеру Мишка принял норму, и душа его была спокойна. Даже на утро оставил унять злую похмельную дрожь, и потому снились ему добрые сны.

Снилась Мишке большая светлая поляна. В густой траве, куда бы ни падал взгляд, росли красивые цветы. Да не простые цветы, у каждого — жестяная шапочка. Присмотрелся Мишка внимательнее, а это и не шапочки вовсе, а винные пробки. И не на цветах они растут, а стоят, прячась в траве, бутылки. Разные: маленькие, «Огнетушители», водочные и пивные. Попадаются между ними и совсем никчемные — коньячные и сухого вина. Но что самое удивительное — совсем они, будто бы, Мишке ни к чему, потому что он молодой еще и здоровый. И будто бы работает Мишка на комбайне — поляна куда-то уже пропала, а перед ним, внизу, очень далеко внизу — на комбайне и высоты такой нет — поле пшеничное. И такое большое — до самого края земли, пока взгляда хватает. Может, потому так высоко и пришлось подняться Мишке, чтобы все поле разом увидеть? А еще видит он на железном штурвале, на теплых деревянных ручках свои большие уверенные руки. И так похожи они на руки дядьки Панкрата — эмтээсовского комбайнера, Мишкиного соседа. (Вон, оказывается, откуда память ниточку свою необорванной дотянула, из самого-самого детства, почти бессмысленного еще, из первых радостных лет. И комбайн — тоже из того времени: огромное железное чудо, подцепленное за маленький упрямый трактор, стелющий под себя, в пыль деревенской дороги, блескучие бесконечные гусеницы. По правому боку комбайна, от земли и в самое будто небо — железная лестница с поручнем. Ступени лестницы высокие, между ними бездна из грохота и пустоты, до поручня не дотянуться, и Мишка, поскуливая от страха и необоримого желания стать рядом с дядькой Панкратом у руля, упирается по-собачьи — всеми четырьмя лапами. Но как только достиг он желанного места, сразу стал другим — большим и взрослым, и только что пережитый страх забылся). И вот стоит он за штурвалом; перед ним млеющее в ожидании пшеничное поле, легко баюкающее взгляд плавными золотыми волнами, и руки его, сильные мужские руки, лежат на штурвале, и сам себе он кажется таким же уверенным и сильным, как дядька Панкрат, давным-давно сгинувший без вести в страшном сорок первом и возрожденный на короткий миг благодарной памятью за давнее ребячье счастье. И вдруг Мишка будто прозрел: господи, да ведь он-то ничего не знает и не умеет! Он не может даже с места тронуть эту груду, железа, и пшеничное поле так и останется шуметь тяжелыми волнами под степным ветром, если только не случится с ним какой-нибудь беды. И тут потянуло слабой горечью, будто рядом затлела сырая вата…

В кормокухне было тихо. Радио оборвалось еще в самом начале распутицы, грязь из-за такого пустяка никто месить не стал, обрыв и не искали, так что репродуктор, обильно засиженный мухами, будто конопатый по весне, незаметно обрастал паутиной в углу. Ветра тоже не было; даже обычно гунливая труба на сей раз молчала, и Мишка спал, как у бога за пазухой.

Пожар начался на самой заре.

Всю ночь на провода лепило тяжелый мокрый снег, потом мороз сковал эти толстые колбасы, провисшие между столбами чуть ли не до земли, и провода не выдержали.

Замкнуло возле трансформаторной будки. Самодельные предохранители грелись и дымились, но держали. Концы проводов, шипя от тающего гололеда, то и дело вспыхивали изжелта-зелеными искрами.

Сначала загорелась солома, наваленная кучей под стеной овчарни еще с осени. Сверху, промоченная дождями и схваченная морозом в бетон, она тлела долго, пока ровный незаметный сквозняк не раздул настоящий огонь.

Внутри, по перекрытиям, стропилам и балкам, увитым паутиной, осыпанным сухой летучей пылью и сенной трухой, огонь побежал весело, будто радуясь простору и уюту — ни снега на пути, ни мороза, ни дождя.

