ТРИ ДНЯ ЗАКОНА

(Повесть)

ДЕНЬ ВТОРОЙ

Оставить комментарий

На стене висели часы, он все время посматривал на них. Прошло уже больше трех часов, никто на него не обращал внимания, Жора не появлялся. Представлял себе, что сейчас творится с Юркой. Наверняка решил, что не вернулся Валёк по единственно вероятной причине: попал под машину. Велосипед — всмятку. Бегал, конечно же, и не раз Юрка на площадь, знал он, где обычно катается Валёк, убеждался, что там его нет. Скоро мама придет с работы, обо всем узнает. Бросится к соседу из девятой квартиры, у которого, единственного в доме, есть телефон, начнет звонить по городским больницам. Или — вспыхнула вдруг обнадежившая мысль — в милицию тоже? Скажут ей тогда, где он, прибежит мама сюда, выручит. Настораживало только, что никто не поинтересовался ни именем его, ни фамилией, где живет, где учится — словно не существовал для них.

Не гасла и другая мысль: все-таки удрать отсюда, в какой-нибудь суматохе сделать это будет нетрудно. Не присвоят же они велосипед, тем более что Юркин отец сам милицейский начальник, наверняка поглавней этого. Но страшили две проблемы: что схватит его милиционер на выходе, и не забывался грозящий ему палец усатого. Не говоря уже о впечатлении, произведенном на него расправой с очкариком.

Миновал еще час, затем другой, ничто не менялось, никто им не занимался. Усатого милиционера сменил другой, худой, носатый, окно зловеще темнело. И он понял, на маму уже надежды нет. Что звонила она в милицию, мог не сомневаться — значит, ничего маме о нем не сказали. Почему не сказали, не понять ему, но дела это не меняло. И тут осенила его превосходная идея. Поразился, что раньше до этого не додумался. Верней, додумался, но не нашел ей нужного применения. Необходимо, чтобы узнал обо всем Юркин отец! Одного его телефонного звонка хватит, чтобы прекратилось это безобразие. Отделение как раз пустовало, носатый писал что-то в толстом журнале. Он подошел к разделявшей их перегородке, жалобно попросил, чтобы дали ему позвонить. Ночь уже скоро, а мама ничего о нем не знает, очень волнуется. Намеренно заговорил о маме, в последний момент сообразил, что милиционер, услышав о полковнике, побоится связываться. Номер телефона соседа он помнил, тот передаст маме, чтобы позвонила Юркиному отцу.

— Тебе сказали сидеть — и сиди! — не взглянув на него, бросил носатый, не переставая писать.

— Я только… — начал было канючить, но милиционер ударил по столу кулаком, гаркнул:

— Я кому сказал? За решетку хочешь?

Он испугался, до смерти испугался, но все-таки сумел выдавить из себя:

— Это не мой велосипед, а мальчика одного, а у него папа в милиции работает полковником, Пичугин фамилия.

К горестному его удивлению, фамилия Пичугин никакого впечатления на носатого не произвела, тот даже сделал вид, будто сейчас вот встанет и проучит его:

— По-хорошему не понимаешь?

Он вернулся на скамейку, забился в угол, обреченно закрыл глаза, изредка тихо поскуливая. В одном был уверен: нет на свете человека невезучей и несчастней. И все, что творилось потом рядом с ним, как-то не касалось уже его внимания, словно происходило в другом, чуждом ему мире. Кто-то тронул его за плечо, он разлепил тяжелые веки, увидел стоящего перед ним носатого.

— Давай, чеши отсюда. И не ищи больше на свою жопу приключений. Велосипед на выходе получишь. — И неожиданно прибавил: — Балбес.

Он встал, сначала попятился, не решаясь оказаться к носатому спиной, затем развернулся и помчался по опустевшему коридору. Перед тем успел взглянуть на часы. Они показывали ровно двенадцать…

Ему никогда еще не дводилось ехать на велосипеде по ночному городу, вообще в темноте. Не терпелось поскорей очутиться дома, с мамой, вернуть Юрке велосипед, но боялся гнать вовсю по преобразившимся улицам, скупо освещенным блеклыми фонарями. Возле дома стояли тетя Поля, еще кто-то. Бежала к нему мама с разметавшимися волосами, кричала что-то… А вот когда вернул он Юрке велосипед, той же ночью или на следующий день, память отчего-то не сохранила. Помнилось только, что был то последний раз, когда Юрка давал ему прокатиться на своем велосипеде…

Не после той ли давно позабытой истории крепко засела в нем не выветрившаяся и поныне нелюбовь ко всему, связанному с милицией? Точней сказать, даже не нелюбовь, а какая-то неизбывная опаска, желание всегда держаться от нее подальше, хоть и не припомнит он, чтобы давал когда-либо повод заинтересовать блюстителей порядка. Как-то не думалось об этом раньше…

* * *

Не случалось ему прежде бывать в поликлинике в такую рань. И сейчас — безлюдная, с наглухо закрытыми дверями, показалась она ему какой-то чужой, неприветливой. Долго барабанил в дверь, пока объявился сторож Максимыч. Его обросший серой щетиной рот, изготовившийся как следует шугануть обнаглевшего столь раннего пришельца, растянулся в благостной улыбке:

— Вы, Валентин Аркадич? А я думал, что это… А это вы! Так рано пожаловали! Не случилось ли чего?

