ТРИ ДНЯ ЗАКОНА

(Повесть)

Публикуется впервые.

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

— Вас, Валентин Аркадьевич, — донесся из селектора голос Лиды. — Закон.

Воскобойников недовольно поморщился. Лида слишком много себе позволяет. И шуточки у нее дурацкие. К тому же и слова эти, и сдавленный смешок ее наверняка услышал в своей трубке тот, кто ему звонит. Зарекался ведь не брать на работу чьих-либо родичей, тем более на деликатную должность секретаря, но не смог отказать давней приятельнице. Та, узнав, что увольняется его секретарша, тут же навязала ему свою непристроенную дочь. У Лиды, с детства его знавшей и называвшей дядей Валей, не хватало тяму усвоить, что пребывает она теперь в общении с ним совсем в другом качестве. По крайней мере в служебные часы. И его окольных, но недвусмысленных намеков тоже, по всему судя, не понимала, чем нередко крепко досаждала ему. Но сейчас больше напряг Воскобойникова этот ее «закон». Милиция, прокуратура? С добрыми ли вестями?

— Привет, Валёк! — зазвучал в трубке бодрый голос. — Это я, Закон. Ну, как ты там? Всё путем?

И произошло почти невозможное. Чудом вдруг вспомнил этого Леньку с нелепой фамилией Закон. Хоть и прошло почти сорок лет, когда видел и слышал его последний раз, с тех пор, как уехал из Киева навсегда. Больше того, ни разу за все эти годы не вспоминал о нем, забыл напрочь. Да и не о ком, вообще-то, было вспоминать, не стоил Ленька того. Всего-навсего сосед по двору, года на два постарше и нередко, кстати, его поколачивавший. Если и было в Леньке что-либо примечательное, так это редкостная фамилия. Нагловатый прыщавый увалень, всегда почему-то наголо стриженый и с постоянно хлюпающим носом. Воскобойников навскидку подсчитал: было тогда Леньке лет четырнадцать. Не менее поразило, что заговорил Ленька так, будто расстались совсем недавно, знались часто и нет ничего необычного в этом его внезапном появлении из небытия.

— Ты, что ли, Леня?— осторожно спросил. — Леня Закон?

— Я, кто ж еще! — хохотнул. — Неужели сразу не признал?

— Откуда ты звонишь?

— Из Ростова, откуда ж еще!

— Как ты сюда попал?

— В командировку приехал, как же еще!

Ситуация прояснялась. Закон здесь в командировке. Но как он умудрился разыскать его, служебный телефон раскопать? Перед тем как осесть в Ростове, и поскитаться довелось Воскобойникову по другим городам, и нет у них общих знакомых, могущих посвятить Леньку в то, где и кем нынче он пребывает, а тетя Поля с Мишей давно уже покинули Киев.

— Как ты меня нашел?

— Обыкновенно, как же еще! В поезде с одним чуваком познакомился, он тебя знает, сказал, где ты работаешь, в справочном телефончик дали. Ты, оказывается, не рядовая птичка, Валёк!

Можно было, конечно, полюбопытствовать, как в разговоре с каким-то «чуваком» — и словечко-то это, бывшее когда-то расхожим, почти выветрилось из памяти — всплыла вдруг его фамилия, а он, в конце концов, не единственный в мире Воскобойников, но перестал уже чему-либо дивиться, сраженный фантасмагорией происходящего. Даже если Закон откуда-то знал, что бывший дворовой сосед закончил медицинский институт.

— Ты когда дома будешь? — продолжил Ленька.

— Часов, наверное, в шесть.

— Говори адрес, я подвалю.

Потом Воскобойников звонил жене, попросил, чтобы постаралась освободиться пораньше, приготовила стол, придет к ним сегодня друг его детства из Киева.

— Откуда он взялся? — вздохнула Оля. — Мы ведь должны сегодня к маме сходить, она ждать будет, ты что, забыл?

Он объяснил ей, что приехал тот в командировку, может быть, всего на один день, уклониться никак было нельзя, уже договорились. Сорок лет не виделись.

— Сорок лет? — ахнула Оля.

— Представь себе. Я сам обалдел. Сказал ему, что в шесть буду дома, адрес дал.

— Ты уверен, что хотя бы узнаешь его?

— Надеюсь.

Весь остаток рабочего дня Воскобойникову, главному врачу поликлиники, не однажды вспоминалось, что вечером встретится он с Ленькой Законом. Даже хотел, чтобы случилось это побыстрей. Не потому, что так уж интересно было поглядеть, каким через пропасть лет стал Ленька. Прежде всего вязалось это с встречей с детством, с самим собой тех удручающе далеких лет, с жизнью, кажущейся сейчас призрачной, занесенной серой пылью времени. И еще это расхожее, стойкое убеждение, что свидание чуть ли не с любым, с кем водился в юные годы, — не абы какое событие. Неизбывное желание прознать кто теперь, с кем теперь, где теперь, хоть и не нужны эти люди, и не интересны. Вспоминал старый двухэтажный дом на улице Саксаганского в глубине большого двора, тесно облепленного изнутри флигелями и сараями, темноватый коридор в своей коммуналке со щелястым полом в облупившейся коричневой краске. В одной из этих комнаток по обе стороны коридора, жил он с мамой, маминой сестрой тетей Полей, муж которой тоже не вернулся с войны, и ее сыном Мишей.

Жил уже долго — маме так и не дали квартиру, когда, вернувшись из эвакуации, нашла она свой дом в руинах. Ютились у тети Поли в ожидании обещанного пристанища — год, другой, пятый. Предлагали маме несколько раз жилье, она ездила смотреть, отказывалась, потому что были это или сырые полуподвальные помещения, или такие же сомнительные бараки. До войны была хорошая, с удобствами квартира в центре города, и мама стояла на том, что ей, вдове погибшего офицера, по справедливости обязаны дать взамен утраченного достойное жилье, не какую-нибудь убогую времянку. Кроме того, были у нее основания полагать, что это, как внушали ей, «временно» растянется на долгие годы, если не навсегда. Ждала, надеялась, писала, выстаивала очереди на приемы, год за годом.

Он тогда был совсем еще пацаненком, но не мог не понимать, как осложняют они с мамой жизнь тете Поле в ее маленькой, развернуться негде, комнатушке. У одной стенки на кровати с разновысокими железными спинками и скрипучей панцирной сеткой спали мама с тетей Полей, у другой — на деревянном топчане, он с Мишей. Ветхий шкаф, буфет, обшарпанный стол у окна, три стула — и мизерное пространство оставшегося свободного места для существования. Это не говоря уже о настойчивом, с первого же дня, недовольстве соседей — обитали в квартире еще три семьи — их появлением здесь. Особенно доставалось от Раисы Тарасовны, здоровенной, вздорной и голосистой тетки, некоронованной королевы этого беспокойного муравейника. Всего набиралось двенадцать человек, не подарок для чумазой общей кухоньки и скверного туалета с вечно неисправным бачком. Впрочем, не многим краше жилось тогда большинству и в его дворе, и в соседних на той захудалой киевской улице, чем-то ущербным ему не казалось и со многим примиряло. Точней сказать, не примиряло, а просто смутно представлялась возможность иного существования. Разве что дивился, побывав разок-другой дома у кого-нибудь из одноклассников, живших благополучней, особенно у Юрки Пичугина, сына милицейского полковника. Более всего завидовал тому, что живут они без соседей, ни от кого не зависят и ни под кого им не нужно подстраиваться. Хоть гостей к себе приводить, хоть орать, если захочется, во всю глотку.

Возвращаясь домой, Валентин Аркадьевич попытался представить себе, как сейчас выглядит Ленька Закон. Наверняка высокий, грузноватый, он и в мальчишках нехилым был, и, скорей всего, лысоватый — потому, возможно, что в памяти остался наголо стриженым. Чем он может заниматься? Вряд ли пошел по научной стезе — прилежанием в учебе не отличался, пропадал весь день во дворе и, кажется, даже оставался в каком-то классе на второй год. Хотя, ни о чем еще это не говорит, мало ли случаев, когда нерадивые ученики становились людьми далеко не последними и даже больше того. Вот в командировку сюда приехал, никчемного не пошлют.

Жена встретила его не очень-то приветливо. Обиделась. Мама ее прихворнула, договаривались сегодня навестить ее, к тому же должен был он явиться к теще в ипостаси не только зятя, но и врача.

— Не куксись, — чмокнул ее в нос Воскобойников. — Вполне успеем, думаю, и гостя, если не совсем поздно заявится, приветить, и у мамы твоей побывать.

— Но мы же… — Договорить Оля не успела — тренькнул дверной звонок.

Стояли они в коридоре, Воскобойников даже в тапки не успел еще переобуться. Глянул на часы — без четверти шесть.

— Вот видишь? — хлопнул он Олю по плечу и открыл дверь, выстраивая на лице приветливую улыбку.

Конечно, не узнал бы он Леньку Закона, если бы тот заранее не позвонил. Стоявший перед ним невысокий, худощавый, с копной пегих, с обильной проседью волос человек нисколько не походил на прежнего Леньку и уж тем более на придуманного им сегодня. И не сразу обратил внимание, что в руке у того чемодан.

— Валёк! — счастливо всхлипнул Ленька и, оставив чемодан за порогом, бросился Воскобойникову на шею. Троекратно облобызал, отступил на шаг, умильно вглядываясь в него, вытащил из кармана скомканный платок, промокнул глаза. — Ну, хорош! Какой мужик стал, надо же! А я тебя сразу признал, как только увидел, хоть и столько лет прошло! Надо же! А это, — повернулся к Оле, — женушка твоя?

— Оля, — кивнул Воскобойников.

— Надо же! — восхищенно мотнул головой Закон, родственно обнял ее и тоже три раза прилип обрядно губами к ее щекам.

Оля, не ожидавшая столь бурного проявления чувств, ошарашено косилась на мужа.

— Ну вот и встретились! — облегченно вздохнул Закон, подхватил чемодан, нетерпеливо сказал: — Ну давай, давай, показывай!

— Что показывать? — не врубился Воскобойников.

— Как что? Всё показывай! Как живешь, дети, внуки уже небось, столько лет ведь не виделись!

Не выпуская чемодана, прошел впереди них в комнату, заглянул в другую:

— Не Копенгаген. Что же ты, главный врач, а две комнаты всего? И мебель не Копенгаген. Я думал, ты тут барином при такой должности!

Воскобойников неопределенно пожал плечами, переглянулся с Олей, глаз не сводившей с Ленькиного чемодана.

— А что, больше тут нет, что ли, никого? — не угасал Закон. — Одни, что ли, тут проживаете?

Воскобойников, все сильней раздражаясь, ответил, что сын с женой и дочкой живут отдельно.

— Чудненько! — Ленька подсел к столу, чемодан поставил между ног. — Так я у вас поживу недолго, денька три всего, не стесню. Это ж сколько лет не виделись, кошмар! Повезло, что узнал про тебя! — Светло улыбнулся, обнажив россыпь стальных зубов. — Всем польза: я и с вами побуду, и с гостиницей раскручусь, квитанцию потом для бухгалтерии как-нибудь у них там выцыганю. — Полез в чемодан, извлек из него бутылку красного вина, торжественно водрузил ее в центр стола, заговорщицки подмигнул: — Встречу отметить надо, столько ведь лет не виделись, кошмар!

— Да, конечно, — вяло сказал Воскобойников, не решаясь взглянуть на жену. — Сейчас мы что-нибудь сообразим.

— Валя, пойдем, поможешь мне, — буркнула Оля и вышла из комнаты.

На кухне, плотно прикрыв дверь, тихо запричитала, что не потерпит в доме этого типа, откуда только он взялся, хамло такое, а уж о том, чтобы обосновался здесь на целых три дня, и речи быть не может, и вообще пусть убирается отсюда со своим барахляным вином.

— Скажи ему, — горячилась, — что не сможем его принять, потому что мама заболела и мы должны срочно идти к ней. И пожить ему здесь не обломится, потому что дети сегодня придут с ночевкой, нет свободного места. Что угодно придумай, только пусть он исчезнет. Не скажешь — я сама ему скажу, не сомневайся!

Он, тоже приглушая голос, попросил ее успокоиться, сам не ожидал, что так все получится, и не меньше ее сейчас в недоумении. Жить тот здесь, понятно, не будет, этого еще не хватало, но прогнать его сейчас нельзя, как-то не по-человечески это. Придется немного потерпеть, за столом с ним посидеть, не долго, конечно. А потом, в самом деле сославшись на заболевшую маму, деликатно расстаться. Оля сдалась не сразу, но чуть уже расслабилась, безнадежно махнула рукой:

— Ладно, иди к нему. Только в комнату я ему тарелки таскать не стану, на кухне покормлю.

— Как скажешь, — миролюбиво ответил Воскобойников.

Возвращаясь к Леньке, подивился еще тому, как изменился тот и отчего-то почти не подрос. Может быть, — мелькнула тревожная мысль, — это вовсе и не Ленька Закон? Какой-нибудь пройдоха или ворюга, выдающий себя за него? Например, в том же поезде с Ленькой познакомившийся и затеявший такую аферу? Мало ли нынче мошенников поразвелось? Внедрится, обворует — и поминай, как звали. Впрочем, — успокоил себя, — уж это-то выяснить труда не составит: парочка вопросов о прошлой соседской жизни, и ларчик тут же откроется. Вошел — и остолбенел. Закон теперь сидел в синем, изрядно поношенном спортивном костюме, на ногах — резиновые «вьетнамки». Пиджак, рубашку и брюки развесил на спинке стула, туфли с выглядывавшими из них носками — под стулом. Снова лучезарно улыбнулся:

— Душновато здесь, ты бы, Валёк, кондиционер включил. А в поезде какая духотища была — кошмар! Пропотел, как вошь в парилке. Ты не против, я у тебя душик приму, освежусь немного. Еще и полдня по городу вашему с чемоданом туда-сюда шатался. Это ж сколько лет мы не виделись, кошмар!

— Да, я вот сейчас… — растерялся Воскобойников. — Я сейчас у Оли… полотенце… если не отключили…

Засеменил на кухню, жалобно сказал жене, резавшей колбасу:

— Оленька, ты только не заводись, он попросил в душе искупаться. Жарко, говорит, сегодня, а он в поезде пропотел.

— Что? — выпучила глаза Оля. — Вы что, с ума оба посходили? Здесь ему не постоялый двор, пусть потеет где-нибудь в другом месте! В гостинице ему и душ будет, и все остальное, выдумал тоже!

Проверив, плотно ли закрыта дверь, Воскобойников, все на свете проклиная, принялся убеждать ее, что деваться некуда, раз уж так влипли. Кем бы этот свалившийся им на голову друг детства ни был, но есть же какие-то законы гостеприимства, которыми нельзя пренебрегать. Да и что теперь делать: сказать, что не позволят они ему их душем пользоваться, брезгуют? Не сможет он ему такое в глаза сказать, язык не повернется. Да, промелькнула было у него мыслишка соврать Леньке, что, например, холодную воду отключили, но тут же пропала — тот ведь наверняка захочет руки перед едой помыть, пусть и одной горячей, нехорошо получится. О том, что засомневался в Ленькиной подлинности, сказать ей не рискнул. Увидел, как все явственней проступает краснота на Олином лице, решился:

— Коль на то пошло, ванная наша не развалится, если он там побудет! Ты можешь ему заявить, что не пустим его туда — иди говори. Я не сумею.

Оля покусала нижнюю губу, швырнула в сердцах нож на стол, процедила сквозь зубы:

— Пропади он пропадом! Полотенце возьми в шкафу зеленое, сверху лежит. И чтобы через час его тут не было, слышишь? Нет, это невозможно! Ну, был бы еще родственник, хоть самый дальний, ну пусть бы действительно дружок детства любимый, куда ни шло! А то ведь неизвестно кто, соседский обормот, ты его сорок лет знать не знал! Да, в конце концов, пусть бы просто нормальный, порядочный человек, я бы слова не сказала! Но это же просто наглец, зачем ты позвал его?

Он снова оправдался, что ничего подобного даже вообразить не мог, очень постарается, чтобы не затянулось это гостевание, с тем и удалился. Оля не знала еще самого веселенького — что Ленька уже переоделся, явно не собираясь покидать их квартиру. Об этом ей тоже не рискнул сказать, тянул для чего-то время.

Закон, умиротворенно вытянув ноги, сидел на диване перед включенным телевизором. Кондиционер тоже включил. Что расхозяйничался он тут, настроения Воскобойникову не прибавило. Катнул первый шар, спросил, живет ли там по-прежнему Наташа.

— Петренко? — зажмурился Ленька. — Живет, куда ей деваться. Она теперь Бабичева. И не только по фамилии бабка, двое внучат уже. Ты бы ни за что не признал ее, так раскоровела. — Игриво погрозил пальцем: — Что, старая любовь не ржавеет? Ты, помнится, сох по ней, скажешь, нет?

— Да ну, ерунда какая, — отмахнулся Воскобойников, — Ничего я не сох.

Но от сердца немного отлегло, когда Ленька назвал Наташину фамилию. Значит, действительно он, не другой кто-то. Странно только, что человек может так измениться, ничего общего с прежним Ленькой. Разве что и в детстве манерами не блистал, нахалюга был тот еще. И минувшие сорок лет ничего не изменили. На диван рядом с ним садиться не стал, пристроился поодаль в кресле.

— Так что у тебя тут за командировка?

Закон охотно принялся рассказывать, что трудится механиком в автобусном хозяйстве, какие-то связи у них с ростовским комбайновым заводом, прислали его за какими-то деталями по бартеру, нужно проверить комплектацию.

— Хоть клок шерсти урвать, — завздыхал. — И мы там загибаемся, старье латаем, и ваш заводец на ладан дышит. Наделал этот Горбачев дел, такую страну угробил. А скоро вообще она развалится, прибалты-суки только начало. Уж наш Кравчук с вашим Ельциным расстараются, попомнишь мои слова. Еще визы будем брать, чтобы друг к дружке съездить. Скажешь, нет?

Не было у Воскобойникова желания ввязываться в этот бесплодный диспут, тем более с ним, ограничился защитным «поживем-увидим».

— Ну, а ты как? — тоже не стал Ленька забредать в политические дебри. — Как живешь-можешь, вообще как? Это ж сколько лет не виделись!

— Обо мне потом, — чтобы не задерживать здесь Леньку, уклонился Воскобойников. — Пойди в самом деле сполоснись, пока жена на стол накроет. На кухне, наверное, сподручней нам будет, по-семейному. Я сейчас полотенце тебе достану.

Очередная проблема возникла, когда сопроводил его в ванную. Висели там три мочалки. Третья — сына, наведывавшегося время от времени. Секунду поколебавшись, снял с крючка Денисову, решив потом отмыть ее. Показал, где шампунь и гель, будто бы в шутку спросил, научились ли уже на Саксаганского пользоваться душем.

— Что ты! — расцвел Ленька. — Думаешь, мы там у себя по-прежнему дуркуем? У меня, например, целых две уже комнаты, как у тебя, и душ себе пристроил, всё, как положено. Что ты! Жаль, ванна не вместилась, но кое-какие варианты имеются…

* * *

Оставив Леньку, Воскобойников, от греха подальше, в кухню к жене не заглянул. Без надобности сильно, выключая телевизор, ткнул пальцем кнопку, словно и тот в чем-то провинился, снова плюхнулся в кресло. И всплыла вдруг в памяти Наташа, теперь, значит, Бабичева. «Раскоровела», двое внуков… Попробовал вообразить, как сейчас выглядит Наташа-бабушка, не получилось. Сох по ней не сох, но нравилась она ему безмерно. Удивительно только, что и Ленька, оказывается, это пронюхал, они-то уверены были, что никому их страшная тайна не ведома. Первая, можно сказать, его любовь. Да, конечно же любовь, иначе не назвать. И первая девчонка, с которой он поцеловался. Сколько ему было тогда? В пятом классе учился, значит, где-то двенадцать. И Наташа — в пятом. Мама ее дружила с его мамой и тетей Полей, в гости друг к другу ходили. Наташа рыжая была, но без веснушек — кожа такая белая, что казалась мелом вымазанной. И глаза рыжие, в зеленоватую крапинку. Всё в ней ему нравилось — и это редкостно белое лицо, и дразнящие глаза, и маленькие руки с коротко остриженными ноготками, и большой капризный рот. Удручало только, что была она выше его чуть ли не на полголовы. И он, когда стояли они или шли рядом, тянулся изо всех сил, в надежде выгадать хоть один сантиметрик. И всегда старался, едва такая возможность предоставлялась, куда-нибудь сесть, чтобы не давила она его своим ростом.

Неслыханно повезло, что появилась у него тогда легальная возможность часто видеться с ней, уединяться. Никого рядом, никому до них дела нет. Наташа была смышленая девочка, кое в чем фору еще давала ему. А уж по части бытовых, житейских заморочек — никакого с ним сравнения. Мама ее, бухгалтер, с утра до вечера пропадала на работе, Наташа давно приучена была к самостоятельности, все умела, за все бралась. Но было и у нее одно уязвимое место — трудно ей учеба давалась, особенно с русским языком не ладилось. Вот и попросила ее мама его маму, чтобы позанимался он с Наташей. Оба учились в первую смену, времени до вечера было вдоволь. Занимались, конечно, у Наташи. И не только потому, что появление любого постороннего в их квартире вызывало язвительное недовольство пресловутой Раисы Тарасовны. Нужно было еще считаться со старшим, двоюродным братом Мишей, у которого свои друзья и свои придумки. Так что его почти каждодневные визиты на второй этаж к Наташе не выглядели подозрительно. Почти — потому что не всегда Наташа соглашалась на эти уроки. То какие-нибудь другие дела у нее находились, то пропадала где-то, то попросту настроения не было. Могла, не церемонясь, сказануть, открыв ему, чтобы «отстал», хлопала перед его носом дверью. Даже не считая нужным что-либо объяснить. И он, безропотно проглотив это, тяжело спускался по рассохшейся деревянной лестнице, злясь и на нее, и на себя. Тот нечастый случай, когда уроки много больше нужны учителю, чем ученику. И не было у него сомнений, что Наташа знает об этом, знает с первого же дня. Потому и ведет себя с ним так, не церемонится. Помощь его принимала, словно делала ему одолжение.

А ему много и не нужно было. Он, конечно, и помыслить не мог, чтобы, даже будто нечаянно, прикоснуться к ней, достаточно было сидеть с нею рядом, слышать ее голос, изредка улавливать ее дыхание на своей щеке, когда слонялись над тетрадкой, заглядывать в ее крапчатые глаза. Его бы воля — не уходил бы от нее с утра до ночи. Но даже в «дозволеные» дни счастье это было до обиды скоротечным, редко длилось больше часа. Наташа быстро уставала, хуже начинала соображать, раздраженно отодвигала книжки и тетрадки, выпроваживала его. По этой ли причине или по какой другой существенного улучшения отметок в ее дневнике не произошло, что Наташину маму печалило куда больше, чем дочь. Печалился и он, справедливо опасаясь, что ее мама откажет ему в «репетиторстве» из-за отсутствия желаемых результатов. Может быть даже, подыщет ему замену.

Но бывали дни, когда Наташа волшебно преображалась. И никогда не мог постичь он, чем вызвано ее потепление к нему. Слушала внимательно, хвалила, какой он умный, разговаривала хорошо, не дергалась. Она вообще, чтобы меньше морочиться с постылыми домашними заданиями, старалась отвлечься, поболтать о чем-нибудь другом. А ему, грешному, было это только на руку, для того и бегал к ней, дались ему эти ее уроки, своих забот хватало. Бывало нередко, что ни одна тетрадка и ни одна книжка не открывались, все время уходило на болтовню. О чем угодно: последнем фильме, дворовых делах и школьных. Особенно интересно было послушать обо всем, что случалось в ее школе. Мальчики и девочки учились тогда раздельно, даже вообразить было трудно таинственную жизнь класса, где за партами сидят три десятка девчонок. А еще очень он старался рассмешить ее, заранее припасал какие-нибудь забавные истории, вычитанные в книжках или придуманные самим. Почему-то убежден был: чем она чаще будет смеяться, тем больше у него шансов понравиться ей. К счастью, рассмешить ее ничего не стоило, и доставляло ему несказанное удовольствие видеть, как заливается она безудержным смехом, откидывая назад голову и открывая ему белую гладкую шею. Но много реже, чем хотелось, выпадала такая удача, нужно было застать Наташу соответственно настроенной, с самого начала расположенной к нему…

Стряслось это морозным декабрьским днем незадолго перед Новым годом. Нагрянули в Киев небывалые холода, улицы занесло сухим вьюжным снегом, нос казать на улицу страшновато было. Усугублялось все тем, что мало у кого имелась надежная зимняя одежка, способная защитить от стужи. Он, помнится, ходил тогда в стареньком «семисезонном» пальто, доставшемся ему в наследство от Миши, которое ненавидел не только за то, что было несуразно велико ему, пальцы из рукавов едва видны, но и за позорный фиолетовый цвет. Мама велела ему купить хлеб, очередь была длиннющая, почти до угла, замерз он, пока достиг желанного магазинного нутра так, что в ледышку превратился. Но тут-то и поджидала его самая большая беда — хлеб закончился, едва оказался он в магазине. Донельзя расстроенный, домой он не шел, а бежал, чтобы хоть немного согреться, у ворот столкнулся с Наташей.

— Ты чего совсем такой? — спросила она. — Прямо синий весь.

— В очереди за хлебом стоял, там такая очередина была, а он, когда всего ничего осталось, взял и кончился, представляешь? — пожаловался ей непослушными губами.

Она как-то по-особому глянула на него, решительно потянула за воротник:

— Пошли, горячим чаем тебя напою, а то совсем окочуришься.

Дома усадила его на тахту, принесла огромные теплые валенки, неизвестно чьи и как здесь очутившиеся, завернула в одеяло. Он послушно давал ей обходиться с собой, как с малым ребенком, тихо таял от ее заботы, от такой немыслимой близости, когда она склонялась к нему, прикасалась. Впору было благодарить так немилостиво поступившую с ним судьбу, и даже то, что вернулся без хлеба, не казалось уже обломом. Наташа поставила чайник на электрическую плитку, села рядом с ним, участливо спросила:

— Ну, полегчало немного?

Ему в самом деле полегчало, но не хотелось в этом признаваться — чтобы она и дальше заботилась о нем, чтобы продлились эти восхитительные минуты.

— П-пока нет еще. — И очень правдоподобно застучал зубами.

Она снова, как при встрече, непонятно посмотрела на него — и случилось невероятное. Приподняла одеяло, юркнула под него, тесно прижалась, обняла:

— Так лучше?

Он не смог ответить. Показалось, что сознания сейчас лишится — все поплыло перед глазами, сделалось мутным, нереальным.

— Ты чего, язык проглотил? — послышался откуда-то издалека ее голос.

Что происходило дальше, осмыслению уже не поддавалось. Отдельно, независимо от него пришли в движение руки, он тоже обнял Наташу, ткнулся в нее губами. Ткнулся с закрытыми глазами, никуда не целясь, но угодил ей прямо в губы и, осознав это, едва не задохнулся. Наташа не шелохнулась, словечка не произнесла, только почувствовал он, как, дрогнув, напряглось ее тело. И не понять было, сколько просидели они так, молча, недвижимо, секунды или часы. Наконец она еле слышно сказала:

— Чайник кипит…

И от звуков ее голоса сразу встрепенулась тишина, все вернулось, обрело прежние контуры и краски. Наташа высвободилась из его ослабевших рук, отбросила одеяло, подошла к подоконнику, на котором стояла плитка, сняла с нее чайник, поставила на лежавший рядом асбестовый кружок и застыла у окна, не поворачиваясь к нему. А он неотрывно смотрел на ее худенькую спину в зеленом, мамой связанном свитере, и только сейчас ощутил, как колотится у него сердце. Сильно, часто, горячо. И не верилось, что совсем еще недавно мог он мерзнуть, рук и ног своих не чувствовать.

— Я пойду? — спросил он, ужасаясь тому, что сказал.

— А чай? — не сразу откликнулась она.

— Может, не надо? — Чего бы только ни отдал, чтобы она задержала его, оставила.

Наташа снова чуть помедлила, затем, все так же спиной к нему, хмуро сказала:

— Ладно, иди.

Уже у выхода, тщетно стараясь застегнуть заупрямившиеся пальтовые пуговицы, выдавил из себя:

— Мне еще приходить?

— Приходи. — Целая вечность прошла, пока сказала она это…

* * *

— Долго он будет там возиться? У меня все уже готово. — Он и не заметил, как в комнату вошла жена. Раскрыл глаза, блекло ей улыбнулся:

— Неисповедимы пути Господни.

Она непонимающе вскинула брови:

— Да что с тобой сегодня, Валя? Ты случайно никакую заразу от него не подхватил?

Тут и подоспел Закон, свежий, сияющий, с гладко зализанными мокрыми волосами. Воскобойников нехорошо подумал, что Ленька наверняка воспользовался их щеткой для волос.

— Спасибо, друзья, — проникновенно сказал Ленька. — Прямо как на свет народился! Я там носочки простирнул, повесил, ничего?

— Ничего, — закашлялся вдруг Воскобойников. — Пора нам, однако, и перекусить.

— Чудненько! У меня, по правде сказать, давно уже кишки романсы поют. — Прихватил со стола бутылку и, снова впереди них, двинулся на кухню.

Ленька — Воскобойников не удивился — безошибочно сел на его привычное место за столом и, дождавшись, когда и хозяева усядутся, ловко откупорил бутылку, разлил вино по бокалам:

— Ну, друзья, давайте за встречу. Это ж сколько лет не виделись, кошмар! Будем здоровы! — Залпом выпил, щедро наполнил свою тарелку, смачно зажевал.

Воскобойников сделал всего пару глотков, раздражение против гостя нарастало. Вот же сквалыга! С такой бормотухой заявился, не удосужился приличное вино взять. Пусть даже с деньгами у него туговато. Оля вообще едва пригубила.

— Да вы, я погляжу, трезвенники, — промычал Ленька с набитым ртом. — Как нерусские! А за встречу — святое дело! Это ж…

— Сколько лет не виделись, — закончил вместо него Воскобойников.

— Мама опять звонила, — подала голос Оля. — Совсем ей плохо, «скорую» вызывала. Ждет нас не дождется.

— А что с мамой? — обеспокоился Ленька.

— Сердце у нее, прихватывает часто.

— Тогда надо идти, нет вопросов, — замотал Ленька головой. — Мама — это святое. Да вы за меня не волнуйтесь, успеем еще и навидаться, и наговориться. Идите себе спокойно, я тут и один пока чудненько отдохну, телевизор посмотрю, может, и покемарю немного, в поезде какой сон.

— И Денис тоже звонил, — почти не размыкая губы, продолжила Оля. — Они к нам с ночевкой собираются. Полы лаком вскрыли, запах невозможный. Вместе с Люсей к нам на пару дней переберутся.

— Я так понимаю, Денис — это сынок ваш, а Люся — внучка?

— Правильно понимаете.

— Чудненько! — обрадовался Ленька. — Хоть познакомлюсь с ними, жалко было бы уехать, не повидавшись. Дети, внуки — это святое. Да вы ешьте, ешьте, чего вы сидите будто в гостях? Фигуры, что ли, после шести блюдете? — И захохотал, довольный шуткой.

— Я, вообще-то, другое блюду, — не отрывая взгляда от своей тарелки, сказала Оля. — Ума не приложу, как размещу их всех троих. Денису придется на полу постелить, на диване им троим не уместиться, Люсенька очень беспокойно спит, разбрасывается. А у меня даже матраса нет, придется одеяло подкладывать, Денису жестко будет. — И со вздохом добавила: — И одеяло-то нужное, потолще, одно-единственное.

— Это хуже, — опустил вилку Ленька. — Малышка, конечно… А что, разве кресло у вас не раздвижное?

— Нет, не раздвижное.

— Ну, беда не велика, — утешил Ленька. — Вы только не волнуйтесь, я, например, и сидя в кресле чудненько переночевать могу, я ко всему привычный, чего только в жизни не перепадало. Как вспомню… Давай, освежу тебе. — Подлил все это время молчавшему Воскобойникову в бокал, вновь наполнил свой, затуманился. — Все-таки за встречу обязательно всем нужно выпить, святое дело. Это ж сколько лет не виделись…

— Кошмар, — поддакнул Воскобойников.

— Ой, — поднялась Оля, — хорошо, что вспомнила! Куда только положила… Валя, ты должен знать. Извините, Леня, мы вас ненадолго покинем.

— Ничего-ничего, пожалуйста, — извинил Ленька, намазывая маслом хлеб.

В дальней комнате она лишь молча поглядела на него.

— Ну, не знаю! — вскинул плечами Воскобойников. — Но говори ему ты, у меня не получится. Пусть лучше думает, что у меня такая вздорная жена, переживешь. Будем надеяться, мокрые носки, которые в ванной висят, у него не единственные.

— А если все равно не уйдет? С такого станется. Не силой же выпроваживать.

— Ну, не знаю, — повторил он. — Ты ему сказать сумеешь?

— Ничего другого не остается…

— Нашли? — Ленька пополнял свою опустевшую тарелку.

— Нашли. — Оля не села. — Вы извините, Леня, но нам сейчас придется расстаться. Мы с Валей уходим, а вас оставить ночевать мы не сможем при всем желании. Не обижайтесь.

— Ясненько… — медленно протянул Ленька. — Чего мне обижаться, я ко всему привычный. Всё нормально, время нынче другое, люди другие.

— Не обижайся, Ленька, — буркнул и Воскобойников. — Ты ж понимаешь, если бы не обстоятельства…

— Да говорю же, нормально всё. Я вот только доем, вы не против? Полдня по городу, до утра теперь. Я быстро.

Они, сразу оба, затараторили, что да, конечно, и пусть он не спешит, несколько минут роли не сыграют. Закон, не приглашая уже их присоединиться к нему, налил себе вина, выпил, снова налил, торопливо похватал оставшееся в тарелке, поднялся, прижал руку к сердцу:

— Спасибо, друзья. И никаких обид. Не представляете даже, какая радость была повидаться. Это ж сколько лет прошло, с самого, почитай, детства. Оно жаль, конечно, что так все обернулось, да никуда не попрешь, время нынче другое, люди другие…

Когда за Ленькой закрылась дверь, Воскобойников, снова по Ленькиной инициативе расцеловавшийся с ним на прощанье, — отступившая Оля сумела избежать такой чести, — привалился спиной к косяку, вымученно улыбнулся:

— Все-таки он не конченый человек, я, признаться, опасался, что малой кровью не обойдемся. А кошки, вообще-то, на душе все равно поскребывают. Ладно, забудем об этом. И давай наконец поужинаем, кое-что на столе еще осталось.

— Я сначала в ванную загляну, как там после него.

Вышла оттуда обескураженной:

— Ты знаешь, носки-то он свои не забрал, так и висят. Будет повод вернуться за ними?

Воскобойников снова кашлянул.

Но забыть об этом, как советовал он, не удавалось. И дома, и потом, когда ехали к Олиной маме. Раз за разом возвращались к появлению в их квартире Закона, комментировали какую-нибудь очередную Ленькину выходку, порой даже преувеличивая его бестактность, словно в чем-то оправдываясь друг перед другом. И Воскобойников, подходя уже к тещиному дому, устало сказал:

— Нам что, говорить больше не о чем? Долдоним все время об одном и том же. Не по Сеньке, видать, шапка.

— Какая шапка? — не поняла Оля.

— А такая, что не так-то оказалось это просто — взять и выгнать из дому человека. Любого. Думаешь, он не раскусил нас, поверил твоей сказочке о вскрытых лаком полах?

— Пожалел уже, что избавились от него? Мало тебе было, захотелось на три дня удовольствие растянуть? Ты отдаешь себе отчет?

— В одном, ты знаешь, отдаю. Конечно, мы бы света белого не взвидели, если бы еще два таких вечерочка с ним провели. Зато потом не щемило бы нигде.

— У меня и сейчас не щемит.