Искры, а потом и целые языки пламени срывались вниз и гасли, не долетая до пола. Овцы шарахнулись в безопасный, дальний конец овчарни. Треск ломаемых перегородок, предсмертное блеяние и хрипы слабых овец и ягнят, попавших под ноги, гул набирающего силу огня — все слилось и перемешалось неразделимо.

Узкие окна овчарни осветились изнутри красноватым переменчивым светом, солома под стеной снаружи потухла, едва выгорело сухое нутро, — остался слабо курящий дымом и паром буграстый кокон. Внутри помещения огонь долго набирал силу, все никак не мог ухватиться за дерево всерьез. Он прошелся текучим жарким потоком до самого конца, а навстречу ему, будто отраженный крепкими стенами, внизу прогудел темно-серый поток овечьих спин. Может быть, огонь так и не осилил бы толстые стропила и балки, сухие саманные стены — облизал бы горячим языком пыль, паутину, торчащие из глины соломины, закоптил бы серый шифер крыши и на том выдохся. Но на беду привезли за день до этого несколько брикетов прессованного сена для первых овцематок, сложили в углу. Экономя место, вывели штабелек под самую крышу. Сено-то и вспыхнуло свечой, раздирая густой дым.

Пожар в селе не увидели — услышали. Раскаленный шифер рухнувшей крыши стрелял гулко и так часто, что разом проснулись во всех краях села.

Легкий ветерок заносил на улицы запах горького дыма, жареного мяса и паленой шерсти. Люди бежали, каждый пробивая свою дорожку в свежем снегу, хотя и видели, что спешить в общем-то уже и незачем.

Задохнувшегося во сне Мишку Сухенко выхватили из горящей кормокухни в последнюю минуту. Чудом державшаяся крыша рухнула разом, придавила пламя и дым; будто в одно мгновение потушила пожар. Но через минуту огонь вырвался на волю так яростно, что все попятились, прикрывая лица рукавицами.

— Господи, и что оно там может так гореть? — горестно качая головами, спрашивали друг у дружки женщины. — Саман, кирпич та железо — и не потушишь.

Мишку Сухенко оттащили к пустому тележному ящику, брошенному посреди двора, наскоро выгребли снег, положили; фельдшерица Вера растерянно хлопотала над ним: то принималась разводить вялые беспалые Мишкины руки, делая искусственное дыхание, то после нескольких движений замирала, щупала пульс и на чужие воспрещающие взгляды, будто призывая сельчан в свидетели, бормотала:

— Нету пульса… Или то у меня так руки замерзли? Совсем вроде нету… — и опять склонялась над Мишкой.

— Допился, собака, — раздался невдалеке злой удовлетворенный голос, и фельдшерица кивнула на него поспешно.

Было не понять, то ли она соглашается с той неуместной, хотя, может быть, и понятной злобой, которую и не думал скрывать сказавший эти слова человек, то ли не поняла, что они значили, занятая своим, то ли, наконец, и себя и других еще раз убеждала, что теперь о Мишке Сухенко именно так и нужно говорить: был…

— Натворил делов! Сам того не стоит, — опять раздался тот же голос.

— Да ты бы, Валентин Сергеич, погодил все на Мишку-то сваливать, — осудили колхозного энергетика подошедшие без дела — тушить стало нечего — мужики. — Еще разобраться нужно.

Валентин Сергеевич Афонин, в новой дубленке — видно, не впопыхах дом покидал, в каракулевой шапке пирожком, с красными мясистыми ушами и багрово-недовольным лицом, стоял в нескольких шагах от ящика и брезгливо заглядывал через низкий борт.

Возле пожарища о чем-то громко и как-то бестолково разговаривали мужчины; выделялся недовольный голос председателя колхоза и басовитый, сиплый от недавнего бега — Митрофана Христофоровича Затуливетра.

— Точно, разобраться нужно. На мертвого свалить-то выгодно.

— Хрен теперь толку разбираться: три сотни овец как корова языком слизнула. И большинство — котных.

— Защитнички, мать вашу так! — опять повернулся к мужикам Валентин Сергеевич, — Не ясно, чьих рук дело?

— Тебе б хотелось, чтоб ясно, а мы покуда сомневаемся.

— Поку-удава… Да бухой он. Бухой!