— Все нормально, — поморщился Воскобойников от шибанувшего в нос крепкого сивушного запаха. Давно бы, знал, гнать следовало в шею этого старого алкаша. И не раз жаловались и старшая сестра, и сестра-хозяйка, что ведет себя Максимыч непотребно, еще и подворовывает. Да только где найдешь другого сторожа, согласного чуть ли не сутками околачиваться здесь за копейки? К тому же из четырех сторожей, полагавшихся по штату, работал, кроме Максимыча, всего еще один. Верней, одна — вздорная глуховатая тетка.

С тем же чувством пребывания в чужом, нереальном мире поднялся по тихому пустовавшему зданию к себе на третий этаж. В кабинете сел за стол, попал рассеянным взглядом на картину, висевшую на стене. Висела она тут с незапамятных времен, досталась в наследство от предшественника. Идиллический летний пейзаж — веселенький зеленый лужок, белесые березки, птички в непорочно голубом небе. Две безмятежно пасущиеся коровки. И только сейчас обнаружил, что обитает еще на картине пастушок. Раньше, впрочем, он и внимания не обращал на это творение неведомого художника, изредка скользил по картине взглядом, не вникая, висит себе и висит, привык уже к ней как к обоям на стенке. Лишь отметил в первый же день, что художник был не из даровитых, сработал неумело, аляповато. Вероятней всего, подарок какого-нибудь благодарного пациента. Появилась тогда же мысль убрать эту мазню, чтобы в глаза не лезла, но то ли помешало что-то сразу, то ли из головы потом вылетело, других забот хватало.

Надо было в самом деле не терять понапрасну время, раз уж выпало оно ему сегодня с негаданным избытком. Полистать книгу приказов, сверить штатное расписание, графики приемов, просмотреть счета, заявки, наркотики, санитарный режим — всего не перечесть, тем более что неизвестно было, на что именно прибывавшая комиссия нацелилась. Но ни к чему душа не лежала, ничего не хотелось. Все равно, — обреченно подумалось, — чему быть, того не миновать, суетись не суетись. И подивился этому своему странному безразличию. Неужели связано оно с Ленькиным появлением? Подумаешь, проблема какая, пусть, как мама говорила, больше горя не будет. Даже если не уберется восвояси еще два дня этот нахал, потреплет и ему, и, особенно, Оле нервишки. Ничего, переживут. Но если не в Леньке дело, тогда в чем? Что трусливо сбежал, оставив его с Олей наедине? Нехорошо это, конечно, нечестно, но тоже не повод киснуть.

Непривычно безмолствовал телефон, не слышался за дверью звучный голос Лиды, не стучала ее пишущая машинка. Он встал, походил по комнате, несколько раз поприседал, помахал руками, пытаясь взбодриться. Связана его хандра с тем, что, Леньке благодаря, словно побывал он в обездоленном своем детстве? Та убогая киевская квартира, мама… Мученица мама, умиравшая так долго и тяжело, годами прикованная к постели, утратившая зрение, память… Неужели всей жизнью своей не заслужила она иной участи? У кого не залудила? Приблизился к картине, взялся разглядывать сидящего под березой, играющего на дудке человечка. Пасторального, с небывалыми сказочно золотистыми кудряшками, в экзотических лаптях. Кого-то он Воскобойникову вдруг напомнил. Ну конечно же, Бобку Свирского! Бобка единственный в классе щеголял такой пышной шевелюрой. Всем остальным строго-настрого запрещалось отращивать волосы, с уроков отправляли, если они у кого-нибудь превышали школьными канонами предписанную длину. Мода была для всех одна и называлась «полубокс»: затылок и темя выстрижены, впереди полукруглый чубчик.

Бобке же дозволялось — чуть ли не специальное письмо пришло директору школы из Дворца пионеров, где Бобка не первый год в хоре был солистом. Руководитель этого хора утверждал, что такой романтический образ Бобке совершенно необходим, искусство требовало. И Бобка Свирский очень своими лихими кудрями гордился, заимел привычку артистично встряхивать ими.

Но никто из ребят этой Бобкиной исключительности не завидовал, нередко даже потешались над ним, девчонкой дразнили, а то и, резвясь, дергали за патлы. Все были и должны были быть одинаковы, вообще выделяться, быть не как все считалось чем-то зазорным, чуть ли не подозрительным. И все же класс отдавал Бобке должное. Ни один другой класс не мог похвастать таким певуном. Голос у него в самом деле был хороший — сильный, звонкий. Гвоздь программы любого праздника, утренника или какого-нибудь другого торжества. Когда Бобка выходил на сцену актового зала, встряхивал своими кудрями и запевал «Во поле березынька стояла» или «Там вдали за рекой», у всех глаза туманились. Учителя Бобку любили, завышали отметки и прощали ему частые прогулы. Прогулы, как считалось, не по его вине — то у него репетиция, то концерт, а однажды — вершина его славы — ездил с хором Дворца пионеров аж в Москву. Никто не сомневался, что станет Бобка знаменитым певцом.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.