— Неправда, щемит. Не может не щемить. Ну вот такой он, таким земля его носит. Я ж его с детства знаю. Не вина, как говорится, а беда. И для него, и для того, кто рядом с ним, нам еще повезло. Казнить его за это все равно, что мстить кошке, что родилась черной. К тому же нельзя исключить, что он, по недалекости или наивности своей, искренне полагал, будто на правах друга детства может вести себя настолько раскованно, словно у себя дома. Может быть даже, нарочито так вел себя, чтобы мы тоже прониклись.

— Не пойму, ты сейчас лицемеришь или вдруг поглупел? — не сдержалась Оля.

Он насупился, не ответил, до самой маминой двери больше друг с другом не разговаривали.

Валентин Аркадьевич, давно уже уверовавший, что одна неприятность обязательно цепляется за другую, и от этого визита к теще ничего хорошего не ждал. Но застал ее во вполне приемлемом, по крайней мере, для ее немалых лет, состоянии. Сердечко у нее в самом деле было никудышное и часто напоминало о себе, нередко совсем круто прихватывало, но в этот день особой тревоги не вызывало, угомонилось одним валокордином. Посчитал ей пульс, измерил давление, проверил, какие и как принимает она лекарства, шутил привычно, что на олимпийские игры вряд ли ее возьмут, но все не так уж плохо, она молодчина и вполне еще может какого-нибудь дедка закадрить. Теща так же привычно, якобы негодующе, отмахивалась от него и называла несносным. Но вскоре начала зевать, пожаловалась, что ночью очень плохо спала, засиживаться у нее они не стали.

Домой возвращались не то чтобы в раздоре, но так и не исчезла до конца возникшая после той перепалки отчужденность. Беседовали мало и по пустякам, больше для того, чтобы не выказывать это, не нагнетать. И, как сговорились, ни слова о Леньке. Входя в лифт, Воскобойников решил ничем уже сегодня не заниматься, сразу завалиться спать, чтобы поскорей закончился этот незадавшийся день. Пропуская вперед жену, когда лифт остановился и разошлись его створки, заметил, как сбилась она с шага, словно споткнулась. Через секунду он понял, что тому причиной. У дверей их квартиры стоял Ленька Закон. Улыбался уже не столь жизнерадостно. Торопливо принялся объяснять им, что ни в одной гостинице не было свободных мест. Может быть, завтра повезет, в одной обещали, а сегодня хоть на улице оставайся ночевать.

— Зачем же на улице, — поднял его чемодан Воскобойников. — Милости просим.

Чувствовал он себя скверно. Не потому, что снова объявился Ленька, хоть и не постиг еще толком, хорошо это или плохо. Сейчас выяснится, что никакие дети ночевать к ним и не собирались, Оля все наплела, чтобы выпроводить его. Постарался вывернуться, сказал, не сразу попадая ключом в замочную скважину:

— Повезло нам, сын звонил, они у друзей погостят.

— Чудненько, — ответил Ленька, и Воскобойников по голосу его удостоверился, что Ленька конечно же с самого начала не поверил Оле.

А Оля ни слова не произнесла, лишь на кухне, когда Закон переодевался в комнате, пробурчала:

— Теперь доволен? Вообще-то, он мог бы чудненько, — выделила последнее слово, — на вокзале переночевать, ко всему ведь привычный.

— Не надо, Оля, пожалуйста, — попросил Воскобойников. — Он уже здесь, все равно ничего изменить нельзя.

— В том-то и беда. Но учти, я хороводы с вами водить не стану, постель ему дам — и спать ложусь. Ты уж один с ним носись.

— Как скажешь.

Однако хватило ее все-таки не выказывать своего настроения, любезно, принеся Леньке постельное белье, подушку, пожелала ему доброй ночи. Тот сердечно пожелал ей того же, даже светски расшаркался. А когда дверь в спальню за ней закрылась, озорно подмигнул Воскобойникову, вытащил из чемодана вторую бутылку вина, прошептал:

— А мы с тобой, Валёк, посумерничаем на кухоньке, покалякаем. Это ж сколько лет не виделись!

Не обрадовался Воскобойников и тому, что вино было то же самое — скорей всего, еще в Киеве этой пошлятиной запасся. Подумалось вдруг, это ему наказание, что обошелся так с Ленькой. Мысль эта до того была несуразной, что прыснул коротким смешком:

— Чудненько.

Перебрались на кухню, хозяин достал из шкафчика два стакана, из холодильника — оставшуюся после ужина снедь и минералку. Сели друг против друга, Ленька наполнил стаканы, затуманился:

— Сначала опять за встречу.

— Это ж сколько лет не виделись, — поддакнул Воскобойников. Мужественно проглотил вино, закусил колбасным кружком. — А у тебя какая семья? Внуками небось тоже обзавелся?

Ленька покрутил в пальцах опустевший стакан, ухмыльнулся:

— Нет у меня, Валёк, внуков. И детей тоже нет. Один я.

— Что ж так? — посочувствовал Воскобойников.

— Так уж вышло. Перебирал, перебирал, а потом сам знаешь: чего в свой срок не сделаешь, после не наверстаешь. Уже и не представляю себе, как бы с кем-нибудь уживался, куда теперь.

— Неужели за столько лет ни одна не сумела окрутить тебя?

— Одна сумела, — поскреб в затылке. — Такая, доложу тебе, краля была, что собой, что умом, всё при ней, отец милицейский начальник. Я и сам в те поры не последний был парнюга, танкистом отслужил. Да не сложилось у нас. А после нее вся эта чехарда у меня и пошла.

— Что ж так?

— Из-за брата ее, паскудника. Он все и поломал, наговорил на меня. Да ты должен его помнить, в одном классе с тобой учился, Пичугин.

— Юрка Пичугин? — удивился Воскобойников. — Помню, конечно. Точно, была у него сестренка, курносая такая.

— А помнишь, — рассмеялся Ленька, — как он тебе нос на катке расквасил? Наташка потом на него с кулаками набросилась, мы там со смеху все попадали!

И так вдруг четко, явственно всплыли в памяти события того злополучного дня, что Воскобойников даже головой затряс.

* * *

Пичуга, Юрка Пичугин, фигурой в классе был заметной. В мальчишеской тех лет иерархии «кто кому даст» занимал второе место. После Игоря Довганя, верзилы-второгодника. Но Довганю хватало всеми признанного лидерства, доказывать что-либо не было нужды, тем более что никто и не посягал на его лавры, тот же Юрка. Зато Юрка при каждом удобном и неудобном случае нужным считал напоминать всем, кто есть кто. Надо отдать ему должное, драчун он был лихой, яростный, хоть и выглядел не очень внушительно — росточка небольшого, щупловатый. Потому, может, и отстаивал что ни день завоеванные позиции. Из-за любого пустяка завестись мог, начинал задираться. И все меньше находилось охотников связываться с ним — и по чужому сомнительному опыту, и по собственному. А драки в классе не переводились, прямо полоса какая-то пошла. Не в классе, понятно, и не в школьном дворе, где рисковали попасться на глаза кому-нибудь из учителей. Недалеко от школы была маленькая кривая улочка с тем же красноречивым названием Кривая, на ней-то все и вершилось. Подраться в школьных владениях считалось дурным тоном. И не требовалось что-либо объяснять обидчику, достаточно было сказать «после уроков на Кривой». Сопровождаемые чуть ли не всем классом, шли туда и дрались в образованном зрителями кругу. Неписаные правила поединка соблюдались тоже неукоснительно, заранее оговаривались. До первой крови, например, или до первой слезы. Если же драка шла в одни ворота и превращалась просто в избиение, судья — обычно возлагались эти функции на Довганя — прекращал ее. Тонкость заключалась в том, что нельзя было отказаться от Кривой, даже наперед зная, что непременно будешь битым, или по какой-нибудь другой причине. Это значило потерять уважение класса, восстановить которое стоило больших трудов. На такой случай вводилось правило «до первой слезы». Чести побежденному не делало, но все же.

Очень непростое было время. Большинство из них остались без отцов, кто и вообще сиротами, жили трудно, чего ни коснись. И лишь недавно закончилась война, многие вернулись из эвакуации, хлебнуть пришлось под завязку. Не обозленные вернулись, не ущербные — победили ведь, дали фашисту прикурить, новая, хорошая жизнь теперь начнется, совсем скоро, кто мог засомневаться в этом. И не ожесточились, хотя там, в дальнем и суровом мальчишеском окружении с его чужими привычками и нравами, нужно было изо дня в день отстаивать свои права. И тому, кто не сумел, приходилось не сладко, особенно на первых порах. А еще это упорное, долгой войной рожденное стремление погеройствовать, не отступить, не уступить. Потому что любая другая слава, будь ты хоть трижды отличником, шахматным чемпионом или баянистом, ни в какое сравнение не шла. Хорошо еще, не вместе с девчонками учились, а то бы все стократ усложнилось. И немало времени пройдет, пока в должной мере цениться станут иные заслуги. Нет, не убавится, конечно, вековое почитание силы, первой мальчишеской доблести, но походы на Кривую станут редкими, а потом и вовсе прекратятся. По крайней мере, не там и не так будут происходить разборки.

А с Юркой Пичугиным у него все ладилось. Даже были в дружбе. По той же причине, по какой вообще сходились многие ребята в классе — жили рядом. В школу по дороге, из школы по дороге. Больше того, дружба с Юркой давала немало преимуществ. И что мало находилось желающих приставать к нему, зная, что дружочек Юрка в стороне не окажется, — не самое главное. Начать с того, что был у Юрки велосипед. Замечательный велосипед, «подростковый», не надо было сползать с седла, чтобы педали крутить, к тому же «спортивный» — с изящными тонкими шинами и элегантно загнутым книзу никелированным рулем. И Юрка давал ему покататься. О, это невообразимое блаженство, когда въезжал он на нем в свой двор, описывал по нему плавные окружности, и все, кто находились там в это время, даже взрослые пацаны, глядели на него с негаснущей завистью, просили дать хоть на один кружочек. У Юрки был прекрасный фотоаппарат «ФЭД», тоже верх совершенства. Эта завораживающая тайна, когда в Юркиной ванной комнате, призрачно освещенной марсианским светом, изображение сначала лишь мутно проступало на тусклой бумаге, а затем обретало графическую четкость. Не говоря уже о божественном вкусе Юркиной мамой испеченных тортов и пирогов, которыми она, случалось, угощала одноклассника сына. И еще многое и многое, чего не было и быть не могло в его жизни, выпадало ему благодаря дружбе с Юркой, всего не перечислить. Опять же не только из-за этого дружил он с Юркой, но как хорошо, как удачно все складывалось. И примиряло с очевидными издержками — Юрка не очень-то с ним церемонился, откровенно верховодил и позволял себе порой такое, что дружбой уж никак не назвать.

Но все равно Юрка Пичугин, отчаянный, даже бесшабашный, очень ему нравился, по-хорошему Юрке завидовал, как должное принимал его над собой превосходство. И нисколько не умаляло Юркиных достоинств, что не читал он книжек, мало чем интересовался и вообще интеллектом не блистал. Другое перевешивало. Однако же было у него перед Юркой одно преимущество. И какое! Если взвесить, то, наверное, перетянуло бы все Юркины. Очень это тешило, давало возможность самому на выпендрежного Пичугина свысока поглядывать. Юрка однажды признался, что очень понравилась ему Наташа. Зачастил в их двор, подолгу околачивался в нем, мерз, в надежде повстречать Наташу. Заодно и дружка заставлял вместе с собой ежиться от холода, чтобы маскировать свое там пребывание. Но зря старался. Наташа его, что называется, в упор не видела. И Валёк знал это лучше кого бы то ни было — у Наташи выведал. А Юрка, не привыкший к тому, что не может заполучить желаемое, злился, мог и на дружке досаду сорвать. Как же иногда хотелось ему утереть Юрке нос, поквитаться с ним за его пренебрежение и зазнайство, самому поглядеть на Пичугу свысока! Эх, знал бы Юрка в каких отношениях он с Наташей — глаза бы на лоб полезли! До чего ж подмывало сказать, чем они занимаются, когда приходит он к ней помогать делать уроки. Порой неимоверных усилий стоило, чтобы не проболтаться.

С того памятного дня, когда привела его к себе Наташа чаем отогреть, все изменилось. Да, по-прежнему бывали пропащие дни, когда Наташа дальше порога его не пускала. Да, бывали дни, когда пускала, но держалась так, словно ничего между ними не произошло, дотронуться до себя не позволяла. Но бывали и другие — Наташа преображалась, кокетничала с ним. Целоваться они могли до одури, так, что губ уже не чувствовали, без сил оставались. И долго потом еще не в состоянии были прийти в себя, руки и ноги дрожали. Знал бы Юрка…

Вспомнил, отчетливо вспомнил сейчас Воскобойников тот яркий зимний день, сизый прямоугольник катка, примыкавшего ко двору. Дом, когда-то там стоявший, пострадал от бомбежки, его снесли, начали мастерить новый, вывели уже фундамент, но стройку почему-то забросили. Ровная площадка эта — кому-то в голову пришла гениальная идея — сгодилась для заливки катка. Тесновато было, не разбежишься, но радости это не умаляло. Тем более что никакой другой двор не мог похвастать таким сокровищем. Не счесть было чужаков, мечтавших здесь покататься, но допускались только избранные, доверенные. По той же причине — самим толком развернуться негде. Юрка, его школьный дружок, входил в их число, считался своим.

День был воскресный, чуть потеплело и ветер притих, к полудню набралось уже больше десятка человек. А он с Наташей вчера еще сговорился прийти сюда. Вскоре подоспел и Юрка. Пичуге и тут могли почти все позавидовать — заявился в пестрой меховой спортивной куртке, но главное — купили ему обалденные коньки, настоящие канадские «дутыши». Заветная Валька мечта, никакого сравнения с его позорными «снегурками». А еще эти страхолюдные валенки с галошами — другой зимней обуви не было. В самый раз к его фиолетовому пальто.

Наташа совсем плохо умела кататься, у нее и коньков-то не было, позаимствовала у какой-то подружки. И очень боялась упасть, цеплялась за него, ойкала. У Юрки появилась редкая возможность подколоться к ней. Лихо, вздыбив ледяные фонтанчики, развернулся перед ними, небрежно отодвинул Валька, крепко ухватил Наташу за локоть:

— Давай прокачу! С ветерком!

А Валёк едва не шлепнулся, с трудом удержал равновесие, подрастерялся, не знал, как сейчас повести себя. Решил, что надежней будет обратить все в шутку, изобразил беспечную улыбку. Но Наташа вырвалась, процедила, сморщившись:

— Руки не распускай, козел!

— Кто козел? — пятнами пошел Юрка. — Да ты… На себя погляди, козлина рыжая!

Стало не до улыбок — притворных и не притворных. И делать дальше вид, будто ничего особенного не происходит, было невозможно. При нем оскорбляли Наташу, даму его сердца, загоготал рядом Ленька.

— Ты тут не очень-то разоряйся, — хмуро сказал Юрке.

— А ты чего встреваешь? — раскалялся Юрка. — Вали отсюда, придурок!

Если бы не было рядом Наташи, не услышала бы она этих слов, все, может быть, завершилось иначе. Ну не простил бы он Юрке, перестал бы водиться с ним, по крайне мере, пока Юрка не извинится. Но это — «если бы». Стукнуть Юрку решимости не хватило, пихнул его в грудь:

— Сам ты придурок.

Юрка к этому не был готов, шлепнулся на задницу. Быстро вскочил — и врезал ему по носу. Сильно врезал. Валёк упал, затем почувствовал, как течет по губам горячая кровь. С трудом поднялся на колени, и такое увидел, что все остальное мигом вылетело из головы. Юрка стоял на четвереньках, упираясь ладонями в лед, а на Юрке, не давая ему подняться, сидела Наташа, молотя его кулаками куда попало. Продлилось это недолго, Юрка извернулся, сбросил ее с себя, теперь Наташа оказалась поверженной, а Юрка возвышался над ней, без шапки, взъерошенный, с белыми глазами. Как бы он дальше повел себя, предположить было трудно, девяносто девять из ста, что отлупил бы Наташу, не посмотрел бы что девчонка. Вот уж чего нельзя было допустить, пусть бы Юрка даже убил его. Но вмешался Ленька Закон, подоспела еще пара ребят. Наташа была «дворовой», одного этого достаточно. Юрка понял, что ничего ему здесь не светит, хватило его только на то, чтобы удалиться с достоинством, грязно выматерившись напоследок.

А Наташа, вся зареванная, поковыляла домой, раз за разом оскальзываясь на льду и нелепо взмахивая руками…

* * *

— Если б не ты, и не вспомнил бы, — рассмеялся Воскобойников. — А что, дом построили на том месте, где мы каток заливали? Я ведь как из Киева уехал, не наведывался больше.

— Построили, будь он неладен, — вздохнул Ленька. — На первом этаже, где раньше столовка была, сейчас ресторан, музыка до поздней ночи гремит, пьяные орут. Тоже непонятка: в магазинах шаром покати, народ неизвестно как перебивается, а там гульба напропалую, деньжищи летят. Верно говорят, кому война, а кому мать родна. Мне еще повезло, что один, а у кого семья, дети, всех кормить надо? — Иронично хмыкнул: — Ну, тебя это, уж прости, не очень-то колышет, вы, медицина, свое всегда возьмете. Какое б время ни было, а люди все равно лечатся, помирать никому не хочется. А ты ж еще в главных ходишь, тебе больше всех должно перепасть.

— Это верно, мне больше всех перепадает, — усмехнулся Воскобойников. — Побывал бы ты в моей поликлинике, поглядел бы, до чего она дошла. Врачи сами себе халаты стирают, ручки покупают, писать нечем, стекло выбитое вставить не за что. И по мне разве не видно? Как это ты сказал? Не Копенгаген?

Ленька пошмыгал носом, оправдался, что «не все, конечно, одинаковы», вот, к примеру, на его базе завалящий гаечный ключ проблема, а директор такую дачку себе отгрохал, иной дворец позавидует. Воскобойникову вдруг муторно стало сидеть с ним, пить это гадкое вино, вспомнилось, что завтра с утра должна припереться комиссия из горздравотдела. Будут в бумагах копаться, носы везде совать, задавать идиотские вопросы, на которые, и они это отлично знают, нет и не может быть у него ответа, захотелось поскорей очутиться в постели, прочно заснуть. Ленька снова разлил по стаканам вино, цокнул языком, глянув на оскудевшую бутылку:

— Ничего, Валёк, не пропадём! Что ты! Я горючим дома запасся, не пропадем! А теперь давай за нас с тобой выпьем. Что столько лет не виделись, а дружба наша не пропала. Вот ты сказал, что про ту историю с Юркой не вспомнил бы, если б не я. А я, знаешь, все помню, ничего не забывается, дал же господь память такую, не знаю, куда приткнуть ее для пользы. Сплю я, Валёк, плохо, бессонница у меня, лежу себе один, мысли всякие. В последнее время всё больше о том, что давно было. Годы, видать, такие подошли, в прошлое тянут.

— Завидую тебе, — похвалил Воскобойников. — А вот у меня с памятью проблемы. Номера телефонов не держатся, лица плохо запоминаю, дорогу. Из-за этого, не раз бывало, казусы приключаются.

Ленька прицельно сузил один глаз, горделиво повел плечами:

— А хочешь, наповал сражу тебя? Оно мне надо? — а я, к примеру, помню даже, как ты, Новый год как раз был, объявился вдруг на катке в новеньких коньках с ботинками, откуда только взялись у тебя. Я еще тогда позавидовал, мне бы такие. Что, сразил?

— Сразил, — кивнул Воскобойников.

Но вот уж это забыть он никак не мог. Часто вспоминалось, особенно когда мамы не стало. И тот Новый год, и мамин подарок. Встречали они Новый год вдвоем с мамой, тетя Поля с Мишей уехали в Васильков, городишко под Киевом, на чью-то свадьбу, кажется…

* * *

Они, репейная поросль конца сороковых, свято следовали еще одному закону неписаного мальчишеского кодекса чести, в котором одним из непростительных пороков считалась зависть. Его и мама учила никогда никому не завидовать. Но все-таки гнездился в нем этот грех — потаенный, давний. И зависть эта ни в какое сравнение не шла с той, например, какую испытывал он к Юрке. Завидовал ребятам, не потерявшим отцов. Зайдешь к кому-нибудь из них, а там — папа. Мужчина. Басом разговаривает, курит, подшучивает, мастерит что-нибудь или даже просто спит, накрывшись газетой. Человек из другого, неведомого мира, таинственного и непостижимого. Своего отца он не помнил — тот ушел на войну, когда сыну и трех лет не было. И видеть отца потом мог лишь на нескольких уцелевших фотографиях.

Были будни, были и праздники. А самым радостным, самым долгожданным, конечно же, — Новый год. Как ни бедствовали, как бы нужда ни скручивала, но елочку мама с тетей Полей покупали. И подарки для него и для Миши обязательно утречком ждали их под елкой. Пусть не ахти какие, грошовые, но — подарки. От Деда Мороза. Места для елочки в комнате не было, ставили ее на широком подоконнике, благо в том старом доме и окна, и потолки были высоченные. И нарядом елочка не блистала: украшения почти все самодельные, вместе с мамами изобретали, раскрашивали, клеили. Зато таким, как у них, Дедом Морозом, никто похвастать не мог.

Это был сказочный, ослепительный Дед Мороз. И сегодня затруднился бы сказать, из какого материала его сработали. Ближе всего, из какого-то редкостного стекла, а возможно даже — хрустальный. Маленький шедевр. Расписал его талантливый мастер, и краски сыскал такие же редкостные — с годами нисколько не потускнели.

Небольшой, с котенка величиной, их Дед Мороз выглядел прямо-таки царственно. Полюбоваться на него приходили соседи и знакомые, дети и взрослые, порой вовсе посторонние люди, прослышавшие о нем. Он знал, что не раз маму уговаривали продать его, хорошие деньги предлагали. Один старичок-коллекционер, помнится, едва ли не на колени становился, но мама и слушать не хотела.

И слушать не хотела, потому что был этот Дед Мороз папиным подарком. Подарком маме в их первый совместный, еще и свадебный Новый год. Где папа его приобрел, откуда взял, и поныне загадка — такого ни раньше, ни поздней, он, Воскобойников-младший, ни у кого не встречал. Бежали они от немцев, когда те уже входили в город, последним эшелоном. В панике, налегке, прихватив лишь самое необходимое. Но папиного Деда Мороза мама не оставила. И сберегла, не продала и не выменяла даже в самое горькое военное лихолетье…

А еще была тогда у него мечта. Пламенная, страстная, какая только могла быть у закомплексованного пацана. Он был влюблен в коньки, он грезил о коньках. Стократ обострилось все, когда появился во дворе их собственный каток. Коньки у него были — бездарные, поржавевшие «снегурки». Совершенно не гожие для льда — катался на них, скользя и падая. Со временем приспособился немного, но не более того. И что это вообще за коньки были? — веревки, которыми привязывал он их к валенкам с галошами, вскоре ослабевали. Красными, онемевшими на морозе пальцами он докручивал их палочкой-рычажком до боли в ступнях, но через несколько кругов коньки опять начинали вихляться. Повторял ненавистную процедуру с палочкой, накручивал еще сильней, веревка лопалась. У других ребят-«снегурочников» это как-то ловчей получалось, у него же — сплошное наказание. Он сидел, понурившись, на холодном сугробе, а мимо проносились баловни судьбы, счастливцы на великолепных, намертво вклепанных в подошвы ботинок коньках, залихватски резавших искристый лед…

Тот день, первого января, и стал незабываемым. И день накануне — тридцать первого декабря, отчаянно невезучий. Он ушел на каток, но через час уже вернулся домой. Веревки лопались раз за разом, все время вязал узлы и крутил палочку, пока и запасной веревки не осталось. А мороз, лютовавший в ту зиму, пробирал до последней косточки. Вернулся, бросил «снегурки» под вешалку, рухнул, не раздеваясь, на топчан, заплакал. И выпалил вдруг перепуганной маме — слезу из него вышибить было непросто:

— Ну почему у нас никогда нет денег? Почему у меня нет папы? Вот был бы папа, он бы мне обязательно купил коньки с ботинками! Я бы за них полжизни отдал! Нет, не половину — всю! Только бы один разочек покатался сначала, сколько захочу…

Утром первого новогоднего дня, не проснувшись толком, он поспешил к елочке за подарком Деда Мороза. И восторженно ахнул, утратив дар речи. Под елкой лежали новехонькие, глянцевито черные ботинки, посверкивая остроносыми, божественными, чемпионскими «канадками». Деда Мороза на привычном месте не было, но он это не скоро еще заметил…

— Давай-ка, дружок, спать ложиться, — сказал Леньке. — Завтра у меня тяжелый день, должен быть в хорошей форме.

Ленька приуныл, посетовал, что и не посидели толком, не посудачили, но Воскобойников настоял на своем.

Уже в постели, перед тем как заснуть, подумал, в самом ли деле займется Ленька завтра поиском гостиницы. Вроде бы ему обещали где-то, если не выдумал. Сам он на эту тему с Ленькой не разговаривал, тот ее тоже не затрагивал.

Оля пробудилась и, словно подслушав его мысли, сонно спросила:

— Надеюсь, посиделки эти навсегда закончились?

— Надейся, — ушел от прямого ответа.

В соседней комнате глухо забормотал телевизор. Ленька спать не собирался…

ДЕНЬ ВТОРОЙ

Проснулся Воскобойников непривычно рано, нежное утреннее солнце не обрело еще дневной силы и прыти. Оля, встававшая обычно на час раньше него — много времени уходило на косметические ухищрения, — спала еще. Осторожно, чтобы не разбудить ее, выбрался из постели, постарался так же тихонько, оберегая теперь Ленькин сон, приоткрыть дверь. Ленькин диван пустовал. Заглянул на кухню — и увидел его, сидящего за столом. Перед Ленькой стояла ополовиненная уже бутылка кефира и лежал анатомический атлас, раскрытый на странице, изображающей строение сердца. Валентин Аркадьевич с трудом удержался, чтобы не выказать своего недовольства. Что полез Ленька в книжный шкаф, копался в нем, возмутило так же, как и эта бесцеремонно забранная из холодильника бутылка. И хоть бы стакан взял, не пил из горлышка, даже если вознамерился опустошить ее самолично. Суховато с ним поздоровался, Ленька с радостным изумлением вскинул брови:

— Здоровэньки булы! Ты чего в такую рань поднялся?

— А ты чего? — вопросом на вопрос ответил.

— Так ведь жаловался уже тебе, что со сном у меня нелады. А на новом, непривычном месте вообще завал. Кефира хочешь? Я люблю с утреца. Знаешь, кстати, отчего кефир так называется? Не знаешь, а еще главный врач! Кэф по турецки означает здоровье.

— Атлас мой тоже взял, потому что здоровьем интересуешься?

— Не, тут другое, — замотал головой. — Я человеческим сердцем интересуюсь. Это ж надо, механизм какой, сравнить не с чем! Что ты! Ведь отдыха-покоя не знает ни днем, ни ночью, пашет себе и пашет, да столько лет без перебою, научная фантастика! Я тут разобрался помаленьку: красные ниточки — это из артерий кровь, а синие — из вен. Такая из них мешанина, как вы только в ней понимаете? И желудочки эти, и клапаны, диву даешься!

— Кабы у всех оно без перебоев работало, нам, врачам, не так доставалось бы, — не стал комментировать Воскобойников. — Ладно, пойду в порядок себя приведу. — И скрылся в ванной.

Пока душ принимал, пока брился, прошло не меньше получаса. А выйдя, застал в кухне Олю. Она сидела напротив Леньки, подперев голову кулаками, и отрешенно смотрела на него. Ленька же увлеченно посвящал ее в таинства сердечной деятельности. Кефирная бутылка опустела.

— Ты чего так долго? — страдальчески сморщилась Оля при его появлении. И почти бегом удалилась из кухни, успев незаметно показать ему кулак.

Смалодушничал Воскобойников. Сбежал. Сбежал, не дождавшись Олиного возвращения, оставил ее один на один с Ленькой. Сказал Леньке, что должна сегодня прийти к нему серьезная комиссия, нужно подготовить документы. Страшился грядущего завтрака втроем, неизбежного выяснения с женой дальнейшей Ленькиной судьбы. А еще — непредсказуемого Олиного поведения, пусть уж без него все случится. Присвоенная Ленькой бутылка кефира оказалась единственной, чай Воскобойников кипятить не стал, выпил, не присаживаясь, минералки с куском батона, поспешно оделся и, уходя, крикнул жене через дверь в ванную комнату, почему так торопится. Закон счел своей дружеской обязанностью проводить его до выхода, со смешком сказал на прощанье:

— А ты все такой же, Валёк, раз — и пропал, ищи-свищи потом. Помнишь, как милиция захомутала тебя с велосипедом? Мамаша твоя весь двор тогда на ноги подняла, бегали все, высунув языки, искали тебя! Ты сегодня не задержишься?

— Не знаю, как получится.

В служебном своем «Москвиче» он ни на работу, ни с работы давно уже не ездил. Случалось не однажды, что и по делам среди дня добирался своим ходом. Из былого его поликлинического «автопарка», состоявшего из двух «Москвичей» и двух «Рафиков», на ходу остались только этот его «персональный» и один «Рафик», на ладан дышащий, без конца чинившийся. Не было денег на бензин, не на что купить запчасти. Да если бы и лучше все обстояло — в такую рань, шесть едва сравнялось, не приехал бы за ним водитель, тем более что не был предупрежден. В трамвае завспоминал он ту историю с велосипедом. И снова поразился, как не выветрились из Ленькиной памяти события, о которых и сам-то он думать забыл. Впору предположить, что Ленька, собираясь в Ростов, специально выуживал из памяти происшествия, связанные с бывшим соседом. Чего, вообще-то, быть не могло — ведь узнал тот, что Валёк в Ростове, от кого-то в поезде…

* * *

Было это весной, задолго до той драки на катке, надолго рассорившей его с Юркой. Юрка дал ему велосипед покататься, и он поехал на площадь недалеко от своей улицы. У себя во дворе можно было только пофорсить, а получить настоящее удовольствие — лишь там, на просторе, хоть и площадь была не очень-то велика. Примыкали к ней несколько киосков, а за ними трамвайная остановка. Огорчало лишь то, что нельзя как следует разогнаться, слишком людно. А в тот раз ехал он совсем медленно, объезжал бабушку с коляской. И ту женщину с объемистыми сумками в руках увидел вовремя, притормозил. Она не шла — бежала к приближавшемуся к остановке трамваю.

Нелепо все получилось: он, чтобы разминуться, свернул влево, и она шагнула влево. Он повернул руль направо — и она подалась туда же. Он и въехал в нее. Совсем чуть-чуть, едва коснулся. Женщина — Воскобойников сейчас умудрился даже вспомнить ее щекастое, с сильно подведенными глазами лицо — с досадой поглядела на недостижимый уже для нее трамвай, опустила одну сумку, схватилась освободившейся рукой за руль. И заголосила, что поразвелось всякого хулиганья, дай им волю, всех передавили бы, думают, управы на них нет. Он принялся лепетать что-то в свое оправдание, но она и слушать ничего не желала. Вдруг лицо ее просветлело, крикнула:

— Жора! Иди сюда!

Проследил за ее взглядом — и увидел милиционера, оказавшегося неподалеку.

— Отведи этого мерзавца в отделение, чтобы неповадно было людей давить! — велела женщина милиционеру. — И учти, я потом проверю!

Милиционер почему-то козырнул ей, тоже взялся за руль:

— Слезай, давай за мной. — И пошел, ведя Юркин велосипед.

Он, холодея от страха, затрусил следом, пытался убедить, что никого он не давил, даже не дотронулся до нее, просил отпустить, но Жора словно не слышал, молча вышагивал дальше. И лишь когда отдалились они от женщины, пробурчал:

— А ты тоже хорош. Нашел, на кого наезжать. Это ж моего начальника жена, балбес ты.

Он не понял, почему балбес, но не это заставило обреченно забиться сердце. Чуяло оно, что добром это не кончится, теперь уже всплакнул, но Жора ни звука больше не произнес. Можно было, конечно, удрать, никто его не держал, но не бросать же Юркин велосипед.

В милицейском отделении очутился впервые в жизни, порог переступил на ослабевших ногах. Жора сказал что-то дежурному у входа, поставил к стенке велосипед, а его, взяв за плечо, повел по длинному, как-то нехорошо, тревожно пахнущему коридору. Усадил на скамейку напротив перегородки, за которой находился еще один милиционер, усатый, шепнул тому что-то на ухо, а ему сказал:

— Сиди здесь. И чтоб ни шагу отсюда, понял? Только попробуй мне! Балбес!

Сжавшись в зябкий комок, размышлял он, чем все это для него обернется. Сообщат в школу? Исключат из пионеров? Заставят маму заплатить штраф, может быть даже, такой, что подумать страшно? Все варианты были жуткими, следовало что-то предпринимать, дабы избежать наказания, но ни одна путная мысль не приходила. Зареветь во весь голос в надежде разжалобить? Опять доказывать, что вовсе он не давил ту тетку, выдумала она? И кому доказывать? — этому усатому? В ответе ведь тот, кто привел его сюда, это Жоре жена милицейского начальника пригрозила, что потом проверит. А тот ушел и неизвестно когда вернется. Или — возможность эта еще больше пугала — решать его судьбу станет сам начальник отделения? Жена ему такого наплетет — чуть ли не убил он ее. Тетка, сразу видать, паскудная. И хуже всего, нет никого, кто подтвердил бы его правоту, почему должны верить ему, а не ей? О том, как всполошится Юрка, что пропал он надолго вместе с велосипедом, и думать боялся.

Оттого, что время уходит, а он сидит здесь без толку, с каждой минутой сильней отчаивался. Сделал первую попытку — начал рассказывать усатому, как все было на самом деле, но тот, погрозив ему пальцем, велел рот держать на замке, а то доиграется. От вида этого страшного пальца, от этого «доиграешься» вообще жить расхотелось. И укрепился в мысли, что изменить что-то сможет либо сам Жора, либо, худший вариант, теткин муж. Нужно было набраться терпения, ничего другого просто не оставалось.

Если бы не эта беда с ним, торчать здесь было бы даже интересно. Когда еще удалось бы посмотреть и послушать, что происходит в милиции. Приводили и уводили всяких людей — и оборванных бродяг, и прилично одетых, пьяных и трезвых, женщин и мужчин, молодых и старых, побывал здесь десятиклассник из его школы. И вели себя по-разному: кто орал, буянил, кто доказывал что-то, возмущался, кто понуро молчал, свесив голову. Случилась и вообще ужасная история: один бородатый очкарик, совсем не хулиганистого вида и не похожий на пьяного, обозвал милиционера держимордой и стал вырывать руку из милицейского кулака. Тот, немолодой уже, толстый, со всего маху ударил его в лицо. Очкарик упал, а толстяк так же сильно пнул его несколько раз ботинком, два раз по голове. Подбежал еще один милиционер, и они вдвоем поволокли куда-то обмякшее тело. Наблюдали все это несколько человек, но никто не вмешался, кое-кто даже отвернулся, будто никак их это не касалось.

На стене висели часы, он все время посматривал на них. Прошло уже больше трех часов, никто на него не обращал внимания, Жора не появлялся. Представлял себе, что сейчас творится с Юркой. Наверняка решил, что не вернулся Валёк по единственно вероятной причине: попал под машину. Велосипед — всмятку. Бегал, конечно же, и не раз Юрка на площадь, знал он, где обычно катается Валёк, убеждался, что там его нет. Скоро мама придет с работы, обо всем узнает. Бросится к соседу из девятой квартиры, у которого, единственного в доме, есть телефон, начнет звонить по городским больницам. Или — вспыхнула вдруг обнадежившая мысль — в милицию тоже? Скажут ей тогда, где он, прибежит мама сюда, выручит. Настораживало только, что никто не поинтересовался ни именем его, ни фамилией, где живет, где учится — словно не существовал для них.