— Вроде ты себя чаркой обносишь, — пробормотал кто-то в полголоса. — Вон морда, хоть прикуривай.

— Кто это сказал? Могу на экспертизу!

— А на хрен ты нам нужен! — выступив вперед, медленно и со значением проговорил Перепечай. — Ты лучше предохранители во-он из той будочки туда пошли.

Все замерли. Валентин Сергеевич, медленно бледнея, сделал было движение, будто собираясь бежать, но тут же откачнулся на пятки.

— Какие еще пре… При чем тут это? Разве не ясно: пожар из кухни пошел! — Валентин Сергеевич ярился, будто от того, сумеет ли прямо сейчас, здесь, на месте трагедии, доказать свою полную непричастность и, значит, невиновность, будет; зависеть и все в будущем.

— Кухня-то последней догорала, — усмехнулся Перепечай.

— Ты не спеши подписывать и нам очки не втирай: кому нужно — разберутся, какие предохранители. Вы б еще туда катанку намотали. Деятели! — он повернулся и подошел к понуро сидящей на ребре ящика фельдшерице. Уже, оттуда, повернувшись, погрозил:

— А в будку ты не лезь. До милиции тебе делать нечего. Вы пригляньте, мужики…

На худое лицо Мишки Сухенко, на одежду, на истоптанную и уже подернутую новой морозной пленкой землю, на доски ящика, резвясь, опускались редкие снежинки. Невдалеке курились стены овчарни, низкие, будто оплавленные, от них шел ровный несильный жар. Снег вокруг подтаял, а возле самих стен стояли розоватые лужицы. Кухня тоже догорала. Но зато набирал силу поздний день. В мутноватом свете лицо Мишки Сухенко было спокойным; с него ушла всегдашняя хмурость, черты стали мягче, будто наконец-то состоялось великое примирение обидчивой Мишкиной души и всего остального мира, но состоялось слишком поздно, уже за той гранью, которую никому не удавалось пересечь обратно, чтобы поделиться новым опытом с оставшимися жить.

Перепечай постоял минуту-другую в молчании, потом тихонько тронул Веру за плечо.

— Я счас за санями сбегаю. Его куда, в район?

Вера подняла на Перепечая усталые печальные глаза и медленно, будто возвращаясь откуда-то издалека, ответила:

— Не надо, Митрофан Христофорович уже послал. Скоро приедут.

Копать могилу сговорились втроем: Митька Дериглазов, Перепечай да Игнат Зимогон. Марья налила большой, чуть ли не ведерный китайский термос кипятку, метнула в него вишневых да смородиновых веточек, сыпнула жменю сухого терна.

— Настоится, пока дойдете, — пояснила она, — На улице-то света белого не видно.

— Вот именно; когда там его пить? — натягивая брезентовый плащ поверх фуфайки вяло отказывался Митька: ему тащить этот термос не хотелось, как не хотелось и попасть с ним впросак — по такой вихоли греться не кипятком бы. Уж кому-кому, а Перепечатаю сушеным терном да вишневыми веточками не угодишь.

— Душу-то прикрой, — подошла Марья застегнуть верхнюю пуговицу на фуфайке.

— Брось. Знаешь же — не люблю, — сразу отстранился Митька: приятна была и забота жены, и ее мягкие, теплые, пахнущие хлебом и детьми руки.

— Ох, и прохватит тебя когда-нибудь!

— Если начну кутаться — точно.

— И выбрал же Мишка время! — Марья вздохнула тяжело, с болью.

— М-да-а… Ну ладно, пошел я. Ты скоро не жди.

— Какой там скоро, — опять вздохнула Марья, и пошла к вешалке — проводить.

— Оставайся, — грубовато остановил ее Митька и уже с порога подмигнул:

— Не журись тут. Мишке хуже… !

Перед обедом поднялась метель. И хотя мороз немного отпустил, стало еще холоднее — ветер пронизывал насквозь даже брезентовый плащ.

Собирались у 3имогона. Когда Митька вошел в дом, Перепечай уже сидел в теплой кухне и о чем-то спорил с Настенкой. Была на нем неизменная, без подкладки болоньевая курточка, кроличья выношенная шапка и кирзовые, ссохшиеся сапоги; тонкие штаны обвисали на острых коленях.

Митька, глядя на его одежку, головой покрутил: говорить и что-то предлагать было бесполезно. У Перепечая один ответ: «Отвалите! Я привык». Когда нет ничего другого, поневоле привыкнешь…

Настенка хлопотала у печки. Была она на сносях, раздобрела, на этот раз как-то непривычно. Ходила она пятым, и Дериглазов не утерпел, пошутил:

— Ты, кума, пустой не ходишь. Может, за моей Марьей гонишься? Так она взяла моду по двое сразу!

— С вами походишь…

В руках у Настенки все горело, Митька с Перепечаем даже засмотрелись.

-Ну и моторная у Игната баба, — одобрительно и с нескрываемой завистью сказал Перепечай, когда Настенка на минуту вышла в комнату найти мужу теплые кальсоны, — Вот уж где пара подобралась. По всем статьям.

— Да, что пара, то пара, — согласился Митька, — Но не по-божьему.

— То есть как это — не по-божьему? — удивился и не согласился Перепечай.

— Да это я вспомнил, как дед Затуливетер байку рассказывал. А ее он вроде вычитал в святом писании, — Митька подождал, пока на кухню вернулась хозяйка, а вслед за ней и Зимогон, на ходу застегивающий на ходу ширинку ватных штанов.

— Ну так что он там рассказывал? — напомнил Перепечай; видно было, что ему не только не терпелось услышать байку — он был большой охотник до анекдотов и разных занятных историй, но и просто не хотелось уходить из натопленной, хорошо пахнущей кухни.

Хозяева, не слышавшие начала разговора, выжидательно смотрели на Митьку.

— Дед Христофор, говорю, байку такую рассказывал. Вроде идет Исус Христос со своими учениками, видят, работает в поле молодица. Все у нее так и горит в руках. И сама из себя красивая, веселая. Песни поет. Постояли они, полюбовались…

— Облизнулись, — невинно вставил Игнат и сделал вид, что не заметил сердитого взгляда жены.

— Ну да, облизнулись, и я так хотел сказать, — и пошли дальше. Видят, дерево стоит, смоковницей называется; так дед Христофор говорил. А под ним тип лежит и рот раскрыл.

— Карп Данилыч, — опять не утерпел Игнат.

— Ну не мешай, — попросил Перепечай.

— Да, так, значит, лежит, рот раскрыл и ждет, пока груша в рот упадет.

— Какая груша?!

— Не перебивай! Не все равно — какая? Спелая!

— Так смоковницей же дерево называлось. На, ней, может, вообще ничего не растет.

— Оно тебе, Игнат, надо: растет — не растет, — фыркнул Перепечай, будто кот, которого тянут с теплой печи на мороз — погулять. — Главное, что рот раскрыл. Давай дальше, Мить!

— Ну вот, — спокойно переждав, продолжал Дериглазов. — Посмотрели они и на этого тоже, пошли дальше. И тут один апостол спрашивает у Исуса Христа: интересно знать, мол, кто будет мужем у той молодицы, что на поле жала. Кому, мол, так повезет?

— Апостол-апостол, а глаз положил!

— Все вы, мужики, одинаковые, — не утерпела Настенка. — Ну не мешай же, Игнат. Дай послушать.

— «Да, тот, — отвечает Исус Христос, — что под смоковницей лежит. Тот и будет». — «Но это ж несправедливо, — загалдели остальные апостолы. — Он же тунеядец, а она…» — «Как раз и справедливо, — объясняет им учитель. — Если ей такой достанется, как она сама, — за них беспокоиться нечего. А если и ему — пара? Они ж с голоду подохнут. А так — она его прокормит, детей ему нарождает — все довольны, все смеются!»

— Ничего себе сказочка, — хмыкнул Игнат. — Я лично с таким раскладом не согласный. Одно дело — убогий какой. Такому можно помочь, тут ничего зазорного. А лентяюге — во! — он ловко скрутил дулю и быстро-быстро задвигал большим пальцем; Игнатовы дули были знамениты на все село. — А постой-постой, к чему ты все это приплел? — с запоздалым подозрением глянул он на Митьку.

— Так просто, — пожал тот плечами.