Не гасла и другая мысль: все-таки удрать отсюда, в какой-нибудь суматохе сделать это будет нетрудно. Не присвоят же они велосипед, тем более что Юркин отец сам милицейский начальник, наверняка поглавней этого. Но страшили две проблемы: что схватит его милиционер на выходе, и не забывался грозящий ему палец усатого. Не говоря уже о впечатлении, произведенном на него расправой с очкариком.

Миновал еще час, затем другой, ничто не менялось, никто им не занимался. Усатого милиционера сменил другой, худой, носатый, окно зловеще темнело. И он понял, на маму уже надежды нет. Что звонила она в милицию, мог не сомневаться — значит, ничего маме о нем не сказали. Почему не сказали, не понять ему, но дела это не меняло. И тут осенила его превосходная идея. Поразился, что раньше до этого не додумался. Верней, додумался, но не нашел ей нужного применения. Необходимо, чтобы узнал обо всем Юркин отец! Одного его телефонного звонка хватит, чтобы прекратилось это безобразие. Отделение как раз пустовало, носатый писал что-то в толстом журнале. Он подошел к разделявшей их перегородке, жалобно попросил, чтобы дали ему позвонить. Ночь уже скоро, а мама ничего о нем не знает, очень волнуется. Намеренно заговорил о маме, в последний момент сообразил, что милиционер, услышав о полковнике, побоится связываться. Номер телефона соседа он помнил, тот передаст маме, чтобы позвонила Юркиному отцу.

— Тебе сказали сидеть — и сиди! — не взглянув на него, бросил носатый, не переставая писать.

— Я только… — начал было канючить, но милиционер ударил по столу кулаком, гаркнул:

— Я кому сказал? За решетку хочешь?

Он испугался, до смерти испугался, но все-таки сумел выдавить из себя:

— Это не мой велосипед, а мальчика одного, а у него папа в милиции работает полковником, Пичугин фамилия.

К горестному его удивлению, фамилия Пичугин никакого впечатления на носатого не произвела, тот даже сделал вид, будто сейчас вот встанет и проучит его:

— По-хорошему не понимаешь?

Он вернулся на скамейку, забился в угол, обреченно закрыл глаза, изредка тихо поскуливая. В одном был уверен: нет на свете человека невезучей и несчастней. И все, что творилось потом рядом с ним, как-то не касалось уже его внимания, словно происходило в другом, чуждом ему мире. Кто-то тронул его за плечо, он разлепил тяжелые веки, увидел стоящего перед ним носатого.

— Давай, чеши отсюда. И не ищи больше на свою жопу приключений. Велосипед на выходе получишь. — И неожиданно прибавил: — Балбес.

Он встал, сначала попятился, не решаясь оказаться к носатому спиной, затем развернулся и помчался по опустевшему коридору. Перед тем успел взглянуть на часы. Они показывали ровно двенадцать…

Ему никогда еще не дводилось ехать на велосипеде по ночному городу, вообще в темноте. Не терпелось поскорей очутиться дома, с мамой, вернуть Юрке велосипед, но боялся гнать вовсю по преобразившимся улицам, скупо освещенным блеклыми фонарями. Возле дома стояли тетя Поля, еще кто-то. Бежала к нему мама с разметавшимися волосами, кричала что-то… А вот когда вернул он Юрке велосипед, той же ночью или на следующий день, память отчего-то не сохранила. Помнилось только, что был то последний раз, когда Юрка давал ему прокатиться на своем велосипеде…

Не после той ли давно позабытой истории крепко засела в нем не выветрившаяся и поныне нелюбовь ко всему, связанному с милицией? Точней сказать, даже не нелюбовь, а какая-то неизбывная опаска, желание всегда держаться от нее подальше, хоть и не припомнит он, чтобы давал когда-либо повод заинтересовать блюстителей порядка. Как-то не думалось об этом раньше…

* * *

Не случалось ему прежде бывать в поликлинике в такую рань. И сейчас — безлюдная, с наглухо закрытыми дверями, показалась она ему какой-то чужой, неприветливой. Долго барабанил в дверь, пока объявился сторож Максимыч. Его обросший серой щетиной рот, изготовившийся как следует шугануть обнаглевшего столь раннего пришельца, растянулся в благостной улыбке:

— Вы, Валентин Аркадич? А я думал, что это… А это вы! Так рано пожаловали! Не случилось ли чего?

— Все нормально, — поморщился Воскобойников от шибанувшего в нос крепкого сивушного запаха. Давно бы, знал, гнать следовало в шею этого старого алкаша. И не раз жаловались и старшая сестра, и сестра-хозяйка, что ведет себя Максимыч непотребно, еще и подворовывает. Да только где найдешь другого сторожа, согласного чуть ли не сутками околачиваться здесь за копейки? К тому же из четырех сторожей, полагавшихся по штату, работал, кроме Максимыча, всего еще один. Верней, одна — вздорная глуховатая тетка.

С тем же чувством пребывания в чужом, нереальном мире поднялся по тихому пустовавшему зданию к себе на третий этаж. В кабинете сел за стол, попал рассеянным взглядом на картину, висевшую на стене. Висела она тут с незапамятных времен, досталась в наследство от предшественника. Идиллический летний пейзаж — веселенький зеленый лужок, белесые березки, птички в непорочно голубом небе. Две безмятежно пасущиеся коровки. И только сейчас обнаружил, что обитает еще на картине пастушок. Раньше, впрочем, он и внимания не обращал на это творение неведомого художника, изредка скользил по картине взглядом, не вникая, висит себе и висит, привык уже к ней как к обоям на стенке. Лишь отметил в первый же день, что художник был не из даровитых, сработал неумело, аляповато. Вероятней всего, подарок какого-нибудь благодарного пациента. Появилась тогда же мысль убрать эту мазню, чтобы в глаза не лезла, но то ли помешало что-то сразу, то ли из головы потом вылетело, других забот хватало.

Надо было в самом деле не терять понапрасну время, раз уж выпало оно ему сегодня с негаданным избытком. Полистать книгу приказов, сверить штатное расписание, графики приемов, просмотреть счета, заявки, наркотики, санитарный режим — всего не перечесть, тем более что неизвестно было, на что именно прибывавшая комиссия нацелилась. Но ни к чему душа не лежала, ничего не хотелось. Все равно, — обреченно подумалось, — чему быть, того не миновать, суетись не суетись. И подивился этому своему странному безразличию. Неужели связано оно с Ленькиным появлением? Подумаешь, проблема какая, пусть, как мама говорила, больше горя не будет. Даже если не уберется восвояси еще два дня этот нахал, потреплет и ему, и, особенно, Оле нервишки. Ничего, переживут. Но если не в Леньке дело, тогда в чем? Что трусливо сбежал, оставив его с Олей наедине? Нехорошо это, конечно, нечестно, но тоже не повод киснуть.

Непривычно безмолствовал телефон, не слышался за дверью звучный голос Лиды, не стучала ее пишущая машинка. Он встал, походил по комнате, несколько раз поприседал, помахал руками, пытаясь взбодриться. Связана его хандра с тем, что, Леньке благодаря, словно побывал он в обездоленном своем детстве? Та убогая киевская квартира, мама… Мученица мама, умиравшая так долго и тяжело, годами прикованная к постели, утратившая зрение, память… Неужели всей жизнью своей не заслужила она иной участи? У кого не залудила? Приблизился к картине, взялся разглядывать сидящего под березой, играющего на дудке человечка. Пасторального, с небывалыми сказочно золотистыми кудряшками, в экзотических лаптях. Кого-то он Воскобойникову вдруг напомнил. Ну конечно же, Бобку Свирского! Бобка единственный в классе щеголял такой пышной шевелюрой. Всем остальным строго-настрого запрещалось отращивать волосы, с уроков отправляли, если они у кого-нибудь превышали школьными канонами предписанную длину. Мода была для всех одна и называлась «полубокс»: затылок и темя выстрижены, впереди полукруглый чубчик.

Бобке же дозволялось — чуть ли не специальное письмо пришло директору школы из Дворца пионеров, где Бобка не первый год в хоре был солистом. Руководитель этого хора утверждал, что такой романтический образ Бобке совершенно необходим, искусство требовало. И Бобка Свирский очень своими лихими кудрями гордился, заимел привычку артистично встряхивать ими.

Но никто из ребят этой Бобкиной исключительности не завидовал, нередко даже потешались над ним, девчонкой дразнили, а то и, резвясь, дергали за патлы. Все были и должны были быть одинаковы, вообще выделяться, быть не как все считалось чем-то зазорным, чуть ли не подозрительным. И все же класс отдавал Бобке должное. Ни один другой класс не мог похвастать таким певуном. Голос у него в самом деле был хороший — сильный, звонкий. Гвоздь программы любого праздника, утренника или какого-нибудь другого торжества. Когда Бобка выходил на сцену актового зала, встряхивал своими кудрями и запевал «Во поле березынька стояла» или «Там вдали за рекой», у всех глаза туманились. Учителя Бобку любили, завышали отметки и прощали ему частые прогулы. Прогулы, как считалось, не по его вине — то у него репетиция, то концерт, а однажды — вершина его славы — ездил с хором Дворца пионеров аж в Москву. Никто не сомневался, что станет Бобка знаменитым певцом.

Лет пятнадцать назад Воскобойников случайно встретился с ним в поезде, узнали друг друга, хоть и разительно Бобка изменился. От былой артистической шевелюры следа не осталось, крепко полысел и вообще не похож был на человека успешного. Посидели в вагоне-ресторане, узнал Воскобойников, что работает Бобка на заводе инженером по технике безопасности, чудный голос его после мутации бесследно пропал, с пением давно покончено. Воскобойников искренне ему посочувствовал — действительно жаль было лишиться такого дара — и с грустью отметил, как много Бобка пьет и быстро хмелеет…

Была с этим Бобкой Свирским связана одна некрасивая история. В классе начали пропадать вещи. То пенал у кого-то исчезнет, то книжка, то деньги, то еще что-нибудь. Класс забурлил. Всяко бывало, но красть у своих, «крысятничать» — хуже ничего нельзя было придумать. Как ни бедно жили, как ни нуждались порой в самом необходимом, но до такого никто не скатывался. Хватало в классе далеко не ангелов безгрешных, кое-кто и в милиции стоял на учете, но чтобы у своих…

Грандиозный шум поднялся, когда у Юрки Пичугина пропали часы, чуть ли не единственные тогда в классе. Юрка покоя не знал, теребить его начинали едва урок переваливал за половину, выпытывали, сколько минут осталось до звонка. Впрочем, Юрке это не очень-то досаждало, лишь прибавляло значимости и куражу. Носил он их на кожаном ремешке, и однажды, когда устроили на перемене кучу-малу, ремешок этот порвался. Повезло еще, что никто на часы в кутерьме ногой не наступил. Юрка, чтобы не потерялись они, сунул часы во внутренний кармашек портфеля. Перемена была перед последним уроком, под конец его кто-то спросил у Юрки, скоро ли звонок. Юрка полез в портфель — и лицо его окаменело. В кармашке часов не оказалось.

После уроков никто не расходился. Дознание вел сам Юрка. Его предложение никого не выпускать из класса, пока все не будут обысканы, сочли справедливым. Завздыхал только Бобка, спешивший на генеральную репетицию, но поддержки не нашел, согласились только начать с него, потом отпустить. Впрочем, Валёк догадывался, кто бы мог позариться на Юркины часы. И подозревал он, что и многие другие того же мнения. Недавно в классе у них появился новичок, откуда-то из Казахстана. Странноватый пацан, держащийся особняком, усевшийся один на задней парте. Внешне он тоже не привлекал: глаза под нависшими бровями глубоко спрятаны, зыркает оттуда так, словно ждет, что от кого-то защищаться придется. И было что-то в нем такое, отчего никто, даже Юрка, не затрагивал его. То ли из-за этого взгляда, то ли из-за «приблатненной» кепочки-восьмиклинки, той же сутулости и шаркающей походки. Кто он и что он, никто не знал да и не пытался узнать: не хочет общаться — и не надо. И выглядел он постарше других, и по всему чувствовалось, что прошлое у него не безоблачное. Он тоже не возражал против обыскивания, во всяком случае, не ушел, остался вместе со всеми. Молча стоял рядом с Бобкой, сунув руки в карманы.

Юрка сказал, как намеревается он всех по очереди обыскивать — ничего не упуская, портфели, всю одежду, даже обувку. Пусть никто не обижается — часы маленькие, их можно где угодно спрятать. Кто-то сказал, что вор не обязательно станет хранить часы при себе, затырит где-нибудь, а потом, когда в классе никого не будет, заберет. С этим тоже все согласились и решили, что никто не уйдет, пока не обыщут последнего, а уж затем, если часы не найдутся, обшарить в классе каждый закуток. Опять же только для Бобки сделать исключение, пусть, если он не вор, сваливает на свою генеральную репетицию.

— «Если он не вор»! — возмущенно передразнил Бобка. — Тоже мне! Нате, ищите! — И вывернул карманы куртки.

Юркины часы выпали из кармана, отчетливо звякнув о деревянный пол. Они тогда еще не проходили гоголевского «Ревизора» с его немой сценой, но получилось один к одному. Первым очнулся Бобка. На него страшно было смотреть. Помертвело лицо, запрыгали губы.

— Это не я! — захрипел он, вмиг утратив свою звонкость голоса. — Клянусь, не я! Я не знаю, как они у меня… Ну не брал я эти часы, да вы что?!

Все были действительно «что». Меньше всего подозрение в воровстве могло пасть на Бобку. Его и не отпустили сразу лишь потому, что ни для кого нельзя было делать исключения, и Бобка тоже это понимал. За пять почти лет все друг другу цену узнали. А уж Бобке, сыну известного писателя и работавшей в райкоме партии мамы, тем паче. И не только потому, что жил Бобка в достатке, ни в чем не нуждаясь, к тому же часы у него тоже были, только редко надевал он их в школу — мама, кажется, запрещала. Немало, конечно, было примеров, когда как раз дети образцовых родителей тем еще отребьем становились, — но только не Бобка. Ну не мог, не мог Бобка пойти на такое. Как если бы день вдруг сменился ночью. И сам перед всеми карманы вывернул, не побоялся. Но это все цветочки, а ягодки были в том, что выпали они все-таки из его кармана, тут уж крыть нечем.

— Как же они тогда тебе в карман попали? — угрюмо спросил Юрка. — С неба, что ли, свалились?

— Не знаю, — беспомощно развел руками Бобка. — Но я их не брал, да вы что?! — Глаза его заслезились.

Все молчали, переглядывались.

— Ты не знаешь, а кто ж тогда знает? — все больше хмурился Юрка.

— Я знаю, — сказал вдруг Игорь Довгань, предпочитавший обычно отмалчиваться. Развернулся — и дал новенькому по уху. У Довганя рука тяжелая, тот едва на ногах устоял. И ухо заалело сразу, будто кипятком ошпарили. Было это настолько неожиданно и непонятно, что все обомлели. Но хорошо понимали, что тем всё не закончилось, только начинается. Не засомневались, что Казах, как прозвали новенького, в долгу не останется. Не тот он, по всему было видать, тип. К тому же хиляком он уж никак не выглядел, запросто мог бы потягаться с Довганем. Новенький шумно засопел, несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул, потрогал ухо, затем повернулся и, еще заметней сутулясь и шаркая, быстро вышел из класса.

— Ты видел, как он подкинул Бобке часы в карман? — первым прозрел Юрка.

— Тут и видеть не надо было, — ответил Довгань. — Зря он, что ли, к Бобке тулился, повадка известная…

На следующий день Казах в классе не появился. Портфель его, точней, не портфель, а маленький фибровый чемоданчик, так и остался в парте до утра. Через день Казах тоже не пришел. Их классная дама, Светлана Ивановна, поручила Жеке Белецкому, старосте класса, отнести чемодан и узнать, почему новенький не ходит в школу. Жека, ее любимчик, зубрила и подлиза, побоялся встречаться с Казахом наедине, попросил Довганя, чтобы сопровождал его. Игоря тоже, заметно было, не очень-то прельщала такая перспектива, поэтому решили послать к Казаху целую делегацию, добавили Юрку Пичугина и его, Воскобойникова. Каково же было их удивление, когда оказалось, что по указанному адресу Казах не проживает и вообще никто из соседей ничего ни о нем, ни о его семье понятия не имеет. Кто он такой, откуда взялся и куда делся, так и осталось загадкой. Наверное, что-то узнали об этом директор школы или Светлана Ивановна, но до класса никакая информация не дошла. Как и то, куда делся фибровый чемоданчик. Жека пустил слух, будто лежали в нем не только книжки с тетрадками, но и стальной кастет, однако достоверных сведений об этом не было…

Простодушно таращил голубые глазёнки пастушок на картине, Воскобойников смотрел на него, задумчиво почесывал нос. Неожиданно вспомнил, как нелепо, глупо умер Жека Белецкий. Жеку не любили, знали, что ябедничает он Светлане Ивановне, но когда его не стало, позабыли обо всем плохом, провожали на кладбище всем классом, хлюпали носами. Это была первая смерть, близкая, совсем рядом, с которой столкнулись они после войны.

У Жеки разболелся зуб, прямо на уроке Светланы Ивановны. Он мучительно постанывал, держась рукой за щеку. Светлана Ивановна посочувствовала ему, послала к врачу, не дожидаясь перемены. Зуб Жеке в поликлинике вырвали, боль прошла, на следующий день он с гордостью показывал всем желающим образовавшуюся дырку, хвастал, как мужественно держался в зубоврачебном кресле. К вечеру у него поднялась температура, ночью «Скорая» увезла его в больницу, через два дня он умер. Металось по классу по-змеиному шипящее слово «сепсис». Все были потрясены. Умереть из-за какого-то зуба — в голове не укладывалось…

Воскобойников по-прежнему стоял перед картиной, не замечая уже на ней ни пастушка с дудочкой, ни всего остального. Думал о том, сколько он, полтинник всего прожив, потерял своих ровесников. Из ребят того, киевского, класса, прознал он только о судьбе Юрки Пичугина. И тоже случайно — от встреченного в поезде Бобки. Юрка погиб на Кубе, ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. За что — не сообщалось, но догадаться было несложно. Не стало уже и нескольких институтских друзей, и врачей, с которыми вместе работал. Одни умирали скоропостижно, трагично, другие медленно, пожираемые беспощадным недугом. Этой зимой повесился Кулик, дерматолог его поликлиники, тихий улыбчивый выпивоха, в жизни которого, насколько всем было известно, никаких особых проблем не было. И вообще не припомнит он года, когда довелось бы ему хотя бы раз не провожать кого-нибудь на кладбище. А еще подумалось, что это благодаря Ленькиному внезапному появлению ожили вдруг одно за другим события далеких лет. Раньше не вспоминались и не снились. Может быть, потому, что переезжал, так судьба складывалась, из города в город, отсекая тем от себя знакомых и друзей, упоение встреч с которыми — ностальгические посиделки с непременным запевом «а помнишь?» Письма писать он не любил, кое с кем изредка, по праздникам в основном, созванивался, да о многом ли скажешь по телефону…

Сел за стол и до самого появления Лиды, приходившей на полчаса раньше, кое-как прибиравшей в его кабинете и получавшей за это полставки санитарки, читал неведомо как попавший в ящик детектив.

Лида подивилась его столь раннему появлению, пошутила, не выгнала ли его из дому за какую-то провинность жена. Два года подряд ей не удавалось поступить в медицинский институт, закончила курсы машинисток, но ни дня не работала, пока не взял ее дядя Валя. Взял на беду не только для себя, но и для всех в поликлинике — держалась с ними Лида так, будто она если и не первое здесь лицо, то по крайней мере второе. И Воскобойников, под настроение, впервые решился поставить на место вздорную девчонку. Сказал, чтобы много себе не позволяла, не зарывалась, и вообще он ее работой не доволен, а в приемной и в его кабинете всегда пылища и порядка нет.

Она, уж никак не ожидавшая такого от дяди Вали, выпучила глаза, несколько секунд пялилась на него в надежде, что и он пошутил, затем тоненько всхлипнула и убежала. Воскобойников же сразу пожалел, что сорвал на ней дурное настроение, и, конечно же, именно так наверняка расценила Лида его выволочку. День начинался скверно и обещал, как почти всегда это бывает, соответственно и продлиться.

Но опасения оказались напрасными. Строжайшая комиссия, которой попугивали Воскобойникова уже целую неделю, представлена была одним человеком. И человек этот был инспектор Богатырев Иван Иванович, добрый десяток лет назад оформивший пенсию и с незапамятных времен осевший в горздраве. Как нередко это бывает, фамилии своей он не соответствовал — маленький, сухонький, с бесцветным пушком на пятнистом черепе. То ли по случаю летних отпусков не удалось собрать нужный состав, то ли смирилось городское начальство с бесперспективностью борьбы с хиревшей и нищавшей год от года медициной. Воскобойников давно и хорошо знал Ивана Ивановича, был с ним в добрых отношениях. Всем известна была и слабинка его: инспектор Богатырев был большой охотник не только основательно выпить, но и не менее основательно закусить. Не однажды бывало, что инспекторские бдения Ивана Ивановича на полдня прерывались обильным застольем. А от медицинских проблем удавалось порой надолго уйти, заговорив с Иваном Ивановичем о его фронтовых подвигах. Богатырев работал хирургом в полевом госпитале, побывал в крутых переделках и рассказывать об этом мог бесконечно, были бы слушатели. Разомлевал, и большинство отмеченных им недостатков сопровождалось в акте обследования спасительной записью «устранены в рабочем порядке». А если угощение было особенно ему по вкусу, а выпивка щедрой и качественной, об акте вообще можно было не печалиться.

Старшая сестра поликлиники, Никаноровна, правая рука Воскобойникова, тоже фронтовичка и в тех же серьезных уже годах, но еще крепкая и расторопная, дело свое знала. И не только по части медицины. По умению приветить любое начальство ей вообще не было равных. И врасплох ее не застать. Для таких случаев у нее всегда наготове были красивая посуда, бутылки с горячительными и прохладительными напитками, конфетные коробки и прочие вкусности длительного хранения. А особо высоких гостей Никаноровна потчевала обедом, самолично ею дома приготовленным. Кулинарка она была не менее талантливая.

Не тайной было для Воскобойникова, что для этих приемов изымаются старшей сестрой денежки из скудной зарплаты тихо роптавших врачей, но закрывал на это глаза — не мог же он, оправдывал себя, при всем желании платить за все из своего кармана. Но ведь и не покормить очередную комиссию, целый день не покидавшую поликлинику, нельзя, вопрос этот даже обсуждению не подлежал. Как и понятно было всем проверяющим, что деньги на это не в огороде растут — сами не раз в таком же положении оказывались, по тем же законам жили. Разве что другого уровня приходили к ним проверяющие и возможности у них были не чета поликлиническим. Непонятно лишь было, где и как умудряется Никаноровна разжиться продуктами, которых в магазинах днем с огнем не сыщешь.

Никаноровна и сейчас готова была встретить ревизоров во всеоружии, пришла к Воскобойникову утром, по-военному четко доложила о проделанной работе, поинтересовалась, может ли заявиться сюда больше трех человек. Сошлись на том, что вряд ли, и оба приятно удивились, когда пожаловал к ним всего лишь Иван Иванович. Уж его-то одного заготовленными Никаноровной припасами можно было ублажать с утра до вечера. Одним словом, день этот сложился не худо, Богатырев ни к чему особо не придирался, славно пообедали в кабинете главного врача, после чего ревизия вообще превратилась в формальность. И расставаясь в конце дня у поликлинического «Москвича», призванного отвезти ощутимо захмелевшего уже инспектора домой, даже обнялись на прощанье. Воскобойников, умудренно старавшийся пить по возможности меньше, чтобы ни на секунду не терять бдительности, был, что называется, ни в одном глазу, разве что заметно повеселел. Немного подпортила настроение Лида, весь день демонстративно обиженная и неприступная, доложившая, что все время звонит Закон.

— Я ему говорила, что у вас комиссия и вы к телефону подойти не можете, а дружок ваш все равно трезвонит, будто не понимает.

Два вывода лежали на поверхности. От Леньки сегодня ему не избавиться. И второй — не менее прискорбный: Лида выдала себя, опрометчиво назвав Леньку его дружком. Значит, подслушивала их вчерашний разговор. Воскобойников и раньше подозревал, что грешит она этим делом, не кладя секретарскую трубку, сейчас же получил возможность окончательно убедиться. Но главный сюрприз поджидал Воскобойникова, когда трогательно махал он вслед увозящему Богатырева «Москвичу». На другой стороне улицы стоял и тоже приветственно вздымал руку Ленька Закон.

Ленька перебежал дорогу, теперь Воскобойников погрузился в другие объятия, более пылкие.

— Этот старый мухомор и есть та важная комиссия, из-за которой ты ни свет ни заря из дому умчался? — спросил Ленька, отстраняясь и душевно глядя на него. — Не заскучал тут без меня?

И не дождавшись ответа, заговорил о том, что никак не мог дозвониться, вредина секретарша отказывалась их соединить, хоть и доказывал ей, что они старые дружки и главный врач, как бы ни был занят, обязательно трубку возьмет. И что не простил бы он себе, не побывав в поликлинике, которой заправляет Валёк, не поглядев на его хозяйство. Вернется, всем расскажет, каким большим медицинским начальником заделался Валёк, той же Наташке, к примеру. Единственное, что несколько утешило Воскобойникова сейчас — к Лиде он был несправедлив, разговор она не подслушивала, Ленька сам ей о дружке сказал.

— Так что давай, веди, показывай, — хлопнул Ленька Воскобойникова по плечу. И вдруг залился смехом: — А ты помнишь, какую кликуху тебе во дворе прилепили? Мухобойка! Толян Кидала расстарался, тебя же раньше Воскобойкой по фамилии звали, Мухобойку Толян придумал. Это когда соседка твоя, зараза, с мухобойкой за тобой по двору гонялась! Эх, знали б мы все тогда, кем этот Мухобойка станет! Что ты! Ты Толяна помнишь?

* * *

Вспомнил, когда Ленька назвал его. И фамилию Толяна вспомнил — Кидальников, потому и Кидала. Большинство прозвищ отпочковывались от фамилий, было это в порядке вещей, никому и в голову не приходило обижаться. Только у Леньки не было прозвища, ему одной фамилии хватало. Но это «Мухобойка», о котором он напрочь позабыл и напомнил сейчас Ленька, немало кровушки ему попортило. Языкатого Толяна и раньше недолюбливал, а после того, как припечатал тот к нему этого Мухобойку, тут же всеми во дворе подхваченную, откровенно возненавидел. И каждый раз, когда кто-нибудь так окликал, особенно при девчонках, тихо злился. Сопротивляться не имело смысла — знал он, что тогда лишь с удвоенным энтузиазмом станут дразнить его этим ненавистным прозвищем. Повезло еще, что до школы оно не докатилось, а то бы и там запросто могло укорениться. Как повезло и в том, что отравляло жизнь недолго — месяца через два навсегда уехал из Киева.

А причиной всему послужил двоюродный брат. Миша был на четыре года старше, отношения между ними складывались непросто. Верней сказать, их и отношениями-то нельзя было назвать, ближе всего — вынужденное сосуществование. Полная противоположность сестрам-мамам, души друг в дружке не чаявшим. Миша вообще, как говаривали обе мамы, был «не от мира сего». Всегда погруженный в себя, никого близко не подпускавший к своим делам и мыслям, редкостный молчун, он стоически терпел, точней не скажешь, пребывание в их маленькой комнатке тети и брата. Брата к тому же говорливого и непоседливого, отобравшего у него половину узкого топчана. Особенно недовольствовал он, когда по радио транслировали футбольный матч. Это радио — висевшая на стене большая, плотной черной бумагой обтянутая тарелка, более всего досаждала Мише. И если бы не звучала время от времени из нее любимая им оперная или классическая музыка, Миша наверняка предпочел бы, чтобы вообще сгинула куда-нибудь ненавистная ему тарахтелка.

Валёк искренне тогда недоумевал, как могут кому-то нравиться эти бессмысленные хаотичные звуки, называемые почему-то классической музыкой, оперная еще куда ни шло. В той же мере Миша презирал брата за любовь к плебейскому футболу. А Валёк обожал футбол, страстно болел за киевское «Динамо», заполнял турнирную таблицу и каждую такую передачу ждал с нетерпением. Пусть многим нынешним покажется абсурдным, что можно слушать футбол по радио, но в те поры было это одним из самых больших удовольствий. И Валёк замирал, весь обратившись в слух, когда сквозь досаждавшее потрескивание пробивался из тарелки мятный тенорок бессменного футбольного комментатора Вадима Синявского:

— Внимание, говорит Москва! Наш микрофон установлен на Центральном стадионе «Динамо»…

К счастью, футбольные матчи транслировались в основном по воскресеньям, когда обе мамы были дома, защищали младшего, а то бы Миша тут же выдернул бы вилку из розетки. Чаще всего он протестующе уходил, хлопая за собой дверью. Миша, не тайна ни для кого, хотел стать писателем и почти все свободное время кропал что-то в толстой тетрадке, сшитой им же из нескольких тонких ученических. Что он там писал, никто не знал, и горе тому — это все в квартире тоже знали, — кто рискнул бы хоть дотронуться до этой тетрадки, хранимой Мишей в единственном запиравшемся на ключ ящике. Но однажды, когда забыл Миша в ящике ключ, Валёк сумел заглянуть в нее. Это были стихи. Он даже запомнил несколько строчек на раскрытой наугад странице:

Твои глаза — бездонный черный омут,

Твоя ладонь — все тайны мирозданья…

Совершенно невозможно было вообразить, что сочинить такое мог «не от мира сего» Миша. Равно как и нельзя было постичь, какая может быть связь между ладонью и мирозданьем. У Миши и друзья были под стать ему — такие же смурные. О чем они говорят, редко удавалось подслушать, обычно Миша бесцеремонно его выпроваживал. Писателем Миша не стал, но стал довольно известным журналистом, уехал в Москву, Воскобойникову нередко попадались его статьи, толково написанные. Изредка виделись, когда Воскобойников бывал в Москве, но родственной близости так и не возникло. Возможно, потому еще, что был Миша ярым антисталинистом и хаял все советское. Воскобойников тоже к Сталину никаких симпатий не питал, но пребывал до последнего времени в заблуждении, что беда страны — в преждевременной кончине Ленина. Поживи Владимир Ильич еще хотя бы десяток лет — все сложилось бы по-другому. А Миша безнадежно вздыхал и смотрел на него так же, как много лет назад, когда непутевый младший брат самозабвенно приникал ухом к бормочущей тарелке…

История, вообще-то, была смешная. Или, наоборот, совсем не смешная, как поглядеть. Соседка по коммуналке Раиса Тарасовна, действительно зараза, как выразился сейчас Ленька, бабка была нехорошая. Впрочем, это она тогда казалась ему бабкой, лет ей было под шестьдесят. Если бы не скудное образование, не косноязычие и плоское, траченое оспой лицо, могла бы больших командных высот достичь. И наверняка смириться не могла она с этой несправедливостью, со своей обидной невостребованностью. Томилась неутолимой жаждой поруководить, следить, судить, поражала нескудеющей кипучей энергией. Вынужденная довольствоваться непрестижной должностью заведующей баней, душу отводила в общественной деятельности. Это она возглавляла домовой комитет, это ее стараньями процветал образцовый Красный уголок с богатейшей наглядной агитацией, где регулярно читались лекции, совершенно необходимые для неуклонного повышения сознательности и расширения политического кругозора. И она, все знали, пристально отслеживала, кто из дворовых обитателей пренебрегает лекциями. Это она, тоже ни для кого не секрет, доносила о подозрительных настроениях жильцов. И по-настоящему счастлива была, восседая под большим цветным портретом Сталина за покрытым красной скатертью столом рядом с неизменными графином и стаканом. Мама знала, что неистовая соседка, дабы выжить из квартиры «незаконных» поселенцев, пишет на нее «куда следует» подметные письма. И не будь мама вдовой боевого офицера или, что больше похоже на правду, если не обошлось тут без огромного везения, последствия могли быть самыми тяжкими.

Способствовало общественному рвению Раисы Тарасовны и то, что замужем она никогда не была, детей не имела, могла полностью себя посвятить общественной работе. Но любовь у нее была. Давняя, прочная, не гаснущая от того, что ни единого шанса на взаимность не было. И об этом тоже все знали, да и не делала она из этого тайны. Раиса Тарасовна любила Ворошилова, первого красного командира. В ее комнате висели два портрета великого полководца: один большой, масляными красками писаный, другой — поменьше, вырезанный из журнала «Огонек». Оба в красивых рамочках, а большой — даже украшенный вышитым рушником. Но однажды появился в квартире и третий портрет, вырезанный из газеты, — не в комнате Раисы Тарасовны, а на стене в общей кухне. Как иронизировала мама, чтобы могла та любоваться на него, варя суп.

Валёк не видел разгара этого скандала, играл во дворе в футбол. Уже потом мама узнала от другой соседки, бывшей в то время на кухне, как все было. Раиса Тарасовна взглянула на портрет своего маршала — и охнула. Родимое лицо опорочено было козлиной бородкой. А голову венчали короткие бесовские рожки, тоже намалеванные зелеными чернилами. И она сразу дотумкала, что никто, кроме Валька, не способен на такую пакость. Других детей в квартире не было: Миша не в счет, остальные двое совсем еще маленькие, у мам на руках. И ни один взрослый никогда бы не отважился на такую крамолу. Не шуточки — и за меньшее кощунство можно было сгинуть в лагерях, примеров тому не счесть.

Была у Раисы Тарасовны еще одна страсть: обожала охотиться на мух, тем более что в квартире они не переводились. Единственная, кстати, живность, если можно мух так назвать, обитавшая в их коммуналке, — ни кошки, ни собаки даже близко не подпускались. Не расставалась она с мухобойкой — куском резины, прибитым к палке, которую воинственно носила за пояском халата как именное оружие. И каждый раз, когда удавалось ей одним ловким ударом прихлопнуть очередную жертву, появлялось у нее на лице выражение, схожее с тем, когда царила за красноскатерным столом на очередном сборище.

Сначала никто ничего не понял. Играли они в «дыр-дыр», трое на трое, без вратарей. Как раз был забит спорный гол, выясняли они, пролетел мяч над кирпичом, обозначавшим штангу, или все же угодил в просвет ворот. Разъяренную бабку, мчавшуюся к ним с воздетой над головой мухобойкой, увидели в самый последний момент. С криком «фашистский недобиток» она растолкала всех и хлестнула его мухобойкой по голове. Вслед за тем удары посыпались на него градом. Он растерялся, не знал, как быть. О том, чтобы оказать какое-то сопротивление, попытаться, например, вырвать у нее палку, и помышлять не смел. Спасаться постыдным бегством от ополоумевшей бабки на глазах всего двора тоже не хотелось. Отступал, закрывался руками, заполошно повторяя:

— Да вы что? Да вы что?

Но Раиса Тарасовна бесновалась все яростней и, не переставая клясть фашистского недобитка, наносила удар за ударом. Один пришелся по лицу, из носа потекла кровь. И он побежал, а она гналась за ним, изрыгая проклятия и грозя до конца его дней сгноить в тюрьме. Тут уж возможности были не равны, ей за ним было не угнаться…

Повезло и ему, и, того больше, маме, которой наверняка пришлось бы отвечать за преступника-сына. История эта действительно могла по тем временам закончиться совсем не смешно. Дознание, проводимое сначала мрачным участковым, а потом каким-то тусклым типом в гражданской одежде, вынуждено было признать, что у него железное алиби. Он, возвратившись из школы, домой не заходил, сразу же, не занеся портфель, включился в затеянную во дворе игру, тому было много свидетелей. А утром, после его ухода в школу, портрет еще не был осквернен. Раиса Тарасовна вынуждена была это признать…

В памяти не сохранилось, как шли дальнейшие разборки, помнил только, что никто из соседей по квартире, к счастью, не пострадал. Любопытно, что даже тень подозрения не пала тогда на Мишу, космически далекого, в чем ни у кого не было сомнений, от каких-либо дурацких проделок. Сошлись в итоге на том, что это, скорей всего, злой умысел кого-то постороннего, неизвестно как проникшего на пустовавшую кухню. А Валёк знал, что посторонним этим был Миша. Незадолго перед тем у Миши был день рождения, и сделали ему дорогой подарок — авторучку. И он повыпендривался, заправил ее зелеными чернилами. Сказал Мише об этом, когда никого рядом не было.

— Не будь слишком умным, — сумрачно ответил Миша. — Для твоей же пользы. Понял?

— Понял, — ответил ему, и теперь уже окончательно убедился, кто разрисовал Ворошилова. Разве что в голове не укладывалось, как это Миша на такую авантюру решился. Даже если хотел насолить ненавистной соседке. Еще жив был Сталин, люди тени своей боялись. А мама и тетя Поля, если бы обо всем узнали, состарились бы, наверное, сразу на десяток лет. Но Мишу он не выдал…

* * *

Хотел Воскобойников отделаться малой кровью, сказал Леньке, что смотреть-то особенно не на что, обыкновенная типовая поликлиника, но Ленька настоял на своем. И вообще Воскобойников смирился уже с тем, что сопротивляться Ленькиному напору — лишь попусту время и нервы тратить.

Начало шестого, осталось всего несколько врачей, принимавших во вторую смену, коридоры пустовали. Ленька степенно вышагивал рядом, вместо чемодана нес он теперь вместительный полиэтиленовый пакет. Проходя мимо ожидавших приема у врачебного кабинета или кого-нибудь в белом халате, разговаривал громче, дабы слышали, что он с Воскобойниковым на «ты». Но не терпелось ему, не скрывал, побывать в кабинете главного врача. Лида, хоть и вышло ее рабочее время, сидела в приемной за столом, все видом своим давая понять, что службу несет исправно и никаких претензий к ней быть не может. На Леньку — похоже, сразу догадалась, кто он, — поглядела недоуменно. Воскобойников отправил ее домой, ввел напросившегося гостя в свои апартаменты.

Ленька поозирался, походил, потрогал, заглянул в шкаф, задержался возле картины с пастушком и коровками, обозрел ее, менторски склонив набок голову:

— Жизненно нарисовано. Маслом. — Перевел взгляд на портрет Горбачева над столом. — Сам прицепил или сверху приказали?

— Сам.

— А до него кто здесь висел? Брежнев?

— Какая тебе разница? — устало вздохнул Воскобойников. — Ну, все посмотрел, можем уходить?

— Как-то у тебя тут… — неопределенно пошевелил Ленька пальцами.

— Не Копенгаген?

— Если честно, думал, у тебя тут побогаче, все ж таки главный врач. Вот мне однажды довелось побывать в кабинете главного нашей поликлиники, жаловаться приходил. Никакого с тобой сравнения, что ты! Там у него прямо музей, сверкает всё! И секретарша у него не пигалица худая, как у тебя, а такая деваха — только в кино снимать!

— Это мне в плюс или в минус? — нелепый этот разговор начал забавлять Воскобойникова.

— Сам решай, — дипломатично ответил Ленька. — Я у тебя в шкафу бокальчики приметил. Можно брать?

— Зачем? — не сообразил Воскобойников.

— То есть как зачем? — искренне удивился Ленька. — А здесь, в твоем кабинете отметить? Это ж сколько лет не виделись! Приеду, всем расскажу, той же Наташке! Что ты!

А затем произошло то, чего меньше всего ожидал Валентин Аркадьевич. Ленька полез в свой пакет и вытащил из него знакомую уже по этикетке винную бутылку.

— Леня, — взмолился Воскобойников, — я, ты же знаешь, принимал сегодня инспектора. Пообедали вместе, выпили. Хорошо выпили. Я свою норму перевыполнил, нельзя мне больше.

— Что, печень? — озаботился Ленька.

— Печень, — ухватился за идею. Для вящей убедительности добавил: — Мне вообще употреблять нельзя, последствия могут быть плачевными.

— У меня тоже печень, — пожаловался Ленька. — Так что ж теперь? Чему быть, говорят, того не миновать, никуда не денешься. Не миновать. А по тебе не скажешь, что выпивал, хорошо выглядываешь.

И Воскобойников только сейчас обратил внимание, что у Леньки нездоровые глаза с пожелтевшими склерами. Да и цвет кожи подозрительный. То ли в самом деле с печенью у него нелады, то ли извел себя этими бормотухами. Даже подосадовал на себя: не делает чести ему, врачу, что раньше не заметил…

— Жаль, — посетовал Ленька, — что я сюда раньше не подоспел, вместе бы пообедали. И с инспектором твоим познакомился бы. Интересно было бы поглядеть, как ваши медицинские инспекторы в сравнении с теми, что нам житья не дают. А уж ваши долбаки на комбайновом не то что покормить гостя — через губу разговаривают. Никому там ничего не нужно, ни до кого не докричишься, не достучишься, кошмар! Столько времени там проваландался без толку, день насмарку. Два на ходу пирожка с ливером всему цена. Какое ж тут настроение, если бы не ты здесь…

Воскобойников вдруг пожалел его. Представил себе, как Ленька, маленький, неказистый и никому не нужный со своей автобазой, с этими убогими бутылками в пакете, мотался по гигантской территории завода, неприкаянный, голодный, звонил откуда-то в поликлинику… Сказал ему:

— Ну, это дело поправимое. Сейчас поедем домой, поешь, отдохнешь. Завтра день удачней будет, все у тебя получится.

Ленька расцвел. Конечно же, пусть и помалкивал об этом, беспокоился, где проведет он надвигавшийся вечер и, тем более, ночь. Каким бы ни был толстокожим, если только не прикидывался для чего-то таковым, наверняка ведь почувствовал, что гость он у Воскобойниковых нежеланный. Оля особенно постаралась. И неизвестно еще, как пообщались они утром после бегства хозяина. К тому же вполне возможно, что деньги, которые хочет выгадать он, химича с гостиницей, очень существенны для него. Хотя, сподобился же он, холостой, без семьи, прихватить себе еще одну комнату, вот и с ванной у него, сказал, варианты — провернуть такое в столичном городе проблема из проблем и стоит немерено. Прописал у себя каких-нибудь деревенских родственников? Раньше зарабатывал неплохо, а сейчас едва концы с концами сводит, времена поменялись? Но в любом случае отнестись к нему надо бы по-человечески, друг не друг, а все же весточка из детства. Уж какой он, Ленька Закон, есть, выбирать не приходится. Да и потерпеть-то осталось всего ничего, завтра он отбудет. Пусть Оля не выступает, нечестно это…

Неподалеку от крыльца Гоша, его водитель, разбитной и нагловатый парень, копался в двигателе. Успел, значит, вернуться, отвезя Богатырева. С Гошей было еще сложней, чем с Лидой — Гоша тоже мог позволить себе такое, что гнать его следовало в ту же секунду. Но если Лиду защищало его приятельство с ее мамой, то Гошу — нищенская шоферская зарплата. Найти на такие жалкие деньги толкового, еще и с хорошими манерами водителя практически невозможно, в этом Воскобойников давно убедился. А Гоша был не худший вариант — за машиной следил и не пьянствовал. Уже за это Воскобойников дорожил им, терпел его выходки и делал вид, будто не подозревает о Гошиных «левых» ездках на служебном «Москвиче». Даже подивился Валентин Аркадьевич, что сегодня тот сразу вернулся в поликлинику, не «побомбил» по городу — привык уже Гоша, что главный врач на работу и с работы добирается в трамвайчике.

— Что-нибудь серьезное? — спросил Воскобойников.

— Надо бы в капиталку его. — Гоша хмуро опустил капот — Совсем поизносился.

— Твоя, Валёк, тачка? — посмотрел Ленька на украшавший ветровое стекло красный крестик.

— Вроде того.

— Чудненько. — Открыл переднюю дверцу, вальяжно откинулся на сиденье рядом с водительским. Приспустил стекло, небрежно бросил Гоше: — Поехали.

Гоша озадаченно глянул на Воскобойникова, тот кивнул.

— Домой? — спросил Гоша, обернувшись на шефа, занявшего непривычное место сзади.

— Домой успеется, — вмешался Ленька. — Давай сначала по городу проедемся, а то и не погляжу его толком. И Дон ваш хваленый надо посмотреть. Ничто против нашего Днепра, но все ж таки.

Гоша снова повернулся к Воскобойникову, и Валентин Аркадьевич явственно прочитал в Гошиных глазах и о дефицитном бензине, и о позднем времени, и почему вообще должен подчиняться неизвестно кому, раскомандовавшемуся здесь.

— Езжай, — сказал Воскобойников, — мы постараемся не долго. Горючее за мной, не беспокойся. — И поймал себя на том, что по-детски не хочет опускать планку, разочаровывать Леньку, вплоть до того, что не безразлично, оказывается, ему, что станет рассказывать о нем Ленька той же бабушке Наташе.

Гоша не отказал себе в праве недовольно дернуть плечами, но промолчал. А Валентин Аркадьевич порадовался этому — ни к чему Леньке знать, что он, главный врач, хоть как-то зависит от своего водителя, самому претило.

Гоша решил, что достаточно будет этому замухрышке с пакетом того, что увидит тот по дороге к Дону, сразу вырулил на Ворошиловский проспект, ведущий к спуску на набережную. Ленька по дороге не умолкал, снисходительно похаивал Ростов, которому — спорить, предупредил сразу, бессмысленно — так же далеко до Киева, как Дону до Днепра. По одной лишь напрягшейся спине Гоши, коренного ростовчанина, можно было судить, как ненавистны ему и Ленька, и его болтовня. Но посчитал Гоша ниже своего достоинства затевать с ним диспут. Воскобойников, хоть и прожил тут чуть больше десятка лет, тоже вдруг обиделся. Но думал больше о том, как выстроить маршрут к Дону. Чтобы добраться до набережной на правом, городском берегу, нужно спускаться по длинным, одна в другую переходящим лестницам. А потом, соответственно, подниматься по ним, что тоже займет немало времени. Особенно если взбредет Леньке в голову прогуляться по набережной. Переехать по мосту на левый, пляжный берег — не показать, значит, Леньке набережную во всей красе. Кажется, есть какой-то объездной путь прямо к набережной, спросить у Гоши? Но тот уже притормаживал возле тоннеля перед лестницей. Добавляло Валентину Аркадьевичу сомнений, что не позвонил, как принято у них было, жене, не предупредил, что задержится и, того больше, с кем вернется домой.

— Поздновато уже, — сказал Леньке. — А ты всего двумя пирожками пообедал. Давай как-нибудь в другой раз побываем здесь, сейчас только поглядим сверху для общего впечатления.

Ленька выбрался из машины, уставился на тихую серую речку, как недавно на картину в кабинете.

— Это он в черте города такой, — счел нужным вступиться за Дон Воскобойников, — в иных местах размахивается так, что с Днепром твоим потягается.

Солнце еще надежно держалось в непотускневшем небе, на песчаной полоске левого берега можно было различить несколько фигурок запоздалых купальщиков. Зато набережная пестрела гуляющим людом, слабый ветерок приносил дымный запах жарящихся шашлыков и музыку с прогулочных катеров.

— Смотри ты, еще купаются! — восхитился Ленька. — Может, и нам компанию им составить? Приеду, скажут мне: что же ты в Ростове побывал, а в Дону даже ног не замочил? Мы быстренько, а, Валёк?

Воскобойников попытался сопротивляться, угомонить Леньку. Втолковывал ему и про неурочное время, и про отсутствие плавок, про Олю, про ужин, даже про печень вспомнил не к месту, привел и самый веский довод: не в его правилах гонять вечером водителя на пляж, завтра об этом будет знать вся поликлиника. Но Ленька, без конца повторяя «туда — и сразу обратно» и свое несокрушимое «это ж сколько лет не виделись», вынудил его безнадежно махнуть рукой:

— Ну и прилипала же ты! Но учти, пять минут, не больше. — Не утерпел, поддел его: — Я теперь догадываюсь, почему от тебя на заводе все попрятались!

Ленька в долгу не остался:

— Заливай-заливай, главный врач! Плавать небось так и не выучился, признаваться стыдно! Не боись, я, ежели что, опять тебя вытащу!

А ведь точно! — отчетливо вспомнил Воскобойников. — Это же Ленька Закон вытащил его тогда из-под мостика! Как же забыл об этом? Можно сказать, жизнью ему обязан! Непонятно лишь, почему Ленька раньше об этом помалкивал — сразу бы в другом свете показался и ему, и Оле, и вообще. Ленька сам только сейчас об этом вспомнил? Проявил неожиданную для него деликатность?

* * *

С плаваньем у него действительно были проблемы. Не хотела его держать вода, как ни старался. И завидовал всем, кто с непостижимой легкостью заплывал далеко от берега, а некоторые — в голове не укладывалось — запросто лежали на спине, безмятежно раскинув руки и ноги, как на травке. Даже малышня сопливая. Вряд ли сейчас днепровский пляж выглядит, как в те годы — по Дону можно судить, порядки, верней, беспорядки по всей стране одни и те же. Но тогда городской киевский пляж был неплохо обустроенным, песок незагаженным, приезжали целыми семьями, в погожие выходные дни яблоку негде упасть. Не однажды побывал там и Валёк, но много реже, чем хотелось, и обязательно с мамой. Для мамы вообще любой водоем был настоящей страшилкой, и если бы узнала, что он тайком от нее сбежал на реку, мало бы ему не показалось.

Предыстория опять же была смешная или совсем не смешная. Для мамы, тем более после гибели папы, куда как не смешная и хорошо ему знакома. Когда было ему от роду неделя-другая всего, пришла к ним во двор цыганка. Подошла к маме, гулявшей с ним, и сказала, что ребенок ее смерть найдет в воде. Что-то было в этой цыганке такое, что мама сразу безоговорочно ей поверила. Даже, когда он подрос, взяла с него клятву, что он без нее к воде и близко не подойдет. И что удивительно, он, давно повзрослев уже и неплохо научившись плавать, тоже никогда не забывал о зловещем предсказании цыганки. Не рисковал далеко заплывать, если не было кого-нибудь рядом, способного выручить, вдруг с ним что-нибудь случится. А в те поры тоже верил, что неспроста ведь так упорно отвергает его река, что-то, значит, в этом все-таки есть. С горем пополам держаться на воде он приспособился, даже нырять и проплывать несколько метров, но с дыханием так и не справился, необходимо было стать на дно, чтобы запастись новой порцией воздуха. И всегда побаивался, что дна под ногами может не оказаться. Никому об этом не говорил, считал эту свою ущербность непростительным для пацана пороком.

Тоже началось все с футбола. Не дворового «дыр-дыр», а ответственного, чуть ли не судьбоносного матча с соседним двором, с которым были у них давние счеты. И выясняли отношения не где попало с кирпичами или портфелями вместо штанг, а в большом школьном дворе, где можно было развернуться, показать класс. Еще и со зрителями. Вальку доверяли защищать ворота, честь немалая, кто понимает, не уступавшая славе центрального нападающего. Хотя, вскоре после начала игры нападающими делались все, кроме вратарей, но тем не менее. Набрать команду в одиннадцать положенных игроков не хватало ресурсов, играли обычно пять на пять или шесть на шесть, больше ребят нужного возраста и умения редко набиралось.

Тот воскресный день выдался жарким, а матч — упорным. Удача была на стороне его двора, к тому же выиграли с разницей в целых три гола. Победа вдвойне была знаменательной, потому что предыдущий матч позорно проиграли. Особенно счастлив был он, Валёк, — это благодаря ему в пух и прах разнесли соперников. Бывают же такие дни, когда все ладится, все удается, словно ворожит кто-то, такие мячи вытаскивал — сам диву давался. И возрастало торжество оттого, что все это видели и по достоинству оценили. Даже Кузя, вожачок и бессменный капитан команды того двора, похлопал его по плечу, воздавая должное, что дорогого стоило.

После игры все, радостные, возбужденные, собрались в своем дворе, обсуждая подробности удавшейся игры. И кто-то, кажется, тот же Ленька, вытирая мокрое от пота лицо, предложил махнуть на пляж искупаться. Остальные с готовностью подхватили идею и, конечно же, не мог доблестный вратарь отколоться от команды.

Но толкотне на городском пляже предпочли они местечко поодаль, где и народу поменьше, и пристроен небольшой мостик, с которого можно понырять. Валёк только видел его раньше издалека, близко не подходил. Выяснилось к всеобщему огорчению, что стояки, поддерживавшие мостик, то ли пришли в негодность, то ли намеренно их зачем-то снесли, осталась от него только дощатая площадка, приткнувшаяся к берегу маленьким плотом. Единственный, этому тихо порадовавшийся, был Валёк — никто не узнает, что для него спрыгнуть с пусть даже невысокого, метра полтора всего над водой, моста — как в бездну сигануть. Впрочем, остальные печалились недолго, главное — дорвались до прохладной речки, бросились к ней, на бегу срывая с себя одежду. Лишь удалой вратарь не торопился. Подождал, пока все окажутся в воде, осторожно подошел к ней. И решил, что надежней всего будет не плюхаться напропалую с берега, где неизвестно какая глубина, а воспользоваться этим образовавшимся плотиком, есть за что в случае чего уцепиться.

Бухнулся с мостика — и сразу погрузился с головой, дна ногами не достал. Забарахтал руками и ногами, выталкивая себя кверху — и уперся макушкой в какое-то препятствие. Сообразил, что ткнулся в мостик, сделал несколько лихорадочных гребков — все повторилось. Рванулся в другую сторону — снова не удалось вынырнуть. Ничего не мог понять — мостик был не такой уж широкий, в досок пять всего шириной, но все попытки разминуться с ним оказывались безуспешными. Страх, сковавший в первые секунды, превратился в леденящий ужас. Грудь, горло разрывались от невозможности вдохнуть, помутилось в голове. Уже почти без всякой надежды, исходя безмолвным воплем, колошматил он по заграбаставшей его в свою гибельную ловушку воде, но знал уже, что нет ему спасения. Всю ширину реки, весь просторный, недостижимый теперь для него мир перекрыл этот разросшийся до немыслимых размеров мостик. Безумно жаль было себя, а еще больше — маму, горьким дымом заволакивалось сознание. И последняя мысль — о чем впоследствии вспоминал с изумлением — была о том, как взял он в самом углу ворот пробитый Кузей пенальти…

Первое, что увидел он, раскрыв глаза, было Ленькино лицо. Прекрасное Ленькино, человеческое лицо. Живое лицо живого мира. А над ним — на невообразимой высоте, пронзительно голубое небо с беспечно разбросанными по нему белыми пушистыми облачками.

— Оклемался? — обрадовался склонившийся над ним Ленька. — Ну, молоток! А мы тут все так за тебя перетрухали…

Рассказывал потом Ленька, как случайно увидел он Валька, прыгнувшего с мостика и не вынырнувшего. Потому обратил внимание, что появилась у него в это время неплохая идея покататься на этом удобном плотике, примеривался. Сначала подивился тому, как долго, оказывается, может Валёк пробыть под водой, затем почуял неладное, поспешил к нему…

* * *

Вернулись к машине, Воскобойников сказал мрачно курившему возле нее Гоше, что задержит его еще немного, киевский гость, друг детства, хочет символично окунуться в Дону. Перебрались по мосту на левый берег, Гоша остался на площадке возле какой-то ближней базы отдыха, они с Ленькой направились к реке. Ленька снял туфли, носки, зашагал босиком по щедро усыпанному маленькими ракушками прибрежному песку. Ежился от удовольствия, приговаривал это свое несуразное «чудненько». Валентин Аркадьевич его примеру не последовал, не разулся, занимало его больше то, как поскорей увести отсюда Леньку. А тот, подойдя к воде, быстро разделся, остался в одних черных длинных сатиновых трусах. Воскобойников заметил, что его тощие безволосые голени опутаны узловатыми щупальцами вздувшихся синеватых вен. И опять пожалел его.

Да что такое, черт возьми! — выругал себя. — Подумаешь, Гоша недоволен будет, велика важность! Другие своих водителей в хвост и в гриву гоняют, хоть до утра, если понадобится, — и ничего, в порядке вещей! Развел тут дурацкую демократию, христосика из себя строит! Не покалымит Гоша один вечер, обойдется! И с Олей надо объясниться, пусть она тоже проблему изо всего не делает! Ему, может, тоже мало радости, когда ее мама к ним приезжает, нервы ему мотает, уму-разуму учит — он же не возмущается, принимает как должное. Ну переночует Ленька у них еще одну ночь, съест лишнюю котлету, ну даже станет досаждать своей трепотней — не велика беда. Зато и Ленька без тени осадка в душе с ним расстанется, и самому после всего спаться будет спокойней. И не в том лишь дело, что Ленька спас ему когда-то жизнь. Вот таким странным, негаданным образом вернулось к нему такое же взбалмошное, непутевое детство. Может быть даже, есть в этом какой-то тайный, неведомый ему промысел. Сказал Леньке:

— Я здесь давно не был, дно, по-моему, не очень и мелковато. Захочешь поплавать — зайди подальше, там вода чище. И не торопись, несколько минут туда-сюда роли не сыграют. Я ведь просто беспокоился, что проголодался ты со своими ливерными пирожками, длинный день позади.

Ленька потрогал ступней воду, восхитился:

— Надо ж, какая тепленькая! Чудненько! А ты чего не раздеваешься? Давай со мной! Ты ж, наверное, по себе знаю, возле реки живешь, а хорошо, если пару раз в году сюда наведаешься.

— И то правда! — усмехнулся Воскобойников. — Но что-то не тянет сейчас, я на бережку побуду, подожду тебя.

Сидел на неостывшем еще песке, наблюдал, как Ленька, оступаясь на илистом дне, сначала брел, шевеля острыми лопатками, пока не скрылись под водой его исторические трусы, затем поплыл, далеко выбрасывая руки и вертя из стороны в сторону головой. Смотрел на скользящие по тихой воде лодки, баржи, пароходики, на дома, подступавшие с другого берега к Дону, желтевшие в отдалявшемся солнце, на тускло золотившиеся купола храма возле Центрального рынка, вдруг загрустил. В Киеве неподалеку от базара, где запасались они продуктами, тоже была церковь, только не сравнить с этой, маленькая. Интересно, сохранились ли они сейчас — и тот базар, и та церквушка, надо будет узнать у Леньки. Церквушка была действующей, удавалось порой увидеть, проходя мимо приоткрых дверей, частицу ее таинственной жизни: сумрачно-золотистые иконы на стене, темный изразцовый пол, бледное мерцание свечей, а нередко и бородатого священника с тяжелым крестом на груди, доносилось протяжное, заунывное пение. Прихожан было совсем мало, в основном пожилые женщины в платках. Он тогда думал, что вот умрут они — и опустеет церковь, вообще никому станет не нужна.

И тот базар возле церкви вспомнился — никакого сравнения с нынешними. Чудной базар послевоенных лет. Пестрый, галдящий, безалаберный. Что продавцы, что покупатели — выходцы словно из какого-то другого, параллельного мира. Обособленное, живущее по своим законам и понятиям людское скопище. Безногие, в вылинявших гимнастерках инвалиды на низких подшипниковых тележках, торгующие чем попало, барыжного вида мужички в неизменных плоских кепочках, продающие неведомо что, приставучие гадалки, наперсточники, крикливые селянки, зорко стерегущие свой бесценный в те голодные годы товар, картины, книги, посуда, одежда и обувь для всех времен года, приличного вида и заношенные донельзя, какие-то вовсе неясные и вроде бы не гожие для продажи вещи; шныряли ушлые мальчишки с жестяными ведрами и кружками, тоненько взывали: «Кому воды холодныи?»…

Но главное — пища. Еда. Роскошная, дразнящая, приковывавшая завороженный взгляд, заставлявшая глотать вязкие слюни. Куры — живые, ошалевшие от базарного столпотворения или безучастно отупевшие, и мертвые — туго обтянутые сероватой пупырчатой кожей, с жертвенно торчащими култышками увечных лапок; мясо, мясо, мясо — добротное говяжье, цвета запекшейся крови, розоватое свиное в толстой жирной окантовке; лоснящиеся пласты нежного сала; белейшие молоко, сметана в крынках и глечиках, рыба, домашние масло, сыры, колбасы, яйца — да разве перечислишь всю эту вкуснятину, невообразимо влекущую, до одури соблазнительную. И — от ранней весны до поздней осени — море разливанное овощей, фруктов, чего только душа, верней, утроба пожелает. А еще сласти, сласти, ребячья забава — весело раскрашенные леденцовые петушки на палочках, тающее во рту мороженое из волшебного ящика, ловко пакуемое лопаточкой между двумя хрустящими вафельными щечками. И эти скудные, считанные-пересчитанные мамины деньги, исчезающие возмутительно быстро, и укоризна в маминых глазах, когда приставал он к ней, прося купить то, купить это. И бродят между рядов женщины с беспокойными, ищущими глазами, крепко сжимая в одном кулаке тощий кошелек, а в другом — неизменную клеенчатую кошелку, торгуются до хрипоты, ругаются, стыдят, уговаривают…

— Не надо! — услышал он вдруг отчаянный детский вопль. — Не надо!

Оглянулся — и увидел шагах в двадцати от себя молодую женщину с повисшим у нее на руках голым мальчуганом лет пяти. Стоя по колено в воде, смеясь и ласково упрекая, окунала малыша, а он вырывался, неистово дрыгал ногами, орал так, словно его в ледяную прорубь погружали. И эти жалобные вопли маленького страдальца, будто нарочно подгадав, еще отчетливей всколыхнули память, только тот мальчишка на базаре был лет на восемь-десять постарше. Но выкрикивал, без конца их повторяя, те же два слова. Вспомнилось даже, что был мальчишка в замызганных штанах с заплатами на коленках и босой. И лицо его вспомнил — худое, смуглое, скуластое, и этот мученически кривящийся рот, молящий о пощаде…

— Не надо, не надо! — исступленно кричал он, корчась на земле и прикрывая руками лохматую голову. Вокруг него собралась уже толпа, теснили друг друга; одни, чтобы получше разглядеть, другие — чтобы тоже принять участие в расправе. Били наотмашь, не разбирая, били сильно, жестоко. А женщины не отставали от мужчин, и глаза, глаза — горящие праведным гневом, азартные, любопытные, безучастные, сострадающие…

— Ворюга проклятый! — надрывалась толстая тетка в мужских туфлях. — Я только руку в сумку, а он уже там, сволота! Хорошо, успела схватить паразита, не утёк!

И всё это в двух шагах от него с мамой, и этот гибельный ужас, проникший в сердце. Мамина ладонь до боли сдавила его руку:

— Забьют ведь до смерти мальчишку…

Мама нашла единственно возможный сейчас выход, чтобы спасти пацана, громко начала звать:

— Милиция, милиция!

Повезло, милиционер оказался поблизости, засвистел, растолкал всех, отогнал самых ретивых…

Еще, помнится, удивило тогда, что неудачливый воришка сумел подняться на ноги, измочаленный, весь в крови, поплелся, сопровождаемый недовольно пыхтящим милиционером. Он, Валёк, уверен был, что после таких страшных побоев даже просто уцелеть вряд ли возможно…

Он потом часто возвращался мыслями к тому самосуду на базаре. Более всего покоя не давало, как невообразимо в один миг преобразились люди — обычные, привычные, бок о бок с которыми так же обычно и привычно жилось, сколько таится в них безудержной ярости, беспощадности, хоть и можно понять лютую ненависть к любому, позарившемуся на их горбом нажитое добро. Может быть, тогда и появилось у него смутное желание стать врачом…

* * *

— Валёк! — протяжно закричал Ленька, далеко уже заплывший. — Может, передумаешь? Водичка прелесть, что ты!

Воскобойников помахал ему рукой. Ленька, очевидно, по-своему истолковал этот жест, тоже махнул:

— Ладно, плыву обратно!

Он выбрался на берег, встряхнулся по-собачьи, попрыгал сначала на одной ноге, склонив набок голову и прижав ладонь к уху, затем на другой, повторив ту же процедуру с другим ухом. Воскобойников не смог сдержать улыбки: уже и позабыл об этом привычном когда-то ритуальном вытряхивании несуществующей воды из ушей. А потом Ленька сразил его наповал: ничуть не смущаясь тем, что люди поблизости, пригнулся, быстро стянул с себя трусы, натянул брюки на мокрое голое тело, лукаво подмигнул:

— Береженого Бог бережет! У тебя расческа есть?

Жесткий седоватый бобрик Воскобойникова в расческе не нуждался, о чем и поведал он Леньке.

— Не беда, и так сойдет! — не огорчился Ленька. — Нам тут не женихаться. — Отжал трусы, скомкал их в кулаке, бодро глянул: — Ну, что, труба зовет? Погнали!

Валентин Аркадьевич представил себе выражение Олиного лица, когда ванную вместе с носками украсят эти допотопные трусы, снова улыбнулся, теперь уже не так беспечно…

Оля, открывая дверь, запаслась воздухом, готовясь высказать ему свое недоумение и возмущение, но тут же нерастраченно выпустила его, углядев рядом с мужем Леньку. Немалую, надо полагать, роль сыграла и трагически вздыбленная, спутанная Ленькина шевелюра, приобретшая, высохнув по дороге, весьма экзотический вид. Воскобойников сразу взял быка за рога, непререкаемым тоном сказал:

— Все вопросы потом. Мы голодны и вообще хотим отдохнуть. Позаботься, пожалуйста.

И что-то, наверное, было и в лице, и в голосе его такое, что она, секунду помедлив, пошла на кухню, ни словечка не произнеся. Вновь объявилась, когда они, переодевшись, — Ленька успел повозиться в ванной — сидели рядышком на диване, слушали телевизионные новости. Свой протест выказала лишь тем, что, сославшись на головную боль, закрылась в спальне — извините, ужин на столе, компанию им составить, к сожалению, не сможет.

Ленька не стал изображать скорбь по этому поводу, снова заговорщицки подмигнул, кивнул на свой походный пакет:

— По чуть-чуть, а, Валёк? Это ж сколько лет…

И Воскобойников, немного поколебавшись, решил все-таки выпить немного с Ленькой за ужином, только не бурду из пакета — хранилась у него «гостевая» бутылка армянского коньяка, пригодилась. К спиртному был равнодушен, мог, если повода не было, неделями не притрагиваться к рюмке, но, коль возникала в том необходимость, производственная чаще всего, трезвенника из себя не строил. И даже неплохо алкогольным градусам противостоял, разве что, если превышал установленную для себя норму, паршиво потом себя чувствовал. Сейчас, вообще-то, после возлияний с Иваном Ивановичем, следовало бы поостеречься, до границы этой нормы как раз дотягивал, но не отступало возникшее недавно чувство то ли какой-то вины перед Ленькой, то ли потребность чем-то порадовать его.

— По чуть-чуть, пожалуй, можно, да простит нас мстительная печень. Только теперь моя очередь угощать, есть у меня для такого случая коньячок подходящий.

Ленька и на коньяк был согласен, признался лишь, что не очень-то его жалует, но никаких проблем. Валентин Аркадьевич достал из серванта бутылку и два бокала, последовали на кухню. Там Олиными радениями поджидали их сардельки с жареной картошкой, салат из огурцов с помидорами, компот.

— Чудненько, — похвалил Ленька. — Никакого ресторана не нужно. Эх, Валёк-Валёк, нам бы такой ужин да столько лет назад, что ты!

— Это уж точно, — поддакнул Воскобойников. — Ты знаешь, твой приезд будто сдвинул что-то во мне. Потому, может, что давно уехал, всех из прошлой жизни растерял. А теперь вспоминается и вспоминается, как пленку назад прокручиваю.

— Что ты! — вздохнул Ленька. — Это ж сколько лет прошло, кошмар!

Воскобойников разлил по бокалам коньяк, тоже вздохнул:

— А давай-ка, Ленька, выпьем за тех ребят, с кем водились когда-то, которые родом из нашего детства. Ты-то многих из них повстречать можешь, а мне уж не суждено. Не знаю, как у кого жизнь сложилась, да и не имеет сейчас это значения. Пусть ни от кого из них не отвернется удача, здоровы все будут и счастливы.

— За сказанное, — впечатлился Ленька и, дернув подбородком, звякнул своим бокалом по бокалу Валька. — Умеешь ты сказать, Валёк, у меня так складно не получается, другой жизнью живу.

Ленька обладал удивительным даром одновременно жевать и говорить, даже сейчас, изрядно проголодавшись и опустошая свою тарелку с завидной скоростью. Однозначно понял сожаление Воскобойникова, что ничего тот не знает об оставшихся дворовых ребятах, подробно рассказывал, кто куда делся и кем стал. Завладел бутылкой, не забывал пополнять бокалы.

— А Кузя? — припомнил Воскобойников. — Кузя из того двора, в футбол здорово играл.

— Кузя! — многозначительно воздел Ленька палец. — Какой он теперь Кузя, что ты! Кузьменко Степан Степаныч, из телевизора не вылазил. Без него у нас ни перестройки никакой, ни гласности не было, депутат и все такое, что ты! Посадили его недавно, срок впаяли. Только об этом ни словечка нигде, пропал из телевизора — и все дела. Вот такая перестройка с гласностью, Валёк!

— Чего ж так? — заинтересовался Воскобойников.

— Мальчиков, паскуда, портил. Сошло бы, наверно, ему, да у одного из них папаша в органах работает, и тоже в больших чинах, как-то дознался. Если бы не в органах. Давай за это, — снова плеснул в бокалы.

Что конкретно имел в виду Ленька под словом «это», Воскобойников не постиг. Знал только, что пить ему больше не надо бы — вялым сделалось тело, началось в голове муторное кружение и сразу же пробудилась непременная спутница его, дурнота. В самый раз сейчас добраться до постели, улечься так, чтобы все эти напасти хоть немного приглушить, постараться заснуть. Но еще не растратилось засевшее в нем желание сделать для Леньки что-нибудь хорошее, добрую память по себе оставить, последний ведь вечер. Десяти еще нет — что Ленька, к тому же со своей бессонницей, будет делать один в чужой квартире? Оля, сомневаться не приходится, компанию гостю не составит, если вообще до утра не уйдет в подполье. Впрочем, во всех отношениях лучше не оставлять их наедине, полезней для всех. Как они, кстати, пообщались после его утреннего бегства? Ленька об этом даже не заикнулся. О чем это Ленька сейчас? Ну да, никак от Кузи не отвяжется, его бы, Ленькина, воля, всех этих пидоров позорных, которых столько вдруг поразвелось, до конца их дней из-за решетки не выпускал бы, а уж там с ними по-своему разберутся. Беда вот, что не у всех этих униженных пацанов папаши такие. Воскобойников был того же мнения, разве что менее кровожаден, но продлевать эту паскудную тему не хотелось. Сказал, чтобы уйти от нее:

— Ладно, пошел он, этот Кузя, говорить, что ли, больше не о чем? Получил он что заслужил — и поделом ему. Угол падения должен быть равен углу наказания, законы физики никто не отменял.

— Да не про наши это законы, — хмыкнул Ленька. — Если б давали у нас каждому по заслугам… Что ты!

— Слушай! — оживился Воскобойников, — Ты же сам Закон! Откуда у тебя фамилия такая? В жизни больше не встречал. И как ты вообще с ней живешь? Все небось в остроумии своем изощряются.

— Что ты! — замотал головой Ленька. — Проходу не дают! Кабы не отец мой, на войне убитый, может, и поменял бы, взял бы материнскую, был бы Кукушкиным. Тоже не большой подарок, но все ж таки. Я в нашем роду последний Закон, на мне и оборвется, сыновей Господь не послал. А фамилия эта, мать рассказывала, из немецкого пошла, от самого Петра Первого. Прапрадед мой какой-то фон Заккен был, ну, народ по-своему переиначил.

— Так ты, оказывается, голубых кровей, в роду у тебя фоны были, — усмехнулся Валентин Аркадьевич.

— А то по мне не видать! За это сейчас мы с тобой и выпьем, за предков наших, святое дело. Как раз емкость и прикончим.

Воскобойников тихо пожалел себя, но все-таки выпил.

— Ничего, — успокоил его Ленька, — это не последняя, у меня загашник не растратился, залакируем знатно. Что ты!