— Бреши мне! Я тебя не знаю — «просто»…

— Да поменять бы вас местами. Тебя Перепечаевской Марфе на сезон бы отдать, а его к Настенке на откорм. Что, кума, откормила б? — А то глянь — одна моща, а не_Перепечай.

Зимогон между тем надел сверху такой же брезентовый плащ, как на Дериглазове, кивнул жене.

— Пошли мы, мать. Этих пустобрехов до ночи не переслушаешь.

Настенка кивнула, потом спохватилась:

— Скажи там, что я еще и пирожков напеку. Тесто уже поставила.

— Лады. Передам.

Мишка Сухенко жил с сестрой Антониной в старом доме. Лет пять назад муж ее, и до этого частенько путавший свои ворота с чужими, и вовсе отмочил номер. Как говорили, при живой жене завербовался куда-то чуть не на Аляску и с той поры ни разу не потревожил почтальона ни письмом, ни переводом.

Антонина одна пережила два землетрясения подряд — выдала обеих дочек замуж: справила и свадьбы, и приданым на людях хвалилась — было чем. Но после свадеб в хате стало голо и пусто, как в колхозном амбаре после хлебосдачи.

Чтобы опять «стать на ноги» (а предвиделись новые расходы — поджидались первые внуки) — начала Антонина приторговывать. Сначала, для смелости и опыта по мелочи: то два-три чемодана соды питьевой (дефицит давний и постоянный) припрет, то дрожжей с пивзавода, где старшей дочери муж работал, то крышки для консервирования. Все вроде бы по мелочи, а выгода втянула быстро. На бригаде появлялась все реже, лишь бы счет был, что на работе.

— В день гибели брата Антонина тоже была в отлучке, никто не знал, где она и когда вернется. Все хлопоты взяли на себя соседки: готовили поминальный обед, собрали похоронную одежду — у Мишки за всю жизнь костюма не было, позаботились и о душе.

Хотя и пил покойный, и матерщинник был из самых зловредных, и — знали, не больно-то уважал все эти «бабьи причуды», но деревенские старушки, не встречая ни от кого и слова поперек, расстарались: и священную книгу над одиноким беззащитным Мишкой в пустой выстуженной хате читали, и дежурили возле, сменяясь, как в армии, и свечи зажигали в «святом углу» — уж как они его определили в насквозь прокуренной комнате, то тайной осталось, и, говорят, скинулись на батюшку, из ближайшей — полсотни верст в один конец — церкви, чтобы отпел и проводил до нужного поворота заблудшую, немало нагрешившую Мишкину душу.

Митька, Игнат Зимогон и Перепечай зашли в хату на минуту, не сняв плащей и куртку, только стащив шапки да оставив в морозных сенях лопату, кирку и лом.

Старушка встретила их с уважением, словом и взглядом признавая, что им выпало самое трудное — выдолбить могилу. Провели к столу, на котором лежал Мишка, сами остались сзади, одинаково скрестив руки на мягких опущенных животах, ревниво следили за тем, как оценят их хлопоты новые люди.

Потом так же уважительно проводили на крыльцо; раздетые, терпеливо ждали под снежными злыми всхлестами, пока перейдут уходящие мужики двор. Стояли, будто неудобно было на их глазах уйти в тепло и затишье дома.

Кажется, испокон веков заложено в душу русской женщины это чувство вины остающегося дома и провожающего близких на битву и смерть, на тяжкую работу, в дальнюю, может случиться, безвозвратную дорогу. В старушках оно особенно заметно…

— А, ведь я, братцы, впервые зимой на кладбище попал, — переступив заметенную снегом ограду, вдруг сказал Перепечай. — Сколько мимо бегал, а зайти ни разу не зашел. И не хоронил никого зимой. Надо же!

— А уж не копал — это точно, — усмехнулся Игнат. — Ну вот счас все упущения за раз и ликвидируешь.

Кладбище вынесли за околицу на пологий отрог высокой и крутой меловой горы. Здесь всегда, в самые тихие дни, подувал ветерок, а сегодня так гудело, будто в трубе.

— Где-то тут Мишкины старики лежат, — вглядываясь сквозь снег, озабоченно проговорил Дериглазов. — Там горбыль в снег воткнули, обозначили.