И Валентин Аркадьевич четко осознал, что надо спасаться, и чем скорей, тем лучше, станет Ленька обижаться или не станет. Как сделал это сегодня утром. Надо лишь найти удобный предлог, чтобы Ленька худого не заподозрил. Притвориться сильно опьяневшим, плохо соображающим? Если бы Оля выручила… Гость все-таки в доме…

— А о чем вы с женой моей толковали, когда я на работу умчался?

— Да так, о всякой всячине. Вот рассказывал ей, каким ты мальцом был, отчебучить мог такое…

— Например? — насторожился Воскобойников.

— Ну, например, как влетело тебе, когда шапку меняле сбагрил. Тетка твоя на дыбы встала, прятался ты от нее. Ты об этом уже сто раз успел забыть, наверно, а я вот помню, сам не знаю для чего.

— Нет, это как раз я не забыл, — медленно сказал Воскобойников. — И про шапку, и про сарай…

* * *

Дорого бы дал, чтобы забыть о той шапке. И как рыдала тетя Поля, помнил, и как она, пальцем никогда, что бы ни случилось, не тронувшая ни сына, ни, тем более, племянника, гналась за ним сначала по коридору, а затем по двору, размахивая полотенцем…

Сестры, мама и тетя Поля, были очень похожи — обе чернявые, невысокие, с прекрасными ореховыми глазами. И обе очень хорошо пели, заслушаешься. Но характеры были у них разные. Мама тоже руки никогда не распускала, но могла вспылить, отругать, обижалась долго. Тетя Поля же — олицетворение мягкости и всепрощения, всегда улыбчивая, неунывающая, хоть и досталось ей и доставалось потом не меньше, чем маме. Разве что без жилья не осталась, только одну комнату у нее отобрали, в которую вселилась Раиса Тарасовна. И не однажды избегал он маминого наказания благодаря заступничеству тети Поли…

Этот старьевщик приходил к ним во двор не часто, но каждое его появление было для детворы событием. То ли с каким—то дефектом позвоночника, то ли согбенный годами, красноносый, густо обросший белой бородой и даже с палкой-посохом, казался он заблудившимся после новогодних праздников Дедом Морозом, шубы и валенок лишь не хватало. Зато был у него подарочный мешок, пусть и содержимое мешка он не дарил, а выменивал, за что и получил свое прозвище. Чего только не было в этом мешке — глаза разбегались! Резиновые мячики и оловянные солдатики, скакалки и куклы, калейдоскопы и разноцветные воздушные шары, свистульки и даже шариковые подшипники. А еще книжки — с картинками для малышни и те, глядя на которые можно было слюной, как на базаре, изойти — «Робинзон Крузо», «Остров сокровищ», «Три мушкетера»…

Да, все эти сокровища были в большинстве не новыми, куклы тряпичные, а книжки уже читанными, но ведь и менял он их на всякое старье. И не абы как менял: хочешь заполучить подарок дороже — давай взамен вещи получше, всё по справедливости. Не сравнить же воздушные шарики с оловянными солдатиками. Редкостные подшипники, к примеру, дорого стоили, за ними все пацаны охотились, они-то более всего и привлекали Валька — можно было смастерить шикарный самокат, досточки найти не проблема. И, конечно, — книги. Те же «Три мушкетера» у него, верней, у Миши, были, но до того зачитанные, что и не все слова разобрать, несколько листов вообще пропали. А у старьевщика — без изъянов, в красивой обложке…

Он стоял посреди двора, длинно, размеренно дудел в одну из своих глиняных свистулек. И на этот хорошо всем знакомый призывный свист к нему сбегалась ребятня. Тащили всё, что сумели раздобыть, обычно — знали, что меняле нужно, — старую одежду, обувь. И с замиранием сердца ждали, во что оценит это обладатель волшебного мешка. Или — худший вариант — никак не оценит, посчитает непригодным для обмена. Изъяснялся меняла в основном жестами, кто-нибудь мог подумать, что он немой или плохо владеет речью, но Валёк слышал, как тот разговаривает. Нормально разговаривает, только очень сиплым голосом и с заметным акцентом. Докатились откуда-то слухи, будто он то ли венгр, то ли вообще турок. В последнее верилось с трудом — откуда взяться в Киеве турку. Венгру, впрочем, тоже.

Перед тем меняла долго во дворе не появлялся, думали, исчез навсегда. А Валёк давно уже припрятал для обмена штаны, которые стали совсем малы и вконец истерлись на коленях, в надежде получить за них хотя бы свистульку. Но потом и штаны куда-то подевались, пошли, кажется, на половую тряпку. И когда услышал знакомый свисток, подосадовал об этом. Посоображал, чем бы разжиться, ненужным дома, но способным привлечь менялу. Покопался в ящике под шкафом, где могло сохраниться какое-нибудь старье, которого не жалко, увидел старые Мишины туфли. Мамой, скорей всего, для него, Валька, припасенные. Повертел их в руках, убедился, что зря мама на что-то рассчитывала — с ними уже ни одному сапожнику не справиться: подошвы дырявые, каблуки скособочились. Непонятно, как Миша доносил их до такого состояния — зимой в галошах, наверное, прятал. Но не нашлось ничего другого, приходилось довольствоваться этим.

Возле менялы стояли Толян Кидала и девчушка из соседнего подъезда. Девчушке меняла как раз вручил куклу, та прижимала ее к себе и влюбленно смотрела в тряпичное кукольное лицо с нарисованными огромными синими глазами и красным улыбающимся ртом. Кидала же зарился на «Трех мушкетеров», уговаривал отдать их за его старую куртку. Меняла несогласно покачивал головой и протягивал ему на морщинистой ладони трех оловянных солдатиков. Куртка, конечно, была никудышной, к тому же с чернильным пятном на кармане, но все равно куда завидней Мишиных туфель. Кидала, разочарованно вздохнув, приценился к подшипникам, но тоже безуспешно. Оловянные солдатики ему были ни к чему, взял трубочку калейдоскопа, принялся вращать ее, припав глазом к окошку. Валёк тоже, неизвестно зачем, взял «Мушкетеров». Эта книга не шла ни в какое сравнение с той, что у него. Не только тем, что почти новая, — замечательное, прямо-таки роскошное издание, словно не для чтения предназначенное, а чтобы книжную полку украшать. Раскрыл наугад, пробежался по строчкам. Казнили леди Винтер, она молила о пощаде. И до того не хотелось возвращать «Мушкетеров» старьевщику — хоть снимай сейчас что-нибудь с себя, ничего не жалко…

И вдруг его осенило. Вспомнил, на что сможет выменять, еще и наверняка с запасом. В шкафу на верхней полке в мешочке лежала меховая шапка. Давно лежала, Миша ее почему-то не носил. Верней, не почему-то, а потому, что на самом видном месте пожрала ее моль. Порядочно выгрызла, проплешина образовалась величиной с пятак. Помнил он, как тетя Поля сокрушалась: и в нафталине держала, и в газету заворачивала, а моль, подлая, сумела-таки добраться. Все равно без толку лежит, никому, даже Мише стала ненужной, зря только место занимает. Но ведь это настоящая кроличья, а может, и не кроличья, еще подороже, шапка. Пусть и с маленьким изъяном, но не чета Толяновой старой заляпанной куртке.

— Я сейчас, вы не уходите, — попросил менялу, отдал, как от сердца оторвал, книгу и помчался домой.

Через пятнадцать минут он стал счастливым обладателем не только «Трех мушкетеров», но и двух подшипников, в придачу получил петушка-свистульку…

Предстояло решить еще один непростой вопрос: как объяснить появление этой книги. Библиотечного штампа нет — значит, взял у кого-то почитать. Зачем взял, своя имеется? У своей страниц не хватает, скажет. Потом, со временем, тот же Миша или мама поинтересуются, почему долго не возвращает. Но это когда еще будет, что-нибудь придумает. А с подшипниками и тем более со свистулькой вообще без проблем. И вряд ли кто-то догадается, что в мешочке теперь старые скомканные газеты — кто туда полезет?

Но придумывать ничего не пришлось. Через час примерно — он лежал на топчане с «Мушкетерами» — влетел в комнату Миша. Именно влетел, а не вошел. И сразу огорошил:

— Ты зачем меняле шапку отдал?

Врать уже не имело смысла, Миша всё знал. И даже сразу догадался, откуда Миша знал — конечно же, натрепал ему Кидала, присутствовавший при обмене. Глупо спросил, чтобы потянуть, неизвестно для чего, время:

— С чего ты взял?

— Скоро узнаешь, с чего! — пригрозил Миша. — Я уже все ближние дворы обегал, нет менялы нигде, как сквозь землю провалился! Беги ищи его, вдруг тебе повезет. Я в один конец, ты в другой.

— Но-о… — нерешительно затянул.

— Придурок! — зло постучал себя по лбу Миша. — Это же папина шапка, ничего от него больше не осталось! Мама узнает — инфаркт получит!

— Чья мама? Моя?

— Моя! И папа был мой! Вставай быстрей, недоумок, чего разлегся?

Менялу они не нашли. Обе мамы тоже несколько дней еще пытались его разыскать, по дворам ходили, расспрашивали, вдруг знает кто-нибудь старьевщика, но всё напрасно. Нелепо, конечно, думать, что бородатый старьевщик скрылся из города, заполучив траченную молью шапку, но так уж совпало…

У мамы в память о муже остался тот Дед Мороз, а у тети Поли — шапка. Точней, не осталась, а по счастливой случайности досталась ей, когда вернулась она с Мишей в Киев из эвакуации. В ее комнате, соседи рассказали, жил молодой полицай, пьянчуга и дебошир. Все оставленные вещи бесследно сгинули. Тетя Поля, как и мама, бежала из Киева, взяв лишь самое необходимое. То ли поселившийся здесь полицай весь домашний скарб выкинул, чтобы ничто не напоминало ему о прежних хозяевах, то ли пропил. Второе ближе к истине — шапку выменял у соседки на бутылку самогона. Соседка — была ею, кстати, Раиса Тарасовна — потом продала шапку тете Поле. И сделалась эта шапка не просто памятной вещью. На мужа тете Поле пришла не «похоронка» — извещение, что пропал без вести. И она упорно не хотела верить, что муж погиб, ждала до последнего. Немало наших пленных, спустя даже годы, возвращались домой, один из них — тетя Поля познакомилась с ним, разузнала, — жил совсем рядом, что еще больше вселяло надежду. И тетя Поля суеверно решила, что чудом вновь обретенная шапка мужа послужит залогом его возвращения. Так же суеверно не отдала ее Мише, чтобы зимой не мерз, — боялась она, что вдруг потеряет или украдут у него, не хотела рисковать. Вот эту шапку и обменял он на книгу, подшипники и свистульку…

Тети Поли давно уже нет, супруга она не дождалась, надо быть круглым идиотом, чтобы как-то увязывать это с исчезнувшей шапкой. Но Валентин Аркадьевич никогда не забывал о том злосчастном дне. Многое выветрилось из памяти, только не это. И не без оснований подозревал он, что прохладные отношения с Мишей, даже спустя много лет, вызваны не одним сложным характером двоюродного брата и спорами их о Ленине-Сталине…

Безуспешно помотавшись по улицам и дворам, он вернулся, когда начало уже темнеть, обессиленный и несчастный. Миша был уже дома, обе мамы тоже. Тетя Поля плакала, уронив голову на брошенные на стол руки. Рядом стояла мама, гладила ее по вздрагивавшим плечам. Он застыл в дверях, не решаясь войти в комнату. Все молча смотрели на него, даже тетя Поля подняла голову, и он увидел ее распухшее, мокрое от слез лицо.

— Я же не знал… — сумел выдавить из себя.

— Не знал? — сорвавшимся голосом спросила тетя Поля. — Чего ты не знал? Что воровать нельзя? Что нельзя… — Не договорила, вскочила, сдернула с крючка полотенце, замахнулась…

Он сильно испугался. Не того, что хлестнет его этим полотенцем. Никогда не видел ее такой разъяренной и таким искаженным ее лицо. Бросился наутек, а она бежала за ним, повторяя «ты не знал? ты не знал?», выскочила вслед за ним во двор… И ни в какое это не шло сравнение с тем, когда гналась за ним полоумная Раиса Тарасовна…

Домой он опасался возвращаться, бродил по улицам, затем, когда совсем стемнело, приплелся в свой двор. Никого в нем уже не было, чему порадовался. В глубине двора стоял дровяной сарай. Он знал, что дужку висячего замка, если постараться, можно сдвинуть — не раз, играя в войну, превращали этот сарай в командирский штаб. Лампочки в нем не было, выбрал на ощупь удобное полено, сел, затосковал. Темноты он не боялся, но сейчас, один в надвигавшейся ночи, почувствовал себя очень неуютно, оробел.

Сначала жалел тетю Полю, потом себя. Представлял себе, как они там обеспокоены его пропажей, ночь уже, мало ли что могло с ним случиться. Возможно, и о шапке на время позабыли, его разыскивают уже, наверное, кошмары всякие воображают. Напал на него какой-нибудь бандит, взял — и убил. Утром найдут его окоченевший труп, за голову схватятся: будь она неладна, эта шапка, какая бы драгоценная ни была, зачем набросились на него, заставили убежать из дома? Он ведь в самом деле не знал, чья и для чего эта шапка. Зачем сразу вором обзывать, если он уверен был, что никому больше не понадобится испорченная молью шапка? А вот теперь он умер, навсегда умер, и ни в какое это не идет сравнение с любой шапкой. Увидел себя бездыханно лежащим в гробу, мертвенно холодным, с отчужденно закрытыми глазами, над ним мама, тетя Поля, все остальные… Наташа… И до того жаль стало и себя, и маму, и всю эту несуразную жизнь, что сразу хлынули слезы, горячие, обильные. Он не вытирал их, не сдерживал, даже получал от них какое-то наслаждение, искупление чего-то…

Сколько просидел он так, не смог бы сказать. Но постепенно донимать его стало другое. Все более жесткой и неудобной делалась корявая деревяшка, на которой сидел, заныла поясница, начали слипаться глаза. А за дверью ни звука, весь мир словно вымер. Нет, не вымер, вот кто-то совсем рядом глухо, басовито кашлянул. Поблизости никто не живет, кто бы это мог быть? Что если действительно бандюга какой-нибудь, мало ли их по ночам шляется? Тоже знает про этот сарай, захочет в нем до утра перебыть? И вдруг у него фонарь? От недавней сонливости не осталось и следа. Осторожно, стараясь не шумнуть, забрался подальше от входа, затаился. Противно дрожали ноги. Напряженно вслушивался в сразу ставшую опасной тишину. Нет, ушел, пронесло…

И тут услыхал другие звуки, совсем близко от себя. Нехорошее, недоброе шуршанье. Крыса… Эти мерзкие, с отвратительными голыми хвостами твари и раньше попадались здесь на глаза. Однажды видел с ребятами такую здоровущую — аж дрожь по телу. Теперь испугался куда сильней — когда день и людей много, они прячутся, а его одного, ночью… Возьмет, нечисть, — и зубами вцепится. И неизвестно еще, сколько их в этом сарае, могут всей стаей наброситься, слышал не раз. Протянул руку, чтобы нашарить в темноте полено для защиты, но тут же отдернул ее — почудилось, что наткнется сейчас на гадкую крысиную шерсть. Выругал себя: зачем так далеко от двери забрался, выдумал какого-то бандита? Гукнул, громко затопал ногами в надежде испугать вражину, двинулся к едва светлевшей щели под дверью. И облегченно выдохнул, очутившись за ней…

Перевел дыхание, постоял в нерешительности. Сколько сейчас может быть времени? Несколько, вразброс, окон еще не погасли, но все равно, наверное, очень поздно. Окно их комнаты не выходило во двор, но что никто там спать не лег, сомнений не было. Звезд как много… Всегда их столько или раньше просто не обращал внимания? А луна почти совсем исчезла, самый краешек узенький остался. Будто кто-то улыбается сверху. Может быть, в самом деле есть там кто-то? Кривовато так улыбается… Читал о ком-то, кого уже нет, а улыбка от него осталась, не вспомнить только. Подумалось вдруг, что если вспомнит, не так все будет плохо. Ну да, это же кот… как его… чеширский. Из «Алисы в стране чудес»…

Чьи-то шаги… Входят с улицы во двор. Две слабо различимые во тьме фигуры, одна женская, похоже. Хорошо, что женщина, не так опасно. Мама… Как же сразу не узнал… С Мишей. Конечно же, искали его, теперь возвращаются. В милицию, возможно, ходили. Бедная мама… Побежал к ним, снова потекли слезы…

* * *

— А сарай тут при чем? — не понял Ленька. О том ночном сарае он знать не мог.

— Сарай ни при чем. — Воскобойников потер гудящий лоб. — Ты когда-нибудь слышал про чеширского кота?

— Не только слышал, но и видел много раз, — удивился Ленька. — А ты о нем откуда знаешь? Переписывался, что ли?

— С кем переписывался? — Нет, надо со всем этим заканчивать, уже чертовщина всякая начинается, так и до лиха недалеко. Ленькино лицо утратило четкие контуры, смещалось.

— Ну, с теми, у кого это кот. Только они не Чеширские, а Чешинские, в Израиль в прошлом году укатили. Кота, между прочим, с собой взяли. За это, слыхал, много платить надобно, а они все равно взяли. Все равно взяли. А для чего тебе их кот нужен?

— Не нужен мне их кот. — Воскобойников для пробы чуть привстал, сразу качнулась стенка напротив. Снова сел, перевернул зачем-то бокал кверху донышком. — Пора мне, Ленька, на боковую, ресурсы исчерпаны.

— Ну во-от, — огорчился Ленька. — Посидели-то совсем ничего, не поговорили толком. Это ж сколько лет не виделись! — Вдруг оживился. — Да хоть о тех же котах! О тех же котах. Я об этом размышлял как-то. Вот, скажем, наш, русский кот встречается с тем же израильским. Поймут они друг друга? Должен ведь быть у них какой-то свой кошачий язык. Или нет? Я так полагаю, должен. Вот ты мне как врач объясни. Или есть?

— Как врач, объясню. — Приходилось делать уже усилия, чтобы собственный язык не заплетался. — Язык у них есть. И они даже не повторяют все время некоторые слова, как люди некоторые. Не принято это у котов. А язык этот у них под хвостом, там ему удобней. А у людей хвостов нет. Ты всё понял?

— Даже я всё уже поняла.

Воскобойников лишь сейчас заметил, что в кухонных дверях стоит Оля. Натужно пошутил:

— А у меня, Ленька, хвост есть. И вот эта милая дама сидит у меня на хвосте. Дбит… Нет, бдит.

— Перестань паясничать, — не улыбнулась Оля. — Посмотри, на кого ты похож, просто не узнаю тебя. Иди спать. И вы, Леонид, идите отдыхать, я пока здесь приберу и посуду вымою. Постель я вам приготовила.

— Вы на него не серчайте, — вступился за Воскобойникова Ленька. — Мы и выпили-то всего ничего. Так, к ужину… Это он днем инспектора привечал, старый такой мухомор, вы его, наверное, знаете. Без этого нельзя. А тут еще я. Это ж сколько лет не виделись!

— Значит, так, — отчеканила Оля…

Воскобойников, хоть и туговато уже соображал, очень хорошо знал, что и это ее «значит так», и тон, каким произносится, ничего хорошего не сулят. Ссорились они редко, но большинство серьезных, с последствиями, распрей начинались этими словами.

— Значит, так, — сказала Оля. — Послушайте меня, Леонид. Давайте пообещаем. Я вам — что принимаю честь по чести друга детства моего мужа, чувствуйте себя здесь, как дома, чем вы, собственно, и занимаетесь. А вы мне — что ни разу больше не произнесете «это ж сколько лет не виделись». На это, боюсь, меня может не хватить. И что никаких пьянок тут больше не будет. Валя, тебе помочь или до кровати сам дойдешь?

Воскобойников запыхтел, несколько секунд упорно глядел на перевернутый бокал, сдерживая себя, затем осторожно, стараясь не делать лишних движений, выбрался из-за стола. Постоял немного, дожидаясь, когда чуть угомонится убыстрившееся сразу кружение, и направился к освобожденному Олей проему двери. Снова постоял, опершись о дверной косяк, изготовился к одолению оставшегося пути, притихшему Леньке сказал:

— Извини, друг, ты же видишь… Мы с тобой завтра… Завтра обязательно…

Было ему плохо. Плохо голове, плохо желудку, плохо душе. И вдруг стало жаль себя, почти как тогда, в темном сарае, много лет назад. До того жаль, что едва не всхлипнул.

Сел на расстеленную Олей кровать, принялся стаскивать с себя штаны. И поразился, когда рука его неожиданно исчезла, как провалилась куда-то. Потом догадался, что соскользнула она в карман, будто в приготовленную кем-то ловушку попала. Так уже, — колыхнулось в зыбком сознании, — было когда-то с ним, и он тогда испугался. Страшно испугался. Чего испугался? Соображалось трудно, не удавалось никак собрать расползавшиеся мысли. Но хотелось обязательно вспомнить, словно зависело сейчас от этого что-то очень важное, существенное. Вытащил из кармана руку, стал разглядывать свою непослушную ладонь. Это из-за Леньки, — подумал, — как приехал он, все и началось, не отпускает. Вот и карман этот… Чего так испугался? Что-то звякнуло в голове, задребезжало. Ну да, трамвай… Конечно же, трамвай… При чем здесь трамвай?.. Он в трамвае, куда-то едет, людей битком… Он, прижатый к колючей спине какого-то дядьки, сзади напирают… И его рука в кармане… Вспомнил. Как же он тогда испугался…

* * *

Это было время слухов самых невероятных. Каждый день появлялся какой-нибудь новый. Убили, ограбили, украли, обманули… Город, казалось, опутан был густой сетью злодеев разного пошиба, легенды слагались о ворах-карманниках, промышлявших в трамваях. Самыми жуткими были истории, как мстили они тем, кто ловил их на месте преступления. Трудно сказать, кому пришло в голову запустить этот чудовищный слух, скорей всего, авторами были те же карманники. Но в истину его все поверили, даже немало находилось свидетелей, якобы присутствовавших при этом. И Валёк наслышан был не меньше других. А не легендой было, что орудовали воры половинкой лезвия бритвы или заточенной до бритвенной остроты монетой, зажатой между указательным и средним пальцами. Ими они резали карманы и сумки, обчищая затем, методика, вообще-то, жива и поныне. Но горе было тому, кто крик поднимал, заметив это. «Ты видел?» — спрашивал вор. И после торжествующего ответа «видел!», произносил роковые слова: «так больше не увидишь!» — и с маху полосовал лезвием глаза бедолаги.

Россказни эти наверняка шли карманникам во благо, не однажды выручали их, когда люди, увидев кражу, отводили взгляд, не желали впутываться. Но правда и то, что по этой же еще причине худо приходилось пойманному в трамвае вору. Вдвойне худо оттого, что не было возможности спастись бегством в замкнутом вагонном пространстве. Били немилосердно, словно мстя в довершение ко всему за тех будто бы ослепших, одним из которых мог оказаться любой из них. Везло тому, кого ссаживали на первой остановке, передавали в милицейские руки…

Умудрился затуманенным своим сознанием вспомнить даже, что ехал тогда к маме на работу, что-то должен был у нее взять. Маршрут этот всегда был переполнен, но в тот день народу в вагон набилось особенно много, стиснули со всех сторон. На билет за проезд обычно старался не тратиться, лишь когда совсем уж деваться было некуда от кондуктора, приходилось доставать из кармана мелочь. В ту ездку пребывал он в уверенности, что встреча с кондуктором не грозит — тому не протолкнуться в такой теснотище. Но кондуктор — что удивительно, весьма крупных габаритов женщина — все же как-то умудрялась при нехилой своей комплекции проталкиваться вдоль вагона, услышал вскоре совсем близко от себя ее зычный голос. Полез в карман, сделать это было непросто, с трудом добрался до него. И расхожая фраза «волосы на голове зашевелились» не показалась бы вычурной — в самом деле явственно ощутил, как пришли они в движение…

В кармане оказались ключи, целая связка. Он понял, что каким-то невероятным образом угодил в чужой карман. Затравленно поднял глаза. Мужчина, плотный, краснолицый, стоял рядом с ним, безучастно глядел в окно. Не почувствовал, что в карман его пиджака проникла чья-то рука. Но — мысль эта ужаснула — обязательно сразу почувствует, если хоть чуть-чуть шевельнет ею, вынимая. Что будет тогда, вообразил так отчетливо, что дышать перестал. И вспомнился базарный воришка…

— Мама, — беззвучно позвал — и в это время трамвай резко притормозил, все в нем качнулись вперед, и он, накрепко стиснув веки и зубы, потянул на себя руку. И замер. Миновала секунда, другая — ничего не происходило. Снова украдкой покосился на краснолицего. Тот с тем же выражением лица пялился в окно…

— Мама, — всхлипнул Воскобойников, упал на спину поперек кровати — и мгновенно отключился. Потом не смог припомнить даже, как ля рпаздевала и перекладывала его…

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

Проснулся, верней сказать, очнулся под утро, нужно было навестить туалет. К своему удивлению, ощущал себя вполне терпимо — обычно после таких возлияний приходилось много хуже. Посидел немного, чтобы не спугнуть удачу, затем начал осторожно сползать с кровати.

— Ты куда? — сонно спросила Оля.

— Спи, спи, — обнадежил ее, — все нормально, я сейчас.

Ноги еще были ненадежными, но, главное, не скандалил желудок — самая ненавистная, по скудному опыту знал, напасть. И голова совсем немного беспокоила, обошлось. Только пить очень хотелось. Сделал шажок, другой, благополучно миновал дверь. Слабого уличного освещения хватало, чтобы разглядеть: Леньки на диване опять нет. И вдруг уловил какие-то подозрительные звуки, доносившиеся из глубины коридора. Добрался до него, прислушался. Ленька закрылся в ванной. Что делает он там, разобрать было невозможно — то ли плачет, то ли скулит, то ли стошнило его. Постучал:

— Тебе что, нехорошо?

Ленькин голос тоже был какой-то невнятный — приглушенный, сдавленный:

— Нормально, Валёк, ты иди, иди.

Не поверил, приоткрыл дверь. Ленька сидел на корточках, сжимая руками живот. Оглянулся на Воскобойникова, улыбка получилась жалкой, вымученной.

— Тебе нехорошо? — повторил Воскобойников.

— Печенка проклятая, — виновато заморгал, — опять прихватила. Ничего, я две таблетки выпил, уже легчает.

— И часто она тебя так прихватывает?

— Когда как.

— Иди ложись, я сейчас приду, посмотрю тебя.

— Не имеет смысла, Валёк.

— Имеет, мне лучше знать.

Вернувшись, застал Леньку послушно лежащим поверх одеяла. Включил свет, сел на диван рядышком. Теперь пригляделся к Леньке внимательней. Сразу не понравилась проступившая на животе венная «медуза».

— Ты всегда такой худой или в последнее время вес теряешь? Давай, рассказывай все подробно, мне каждая мелочь важна.

— Могу и подробно, господин доктор, — пытался ерничать Ленька. — Только напрасно ты все это затеял, мне уже полегчало. Шел бы лучше досыпать, вчера ты здорово ухайдакался.

— Рассказывай.

И Ленька рассказал. Что похудел не так давно, раньше куда глаже был. Оттого, наверное, что аппетит пропал и подташнивает. А то наоборот бывает, голод до того сосать начинает, что насытиться не может. Но это совсем редко случается, вот сейчас, в Ростове, напал на него такой жор, от перемены климата, видать. И распирает изнутри все время, будто не вмещается в нем эта пакостная печень. И вообще механизм его фокусы разные выбрасывать стал, шишки какие-то появляются, и не болят вроде, а все равно противно…

— Где шишки, покажи, — еще больше насторожился Воскобойников.

— Вот тут, на руке, и на ноге две.

Валентин Аркадьевич помял пальцами Ленькины «шишки», хмуро сказал:

— Давай живот посмотрю. Согни ноги в коленях, расслабься.

То, что нащупал он в Ленькином животе, окончательно испортило настроение. Твердый, бугристый край печени, далеко выползший из подреберья, ничего хорошего не предвещал.

— Ну что, доктор, жить буду? Или тапочки белые покупать? — натужно пошутил Ленька.

— Будешь, куда ты денешься. — Теперь уже Воскобойников постарался изобразить безмятежную улыбку. — Но обследоваться все равно нужно. Утром поедем с тобой в поликлинику, УЗИ сделаем. Хоть какая-то польза будет от этой твоей командировки.

— Да ты что? — всполошился Ленька. — Какое УЗИ? Мне с утра на завод надо, последний день, вечером билет на поезд! И так вчера впустую день пропал!

Принялся рассказывать, что с ним сделает начальник автобазы, если ни с чем вернется, денежки командировочные зря потратит, да и ребята на него надеются, там у них полный швах, но Воскобойников слушал вполуха. Совсем о другом думалось. Кто ему этот нескладный Ленька Закон, свалившийся снегом на голову, осложнивший жизнь и дома, и на работе? Не дружили вовсе они в детстве, и вообще, не объявись тот вдруг в Ростове, никогда о его существовании не вспомнил бы. Ленька ли первый, у кого выявлял он, терапевт с четвертьвековым стажем, онкологию? Почему так сердце заныло, когда наткнулись пальцы на эту узловатую печень? Словно с самым близким человеком беда стряслась. Хмель без остатка выветрился из головы, зато разболелась она.

— На завод успеется. Все равно, боюсь, ни с кем ты там не договоришься. А я одного человека знаю, от него многое зависит, лечится у меня. Позвоню ему.

— Ну, если так… — не стал сопротивляться Ленька. — Мне главное, чтобы не с пустыми руками отсюда уехал, говорю же.

— Значит, договорились. Рано еще, ты постарайся заснуть, мне тоже, кстати, не повредит.

— Что вы там опять куролесите среди ночи? — недовольно пробурчала Оля. — Вчера не наболтались? Сами не спите и другим не даете. Тебя как подменили в эти два дня. И так напиваться! Вот уж не думала…

— Тише ты, — попросил Воскобойников. — Услышать может. Мы не болтали, у него живот разболелся.

— Пусть он меньше… — слегка приглушив голос, раздраженно продолжила Оля, но он тем же шепотом оборвал ее:

— Беда, Оля. У него рак. Печени. Запущенный. Жить ему осталось всего ничего. Ты уж с ним, пожалуйста… Очень тебя прошу.

— Это он тебе сказал?

— Это я сам сейчас обнаружил, смотрел его.

— Ты уверен?

— Увы. И отдаленные метастазы уже пошли. В кости, куда чаще всего печень стреляет. Утром сделаем УЗИ, но это уже так, вдруг один шанс из миллиона.

— Плохо, — одним словом обошлась Оля.

— Куда уж хуже. Ладно, ты поспи, часа полтора еще в запасе есть.

Дорого бы дал, чтобы и самому сейчас заснуть, но знал, что не удастся. Догадался ли Ленька, что неспроста он, доктор, так обеспокоился? Наверняка догадался, не дурак ведь. И в детстве дураком не был — тот нередкий случай, когда слабоватый интеллект не идет во вред природной сметливости. Тот же Ленька не раз был тому свидетельством. В карты, помнится, здорово играл, а ведь для этого требуется не только цепкая память, надо еще варианты уметь считать, блефовать умело. Эти его чемпионаты… Один уж точно не забудется…

* * *

Карточная эпидемия накрыла двор неожиданно. Поигрывали, конечно, и раньше, но от случая к случаю — в основном, когда погода была плохая, в футбол не погонять. А тут словно прорвало: до темноты резались в дурака, шлепали засаленными картами по широкому пню за дровяным сараем, усевшись на притащенные к нему бревна. Если пацанов приходило много, играли на вылет. Чаще на деньги, но могли и на щелбаны или «американку» — зависело от того, какая компания собиралась. Каждый за себя и два на два, пары сколачивались и распадались, ссорились и мирились, порой и до драк доходило, если заподозрили кого-нибудь в жульничестве. Попасть в пару к Леньке считалось удачей, сразу увеличивались шансы на выигрыш. У него была своя метода игры, очень эффектная: сначала не отбивался, принимал, а затем, собрав увесистый карточный веер, лихо расправлялся с противником. Умудрялся он не только запоминать все карты, уходившие в отбой, но и частенько непостижимым образом угадывал, какие у кого остались на руках. А этот высший пилотаж, когда Ленька издевательски оставлял «шестерки» на погоны! Ленька вообще предпочитал вариант «каждый за себя», чтобы никто не портил ему игру. И он, Валёк, завидовал его карточной памяти, сам почему-то быстро забывал даже козыри, вышедшие из игры. Только удивляться оставалось, почему Ленька при такой редкостной памяти еле переползал из класса в класс.

Но и на старуху бывает проруха, Ленька порой заигрывался, оставался в итоге с принятой чуть ли не всей карточной колодой. По Ленькиной же инициативе стали проводиться личные чемпионаты. Сражались один на один, для этого рисовалась турнирная таблица наподобие футбольной, где отмечались выигрыши и проигрыши. Тут уж на щелбаны не разменивались, заранее оговаривалась величина ставки. Впрочем, о больших деньгах речь не шла, разве что в каких-нибудь особых случаях — богатеев во дворе не водилось. И почти всегда, за редкими исключениями, Ленька выходил победителем. И, соответственно, оставался не в накладе. Вряд ли кто сомневался, что Ленька затевает эти чемпионаты не спортивного интереса лишь ради, но никого это не возмущало и не отваживало. Не хочешь — не играй, никто тебя не заставляет.

Однажды в финал вместе с Ленькой вышел и Валёк. На диво удачный выдался день, сродни тому, когда взял пробитый Кузей пенальти. Карты раз за разом шли к нему отборные, не переводились козыри и тузы с королями, с таким богатством и в Ленькином мастерстве нужды не было. И не только радость побед тешила — взял уже верх над пятью соперниками, — выигранного с лихвой хватало, чтобы и в кино не один раз сходить еще и мороженое с газировкой покупать. Ленька насмешливо прищурился:

— А тебе сегодня везет. Хочешь проверить свой фарт? Давай выигрыш удвоим, на пан или пропал. Не сдрейфишь?

Если бы не прозвучали два последних слова… Все смотрели на него. Риск был велик. Мама, как всегда это делала по воскресеньям, даже если денег до получки совсем мало оставалось, дала ему три рубля на кино. С ними и вступил он в игру. Не повезет — не пойти, значит, сегодня в кино, переживет. Сейчас его карман согревали почти полсотни — баснословная сумма. Проиграть их — жаль будет безмерно. Но проиграть на Ленькином условии — оказаться должным столько, что на полгода, наверное, про кино забыть придется, — откуда у него другие деньги? Он бы и на это пошел, чтобы не подумали, будто он сдрейфил, но разве станет Ленька полгода ждать, пока он их насобирает? С одной стороны, действительно везучий день. Но с другой — не может ведь ему везти до бесконечности. Кто-то сказал его голосом:

— Ничего я не сдрейфил, я не против.

Разыграли, кому сдавать, выпало Леньке. Валёк не поднимал карты до последней шестой, бормоча про себя заветные слова, помогавшие, все это знали, приманить хорошие карты. Произносить их почему-то надо было обязательно по-украински. Украинцев во дворе обитало больше других, но разговаривали все по-русски. Впрочем, меньше всего интересовало ребятню кто какой национальности.

— Нэ буду дывыться, нэхай козырыться, — повторил три раза — и, по одной, начал поднимать лежавшие перед ним карты. От сердца немного отлегло — расклад был далеко не худший, даже с тузом козырным.

Ни на какой контрольной, ни на одном экзамене не волновался так и не напрягался. Ленька применил свой излюбленный прием: сначала принимал и принимал, затем сам перешел в атаку. Игра затянулась, шла с переменным успехом, под конец ее у Леньки осталась одна карта, у него две, и его ход. Он точно знал, что карта у Леньки не козырная — все козыри давно вышли. Все зависело от того, вмастит или не вмастит. У него на руках десятка червовая и пиковая дама. Знать бы только, что осталось у Леньки, — вся надежда теперь на удачу. Было у него ощущение, будто пиковые туз и король уже вышли, дама теперь старшая. К тому же, если он и заблуждался, в любом случае грамотней сейчас ходить со старшей карты. Но в последний момент вдруг заколебался. Слишком уж много стояло на кону, чтобы довериться роковой пиковой даме, не зря же ведьмой звалась. И он суеверно выложил на пень червовую десятку. У Леньки оказалась червовая дама. Проиграл. И оттого, что проиграл так бездарно, «не по-игроцки», как прокомментировал потом Ленька, было стократ обидней…

Теперь следовало не выдать себя, не показать, какой силы удар получил. Похоже, сумел. Вручил Леньке все свои деньги, заверил, что остальные отдаст позже. Ленька не настаивал, сказал лишь, что неделю подождет, но не больше, все будут свидетелями.

И появилась забота, да еще какая. Жизнь превратилась в одну громадную проблему: где взять такую прорву денег. Казнил себя за фанфаронство — зачем было выделываться, заявил бы Леньке сдержанно и достойно, что правил игры менять не станет, при чем тут сдрейфил или не сдрейфил. Даже зауважали бы его после этого больше — имеет свое мнение, ни у кого не идет на поводу, мало ли что кому в голову взбредет. И что теперь делать? Ну, можно попробовать собирать бутылки, но разве много на этом заработаешь? Что еще? Продать что-нибудь, выменять? Но что он может выменять и, тем более, продать? И думать смешно. В былые времена, читал он, из-за не отданного карточного долга стрелялись, у него даже пистолета нет, хоть иди топись. Можно, конечно, сказать Леньке, что нет у него денег и взять неоткуда, пусть или ждет, или делает с ним что хочет — нет иного выхода. Но не отпускало, покоя лишало это мушкетерское «долг чести», словно на нем свет клином сошелся. Отдаст, казалось, — и начнется у него совсем другая жизнь, чистая, светлая, когда легко дышится и ничто не гнетет…

Пришла суббота, завтра истекал срок, а он так ничего и не придумал. Пошатавшись бесцельно по городу, забрел в ближний парк, сидел на скамейке, отстраненно глядел на малышню, возившуюся в песочнице. Две девочки строили домик, почти уже закончили, оглаживали напоследок ладошками, но какой-то пацаненок с воинственным гиканьем подскочил, пнул их творение ногой. Домик рассыпался, пацаненок отбежал, принялся корчить им рожицы. Девочки безмолвно застыли, ошарашенно пялясь на него, потом обе сразу, как по команде, заревели. И он с трудом поборол в себе желание наподдать хорошенько этому маленькому гаденышу, дабы впредь неповадно было. И даже встал со скамейки, ушел, чтобы не сорваться. Брел по парковой аллее и думал о том, как все-таки несправедливо устроена жизнь — одни стараются, делают что-то, а другие в один миг, по глупости или по злости, могут все уничтожить. Как если бы сбросили фашистскую бомбу на хороший, крепко стоящий дом, в котором люди живут. Раз — и нет дома. Сколько их еще, не только в Киеве, таких домов, превращенных войной в развалины…

И вдруг захотелось ему сходить поглядеть на свой собственный, довоенный дом. Где он, сам помнить не мог, мама потом, когда вернулись, показала. Он последний раз побывал там в прошлом году — может быть, уже отстроили, недалеко от центра города все-таки.

Дом, однако, не восстановили. Торчал он уродливой серой громадой, зиял мертвенными выбитыми окнами. Их квартира, он знал, находилась на втором этаже. Сохранившегося лестничного пролета хватало, чтобы добраться до нее. Сам не ведая, для чего, вошел в полуобвалившийся подъезд. Плохо верилось, что здесь когда-то могли жить люди, ели, спали, смеялись. Всюду мерзость запустения, годами копившийся мусор, все изувечено, загажено. О том, чтобы разжиться тут чем-нибудь, и помыслить нельзя — охотников за столько лет побывало немало, растащили всё хоть мало-мальски пригодное. Да и не рассчитывал он здесь поживиться, просто так пришел, от плохого настроения. Заглянул в «свою» комнату и дальше порога не шагнул — кто-то именно ее счел удобной, чтобы превратить в туалет. И вообще, похоже, безлюдным дом не оставался. В комнате рядом даже разводили костер, осталось на полу темное выжженное пятно. Тряпки, драные газеты, битые бутылки…

Внимание привлекла темная дощечка, валявшаяся в углу. Небольшая, с книжную обложку величиной. И заинтересовался-то ею, подумав сначала, что это брошенная кем-то книжка. Поднял ее, сдул пыль, рассмотрел. Иконка. То ли закопченная, то ли подставкой для чайника служила или от старости всякий вид утратила. С трудом можно было разобрать на ней бородатое лицо с тусклым, когда-то, наверное, золотистым ободком над головой. Не удивительно, что никто на нее не позарился, — кому такая рухлядь нужна. Поднял с пола обрывок старой газеты, протер иконку. Стала она немного чище, отчетливей проступили темные глаза святого. Почудилось даже, что глядит он прямо на него. Сурово так глядит, будто это он, Валёк, виноват, что так позорно с ним обошлись, с грязью смешали. И он вдруг решил взять иконку себе. Ничто в нем не пробудилось, не шевельнулось, просто подобие жалости появилось к этому замызганному святому. Верней, не себе взять, а бабе Варе, жившей в маленьком флигеле на обочине двора.

С бабой Варей у него сложились дружеские отношения, если можно назвать таковыми общение с древней старушкой. Началось все с того, что помог ей однажды дотащить тяжелую сумку, впервые оказался внутри флигелька. И поразился, сколько у нее книг, — занимали почти все свободное пространство. Того больше — что многие на иностранных языках. Но были и на русском, да еще какие — Конан Дойль, например, или Марк Твен. К тому же отличалась ее комната от прочих тем, что в углу висела икона, лампадка перед ней. И еще несколько икон разместились на стене. Занимательная бабуля, но беседовать с ней было трудно — слышала плохо, кричать приходилось. «Шерлока Холмса», когда попросил, дала почитать. С большой неохотой, правда, и предупредив, что никогда не простит ему, если испачкает книгу или, упаси Господь, не вернет. Время от времени он захаживал к ней, брал очередную книжку. Она, он понимал, страдала от одиночества, старалась подольше задержать его у себя, прельщала чаем с бубликами и разговорами всякими, но за ее окном манил его другой, не этот затхлый мир, еще и кричать надо было. Баба Варя, оказалось, училась когда-то во Франции, знакома была со многими знаменитостями; это уже потом, когда повзрослел, крепко пожалел он, что так мало общался с ней, столько наверняка потерял. Вот бабе Варе и надумал отдать найденную иконку — не нужна ей будет, пусть выбросит.

Домой возвращался через тот же парк, снова присел на скамейку недалеко от песочницы, но теперь уже вытряхнуть камешек, угодивший в туфлю. Иконку положил рядом с собой. Какой-то мужчина, толстый, с усами, остановился перед ним. Постоял, разглядывая иконку, спросил:

— Откуда это у тебя?

— Нашел. — На всякий случай добавил: — А что?

— Где нашел?

Это уже не понравилось.

— Вам какая разница?

— И все-таки, — не отставал усатый.

Мог бы и не отвечать, не обязан был перед ним отчитываться, но не захотел обострять.

— Ну, в доме разбомбленном, а что?

— И что ты собираешься с ней делать?

— Ничего! — Поднялся, чтобы уйти, но тот придержал его за рукав:

— Если ничего, давай я куплю.

— Купите? — не поверил.

— Куплю. Сколько ты за нее хочешь?

Вопрос был на засыпку. Сколько может стоить эта старая деревяшка? Если б новая была, с хорошими цветными красками, тогда б другое дело.

— Сто рублей тебе хватит? — От усатого не укрылось его замешательство.

— Сто рублей?

— Сто.

Сначала показалось, что этот странный дядечка разыгрывает его. Уставился на него во все глаза. Нет, вроде бы не шутит.

— Х-хватит, — стал вдруг заикаться.

Усатый вынул из кармана бумажник, отсчитал десять червонцев:

— Держи…

И еще Валентин Аркадьевич вспомнил, что сорок рублей отдал маме. Сказал, что нашел на улице. Очень кстати пришлось, накануне вечером слышал, как мама с тетей Полей вздыхали, что не дотянуть им до получки. Десятку оставил себе. А вот на что ее потратил, в памяти конечно же не сохранилось…

* * *

Завтракали втроем, и Ленька — Воскобойников наблюдал за ним — не похож был на себя прежнего. То ли подействовало на него вчерашнее Олино «значит так», то ли случившееся утром, а ближе всего, одно наслоилось на другое. Говорил мало, еще меньше ел, сославшись на плохой аппетит. Пожаренную Олей яичницу едва поковырял, ограничился чаем. Валентину Аркадьевичу тоже, что называется, кусок в горло не лез, заставлял себя, потрафляя жене, пораньше вставшей, готовившей завтрак. Но прежде всего потому, что и Оля преобразилась — была с Ленькой предупредительна и ласкова, уговаривала поесть, ни словечком не обмолвилась о вечерних разборках. Воскобойников, чтобы немного растормошить скисшего Леньку, завел речь о дворовых обитателях, спросил о бабе Варе. И очень расстроился, узнав, что та вскоре после его отъезда умерла. Причем нехорошо умерла — чуть ли не месяц прошел, пока кто-то из соседей заволновался, что давно ее не видать. Взломали дверь, нашли бабу Варю лежавшей на полу мертвой, в состоянии ужасном. О каких-либо родственниках ее никто ничего не знал, увезла ее труповозка, где и как похоронили, неизвестно. Как и неизвестно было Леньке, куда делись ее книги и все прочее, помнил только, что вселилась во флигель какая-то цыганская семья, но прожили там недолго. Ночью у них случился пожар, флигель спасти не удалось. Уже потом, когда ехали в трамвае, вспомнил Ленька, что родня у нее все-таки была — приезжал из Парижа какой-то картавый господинчик, ходил, выспрашивал. Баба Варя — все тогда обомлели — оказалась графиней, даже состояла в дальнем родстве с царской семьей. И Воскобойников снова посокрушался, что, недотепа, упустил такую уникальную возможность пообщаться с ней подольше и поближе…

Перед кабинетом, где проводилось УЗИ, ждали своей очереди несколько человек. Воскобойников решил, что лучше будет, если сначала один, без Леньки побеседует с врачом. Прием еще не начинался, Света — Воскобойников звал ее, совсем молоденькую, без отчества — писала что-то в журнале. При его появлении быстро поднялась, порозовела:

— Что-нибудь нужно, Валентин Аркадьевич?

— Нужно, Светочка.

И звал не Светой, а Светочкой. Она ему нравилась, и он не скрывал этого. Пренебрегал даже тем, что бродят по поликлинике слухи, будто не всё между ними чисто и вообще нет дыма без огня. Огня, тем не менее, никакого не было, потому и не скрывал. Хотя, вовсе не волокита, все-таки, себя не обманешь, не отказался бы от более близких отношений с этой прелестной девушкой — по достоинству оценил, плюс ко всему, что и специалист она добросовестный, знающий. И, как всякий зрелый, умудренный жизнью мужчина, не мог не чувствовать, что и он Свете не безразличен, не только как начальник, и разница в возрасте ее не пугает. Не мог сказать с уверенностью, насколько далеко могли бы они зайти, но подозревал, что на полпути вряд ли остановились бы. Пару раз, когда получалось у них остаться наедине, возникало у него коварное желание начать этот непростой разговор, но пересиливал себя. О чем потом, успокоившись, не сожалел. Всё по той же вековой причине: нельзя, ну нельзя заводить шашни на работе, особенно с подчиненной, добром никогда не кончается, и примеров тому тьма-тьмущая. Один такой пример, не менее печальный, был, увы, и у него, давненько уже, но хватило надолго. И, опять же увы, отношения с Олей прежними не остались, едва до развода не дошло. Она, обо всем случайно проведав, вышла, что называется, из берегов. К счастью, обошлось, хоть и с немалыми потерями. Находил лишь сомнительное утешение, любуясь Светиным милым, чуть скуластым лицом с улыбавшимися ему серыми глазами, радовался каждой возможности случайно или не случайно встретиться с ней, перекинуться несколькими словами.

Но сейчас был не тот случай, коротко объяснил ей, кто Ленька и почему привел его к ней, попросил быть особенно внимательной и правду Леньке не говорить. Если тот станет выпытывать, сказать ему, что есть у него, конечно, печеночная патология, но ничего страшного, надо лишь хорошенько подлечиться. Но это при варианте, что задержат какие-нибудь неотложные дела и он вовремя на выручку к ней не поспеет.

— Думаете, так будет лучше? — засомневалась Света. — Вернется он в свой Киев, наверняка ему скоро придется обследоваться, подумают, что мы здесь, простите, олухи и неучи. И вообще, судя по тому, что вы мне рассказали, каждый день для него дорог, зачем обольщать? Ведь чем раньше начнет он лечение…

— Да думал я об этом! — сокрушенно вздохнул Воскобойников. — Ну… я потом сам ему… Так уж получилось.

— Слушаюсь и повинуюсь. — И улыбнулась одной из тех улыбок, от которых теплело у него сердце.

Ему бы ответить ей тем же, но не получилась такая улыбка, кошки на душе скребли…

Досаждало еще, что роптать начнет очередь — он без халата, и не обязательно кто-нибудь опознает в нем главного врача. Да если и опознает — все равно нехорошо, если того не хуже. Но волновался напрасно — Ленька даже сейчас не отказал себе в удовольствии посвятить всех в свои особые отношения с главным врачом, прямо дитя малое. Валентин Аркадьевич сразу понял это, когда сидевшая первой у двери женщина пропела:

— Пожалуйста, пожалуйста, товарищ главный врач, пусть ваш друг без очереди идет, мы не против.

Воскобойников гмыкнул, многозначительно глянув на Леньку, извинился, сославшись на срочную необходимость. Оставил Леньку Свете, сказал, что скоро появится.

Хотелось самому поприсутствовать при Ленькином обследовании, не оставлять с ним Свету один на один. Недолго посовещался со своим замом по лечебной работе, подписал принесенные насупленной Лидой бумаги, сделал парочку неотложных звонков и поспешил к ним.

Процедура еще не закончилась; он остановился за Светиной спиной, она молча указывала ему курсором на роковые тени. Он не очень-то разбирался в этой технике, но особой компетентности не требовалось, чтобы удостовериться насколько все плохо.

— Ну вот, — бодро сказала Света, — можете вставать. Порадовать вас нечем, Леонид… простите, не знаю вашего отчества…

— Карлович, — подсказал Ленька.

— Печень у вас, Леонид Карлович, не в идеальном порядке. Вы, Валентин Аркадьевич мне сказал, сегодня уезжаете. Настоятельно рекомендую сразу же по приезде обратиться к врачу, начать серьезно лечиться.

— Рачок, что ли, завелся? — снова пытался шутить Ленька.

— Ну зачем же сразу рачок! Изменения вполне могут быть доброкачественными. Даже скорей всего доброкачественные, я, например, не сомневаюсь. Да, Валентин Аркадьевич?

Краснела она, Воскобойников давно заметил, необычайно легко, знала, что выдает себя, и смущалась от этого еще сильней. Но сейчас к их почти год уже длившемуся безмолвному диалогу это никакого отношения не имело.

— Вне всякого сомнения, — закивал Воскобойников.

А Ленька неожиданно выказал недюжинные познания в медицине:

— Зачем же лечиться, если она доброкачественная? Опухоль и есть опухоль, какую ни возьми, хоть обыкновенную родинку, ее уже ничем не изведешь, только ждать, чтобы в злокачественную не переродилась. Может, все-таки у меня что другое? Уж больно подпирает.

Света посмотрела на Воскобойникова. Он принялся втолковывать Леньке, что все это происходит на фоне воспалительного процесса, который нужно загасить, чтобы не провоцировал нежелательные осложнения, досадовал на себя, что говорит не по врачебному торопливо и многословно.

— Ну, это другое дело, это само собой, — шмыгнул носом Ленька. — Ты, Валёк, пропишешь мне нужные пилюли, чтобы я там у себя зазря в очередях не толкался? Само собой.

Не уверен был Воскобойников, что удалось им убедить Леньку, но по крайней мере самое тягостное осталось позади, можно было немного расслабиться.

— А я и понятия не имел, что ты Карлович, — сразу о другом речь повел, когда вышли. — Вот уж удружил дед твоему папе Карло.

И порадовался, что Ленька не продолжил опасный разговор, охотно взялся рассказывать, что, дед его Карлом Марксом увлекался, даже в каком-то ячейке состоял, в честь Маркса сына и назвал. А потом, когда оказались уже в кабинете Воскобойникова, озорно подмигнул:

— Кадры себе с умыслом подбираешь? Такую кралю отхватил! Что ты! Быстро вы с ней поладили?

— Да брось ты! — очень правдоподобно отмахнулся Валентин Аркадьевич. — Она же в дочки мне годится! Мне тут и без нее забот хватает.

— Кому ты чешешь? — не унимался Ленька. — Будто я не видел, как вы таращились друг на друга! А краля твоя аж покраснела как маков цвет!

Эти Ленькины слова Воскобойникову пришлись по душе. Пусть лучше думает, что краснела Света не оттого, что врать пришлось.

— Это, сильно подозреваю, она из-за тебя алела. Как услышала, что ты Карлович, сразу втюрилась.

— Давай звони.

— Кому? — опешил Воскобойников.

— Известно кому. Тому, от которого, ты сказал, много зависит. А то я никуда не успею.

— Пожалуй, рановато еще, — засомневался Воскобойников, — вряд ли он уже на работе.

Но полез за записной книжкой, сверился, набрал номер. Повезло, ответили. Поведал ему в двух словах о Леньке, сказал, что просит как для себя, тот обнадежил, что постарается помочь, перезвонит через часок-другой.

— Не пойму, так мне ехать сейчас на завод или не ехать? — затряс головой Ленька. — Если ехать, то к кому там обращаться? Что же ты у него не спросил?

Валентин Аркадьевич, подумав, рассудил, что ехать, не получив ответа, смысла не имеет. И где потом Леньку искать в случае чего? Говоря это ему, поймал себя на том, что не очень-то обрадовался такому решению вопроса. Куда Леньку девать в эти два, а может, и того больше, часа? Одно знал твердо: оставить его у себя в кабинете — вся работа насмарку. Но Ленька выручил — сказал, что, раз такое дело, смотается пока в гостиницу, где ему за небольшую мзду пообещали сварганить счет за проживание. Тут недалеко, успеет обернуться. Уже на выходе осенило его:

— А у тебя по гостиницам никого нет? Чтобы я зазря не мотался, зря не тратился. Ты ж медицина, у вас все на крючке.

— Свежо предание…

— Да верится с трудом! — показал Ленька, что и он не лыком шит.

«От которого много зависит» позвонил неожиданно быстро, сказал, что обо всем договорился, даже не надо дружку вмешиваться, все будет исполнено в лучшем виде, пусть не беспокоится. Ленька вернулся тоже со щитом — с гостиничным счетом. Порадовался, услышав, как все хорошо устроилось, обеспокоился только, что не будет его присмотра: время нынче такое, никому верить нельзя.

— Твой деятель не обидится, если я все-таки сам прослежу? Мне все равно туда ехать, командировку отмечать. Не выручишь еще раз, не дашь машину, чтобы скорей обернулся? Если сейчас не нужна тебе, конечно. А то вечером на поезд, ку-ку наше времечко, это ж сколько лет… — Хлопнул себя по лбу, лукаво блеснул зубами: — Повезло, жена твоя не услышала, серьезная она у тебя женщина.

Машина Воскобойникову была нужна — собирался съездить в здравотдел. Но Гоша, пока шеф управится с делами, может подбросить Леньку к заводу. И пусть только попробует, — озлился вдруг на водителя, — физиономии свои кислые строить, совсем уже зарвался! Не нравится — пусть ищет другую работу. И хватит в трамвайчиках трястись, Гоша небось весь дневной бензин одной калымной ездкой окупает.

— Ты чего? — встревожился Ленька.

— Чего что?

— Ну, лицо у тебя такое сделалось… Я ж просто так о машине спросил, чудненько и своим ходом доберусь, ты не думай.

Дожил, — подосадовал Воскобойников, — собой уже толком не владею, всё, оказывается, на лице запросто читается. И Ленька ли один тому виной? Сказал ему, что пусть не придумывает, нормальное у него лицо, сейчас вместе поедут, его, Леньку, к заводу подбросят.

— Чудненько. Только надо будет на минутку домой заскочить.

— Это еще зачем?

— Как зачем? — удивился Ленька. — Я ж там бутылки оставил, сюда нести не в дугу было. Если б у меня деньжата были, тогда б другое дело, в том-то и вся проблема. За «так» ведь никто не расстарается, пусть хоть сам Горбачев им звонит.

— Ленечка, — прижал руку к сердцу, — пожалуйста. Давай обойдемся без твоих бутылок с чернилами. Там другой уровень отношений, ты только все испортишь.

— Уверен? — все еще колебался Ленька.

— Абсолютно.

И неожиданный поворот:

— Как в том, что не рачок у меня?

— Естественно. — Вовремя Ленька на его лицо внимание обратил, сейчас, кажется, ничем себя не выдал.

Сообщил Лиде, куда едет и что не знает, когда вернется, позвонит, если задержится, вышел с Ленькой на улицу. Гоша сидел в «Москвиче», разгадывал кроссворд. От Воскобойникова не укрылось, как он недовольно скривился, увидев Леньку. Ленька же на этот раз поделикатничал, пристроился на заднем сиденье. А Гоша, когда Валентин Аркадьевич сел рядом с ним, хмыкнул:

— Надеюсь, не купаться поедем? Вы мне, кстати, за бензин обещали вернуть, не забыли?

И Воскобойников, с отчетливыми паузами после каждого слова, но тихо, чтобы Ленька не услышал, сказал:

— Обещал, значит, верну. И избавь меня от своих плоских шуточек. Куда скажу, туда и поедешь. Рабочий день твой заканчивается после того, как отвезешь меня домой. А я прослежу, чтобы машина сразу же вернулась в гараж. Сторож мне будет каждое утро докладывать. Что-нибудь непонятно?

— Все понятно, — голосом, какого давно уже Воскобойников не слышал, ответил Гоша. — Куда едем?

— В горздрав. Товарища потом свозишь на комбайновый.

Доехали быстро, Воскобойников выбрался из машины, Ленька тоже вышел — то ли уважить хотел, то ли вознамерился обосноваться впереди.

— На завод он тебя отвезет, обратно, уж извини, не получится. Что-то у тебя не заладится, позвонишь мне.

— Спасибо, Валёк, — прочувствованно сказал Ленька.

— Это тебе спасибо.

— Мне-то за что?

— Знаю за что.

— А у тебя опять лицо такое…

— Опять какое?

— Ну, не знаю… Вроде как тогда, когда ты всех на самокате обогнал. Наташка тебя при всех чмокнула. Помнишь?

— Теперь вспомнил, — рассмеялся. — И за это спасибо.

Поднимаясь по лестнице в лечебный отдел, прокручивал в памяти перипетии той сумасшедшей гонки, минуты своего небывалого триумфа. Леньке не понять было, за что ему спасибо сказал. Что ожили благодаря Закону его, Валька, подзабывшиеся детские годы, — слишком выспренно получилось бы. Вот и та история с самокатом, тот Наташкин поцелуй…

* * *

Самокаты появились в то лето почти у всех пацанов во дворе. Поветрие вдруг такое пошло, все как помешались на этих самоделках. У одних, у кого руки половчей или помогал мастерить кто-нибудь, обычно отец, — щегольские, на хорошем ходу, у некоторых даже раскрашенные. У других — попроще, неказистые, зависело от того, какие материалы удалось найти, и от умения. Конструкция на первый взгляд нехитрая: доска на двух подшипниках да держалка-руль сверху. Но это лишь на первый взгляд. Добиться того, чтобы катил он хорошо и слушался руля, было не так-то просто. И у каждого самоката свой норов, порой неизвестно от чего зависящий. Всё будто бы правильно сделано, всё на своих местах, а заедает, спотыкается. Или вообще выходит из повиновения ни с того ни сего, править или чинить приходится.

Он тоже мечтал заиметь самокат, приглядывался к тому, как сработано у других, прикидывал, как мог бы выглядеть его собственный. Но все упиралось в дефицитные подшипники, раздобыть их стоило больших трудов. Кстати, и денег. Причем нужны были подшипники обязательно новые, не какие-нибудь заезженные, на которых разве что улиткой тащиться да скрипом людей пугать. Но верно говорят, что нет худа без добра. От той печальной истории с шапкой был один лишь прок: достались ему два хороших подшипника. Нашлись и досточки подходящие, пилой обзавелся, наждаком, кухонный нож наточил, корпел с утра до вечера, но удовлетворения, закончив работу, не получил никакого. Нет, ездить на нем, конечно, можно было, но больно уж неприглядно самокат выглядел — какой-то уродец корявый. Вроде бы не самая большая беда — главное, чтобы катил нормально, не на выставку же его, но это утешение для тех, кто не понимает. И даже не в том дело, что гадким утенком будешь выглядеть в сравнении с другими и, в чем можно было не сомневаться, посоревнуется в зубоскальстве дворовая компания. Если что-то, особенно своими руками сделанное, выглядит паршиво, то и удовольствие от него соответствующее, пусть и работает исправно. А у него и тут возникли проблемы: ход у самоката получился тяжелый, вихлялся. Лучше бы вообще не брался за него, не позорился. Не говоря уже о том, что лишний раз получил возможность убедиться, какие у него руки-крюки.

Испытывал свое убогое творение, когда стемнело, и подальше от своего двора, чтобы на глаза никому не попадаться. Минут через десять разочарованно сел неподалеку от старого одноэтажного домишки, каких немало еще осталось даже не на окраинах, стал думать, как быть дальше. Пришел к мысли, что лучше, пожалуй, вообще быть «безлошадным», чем стать дворовым посмешищем. Разобрать его, вытащить драгоценные подшипники, а потом найти кого-нибудь, кто поможет смастерить настоящий, правильный самокат, на себя надежды не было. Не приходило только в голову, кто бы мог быть этот доброжелательный умелец. Миша сразу отпадал, даже если согласится посодействовать — руки у Миши не т. е. Игорь Довгань мог бы, вот у кого руки что надо и не откажет, но к бабушке в деревню уехал. На других приятелей, дворовых и школьных, рассчитывать не приходилось — вряд ли кто захочет столько времени на чужой самокат угробить…

— Поменяться со мной не хочешь? — услышал насмешливый голос.

Оглянулся, увидел в сгущавшихся сумерках красный глазок сигареты, потом различил курильщика — плотного круглоголового дядечку. Не понять лишь было, почему он уселся прямо на землю. Или это у него скамеечка такая низкая?

— Чем поменяться?

— А транспортом. У меня почти такой же, только не тарахтит, как твой, на всю улицу.

Пригляделся — и высмотрел, что сидит дядечка на инвалидской тележке и обеих ног у него высоко, под самый живот, нет. Шутка была не самая удачная, но тоже в ответ как-нибудь отшутиться стыдно было. Ничего больше не придумал, как извиниться:

— Это самокат у меня такой. Я больше не буду, сейчас уеду.

— В другом месте тарахтеть? — По тону чувствовалось, что не в тарахтении дело, этому дядечке просто скучно, поговорить не с кем. — Так сделай, чтобы не тарахтело, не срамись.

— Да я пробовал, не получается, — признался. — Что-то не так, наверное, сделал.

— Так переделай.

— Переделывал, толку-то. — Зачем-то добавил: — Я ж первый раз, как сумел.

— Ну, попросил бы кого, чтобы поучили. Некого или гордый такой?

Не было желания откровенничать с чужим человеком, ответил глупо:

— Не знаю.

Приспособился уже к полумраку, сумел получше рассмотреть нечаянного собеседника. Оказался тот совсем еще не старым и вовсе не лысым — постриженным наголо. Лицо простецкое, нос картошкой. Инвалид глубоко, так, что щеки впали, последний раз затянулся, далеко отшвырнул окурок, мечтательно сказал:

— Эх, а я, помнится, такие самокатики варганил, никаких велосипедов не надо! У отца столярка была — день и ночь там пропадал! А ты всё книжки небось читаешь, руки не приспособлены? Отца нет что ли?

Прав был инвалид, умелыми руками он в самом деле похвастать не мог, но вдруг обиделся:

— С чего вы взяли, что не приспособлены? И что отца у меня нет, не при чем тут.

— Тогда ясно.

Что ему стало ясно, не понять было, зато понял, что пора заканчивать этот ненужный разговор. К тому же скоро совсем стемнеет, дома волноваться начнут. Встал, взял за руль самокат:

— Ну, я пошел. До свидания.

— Погодь немного, — задержал его дядечка. — Меняться так меняться. У тебя книжек, наверное, много. А у меня времени теперь много, чтобы читать, только нечего. Ты принеси мне какую-нибудь поинтересней, а я тебе твою тарахтелку в божеский вид приведу. Годится?

— Годится, — порадовался такому счастливому обороту. Знал бы этот безногий дядечка, что перед тем собирался он разломать свой самокат. — А что вы хотите почитать?

— Вот есть такая книга про золотого теленка. Очень, говорят, смешная, мне бы сейчас в самый раз. Есть у тебя такая?

Книга эта у него, верней, опять же у Миши, была. В ней не только «Золотой теленок», но и «Двенадцать стульев под одной обложкой. Загвоздка в том, что Миша часто ее перечитывает, сразу обнаружит пропажу. И какой обмен имеется в виду — насовсем отдать ему за ремонт самоката?

— Ну, есть у меня, но я…

— Нет, я только почитать, — догадался о его сомнениях. — После какую-нибудь другую принесешь, эту отдам. Лады?

— Лады. — Сразу повеселел. — Я прямо завтра утром и принесу. Вы не передумаете?

— Не передумаю. Драндулет свой оставь, зачем взад-вперед таскать.

Он бежал домой и размышлял над тем, как переменчива бывает судьба. То такое подбросит, что не знаешь, куда деваться, а то вдруг словно за руку поведет. Он же мог остановиться где-нибудь в другом месте, не возле дома инвалида на тележке. И тот мог бы выехать покурить в другое время или просто не заговорить с ним — зачем ему какой-то пацан с самокатом? Случайно это или не случайно? И от чего зависит? Или от кого? Кто-то рулит сверху этими совпадениями и несовпадениями? Кто-то один? Но на земле больше трех миллиардов людей, не может ведь он заниматься каждым в отдельности, самокатом, например. А если может — значит, ничего без него не происходит? Что этот новый его знакомый без ног остался, тоже его работа? И война, и все смерти и беды — тоже он? Почему одним сохранил отцов, а другим нет, от чего это зависело?.. Почему-то никогда прежде ничего подобного не приходило ему в голову…

Утром незаметно спрятал книгу под рубашкой и поспешил к знакомому домику. Настроен был не так радужно, как накануне вечером. Было от чего занервничать. Инвалид мог оказаться вовсе не таким добродушным, как подумалось вначале. Книжку возьмет, а самокат не отдаст, попробуй потом отобрать. Или замарает ее так, что всякий вид потеряет, как перед Мишей оправдаться? Затаилась еще одна тревога, мало вероятная, но тем не менее, — вдруг «хороший» дядечка придумал этот якобы бы обмен всего лишь для того, чтобы заполучить подшипники, для его тележки пригодятся? Уже начал жалеть, что связался неизвестно с кем, попался в нехитро расставленные сети.

Но все сомнения вмиг улетучились, когда приблизился к домику. Самокат свой увидел издалека — стоял, прислоненный к стенке. Верней, догадался, что «свой», — ничего общего не имел с тем позорищем, который оставил здесь вчера. На таком не только кататься — смотреть на него одно удовольствие. Ладненький, гладенький, даже можно сказать, изящный, поблескивал свежим лаком — в комнате можно просто для красоты держать, как мебель. Безногий дядечка восседал рядом на тележке, наверняка поджидал его. Теперь Валёк мог хорошо разглядеть его. Раньше не заметил, что левая щека пересечена длинным шрамом, а левый глаз — неживой, стеклянный.

— Это… мне? — спросил недоверчиво.

— Не мне же, — ухмыльнулся инвалид. — Я, дружочек, свое отбегал.

— Когда же вы успели? — все еще с трудом приходил в себя. — Ночью, что ли, не спали?

— А у меня, — улыбка получилась хуже, — всё одно нет ночью сна, радуюсь, когда дело какое находится. Да и в удовольствие было такую занятную штуковину мастерить, давно не приходилось. Что, нравится?

— Спрашиваете!

— А ты на ходу его попробуй, я, сам понимаешь, для этого не гожусь. Должно быть нормально.

— Держите! — Торопливо вынул из-за пазухи книгу, отдал, ухватился за точеный, будто на станке заводском сработанный, руль.

Лихо прокатился в одну сторону, затем в другую. Доводилось ему ездить на разных самокатах, ребята давали, но ни одному из них не тягаться было с этим чудом. Легкий на ходу, послушный, и катит так мягко, словно под ним колесики на резине. Мелькнула даже крамольная мысль, что пусть дядечка и присвоит книгу, за такой самокат ничего не жалко.

— Нормально? — спросил инвалид, когда вернулся к нему.

— Класс! — помотал восхищенно головой.

— А за книжку не беспокойся, я с ней аккуратно. Завтра можешь забрать ее, за ночь прикончу. Еще что-нибудь принесешь? Только поинтересней, повеселей, чтобы не заскучать. Фантастику или приключения, в самый раз будет. Тебя как звать, не спросил?

— Валя. Вообще-то, все Вальком зовут.

— А меня дядя Сережа. Так принесешь?

— Принесу, конечно! Спасибо вам, дядя Сережа. Вы даже не представляете… ну совсем не представляете… — От избытка чувств не мог слова нужные подобрать.

— Представляю, всё я представляю, — уже без улыбки сказал. — Я теперь Валёк, всё хорошо представляю.

С дядей Сережей он сдружился. Перетаскал ему все, какие были у него, книги, потом делился библиотечными. Вот только о войне и как ранили его, рассказывать дядя Сережа не любил, сколько ни приставал к нему с расспросами. Выведал лишь, что был тот артиллеристом, а увечье свое получил даже не на войне с немцами, а уже после, с японцами. Когда очень уж допекал дядю Сережу, тот недовольно морщился:

— Зачем тебе эта война? Ничего в ней хорошего нет, не верь ты тому, что в книжках про нее пишут. Это работа такая, тяжелая да страшная, не знать бы ее никогда ни тебе, ни вообще кому. Хуже ничего не бывает…

Самокат, получившийся на загляденье, произвел во дворе фурор. На вопрос, где достал такой, небрежно отвечал, что повкалывали вдвоем с одним мужиком. И тешился тем, что теперь у него уже покататься просят, нахваливают.

Тот июльский день выдался очень жарким, и тень не спасала. Лишь ближе к вечеру поманила желанная прохлада, очнулся от дневного обморока вконец обленившийся ветерок, умудрился даже пригнать откуда-то мелкое стадо пугливых облачков. Двор казался вымершим — кто не уехал куда-нибудь, в пионерский лагерь или за город, не испытывал желания пропадать на яром солнцепеке. И лишь когда совсем низко скатилось одичавшее солнце, потянулись дворовые обитатели к обычному месту сбора за дровяным сараем. Около десятка пацанов и девчонок, подходящих и совсем мелюзги, расселись на бревнах, разговор под стать погоде едва клеился. Удивил всех Ленька Закон, прикативший на самокате. Кто-то хмыкнул, что охота же ему гонять в такую духотищу. А Ленька повыделывался, что не всем же быть сонными мухами, которые еле ползают.

— Видали мы таких резвых мух, — за всех поквитался Сурок — Костя Сурков, самый здесь старший, в восьмой класс перешел.

— Хорошо быть сурком только по фамилии, — зачем-то не то с одобрением, не то с подковыркой хмыкнула Наташа.