Несколько минут бродили среди малоприметных снежных бугорков, спотыкаясь и оскальзываясь. Митька потихоньку злился на жену, всучившую ему дурацкую сумку с термосом, на себя, за то, что не бросил сумку у Зимогонов. Наконец нашли похилившийся, занесенный снегом горбыль; обрадовавшись, что не нужно больше лазить по сугробам, дружно расчистили снег. Перепечай топнул сапогом.

— Во, зараза, аж звенит. Ну, тут мы, мужики, ухайдокаемся. Долго будет Карелия сниться.

Сверху, почти на штык, земля промерзла, до звона, до железобетонной крепости. Долбили ломом, хекали киркой отколупывали с Игнатову дулю. Мелкие искры секли лица.

— Костерок бы… — проговорил Митька, сбрасывая плащ и расстегивая фуфайку.

Перепечай, неостановимо, как заведенный механизм, вгоняя раз за разом остро отточенное жало кирки, усмехнулся:

— Что, дедушка мороз пугает, а работа раздевает? Ничо, сокол ясный, то ли еще будет.

Пробили кору — пошла сырая земля, даже за лопатами тянулась. «Промочили дождики на совесть, теперь весной не зевай», — одинаково подумалось всем троим. Потом началась плотная, будто спрессованная, белая, глина с ядреными меловыми грудками. Копать стало полегче.

Метель, будто убедившись, что ей не пересилить упрямых людей, мало-помалу утихла. Близился вечер, но было светло от чистого свежего снега.

Общая работа эта была бы, наверное, даже в радость, копай они, скажем, колодец или погреб и не здесь, среди бугристого, сиротливо покинутого живыми кладбища.

Вещи приобретают значение, которое им придает сам человек. Сбей из толстых досок ящик в рост человека, дно пусти чуток на конус, поставь его возле колодца, напусти воды — и будут в нем играть украдкой дети, пускать щепки-кораблики, поднимать озябшими ладонями бурю в деревянных берегах. Будут, сбежавшись, по утру, обсуждать свои важные новости женщины, положив, на него, по-стариковски гнутые коромысла. Подойдут к нему овцы смиренной гурьбой или брезгливые лошади напьются грязной воды и уйдут.

Но назови похожий ящик гробом, и мало кто равнодушно глянет на него, разве что совсем уж черствый или привычный человек, чтобы не возникло у него смутное чувство будущей беды. Может быть, прямо и не подумает человек, что вот и ему в неведомый, слава богу, час приготовят такой же. Но чувство это, не спросясь, сожмет душу и не сразу забудется памятью.

И дети еще, может быть, не совсем осознавая все величие и печаль происходящего, пройдут мимо поспешно, без обычных шуток и веселых взглядов…

Так и эта разъятая земная твердь среди одинаковых белых сугробов с торчащими холодными крестами и пирамидками, с отвалами на обе стороны впервые порушенной человеком земли, с неровными, наспех отесанными стенами как-то незаметно повернула думы и чувства разных по возрасту, по характеру и жизненному опыту мужчин в одно русло.

— Скоро пойдет сплошная крейда, — передыхая на краю ямы, пообещал Игнат. — Тоже похекать придется.

— Зато Мишке будет лежать — одно удовольствие, — неостановимо махая лопатой, отозвался Перепечай и не сразу сообразил, что сказал совсем несуразное. — Вот же жизнь, твою… — и опять, спохватившись, оборвал ругательство. — Одному с самого пупяшка на подносе: и папа с мамой какие-нибудь шишки, и родится оно в городе, и всю жизнь потом, как по асфальту — ни ямки, ни колдобины. А другому… Ну вот хотя бы как Мишке: пацаном ни за что руки оттяпали — живи, как хошь. А что за мужик, да еще в деревне, да еще в те времена — без рук? А были ж, святоши, попрекали: нализатъся и у безрукого, мол, ума хватает! А ты, с-сука, себя на его место поставь, хоть на день — не на жизнь, не на год даже… У человека вместе с руками жизнь оттяпали: ни бабы своей, ни дитя после себя оставить… Вот закидаем мы его в этой яме — и аминь. Что был Мишка Сухенко, что не был…

Митька с Игнатом слушали молча; кабы не собственными ушами слышали — ни за что б не поверили, что такое могло родиться в сумасбродной голове Перепечая.