Сурок, похоже, заподозрил второе. Заявил, что будь у него сейчас самокат, трамвайную остановку форы дал бы хвастуну Леньке. Ленька в долгу не остался, ответил, что языком трепать легче всего, надо бы еще посмотреть, какая у кого получится трамвайная остановка.

— А любопытно было бы, — не угасала Наташа.

— Вообще-то, могу удовлетворить твое любопытство, — насмешливо глянул на нее Сурок. — И что мне за это будет?

Наташа возьми и ляпни:

— Кто победит, того поцелую.

Валька это здорово покоробило. Чего это она вдруг поцелуями разбрасываться начала? И кому бы он ни достался, Закону или Сурку, все равно не честно это. Хмуро зыркнул на нее, но Наташа сделала вид, будто ничего не заметила. А тут еще неугомонный Кидала вмешался, противно так хихикнул:

— А если бы я всех обогнал, меня б ты тоже поцеловала, или ты с выбором целуешься?

— Обгонишь всех — и тебе достанется, — буркнула Наташа. Кажется, подосадовала уже, что впуталась в эту сомнительную игру.

— Тогда и я подписываюсь, мне, может, больше всех это нужно! — томно завздыхал Кидала.

Все засмеялись. Кидала был признанным дворовым хохмачом и дорожил этой своей репутацией. Валёк все-таки перехватил Наташин взгляд и медленно, со значением сказал:

— Мне, что ли, тоже попробовать? Я у тебя каким в очереди буду?

— За мной будешь, — подал голос Фрол, пацан из параллельного класса. — А то в самом деле в сонных мух превратимся.

— Ну, тащите свои колымаги! — пренебрежительно хрюкнул Закон. — Сейчас мы разберемся с трамвайными остановками.

Валёк уже пожалел, что согласился гоняться. И не в духоте дело. Понимал, что шансы победить у него почти нулевые, каким бы распрекрасным ни был его самокат. Ну, если рогами упрется, сможет, наверное, опередить Фрола и Кидалу. Очень повезет — и Закона. Но с верзилой Сурком ему не тягаться, никаких вариантов. Что останется в проигрыше —полбеды. Но придется увидеть, как Наташа при нем целует другого. Теперь не отвертеться ей, при всех ведь пообещала. Пусть не в губы, об этом и речи быть не могло, в щечку, но это ничего не меняет. Нет, — решил, — присутствовать при таком унижении он не станет, тут же уйдет. А с Наташей после этого… Как поведет он себя потом с Наташей, не придумал, но знал, что ничего хорошего не будет. И вообще, как у нее только язык повернулся все это затеять, на солнце, что ли, перегрелась…

Дистанцию выбрали от своего двора до перекрестка и обратно, начертили мелом стартовую, она же финишная, черту. Приблизительно метров четыреста набиралось, как вокруг стадиона. Сложность — он это сразу просчитал — была в том, что улица чуть наклонная, и на обратном пути куда больше придется попотеть. До перекрестка он, возможно, докатит первым, самокат у него наверняка самый ходкий. Зато обратно — почти на все сто зависит от силы и скорости отталкивания, просто так хоть немного прокатиться, отдыхая, вряд ли удастся. И снова пожалел, теперь уже о том, что не догадался предложить ехать сначала вверх по улице, — тогда кое-какие шансы у него были бы.

Выстроились в ряд, давать старт доверили Наташе. Что, кстати сказать, не понравилось тоже — раньше Наташа предпочитала «не высовываться», в тени держалась. Лишний раз убедился, что никогда не знаешь, чего от нее ждать.

— Раз, два, три, давай! — крикнула Наташа.

И они дали. И Валёк сразу вырвался вперед, и ни секундочки не сачковал, толкался и толкался свободной ногой, чтобы заполучить побольше запас. Даже не предполагал, что такой заметной форы добьется, — когда разворачивался у перекрестка, опережал следовавшего за ним Леньку метров на десять. Но самое главное только начиналось, отчетливо понял это, не одолев еще и четверти обратного пути. Шумное Ленькино дыхание слышалось совсем близко. Оглянулся — и увидел, что Сурок уже поравнялся с Ленькой. Пот заливал глаза, и он даже не смахивал его, чтобы мгновенья лишнего не потерять. Левая, толчковая нога угрожающе наливалась чугунной тяжестью, не хватало воздуха. Где-то на половине обратной дистанции ощутил, что последние силы покидают его, вся надежда осталась на спасительное «второе дыхание», если, конечно, соизволит оно прийти к нему. Знал о нем не понаслышке — когда весь день гоняли в футбол, а он не на воротах стоял, казалось иногда, что шагу больше не ступить не сможет, не то что бежать, но вновь откуда-то появлялись силы, притихала усталость. Но могло и не прийти, такое тоже бывало нередко, и неизвестно, от чего это зависело.

Снова оглянулся — Ленька чуть отдалился, зато Сурок был совсем рядом. Сколько моченьки осталось, заработал изнемогавшей уже ногой, но Сурок настигал его, а вскоре спина Сурка во взмокшей лиловой майке уже замаячила перед глазами. В самом ли деле второе дыхание объявилось или нужной злости прибавилось — сумел догнать его, какое-то время катили вровень, однако успех этот был последним, дальше сопротивляться силенок не хватило.

До спасительной меловой черты оставалось не больше двадцати метров, сгрудившиеся на финише болельщики что-то кричали, размахивали руками, он различил желтый Наташин сарафанчик. Но знал уже, что победы ему не видать, пусть даже из кожи вон вылезет — Сурок уходил все дальше, повезет еще, если хоть вторым доедет, — Ленька снова засопел за спиной. Роли, впрочем, не играло, каким доберется он до финиша, все равно целовать Наташа будет Сурка. Если, конечно, решится, не разыгрывала их всех — подумал об этом в последний момент. Если бы…

Оставался у него один шанс из тысячи, и этот единственный шанс вдруг выпал. Потом они разглядывали эту выбоину, охали и ахали. Но тогда все случившееся показалось невообразимым чудом — Сурок неожиданно взлетел неуклюжей птицей, шмякнулся на бок, покатился…

Заветную черту пересек на полсамоката раньше Леньки. Обескураженный Сурок здорово ободрал себе локоть и колено. Но все это меркло перед тем, что Наташа должна его сейчас поцеловать — при всех, что ни в какое сравнение не шло с прежними тайными поцелуями. Их окружили, подзадоривали Наташу, Толян Кидала залихватски свистнул. Наташа зарделась, целомудренно потупилась, всем своим видом давая понять, какой невыносимо тяжкий жребий ей достался. Конечно же он не сомневался, что в губы она его целовать не станет, если вообще станет, да и не хотел, чтобы кто-то видел такое. Подыграл ей:

— Назвалась груздем, теперь чего уж! — И подставил ей щеку.

Наташа зажмурилась, клюнула его куда-то возле уха, оттолкнула стоявшую в кругу девчонку и помчалась к своему подъезду. Кидала оглушительно свистел ей вслед…

Он потом часто размышлял, случайно или не случайно оказалась эта выбоина перед самокатом Сурка. Неужели действительно кто-то там наверху позаботился, чтобы Наташин поцелуй не достался кому-нибудь другому? Этот кто-то милостив к нему? Если да, то почему так редко проявляет свою милость, чем руководствуется?..

Вдруг поймал себя на том, что по лестничным ступенькам поднимается на напрягшихся ногах, будто снова мчит он вверх по Саксаганского…

* * *

В горздраве пришлось задержаться. Сначала ждал, когда освободится зав отделом, потом объяснялся с главным бухгалтером по поводу неоплаченных счетов, пришлось разбираться с кадровиком. Лишь через два с лишним часа освободился. И возле своего «Москвичка» увидел Леньку, беседующего с Гошей. Отношения у них, судя по тому, что Гоша смеялся, слушая Леньку, наладились. Выволочка ли, полученная Гошей накануне, подействовала или что другое, но в любом случае видеть это было Воскобойникову приятно — пусть у Леньки настроение не портится.

— Валёк! — поспешил навстречу Ленька. — Ну ты дал! Знать бы, я бы в первый же день! Что ты! Полчаса всех дел! — И принялся взахлеб рассказывать, как встретили, приветили, обнадежили, словно он министр какой. Даже счастливого пути пожелали. — Кто ж этот твой пациент такой всемогущий? Сам, что ли, министр?

Воскобойников с трудом сдержал улыбку. Не открывать же Леньке, что этот «всемогущий» всего лишь местный журналист, достававший всех скандальными публикациями. Присмотрелся внимательней к Леньке, отметил, что лицо его еще больше пожелтело, осунулось, сильней набрякли мешки под глазами.

— Тебя сегодня снова прихватило? Только не выпендривайся, говори как есть.

— Ну, таперича не то, что давеча, — отшутился Ленька. Чувствовалось, что говорить сейчас о чем-либо неприятном ему не хочется. Но встретив укоризненный взгляд Воскобойникова, все же признался, что в самом деле немного скрутило его, когда ехал сюда в троллейбусе, проглотил сразу две таблетки баралгина и ношпу, которые у него всегда при себе, уже полегчало, не о чем беспокоиться.

Валентин Аркадьевич совсем затосковал. Через несколько часов навсегда, уж в этом-то сомневаться не приходилось, исчезнет из его жизни Ленька Закон, Леонид Карлович, негаданная весточка из тоже навсегда сгинувшего далека, и словно уйдет вместе с Ленькой что-то родное, невосполнимое. А еще это знакомое каждому врачу унизительное ощущение беспомощности, невозможности сопротивляться несокрушимому злу. Но в любом случае придется сейчас расстаться с ним до вечера — в поликлинике Леньке делать нечего, к тому же во второй половине дня у него терапевтический прием, выбора нет. А Ленька вдруг погладил его по плечу, тихо сказал:

— Спасибо, Валёк, что бы я тут без тебя делал. Мороки тебе задал, ты уж зла на меня не держи. Это ж сколько лет не виделись. Теперь уж не свидимся, я-то знаю…

Решение пришло неожиданно. Еще секунду назад и помыслить о подобном не мог. Эти оставшиеся часы он проведет с Ленькой, одного здесь не бросит. Хорошо бы не в пыльном загазованном городе, а где-нибудь… Где «где-нибудь»? Ну конечно, как же раньше не сообразил! Поедет с ним на Речной вокзал, сядут на ближайший прогулочный катер, поплывут по Дону, куда — несущественно, река, покой, свет, зеленые берега, поговорят, повспоминают. Может ведь он, в конце концов, один раз в жизни послать всё к чертям собачьим, от всего отрешиться? Не упадет небо на землю, если позволит себе считанные часы ни перед кем не отчитываться. Накопилась у него куча отгулов, только кто и когда вернет их ему? И давний долг ему как раз вчера вернул приятель, забыл деньги Оле отдать, пригодятся сейчас. Вот разве что Гоше не обязательно знать, куда они с Ленькой направятся, меньше в поликлинике трепаться будут. С записавшимися к нему сегодня на прием больными, конечно, нехорошо получится, но тоже не смертельно…

Гоша очень удивился, когда велел ему возвращаться в поликлинику без них, ему с товарищем необходимо заняться тут одним неотложным делом, задержатся, видимо, надолго. А он, Гоша, пускай никуда не девается, ждет его звонка, через Лиду ему сообщит. И передаст заму, что, не исключено, к своему врачебному приему может не поспеть, пусть тогда его больными займется.

Ленька ничего не мог понять, слушал с приоткрытым ртом. Когда Гоша отъехал, спросил:

— Что это ты задумал?

— Скоро узнаешь. Надо нам с тобой в одно местечко съездить.

— В какое еще местечко? — встревожился Ленька. — Если насчет моей печени, то зря затеял.

— Печень потом. Сейчас мы с тобой устроим День памяти улицы Саксаганского. Когда у тебя поезд?

— В десять вечера.

— Ну, значит времени у нас вагон, смотри ты, каламбур получился. И ни к чему здесь топтаться, можем опоздать. Без нас вдруг уйдет, неизвестно, сколько следующего ждать придется.

— Куда опоздать?

— На пароход.

— На пароход? — выпучился Ленька. — Чудненько. Кто-то из нас, кажется, з глузду зъихав.

— Считай, что я.

Высмотрел приближавшийся зеленый огонек, подбежал к дороге, замахал рукой.

— На Речной вокзал, — сказал водителю, — и побыстрей, если можно.

Ленька лишь недоуменно крякнул и покрутил пальцем у виска.

Везло, до отправления катера в Старочеркасск оставалось десять минут, и билеты удалось купить. Воскобойников похвалил себя за предусмотрительность: не поймал бы такси — наверняка не успели бы. Еще больше повезло, что поплывут они в старую казачью столицу, храм там, побывал в нем однажды, грандиозный. Будет чем Леньку развлечь, да и самому интересно еще раз посмотреть.

Ленька все понял, когда подошли к билетной кассе.

— Неужто посачковать захотел? А как же твоя поликлиника? Ты ж у нас такой образцово-показательный!

— Если скажу, что с тобой не хочу расставаться, ты ведь все равно не поверишь, — усмехнулся Воскобойников.

— Почему не поверю? — разворошил пятерней шевелюру, — Это ж сколько лет не виделись. Приехал бы ты в Киев, я бы тебя тоже как гостя самого дорогого. — Воодушевился: — Может, в самом деле наведаешься, а, Валёк? Я тебя как гостя самого дорогого, и наши все. Пожить есть где, целых две комнаты у меня. Опять же Наташка, и вообще. Петька, сын Кидалы, жениться собирается, на свадьбе погуляли бы, что ты!

— Я подумаю, — не захотел разочаровывать Леньку. — Идея, вообще-то, путная, но для такого дела созреть нужно, время выкроить.

— Так ты думай скорей, не опоздать бы.

— На Петькину свадьбу?

Ленька замялся, откашлялся, словно в горле у него вдруг запершило:

— Ну да, на свадьбу, на что ж еще.

И оба, как бы невзначай, отвели взгляды в сторону…

Спелое полуденное солнце успело добраться до самой верхушки, на белесом мелководье подрагивал белый двухъярусный катер. Едва ли не последними перебрались на него по шаткому трапику, поднялись на верхнюю палубу. Не потому только, что выигрывали в свежести и обзоре — внизу расслаблялись уже за уставленными бутылками столиками веселые компании, гремела музыка. Ленька прокомментировал:

— Неплохо, как погляжу, вы тут поживаете — рабочий день, а народу кругом полно, бездельников и кроме нас хватает.

Валентин Аркадьевич счел нужным вступиться за земляков, сказал, что не обязательно бездельников и не обязательно ростовчан, в отпусках, может быть, люди, хотя по совпадению подумал перед тем о том же. А еще о том, что по закону подлости увидит его кто-нибудь из сослуживцев, то-то языки потом почешут.

— А сколько плыть нам? — поинтересовался Ленька. Узнав, что туда часа полтора-два, обратно, по течению, быстрей, удовлетворенно кивнул: — Чудненько. Еще много чего успеем.

Уточнять, о чем это он, Воскобойников не стал. И вообще не хотелось сейчас думать о чем-либо маетном, суетном. Место себе выбрали на самом носу, первыми встречали упругий речной ветерок, подставляли ему непривычные городские лица. Почти под ними разлетались в обе стороны белые водяные бурунчики.

— Хорошо как, — жмурился Ленька. — Вот так живешь, живешь, занимаешься ерундой всякой с утра до вечера от понедельника до понедельника, а настоящая, радостная жизнь где-то стороной проходит, не доберешься до нее. Но всё ж таки Дону вашему до нашего Днепра, как мне, Валёк, до тебя.

— Ну уж, — поскромничал Воскобойников.

Мог бы доказать, что любые сравнения всегда ущербны, бессмысленно сравнивать Днепр не то что с Доном — с каким—нибудь незатейливым лесным ручейком, но не хотелось затевать дискуссию. Обогнули Зеленый остров, где обосновались избранные, счастливые обладатели плавучих транспортных средств, выбрались на простор. Сходились и расходились берега, громоздкие прибрежные строения по левую руку медленно вытеснялись дырявыми рощицами, перемежаемыми станичными краснокрышими вкраплениями и желтеющими лужками с пасущимися рыжими коровами и белыми козами; по правую — не давшиеся еще человеку табачно-зеленые заросли. А задремавшая река жила своей непознаваемой жизнью, позволяла тревожить себя пароходам и пароходикам, неуклюжим баржам и трескучим моторкам, выбирала, кого из терпеливых рыбаков, слившихся со своими медлительными лодками, одарить рыбой или рыбешкой.

Воскобойников поразмышлял, согласился бы он поселиться в одном из этих патриархальных селений, подальше от всех превратностей мегаполиса, пришел к суждению, что надолго его не хватило бы, затосковал бы по привычному городскому укладу, разве что отдохнуть здесь пару недель от всего и всех, телевизор даже не включать. Или в самом деле взять да и махнуть в Киев, повидаться с теми, кто во дворе остался, побродить сентиментально по памятным местам, отмякнуть? Не в одном городе довелось потом жить, работать, но не сравнить же. Или только кажется это ему сейчас: не появись Ленька Закон, не разбереди душу — и в голову не пришло бы? И Киев нынче другой, и люди другие, и всё остальное. Интересно, сохранился ли тот старый дом, где ютился в подвале Гаврош? Девочка на фотографии… Надо же, и о Гавроше ни разу за все эти годы не вспомнил…

— А ты о Гавроше что-нибудь знаешь? Помнишь, бродяжка такой чудной, на цыганенка смахивал? К нам во двор еще приходил, пел пацанчик хорошо?

— Как же не помнить! Занятный был чудик. Вот только куда потом делся он, неизвестно. Поговаривали, будто мильтоны замели его, на краже какой-то попался, но точно не скажу, не видел его с тех пор. Чего ты вдруг о нем?

— Не знаю, всплыло вдруг…

* * *

Он шел с авоськой по улице и ел пирожок с повидлом. Ровно сорок копеек осталось после магазина, как раз на пирожок или стакан газировки с сиропом, но выбор, поколебавшись, он сделал в пользу пирожка. А Гаврош стоял возле того дома и смотрел на него. Верней, не на него, а на пирожок. Пристально так смотрел, не отрываясь. Напомнил того воришку, которого избивали на базаре, — такой же худой, смуглый и нечесаный, только лет поменьше, десяти, наверное. Тюкнуло что-то внутри, протянул ему, когда поравнялись, недоеденный пирожок:

— Хочешь?

Тот молча взял, быстро, показалось даже, что не жуя, проглотил, снова ожидающе уставился на него.

— Нет больше ничего. — Для пущей убедительности развел руками. Звякнули в авоське две молочные бутылки. Кроме них, лежали там еще буханка хлеба и пять коробков спичек. Теперь лохматый не отводил взгляда от авоськи. — Нет, хлеб не могу, домой целым надо.

— Спички.

Спичек было не жалко, стоили копейки, отдал ему один коробок. Для чего-то пошутил:

— Поджигать ничего не будешь?

— Курить.

Казалось, больше одного слова произнести тяжело ему.

— Давно куришь?

— Ну.

У них во дворе многие пацаны курили. Кто втянулся уже, дымил основательно, кто от случая к случаю, за компанию. Валёк тоже несколько раз попробовал, но не пошло. Кашель сразу забивал, тошнота подкатывалась. Если не с завистью, то с уважением поглядывал на тех, кому ничего не стоило вдыхать в себя этот горло дерущий дым; некоторые, Ленька, например, умели выпускать затейливые сизые колечки — высший пилотаж. Попытался для того же форсу курить не в затяжку, для виду лишь, но с тем же успехом. Отваживало еще, что папиросы или сигареты редко у кого водились, собирали на улице не дотла сожженные окурки, именуемые почему-то бычками. Те, кто побрезгливей, ссыпали табак из нескольких бычков на газетный обрывок, делали самокрутку. Тоже требовалось умение: так послюнявить краешек завертки, чтобы и приклеилось хорошо, и не намокло, — развалятся или гаснуть потом будут. Других мало смущало, что подобранные бычки перед тем побывали в чьих-то ртах, валялись на земле, — обдули, и все дела. Но оба эти варианта были ему противны, надо было заставлять себя. Хоть и многим можно было бы пожертвовать, чтобы, не шкет уже и равный и среди равных, слушать или самому говорить, сосредоточенно покуривая, поплевывая. Поплевывая — обязательно. Этот цыганенок, по виду легко было судить, особой привередливостью вряд ли отличался, уж больно неприглядный был, запущенный. Спросил у него:

— Ты с кем живешь?

— Ни с кем.

— Никого нет у тебя?

— Нет. — Наконец-то одарил целым предложением: — А тебе зачем?

— Так, низачем. — И ушел.

Снова повстречал его дня через два, у того же дома — все так же подпирал спиной стенку, с тем же отсутствующим выражением на замурзанном лице. Останавливаться не стал, но тот вдруг сам окликнул его:

— Хочешь, покажу чего?

— Давай, — ответил, чуть поколебавшись.

— Пойдем.

Идти куда-то за ним хотелось еще меньше, но любопытство пересилило. Спустился вслед за ним по щербатым ступенькам в подвал, поозирался, сразу понял, что здесь-то цыганенок и живет. Тусклого света, проникавшего через маленькое, кошке только пролезть, окошко, хватало, чтобы рассмотреть убогое жилище. Это даже не подвал был — когда-то здесь, наверное, дворник хранил свои лопаты и метлы, совсем небольшая каморка. У дальней стены лежал продавленный полосатый матрас, в углу — куча какого-то тряпья, несколько разномастных ящиков служили мебелью. И воздух был тяжелый, застоявшийся.

Цыганенок запустил руку в один из ящиков, покопался в нем, затем разжал кулак:

— Видал?

На ладони его лежало маленькое желтоватое сердечко. Может быть даже, золотое. Валёк знал, что это за штуковина — медальоном называется. Носят его на шее, а внутри должно быть что-нибудь самое дорогое, памятное: фотография или, например, прядь волос. Последнее, наверное, что осталось у цыганенка от прошлой жизни. Непонятно лишь, зачем привел сюда показывать. Но взял, попробовал приподнять крышечку, удалось не сразу. Внутри, как и ожидал, была фотография девочки. Девочки очень красивой, таких на подарочных открытках рисуют — со светлыми кудряшками и большими улыбчивыми глазами. И родинка на левой щеке. Никакого сходства с цыганенком, но все-таки спросил:

— Твоя сестра?

— Нет, это твоя.

— Моя сестра? — изумился.

— Нет, это будет твоя. Я тебе дарю.

Теперь все прояснилось. Цыганенку хочется добром отплатить за добро, и этот медальон, найденный им где-то, единственная ценная вещь, которой обладает. А такую замечательную сестру он, Валёк, хотел бы иметь. Нет, не сестру — лучше бы подружку, она и по возрасту ему подходит, с ней интересно было бы. Все пацаны обзавидовались бы. Звали бы ее Таней. Почему Таней, сказать бы не смог, но верилось почему-то, что другого имени у этой девочки просто быть не может. И сам медальончик тоже красивый. Раздобыть где-нибудь тоненькую цепочку — и на шею. Вообще-то, мужчины ничего такого не носят, только женщины, но под рубашкой никто не заметит. Не сейчас летом, конечно, когда не спрячешь, а попозже. И — следующая мысль, внезапная, чумная: вдруг все это неспроста, не случайность? Замыслил что-то, снова знак ему подает этот неведомый Кто-то? Или ведомый? Какой знак? Чтобы искал девочку с фотографии? Просто ждал ее, надеялся? Чтобы знал, кого должен ждать? Если не она или не похожая на него, значит, не его судьба? А судьба — это кто? Разве Наташа — его судьба? Этот Кто-то о Наташе знает, не нравятся ему их занятия? Знает что-то больше чем Валёк, предупреждает?..

А вдруг эта штуковина в самом деле золотая, цыганенок о том и понятия не имеет? За нее тогда много денег получить можно. Хватило бы пацану надолго, чтобы еду себе покупать и одежду, — лету не вечно длиться, что в холода делать станет? И он, Валёк, лишит его сейчас этого, присвоив медальон, воспользуется его простодушием. Хотя, с другой стороны, куда этот замухрышка сунется с такой дорогой вещицей? Кто поверит ему, что нашел? Украл, скажут, еще и в милицию потащат. Или в самом деле украл? Или не золотая? Надо бы выйти на свет, разглядеть хорошенько.

— Откуда она у тебя?

— Нашел.

— Где нашел?

— Здесь.

— Не жалко отдавать? Вдруг она золотая.

— Мне зачем?

— Деньги большие мог бы за нее получить.

— Украл, подумают.

— А ты точно не украл?

— Точно.

Вот так, значит. У цыганенка возникли те же опасения, что и у него. Но почему все-таки решил расстаться с такой красивой вещицей, отдать ее совсем чужому человеку? Неужели из-за половинки пирожка и коробка спичечного? Тронуло, что Валёк сам пирожок ему предложил, участие к нему проявил? Все осложнялось тем, что очень захотелось оставить у себя это сердечко с девочкой, просто рука не поднималась вернуть.

— А почему ты надумал ее мне отдать? Я же тебе никто.

— Мы могли бы вместе.

Еще прозрачней. Мается, значит, одиночеством, медальон взамен предлагает. Думает, что «за так» никто с ним водиться не станет. Правильно, вообще-то, думает. Рядом с таким и показываться-то стыдно, не то что в дом к себе привести. Может, если бы помыть его, постричь, одеть нормально, тогда бы другое дело, но все равно никакого интереса: шкет он еще и дурковат — чему в этом подвале научишься, двух слов не свяжет. И чем вообще живет? Побирается? Все-таки ворует, как тот похожий на него базарный пацан? Этого только не хватало. Надо было что-то отвечать ему, как-то помягче, необидней разойтись. Уже потому хотя бы, что взял у него медальон. Выгадать время, сказать, что сейчас торопится куда-нибудь, а потом уже, не наспех, обмозговать, как быть с ним? Хоть и подсказывало что-то: лучше бы держаться от него подальше, меньше проблем будет. Но сначала нужно было выяснить самое существенное, от чего многое зависело: на что он живет. Если ворует — так можно вляпаться, что проклянешь тот день, когда поделился с ним пирожком с повидлом…

— Ты на милостыню живешь?

Цыганенок засопел:

— Я не побираюсь, мне сами дают. Я пою.

— Кому поёшь?

— Всем пою. Меня там все знают.

— Где знают?

— В электричках, где ж еще.

Теперь все окончательно высветилось. Несколько раз в электричках ездить доводилось, насмотрелся. Подают только, наверное, плохо этому Гаврошу, иначе не изголодался бы так.

— Хочешь, тебе спою? — неожиданно предложил Гаврош.

— Ну, спой.

И он запел. «Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола как слеза»… Хорошо запел, красиво. Не верилось даже, что такой звонкий, сильный голос может таиться в столь тщедушном теле. Дослушал песню до конца, искренне похвалил:

— Здорово ты поёшь, артист прямо. Тебя как звать?

— Гаврик.

Поразило и то, что по странному совпадению нарёк он его сейчас про себя Гаврошем.

— Ты цыган?

— Не знаю. Но мама, наверно, не цыганка, я ее помню.

— На войне убили?

— Нет, под поезд попала. Давно уже, три года назад. Я так один на вокзале и остался. А откуда и куда ехали, не знаю…

Вернувшись домой, озаботился, куда бы спрятать медальон, чтобы никому на глаза не попался. Но затем рассудил, что лучше рассказать обо всем маме, все равно ведь рано или поздно обнаружится. Заодно узнает, из чего сделан медальон, мама в этом разбирается.

Сердечко оказалось не золотым — кажется, томпак этот сплав назывался — и он не постиг, хорошо это или плохо — каждый вариант имел свои преимущества и недостатки. Историю знакомства с Гаврошем — так мысленно звал уже его — мама выслушала со вздохами, даже прослезилась. Недоумевала, что целых три года никому нет дела до бездомного мальчика, не определили его в детский дом. Потом уже, когда сошелся он с Гаврошем, узнал, что в детский дом тот попадал, и не однажды, но всякий раз удирал, не нравилось ему там. А мама вдруг захотела повидаться с Гаврошем, попросила привести его.

— Ничего, если я тебя Гаврошем звать буду? — спросил у него, когда снова встретились. — Мне так больше нравится.

— Мне без разницы, — пожал плечами. — Нравится — зови. Это по какому — по-польски?

Объяснил ему, кто такой Гаврош, заодно выяснилось, что буквы он знает, но читает с трудом. И неожиданно себя повел, когда Валёк сказал, что вечером поведет его к себе в гости, мама хочет с ним познакомиться, — поувял, стал отнекиваться. Истолковал это Валёк по-своему:

— Ты боишься мою маму?

Ответ еще больше озадачил. Сказал Гаврош, что ничего он не боится, просто сегодня не может. Вот завтра, например, не против. Договорились на завтрашний вечер. А на следующий день увидел Гавроша преобразившимся, встретил бы на улице — не узнал. Лохматая голова была аккуратно, с чубчиком впереди, подстрижена, красовался в приличной незастиранной голубой рубашке, в штанах незаношенных. И вообще по всему чувствовалось, что к визиту он тщательно готовился и, судя по лицу и шее, еще и выкупался, не понять лишь было, где и как сподобился. Конечно же, хотел понравиться маме, впечатление произвести.

— Тебя прямо не узнать, — похвалил его. — И в бане, смотрю, побывал?

— Нет, это всё на вокзале, — туманно пояснил. — Если попрошу.

Мама тоже удивилась, когда увидела Гавроша. Ожидала, по рассказам сына, не такого гостя. К его приходу тоже подготовилась: суп гороховый сварила, пирожки с капустой испекла — конечно же, прежде всего хотела подкормить маленького бродяжку. И тетя Поля в стороне не осталась, свою лепту внесла — купила для него конфет к чаю. Миша ничего не припас, но остался дома, любопытно ему было взглянуть на подвального обитателя.

Но самым невероятным было, что тетя Поля знала девочку с родинкой из медальона. И звали ее Таней, что вообще наповал сразило. И родителей ее знала — Танин отец был портным, тетя Поля шила у него до войны, в доме у них бывала. В том, где сейчас подвал Гавроша. Больше того, знала даже, что Танин отец был евреем, его вместе с женой расстреляли в Бабьем Яре. А девочка спаслась, успели спрятать соседи. Но не знала тетя Поля о дальнейшей Таниной судьбе. И Валёк тут же решил обойти всех соседей, разузнать — вдруг девочка из медальона до сих пор там живет. Так и поступил, и первая же бабушка, сидевшая во дворе на лавочке, рассказала ему, что Таню после войны разыскал какой-то родственник и увез. Куда увез, в другой город или в другой киевский район, никому не известно. Как и неизвестно, куда девались потом спасшие Таню соседи — они уже давно здесь не живут. Но до самого отъезда из Киева почему-то не покидала его уверенность, что все-таки встретится обязательно с Таней. Потому что не могло все это быть просто совпадением — зачем же тогда имя угадал, поверил? И долго еще, в Киеве и не в Киеве, идя по улице, всматривался в лица встречных девочек, а затем, повзрослев, — девушек в несгинувшей надежде на счастливый случай, привычкой сделалось. Многие, светловолосые и кудрявые, походили на нее, только без родинки на щеке. Такая родинка была у девушки, в одной группе с которой сдавал он вступительные экзамены в медицинский институт. Волосы, правда, были потемней и не кудрявились, и звали Олей, но все равно похожа. Будущая его жена.

Гаврош, придя к ним, до того оробел, что полыхал весь и прятал руки, каждое слово с трудом давалось. А отмолчаться не мог, потому что приставали к нему мама и тетя Поля с расспросами. Но постепенно оттаял, согласился поесть суп, а пирожки уже наворачивал за милую душу. И видно было, как радостно ему ощущать себя как бы членом семьи, сидеть за одним столом, быть кому-то нужным и интересным. Когда спеть его попросили, ломаться не стал, снова порадовался, что нравится всем, как он поет, удовольствие доставляет. Угощали его, подпевали ему, хорошим, сердечным получился вечер. И лишь когда, под конец уже, мама осторожно завела разговор, что надо бы ему покинуть свой подвал, не дело это, в детском доме во всех отношениях будет ему лучше, сразу потускнел он, засобирался.

С того дня Гаврош — с легкой руки Валька все уже звали так его — нередко появлялся и в доме у них, и во дворе, познакомился с дворовыми ребятами. Но вдруг пропадал куда-то на несколько дней, и ни разу, как Валёк ни допытывался, где тот был, не признавался. В тот первый вечер, когда Валёк вышел проводить его, Гаврош с неприкрытой завистью сказал:

— Хорошо вы живете, и квартира у вас такая хорошая.

А Валёк впервые тогда подумал, как всё в этом мире относительно: Гаврошу после его подвала их комната в коммуналке чуть ли не хоромами показалась…

Попрощаться с Гаврошем не удалось. Дня за два до отъезда опять куда-то исчез, так больше и не увиделись. И медальон с Таниной фотографией потом запропастился куда-то, скорей всего, во время одного из переездов. Лет, наверное, двадцать назад, забыл уже по какой причине, вдруг вспомнил о нем, искал, не нашел. Оля тоже не знала, куда он мог подеваться…

* * *

— Слушай, — спросил Леньку, — а ты ведь не куришь. Раньше, помню, коптил вовсю. Давно бросил?

— С полгода уже. На спор. Поначалу места себе не находил, мучился страшно, особенно когда закуривал кто-то рядом, а потом ничего, поотвык, сейчас не тянет даже.

— На что поспорили—то?

— Не поверишь, из-за сучки одной.

И рассказал. Приблудилась к ним как-то дворняга, симпатяга и умница, прижилась, полюбили ее, подкармливали. Со временем родила она пятерых щенков, о них тоже позаботились, закуток соорудили. И что интересно, Жучка, так ее назвали, со всеми добрая и ласковая, невзлюбила начальника автобазы. Агрессии, разумения у нее хватало, не проявляла, но сразу скрывалась при его приближении, могла и поворчать, если цыкал он на нее. От начальника не укрылось это, он тоже симпатий к ней не питал и не раз выражал недовольство, что поразвелось тут всяких блохастых, порядка никакого нет. Но дальше слов не шло, потому, может, что видел, как прикипели к ней все, не хотел из-за ерунды связываться, и без того вся работа валилась. Или просто не до Жучки ему было, забывал, когда на глаза не попадалась. Но увидев копошившихся пятерых новых собачат, возмутился, велел завгару сегодня же щенков утопить, мамашу их сюда на пушечный выстрел не подпускать, а лучше бы утопить вместе с ними, чтобы глаза больше не мозолила. Ленька как раз курил рядышком, слышал это, вмешался. Сказал ему, что не надо тут живодерню устраивать и вообще грех на душу брать. Тот ответил, что пусть тогда забирает сучку с детенышами себе домой, если такой безгрешный и жалостливый. Ленька возразил, что это собака общая, не он один за нее в ответе. К тому же славная она псина, все к ней привыкли, ничего для нее не пожалеют, зачем же людей радости лишать.

— И ты ничего не пожалеешь? — ухмыльнулся начальник.

— Я — как все. — И прикурил, разволновавшись, новую сигарету от догоравшей прежней.

— А вот курить ради сучки этой бросишь? — подначил — знал ведь, что Ленька по две пачки в день высмаливает.

— Надо будет — и брошу, — ушел от прямого ответа Ленька.

С того и пошло. Начальник — сам он некурящий был и дыма табачного не терпел — на спор пошел: жить сучке и щенкам, пока не увидит он Леньку с сигаретой. А увидит — грех, значит, на Леньке будет, чтобы зря языком не трепал.

— Я, Валёк, и сам бросать собирался. Кашель такой, по утрам особенно, душить начал, еле отдыхивался; понял, что завязывать надо. Откладывал всё — то с понедельника, то с первого числа. А тут еще печень прихватывать стала, какой-то гепатит цэ у меня выявили, врач пугал, чтобы не выпивал, а о куреве и думать забыл, иначе не поздоровится. Но я не из-за этого, и не из-за Жучки даже. Смотрел он на меня, как на слабака последнего, ухмылочка такая гнусная. Лучше, подумал, изводиться буду, чем он потом с этой своей ухмылочкой поизгаляется надо мной, крепиться стану до последней возможности. Пока держусь. Хвали, доктор.