Митька на десяток лет был младше его и с самого малу помнил одно: где какая шкода, буча или драчка — там обязательно и Перепечай. Не зачинщиком, так первым участником.

— Знать бы, кто там, — он мотнул головой вверх, — этим делом командует, спросить бы у этой умницы: у тебя совесть есть? Чтобы одному все и от пуза, а другого в три погибели гнуть. И, главное, за что? За какую вину или заслугу?

— Главное — не это, — вдруг серьезно возразил Игнат.

— Как не это? — поразился Перепечай и даже копать перестал.

— Главное, чтоб было у кого спросить. А если и спросить не с кого, тогда вообще — хрен чего получается, — вздохнул Игнат и полез за сигаретами, будто молча предлагая общий перекур.

— Ну это само собой, — согласился Перепечай и тоже достал мятую пачку «Примы». — А вообще бы — точно узнать! — вдруг возбуждаясь с мальчишьей нетерпеливостью воскликнул он. — Но в самом деле, не телком же на веревке жить: где припнули — там и пасись. Это ж самое главное: или на самом деле тебе в яме общий аминь, или хоть какая-то надежда у человека осталась. Да не, мужики, ну не может такого быть! В голове ж не укладывается: откинули сандалии — и все дела. Не-не, я не согласен.

— А кто тебя спрашивает? Родили — спросили? И конец подойдет — никто руки не подложит…

— Не-ет, Мить, ты брось. Все не так просто, как мы тут маракуем, — остановил Дериглазова Игнат. — Если разобраться — и Мишка не впустую прожил.

— Например…

— Да вот копаем мы ему могилу и не лясы точим, а за жизнь, может, впервые вот так серьезно заговорили. Ты думаешь, это бесследно пройдет? Я вот недавно вычитал: «Смерть имеет абсолютную власть, потому что она неотвратима». А человек над собой никакой власти, тем более абсолютной, терпеть не хочет. Он и Бога-то, я так думаю, для того, может, выдумал, чтобы смерть обмануть.

— Хочет не хочет, а терпит. Это еще ничего, когда власть хоть не у дурака в руках. А то…

— Я, Мить, не о той власти говорю, — пояснил Зимогон. — Ты вот что вспомни, хоть по себе суди: как прижмет жизня, так и хочется, чтобы над тобой старший был, чтобы он не только решал, но и отвечал за тебя.

— Вообще-то да, — не сразу согласился Перепечай и резко передернул плечами. — Не зря, видно: пока батька живой, все ты вроде в штанах на одной помочи ходишь… — Эй, Мить, а чо ты кипяток заначил? — переводя разговор, обратился он к Дериглазову. — Марья старалась, на всех наливала, ты тянул на горбу, а он бесполезно прохолонет.

3имогон и Перепечай пили из железного стаканчика по очереди, обжигая пальцы и губы и крякая от наслаждения. Митька не курил и, чтобы не мерзнуть зря, работу не оставлял.

Кончилась глина, начался сплошной монолит. Опять взялся за лом.

— Ничо успеем, — успокаивая себя и других, сказал он.

Митъка был самым низкорослым и края могилы доставали ему до плечей. Когда сняли последний шар, подчистили дно, отгребли от краев осыпавшиеся грудки, Перепечай, будто и не было долгого перерыва в разговоре, вдруг спросил:

— А скажи правду, Игнат, чего ты: тогда в Москву ездил? — и требовательно осек взглядом хмыкнувшего было Зимогона.

Тот послушно замер, мгновение-другое о чем-то думал или, быть может, что-то решал, потом спокйно, с необидной усмешкой спросил:

— Так когда это было? Что прошлое ворошить?

Не так давно, чтобы забыть, — не отставал Перепечай.

— Ну, коли так… — Игнат, помолчал немного. — Да вот так же, как и ты, Перепечай, — спросить хотел. Своего ума не хватило.

— Ну и как?

— Да объяснили мне, что только дураки крутую кашу с хлебом едят…



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.