А Валентин Аркадьевич о своем подумал. Беда Ленькина, значит, с этого гепатита и началась, нередкий случай.

— Как же не похвалить? Уж здоровья-то оттого, что курить бросил, точно не поубавилось.

И Ленька вдруг мечтательно вздохнул:

— Я, Валёк, хочу еще десяток лет прожить. Вот для этого в самом деле ничего не жалко.

— Почему десяток?

— До нового века. Ужасно интересно, что ты! Представляешь, поздравлять все друг друга будут не с новым годом, а с новым веком! Да что с веком — с тысячелетием! Обалдеть! Неплохо бы, конечно, и потом землю потоптать еще, поглазеть, какая в этом новом веке житуха пойдет. Кажется почему-то, что совсем другая, на нынешнюю не похожая. Очень уж тянет посмотреть, чем эта перестройка горбачевская обернется.

— И чем, по-твоему? — полюбопытствовал Воскобойников.

— Должны бы лучше зажить, иначе зачем бы все это зачинать, людей манить. Эти его ускорения-гласности меня меньше колышут, мне чего надо? Мне, например, надо, чтобы если захотел чего-нибудь купить себе поесть или из вещей — иду в магазин и покупаю. Хоть то, хоть это, чего душа желает, и чтобы без этих клятых очередей, и чтобы заработанных денег на все хватало. А еще куда хочу — туда и еду, что хочу — то и говорю, без вопросов. Я тут в несколько магазинов ваших заглянул — те же пустые полки, что и у нас, задавили народ совсем, после войны не многим хуже было, что ты! Так то ж после войны! А тебе верится, что получше будет?

— Как Денис мой говаривает, мечтать не вредно. Да и кто ж добра не хочет? Вот боюсь только, что наши партийные и комсомольские боссы так перестроятся, что все бандюги всплакнут от зависти.

— А у нас шуткуют, что следующий этап после перестройки — перестрелка.

— У нас тоже. Не приведи Господь.

Неподалеку остановился паренек того шаткого возраста, когда ломаются голос и самомнение, с чахлой растительностью под носом и длинными патлами под нахлобученной козырьком назад бейсболкой, с перстеньком на пальце.

— Глянь, — незаметно кивнул на него Ленька, — будущий хозяин двадцать первого века. Дождешься от него добра, как же. От такого.

— Почему бы нет? — защитил паренька Воскобойников. — Денис мой в его годы такой же был, выпендривался, и ничего, оболтусом не вырос, врач толковый, кандидатская на выходе.

— Нет, ты мне скажи, — заводился Ленька, — ну зачем он кепку задом наперед напялил? Ну вот для чего? Ведь себе же во вред, козырек для того и придумали, чтобы солнце не мешало. А я тебе скажу, для чего. Сигнал он подает, что не такой как все, никто ему не указ и закон ему не писан! Тоже выпендривается, скажешь, опять сына своего тыкать мне будешь? Ты его запомни, Валёк, хорошо запомни! Это он тебя в новом веке по стене размазывать будет, на помойку тебя, старого пердуна негожего, выбросит! Он тебе такую перестройку с гласностью устроит, что света белого не взвидишь!

— Ну уж, — постарался спустить на тормозах. — Не нагнетай. И потише давай, он уже на нас посматривает.

Паренек в самом деле заметил, что привлек их внимание, подошел, неожиданным баском попросил:

— Закурить не найдется, отцы?

— Какие мы тебе отцы? — вскинулся Ленька. — Был бы я твой отец, я б тебя… — И вдруг набычился: — А ну надень кепку как положено! И колечко свое барахляное сдери, не срамись, баба ты или мужик?

Паренек спокойно, даже как-то сочувственно, посмотрел на него:

— Пить надо меньше, папаша. Позеленел уже весь. Извини, что папашей назвал, сорвалось. — И отошел, глубоко сунув руки в карманы.

— Ну, что я тебе говорил? — криво усмехнулся Ленька. — Они еще с нами за всё поквитаются. Каждое словечко нам припомнят, всё, что поперек им было, что ты!

— Поживем — увидим. — Воскобойникову не хотелось продолжать этот разговор.

Ленька тоже замолчал, облокотился о поручень, воткнув подбородок в сплетенные пальцы. Валентин Аркадьевич смотрел на Ленькину худую согнутую спину, в который уже раз пожалел его. И знал, что испортилось у Леньки настроение не только из-за перепалки с юнцом в бейсболке. А тот тоже хорош, обязательно нужно было уязвить пожилого человека тем, что плохо выглядит. Безжалостные они, эти молодые, не пощадят. Ни друг друга, ни кого другого. Один шанс из тысячи, что удастся Леньке встретить новый век. Пожалуй, и этого одного нет. Уйдет он, последний Закон, — и следа не останется. Ванну в квартиру втиснуть — не ему заботиться.

Чуть впереди и справа сидел в лодке за веслами дочерна загоревший парень, напротив него — прямо-таки идиллическая девушка в белом платье, с ромашковым венком на голове. Когда поравнялись, она заулыбалась, приветственно помахала рукой. Он ответил ей тем же, толкнул Леньку в бок:

— Помаши ей тоже, бирюк, уважь красавицу. — А когда Ленька вяло шевельнул ладонью, сказал ему: — Не всё так беспросветно, дружочек, в новом веке будет еще и эта милая девушка. Уж не знаю, кто она и что, но хватило мне одного того, что пожелала нам, чужим седым дядькам, счастливого пути. И девушка прелестная, неужели не оценил?

— Оценил, — слабо усмехнулся Ленька. — Даже позавидовал.

— Захотелось побывать на месте кавалера такой гарной дивчины?

— Не в том дело. Хорошо ему, молодому, здоровому, сильному, такие девчонки в него влюбляются, все беды нипочем. Только одного не знают они и знать не могут. Да и не должны.

— Это чего же? — насторожился Воскобойников.

— А того, что тоже состарятся, ни платья белого не будет, ни веночков, ни лодочки этой, а будут лишь проблемы и проблемы, одна другой хуже, тем все и кончится.

— Балбес ты, — буркнул Воскобойников и теперь сам отвернулся.

А жизнь на катере забила радужным ключом. Динамик без передышки исторгал развеселые мелодии, народ задвигался, заплясал. Места внизу не хватало, вскоре и верхнюю палубу заполонили удалые танцоры, многие в годах уже серьезных, при внушительных животах. Воскобойников попытался вспомнить, когда в последний раз доводилось ему не то что плясать так азартно, а вообще танцевать, размышлял, способен ли уже вот так беспечно, напропалую отрываться.

— Да повернись ты! — укорил Леньку. — Посмотри, как хорошо людям. Думаешь, у них проблем нет, все здоровы и удачливы? Но сегодня их день, праздник, может, такой некалендарный — День одного дня, незамотанного. Тебя послушать — вообще жить не стоит.

Ленька повернулся, хмыкнул:

— Пить меньше надо.

— Ты кого процитировал?

— Никого. И от музыки этой кретинской оглохнуть можно. Что за моду взяли — грохотать так, что поговорить нет возможности. Или специально делают, чтобы не беседовали люди, пили, жрали и скакали?

— Я был не прав, когда балбесом тебя назвал.

— Да ладно, чего там.

— Ты не балбес. Ты Раиса Тарасовна, не забыл ее?

Ленька чуть помедлил, затем ответно ткнул его локтем в бок:

— А ты тогда Мухобойка!

— Аминь.

И уже до самого Старочеркасска Ленька больше не куксился, даже, казалось, симулировал безмятежность настроения, чтобы прогулку другу не портить. Знал, как тешат Валька рассказы о детских годах, старательно копался в памяти.

— Во чего вспомнил! — схватил Воскобойникова за рукав. — Мы же думали, ты писателем будешь, а ты в доктора подался!

— Почему писателем? — удивился.

— Ну как же! — обрадовался Ленька. — Про котенка своего рассказ написал, читал нам. Складно так написал, с юмором!

— У меня разве был котенок?

— Что ты! Еще, помнится, эта Раиса Тарасовна твоя пообещала пришибить его, если на кухне еще раз увидит, а Вовка Горелый взял его себе, выручил, неужели забыл?

Точно, — снова подивился редкостной Ленькиной памяти, — был у него котенок, только совсем недолго. Мурзик. Чуть ли не на колени становился перед мамой и тетей Полей, чтобы разрешили у себя оставить. И Вовку Горелика, которого во дворе Горелым звали, вспомнил. И о том, как рассказ о Мурзике написал и в самом деле решил в писатели податься, не одному же Мише…

* * *

Задумал это, когда попалась ему в руки Мишина тетрадь со стихами. Чтобы Миша много на себя не брал и не строил из себя. Знал, что так ловко, как Миша, рифмовать не сможет, но не обязательно ведь стихи писать, можно и прозу. Прозу даже лучше, потому что стихи мало кто любит, а прозу все читают. Не знал только, о чем написать, сюжет интересный в голову не приходил. Хотелось что-нибудь смешное сочинить — это больше всего любят. Виделось уже, как восхитится мама, что сын у нее такой талантливый, не хуже, чем у тети Поли, как по-другому глянет на него возомнивший о себе Миша.

С котенком же была отдельная история. То ли подбросил его кто-то, то ли сам приблудился. Маленький совсем и очень красивый: сам черненький, а грудка и кончики лапок белые, словно специально кто-то раскрасил. Возвращался из школы — и увидел его, сидевшего под дверью их квартиры. И так жалобно котенок мяукнул, так умоляюще поглядел, прямо сердце защемило. Понял, что покоя лишится, если мимо сейчас пройдет, оставит малыша бедовать на улице.

Кошек он всегда любил. И всегда, сколько помнил себя, хотел, чтобы жила у них в доме кошка. Но теперь об этом лишь мечтать можно было. Не потому только, что в их маленькой комнате развернуться негде. Раиса Тарасовна такое бы им всем устроила — подумать страшно. И не было бы у него с этим котенком ни единого шанса, если бы не уехала как раз в санаторий Раиса Тарасовна. Скорей всего, поэтому и вняли его мольбам мама с тетей Полей, решились побаловать его до возвращения грозной соседки.

А Мурзик был замечательным котенком, на диво смышленым и ласковым, даже Миша привязался к нему. Мурзик же больше всех полюбил маму, при каждом удобном случае старался на колени к ней запрыгнуть. И еще очень любил он под халат к ней забираться, дремал там. У мамы был длинный, почти до пола халат, и то ли теплей там Мурзику было, то ли домик себе такой уютный придумал. Кошки, Валёк давно заметил, вообще любят, чтобы у них какая-то крыша над головой была. Во дворе, например, под машиной норовят пристроиться — Валёк всегда боялся, что не успеют выскочить, когда машина тронется, — а если в комнате после дождя зонтик раскрытым, чтобы просох, оставляют, под ним сидят. Мурзик тоже очень любил посидеть под зонтиком.

В тот день стояла мама у кухонного стола, еду готовила, а Мурзик опять под халат к ней залез. Валёк вышел на кухню попить, не знал, как и мама, что котенок под халатом прячется. Вдруг такой истошный вопль раздался, что он чуть стакан не выронил. Мама, наступившая нечаянно Мурзику на лапку, от неожиданности тоже вскрикнула, дернулась, равновесия не удержала, рукой махнула и сбросила с примуса кастрюлю. Кастрюля вниз полетела — и прямо на вырвавшегося из темницы котенка. Повезло еще, что вода в кастрюле не успела нагреться. Звон, грохот, брызги. От второго такого «подарка» Мурзик совсем ошалел. Завопил еще отчаянней, на бок шлепнулся, вскочил, глаза блюдцами, шерсть мокрая дыбом — и стрелой умчался, задрав хвост. А мама, за сердце схватившись, плюхнулась на табуретку, да на самый краешек угодила, чуть не упала, за стол уцепилась, посуда с него поехала, тарелка вдребезги. Он едва не умер со смеху. Мама сначала огорчилась, уже потом, когда в себя немного пришла и отдышалась, посмеялась вместе с ним.

И захотелось ему эту забавную историю описать. Причем, интересно было не только то, как кому досталось, а кто что подумал, что вообразил, чего испугался. Включая Мурзика. О Мурзике вообще интересней всего — любопытно было бы влезть в его шкуру, подумать его кошачьими мозгами, заговорить его кошачьим голосом. Два дня промаялся, на третий приступил к задуманному. Дело это оказалось не простым, намного тяжелей, чем поначалу казалось. Выстроить всё, сплести, по полочкам разложить. Но решил не сдаваться, осуществить задуманное. Намучился — словами не передать. И что всего непонятней, муки эти доставляли удовольствие. Ну, если не удовольствие, то удовлетворение какое-то. Сравнить можно с тем, к примеру, как возвращаешься домой, полдня мяч погоняв, сил нет, ноги заплетаются — а все равно приятно. Трудился два дня, воскресенья не пожалел. Зачеркивал, исправлял, дописывал, переделывал. И все-таки закончил. Взял чистую тетрадку, переписал набело, аккуратно. Потом заново прочитал, что получилось. И старался так читать, будто это не он сочинил, посторонними глазами. Понравилось. Даже сам смеялся, читая. Особенно в том месте, когда на Мурзика кастрюля с водой летит.

Был уже поздний вечер, мама спросила, чем он занимается, почему спать не ложится. А он так скромненько глаза опустил и обыденным тоном сказал:

— Да вот, рассказик написал. — И тетрадку ей протянул.

— Я думала, ты уроки делаешь, а ты… — начала мама, но вдруг запнулась, заморгала: — Как это — рассказик? Ты что, в самом деле напи…

Не договорила, раскрыла тетрадку, начала читать. А он за выражением ее лица следил. И так волновался, будто жизненный вопрос для него решался. А когда мама, читая, заулыбалась, прямо камень с души свалился. Мама закрыла тетрадку, раскраснелась, засияла, обняла. Уж и умничка он, и солнышко, и радость ее, дала почитать тете Поле. Тете Поле тоже понравилось, она даже не улыбалась, как мама, а похохатывала. Дошла очередь и до Миши. Тот взял тетрадку с таким видом, словно одолжение делал. Не смеялся, конечно, и не улыбнулся ни разу, но тоже похвалил, изрек, что рад появившейся у братца-футболиста тяги к интеллектуальным занятиям. И напомнил о фамильных писательских склонностях. Но ложку дегтя все-таки не преминул добавить, сказал, что настоящий писатель должен быть хорошим психологом, в суть вещей проникать. Ведь если разобраться, история с Мурзиком была не комическая, а трагическая. Котенок перепугался насмерть, пострадал, маму едва сердечный приступ не хватил, и вообще все могло большим несчастьем обернуться. Поэтому смех должен быть обязательно добрым, незлобивым, не нужно путать юмор с зубоскальством.

Настроение сразу же потускнело, но Миша, глянув на хмурившуюся маму, все же добавил, что все равно молодец Валёк, и надеется он, что братец будет развивать свои творческие способности. Вот только еще немного дегтя — не мешало бы грамматику подтянуть, ошибок многовато.

Ночью долго не мог заснуть, с боку на бок ворочался. Мысли всякие в голову лезли. О том, например, что писателю — уже не сомневался, что станет писателем, — вовсе не обязательно быть шибко грамотным. Даже Пушкин, всем известно, плохо в лицее учился — разве это помешало ему стать великим? А еще думал о том, что с этим рассказом дальше делать. Ужасно хотелось, чтобы как можно больше людей его прочитали. Прежде всего, конечно, в классе — вот уж сюрпризик всем будет. Остановился на том, что даст поначалу тетрадку Юрке Пичугину. Во-первых, был еще тогда Юрка лучшим другом, а во-вторых — у Юрки язык за зубами не держался, в тот же день вся школа узнает, что Валёк Воскобойников стал писателем. Утром подождал его перед школой и красиво так сказал, протянув тетрадку:

— Я тут рассказ написал, мне не безразлично твое мнение.

Думал, Юрка глаза от изумления выпучит, но тот лишь гмыкнул, сунул тетрадку в портфель и затараторил о том, какой вчера обалденный конструктор ему купили, будто ничего интересней быть не может. Валёк обиделся, но виду не подал. Чтобы не думал Пичуга, будто его мнение кому-то в самом деле так уж не безразлично. День терпел, второй — Пичуга о рассказе и не заикнулся. На третий не выдержал. После уроков шли вместе, спросил, как бы между прочим:

— Ну, как тебе мой рассказ?

— Какой рассказ? — удивился Юрка.

— Я ж тебе тетрадку с ним давал! — С каким удовольствием дал бы сейчас Юрке по шее!

— А-а, рассказ! — хлопнул себя по лбу Юрка. — Я и забыл о нем!

— Давай сюда тетрадку. — Постарался, чтобы голос не дрогнул.

Думал, Пичуга смутится, может быть даже, извинится, что все так нехорошо получилось, друг ведь. Не тут-то было. Юрка вытащил тетрадку, сунул ему и начал зудеть о том, как математичка несправедливо пару ему сегодня влепила. А Валёк, придумав, что надо в одно место забежать, свернул в проулок.

Утром следующего дня надумал показать рассказ Саньке Хавкину. Хава, единственный в классе отличник и председатель совета отряда, писал стихи, нараспев читал их на школьных собраниях, был бессменным редактором классной стенгазеты. Тарабарские Санькины вирши Вальку не нравились, да и сам Хава, много о себе мнящий, был не по душе, но все-таки тот какое-никакое отношение к литературе имел. Заодно пусть Хава узнает, что на нем свет клином не сошелся, меньше воображать будет. Тетрадку ему решил отдать после уроков, когда Хава домой пойдет. На всякий случай, чтобы никто из ребят не увидел. Подкараулил, дождался, пока никого рядом не окажется, и слово в слово повторил сказанное раньше Юрке:

— Я тут рассказ написал, почитай, мне не безразлично твое мнение.

Хава несколько секунд подозрительно на него таращился — уж не разыгрывает ли? — затем молча взял тетрадку и удалился. А на другое утро, еще звонок не прозвенел, подошел и так же молча отдал тетрадь. Стеклышками очков блеснул, губы поджал, круто развернулся — и затопал прочь, откинув голову. Можно было подумать, что оскорбили его чем-то.

Тетрадку раскрыл — и обомлел. Хава красными чернилами грамматические ошибки исправил — потом семь штук насчитал, — вывел в конце огромную красную двойку и размашисто, по-учительски, расписался. Еще то взбесило, что рассказ придется заново переписывать — кому теперь в таком виде покажешь? Весь день придумывал, как отомстить обнаглевшему Хаве, потом решил, что не станет мараться, просто никогда даже в сторону его не посмотрит, Санька для него пустое место. А если вдруг заговорит Хава с ним — повернется к нему спиной, будто не видит и не слышит.

Рассказ, деваться было некуда, пришлось переписать в другую тетрадку. Но нет худа без добра, заодно и кое-что изменил, слова более точные подыскал. Сейчас, когда время прошло, выпуклей увидел. Ну, и ошибки, конечно, исправил.

Странное дело, все эти дни не покидало ощущение, будто потерял что-то очень нужное, без чего обойтись не мог. Прямо жизнь стала не мила. Казалось, если не прочитает еще кто-нибудь рассказ, — измается вконец. И пришла в голову отличная мысль. Удивительно, что раньше до нее не додумался. Конечно же, следовало показать рассказ Светлане Ивановне — она ведь русский язык и литературу преподает. И тетрадку ей следовало отдать так же, как Хаве, чтобы никто не заметил. Дождался Светлану Ивановну на последней перемене возле учительской, вынул спрятанную за пазухой тетрадь и скороговоркой выпалил:

— Светлаванна, пчитайте, пжаста! — И убежал.

На следующий день, в пятницу, Светлана Ивановна после своего урока подозвала и сказала, чтобы в конце дня задержался, нужно поговорить. До конца еще два урока оставалось, намучился. Повезло, что не вызывали, а то бы бекал и мекал.

Разговаривали в опустевшем классе. Светлана Ивановна считала, что не туда у него мысли направлены, не о том пишет. Потому что литература должна не просто описывать события, а обязательно быть полезной, учить и воспитывать. Лучше, полезней всего, конечно, писать о жизни класса, о том, чтобы хорошо учиться и примерно вести себя. И вообще ему нужно активней участвовать в общественной жизни, особенно в работе стенной печати, потому что есть у него литературные задатки. Так и сказала: «задатки». И хоть бы словечко о том, понравилось или не понравилось, получилось или не получилось.

Он звука не издал, только головой вверх-вниз качал, чтобы истуканом перед ней не сидеть. И об одном мечтал — чтобы все побыстрей закончилось. Вскоре, к счастью, Светлана Ивановна поглядела на часы, недовольно поморщилась, вернула ему тетрадку и зацокала каблучками к двери. А он со своими литературными задатками остался. Плелся домой, и вспомнилась вдруг ему сказка «Гуси-лебеди». О девочке, которая брата своего искала. Лишь сейчас понял, о чем эта сказка. Не только о том, как унесли мальчика гуси-лебеди. Интересно, догадался ли об этом кто-нибудь, кроме него. Девочка спрашивает у печки, не видала ли та, куда гуси-лебеди братика унесли. А печка отвечает: поешь моих пирожков, тогда скажу. Спрашивает она у речки молочно-кисельной, речка говорить отказывается, пока девочка ее молока с киселем не отведает. Он теперь очень хорошо их понял. Испекла печь пирожки, а никто их не ест. И кисельные берега молочной реки никому не нужны. Как и не нужным никому оказался сочиненный им рассказ.

До того настроение испортилось, до того невтерпеж стало в себе носить, что не выдержал, взял и рассказал маме. Мама очень внимательно слушала, и он по глазам ее видел, что она правильно его понимает. Помолчала, задумчиво глядя на него, а потом сказала, что почти все писатели трудно начинали, доводилось им сталкиваться с непониманием и равнодушием. И если он действительно хочет заниматься писательством, если в самом деле считает это своим призванием, то должен упорно идти к своей цели, ни на что не обращая внимания. И посоветовала вот что. Не может быть, сказала, чтобы во всей школе не нашлось ребят, которые не заинтересовались бы его рассказом. Хотя бы из любопытства: что там сочинил пятиклассник. И он, если хватит у него характера, должен завтра повесить на школьных дверях объявление. Мол, тогда-то и тогда-то такой-то и такой-то будет читать свой юмористический рассказ «Мама и Мурзик». После чтения — обсуждение. Тем более что суббота завтра, можно договориться со Светланой Ивановной, чтобы разрешила собраться после уроков в их же классе, вторая смена не учится. И обязательно кто-нибудь, да и сама Светлана Ивановна, к нему придут. Уверена мама была, что не меньше десятка наберется.

Ему эта мамина идея сначала просто немыслимой показалась. Представил себе, как на него станут пялиться весь день, сколько он всего до конца уроков наслушается, — аж в животе заныло. И снова чуть ли не до полуночи заснуть не мог.

Решающую, наверное, роль сыграли мамины слова «если хватит у тебя характера». И утром, когда умывался, — все-таки решился. Будь, подумал, что будет. Но на все сто процентов характера все-таки не хватило. Написал объявление, не забыл о кнопках, примчался в школу пораньше, никого еще не было, приколол к входной двери листок, но на занятия в этот день не пошел. Тоже оказалось не просто, если домой возвращаться нельзя, заняться толком нечем и никого рядом нет. К тому же от нервотрепки и нетерпения время тянулось бесконечно. И вообще, казалось, все на него, без дела с портфелем слонявшегося, поглядывают, думают, что наверняка лодырь он и прогульщик.

Уроки заканчивались в половине второго. Последние полчаса просидел в скверике, откуда видны были уличные часы. Минутная стрелка двигалась со скоростью одно деление в сто лет. Наконец доползла она до заветной шестерки, но к школе он направился еще минут через двадцать, когда все, не пожелавшие слушать его рассказ, успеют разойтись.

Объявление кто-то снял, но это ничего уже не меняло. Прошел по гулкому пустому коридору и взмокшей ладонью потянул на себя дверную ручку. В классе сидел мальчик. В углу на последней парте. Один. Вовка Горелик с его двора, на два класса младше учился. И сидел как-то странно, словно спрятаться хотел или сбежать в любую секунду изготовился. Он и разглядел-то Вовку не сразу — от этого убийственного зрелища прямо-таки в глазах помутилось. Тонущий, говорят, за соломинку хватается. А человек, когда совсем плохо ему, старается что-нибудь придумать, чтобы хоть чуть полегче стало. Вот и у него спасительная мысль мелькнула: может быть, все подумали, что он заболел, раз в школу не пришел, и поэтому свой рассказ читать не будет? В первые секунды решил, что не станет перед одним мокроносым Горелым распинаться, это ж курам на смех получится. А затем передумал. Во-первых, пусть по крайней мере еще один человек узнает, что он сочинил. А во-вторых, нехорошо получится: все-таки Горелый терпеливо дожидался его, не то что другие. Хмуро спросил;

— Будешь рассказ мой слушать?

Вовка головой мотает и еле слышно шепчет:

— Буду.

— Тогда садись поближе.

Горелый перебрался на первую парту, а он, чтобы лицом к нему, сел за учительский стол и принялся читать. Оказалось, что вслух читать собственное произведение не так, конечно, тяжело, как сочинять его, но тоже не прогулка. Старался не бубнить, чтобы каждое слово понятно было. И на Горелого не глядел, в тетрадь уткнулся. Чувствовал только, что уши постепенно раскаляются, беспокоился, не заметит ли это Вовка. Во рту сухо стало, язык шершавым сделался, точно песком его обсыпали. Под конец голос сипнуть начал, гмыкать приходилось. Закрыл тетрадку и заставил себя поднять на Горелого глаза. Вовка, тоже отчего-то покашляв, спросил:

— В самом деле ты написал?

— А то кто же? — И глупо добавил: — Пушкин, что ли?

— Здорово, — похвалил Горелый. — Мне понравилось. И смешно как. А ты это все придумал или так и было?

— Примерно так и было, — солидно ответил. После Вовкиной похвалы язык уже не мешал и голос окреп. По Вовкиному лицу видел, что рассказ ему действительно понравился, не кривил Горелый душой. — Вообще-то, — протянул, — кое-какие эпизоды я, конечно, придумал, для художественного впечатления. В образе Мурзика, например. — Даже самому понравилось, как это сказал.

— Здорово, — повторил Горелый. — Я бы так никогда не смог.

— Да ну, — счел нужным изобразить смущение, — ничего особенного. Надо только очень захотеть, цель перед собой видеть. Ты попробуй, может, и у тебя получится. Вдруг и у тебя литературный талант, я ведь тоже раньше о себе ничего такого не знал.

— Вдруг не бывает, — вздохнул Вовка. — С таким талантом родиться нужно.

Он ощутил, как ширится в груди мягкое, пушистое тепло. И Горелый этот очень ему понравился. Упрекнул себя, что не обращал раньше на него, тихоню, внимания, как на пустое место смотрел. Хоть и шкет еще Вовка, но очень толковый, с понятием. А еще знал, что положено автору благодарить слушателей, тем более Вовку, единственного, кто пришел по объявлению. Кабы не Вовка — увидел бы перед собой пустой класс, тогда хоть вообще пропадай. В школе никому больше, и Валёк сейчас это окончательно понял, настоящая литература не надобна. И честно, не лукавя, все это Вовке сказал. А Вовка, когда он ему это говорил, краснеть начал. Застеснялся, наверное. Или очень уж приятно было Вовке слушать, как высоко его оценили. Если бы…

Горелый потом во всем признался. Он и объявления-то никакого в глаза не видел. Листок этот, скорей всего, сразу же кто-то с двери содрал, может быть даже, Санька Хава. А у Горелого в классе пацан один есть, бандюга, проходу никому не дает. Чем-то не угодил ему в тот день Горелый, пообещал тот после уроков отдубасить его. Шансов у Вовки не было — куда ему против такого? И решил Вовка спрятаться где-нибудь, переждать, пока опасность минует. Удачно ему пустой класс подвернулся. А Валёк заходит и спрашивает: «Будешь рассказ мой слушать?»…

Когда возвращались с Вовкой домой, прикидывал, надо ли попросить его, чтобы никому во дворе не говорил о рассказе. Все-таки двор — это не класс, во дворе чего угодно ожидать можно. Хотя, с другой стороны, совсем неплохо было бы, если бы и во дворе о его писательстве узнали, больше зауважали. Если повезет, конечно, и какой-нибудь Толян Кидала подначивать не начнет, тут не угадать. Остановился на том, что пусть всё само собой сбудется или не сбудется, как судьба распорядится.

А Вовка Горелый кому-то рассказал, сарафанное радио сработало безотказно. Убедился Валёк в этом, когда тот же Ленька Закон спросил насмешливо:

— Что ты там о котенке своем накалякал?

Отступать было некуда, буркнул:

— Не накалякал, а написал. Тебе-то что?

Ленька куражился:

— Горелый сказал, что юморно ему было. А я, может, тоже люблю посмеяться. Тащи его сюда. Слабо, что ли?

Сидели на бревнах человек пять, и Наташа с ними. Тоже трудно было понять, хорошо это или плохо. Если позориться, то лучше, чтобы Наташа это не видела. Но она же всё и перевесила — незаметно подмигнула ему:

— Давай, Валёк, покажи, что не слабо. — И кулачком союзнически тряхнула: не тушуйся, мол.

Не стушевался он. Сбегал за тетрадкой, с духом собрался, прочитал им. И не как Вовке Горелому, монотонно, а, как любила повторять Светлана Ивановна, с толком, с чувством, с расстановкой. С выражением, одним словом, опыт какой-никакой уже приобрел. А когда Наташа первой захихикала, потом еще кто-то к ней присоединился, уверенности прибавилось. Позволял уже себе эффектные паузы делать, поглядывая на слушателей. И еще убедился он тогда, что нет ничего слаще, если таланты твои признают, нахваливают, еще и прилюдно. Не мама или тетя Поля, с ними всё ясно, — а те, кому потакать ему или притворяться нет никакого резона. По-настоящему счастлив был…

Но — в этом тоже множество раз убеждался — плохое с хорошим всегда рядышком бродят. Хуже того — плохое так и норовит из-за угла пыльным мешком огреть, когда очень уж чему-нибудь радуешься, точно мстит за это. Вернувшись на коне домой, услышал, едва порог переступил, страшенный ор. Приехала Раиса Тарасовна, и сразу, по тому же закону подлости, увидела выбежавшего в коридор Мурзика. Сопротивляться было бесполезно, слишком не равны были силы. Попытался он умилостивить главную банщицу, подлизывался к ней и так, и сяк, чего только не обещал, но тем, похоже, лишь еще больше распалял ее. И мама тут защитить не могла. Судьба Мурзика была решена. Выручил Вовка Горелик, взял котенка, хоть бездомным бедный Мурзик не остался…

* * *

Что позабыл он о том котенке, Валентин Аркадьевич простить себе еще мог — и не такое в жизни бывало. Но что выветрилось из памяти, как писал он рассказ, писателем стать собирался, — просто удивительно, не пустяковина ведь. Неужели так сражен был утратой котенка, побудившего его к сочинительству, что вся тяга писать навсегда пропала? Но тут, чтобы досконально разобраться, хороший психоаналитик нужен, самому не постичь. Спросил Леньку:

— Ты в церкви хоть раз в жизни побывал?

— Ну. В Софийском соборе, к примеру. Родичи из деревни приезжали, показывал им наши киевские достопримечательности. Красотища там, что ты! Одних куполов тринадцать штук насчитал! А мозаики какие и эти, как их, фрески! Нам еще гид хороший попался, рассказывал — заслушаешься! Ты это к чему?

— Подплываем уже, сейчас увидишь здешний храм. С Софийским, конечно, не сравнить, но тоже есть на что поглядеть, знаменитейший.

Катер приткнулся к причальному мостику, пассажиры пестрой вереницей потянулись на берег. Судя по тому, что почти все гурьбой направились в одну сторону, тоже хотели посетить знаменитую казачью церковь. Воскобойников с Ленькой покинули катер едва ли не последними. Не хотелось смешиваться с гомонящей толпой, немного от всех поотстали. Шли по узкому длинному скверу, Ленька вдруг притормозил, восхитился:

— Смотри, раки! Здоровущие какие!

Маленький худой мужичонка, не по сезону облаченный в брезентовый плащ, продавал раков, кучками разложенных на газете. Раки были уже вареные, огненно красные и в самом деле все, как на подбор, рослые, налитые. Ленька нагнулся, втянул носом воздух. Даже на расстоянии ощущался идущий от них крепкий укропный запах — недавно, видать, из кастрюли вынули. Ленька с любопытством разглядывал этих странных, ни на что и ни на кого не похожих существ, их вычурные стебельковые глаза, проволочные усы, корявые клешни, их мученически загнутые хвосты.

— Надо же, — посокрушался Ленька, — столько прожил, а впервые вижу этих раков так близко и чтобы прямо вот так продавали! А что попробовать никогда не доводилось, это само собой. Ты их ел когда-нибудь? Какие хоть на вкус?

Воскобойников тоже впервые вживую познакомился с раками, лишь перебравшись в Ростов. И не сразу оценил, какая это вкуснятина, особенно если со знанием дела приготовить, подсолить. Довольно долго не мог понять, что хорошего находят в них ростовчане, отчего поглощают с таким удовольствием и в таких количествах. Не привлекало и то, что не просто было добраться до рачьей мякоти, приходилось раздирать жесткий панцирь, зачастую раня пальцы. В довершение ко всему не уверен был, что стоит овчинка выделки. Ну, с рачьим хвостом, называемым почему-то шейкой, еще куда ни шло — там хоть немного мяска раздобыть можно и добраться до него сравнительно легко. Но совсем скудные, твердющие клешни! И эта туземная манера шумно высасывать сомнительные рачьи внутренности! Но со временем распробовал, постиг всю прелесть, превратился в такого же заядлого ракоеда, как донские аборигены. К пиву — отдельная песня. Благо не так еще давно купить раков, недорого и в любом количестве, на Дону не проблемой было. И сейчас порадовался тому, что сможет чем-то побаловать Леньку. Если даже не совсем по вкусу ему придутся, по крайней мере заполучит то, чего в Киеве не сыскать, разве что в дорогих ресторанах. И удачно высмотрел неподалеку пивной ларек с небольшой, несколько человек всего, очередью. Тут уж, подозревал, перед Ленькой похвастать будет нечем, пиво наверняка захудалое, но тем не менее. К тому же имело смысл не спешить — стоянка катера, узнал, почти два часа, пусть в храме толпа немного рассосется, успеют.

— Какие они на вкус, сейчас узнаешь, — пообещал Леньке. Купил за трешку кучку, в ней десять штук оказалось, раков, отправились к ларьку.

Ленька перед тем немного похорохорился, настаивал, что сам расплатится за раков, упирал на то, что должен ведь хоть чем-то отблагодарить гостеприимного хозяина. Воскобойников, убедившись в бесполезности сопротивления, нашел компромиссное решение: Ленька платит за пиво. В очереди к ларьку стояли, надо полагать, люди здешние, о чем свидетельствовали болтавшиеся в авоськах трехлитровые стеклянные банки. Четверо, завладев уже пивными кружками, степенно беседовали, сойдясь в кружок под дарившим скупую тень кленом. Томившиеся в очереди с завистью на них поглядывали. Воскобойников и Ленька примкнули к завистникам, поддержали со стоявшим перед ними грузным усачом в тельняшке разговор, как наплевать властям на людей: трудно, что ли, притащить сюда несколько столиков со стульями, да под тентом от солнца, чтобы народ мог культурно отдохнуть. С трафаретным выводом, что никому ничего не надо, хоть трава не расти.

Общался в основном Ленька, Воскобойников предпочитал в подобные разговоры не вмешиваться, ограничивался, чтобы лишним не выглядеть, словом-другим. Но вскоре пожалел, что связались они с этим усатым «моряком». Потому еще, что сразу же, встав за ним в очередь, удостоверился, что перед пивом «моряк» успел щедро заправиться более крепким напитком. Когда добрались наконец до заветного краника, потом отошли с кружками в сторонку, развернули на травке кулек с раками, и Валентин Аркадьевич, взяв одного и вручив другого Леньке, после краткого знакомства с теорией изготовился было приступить к практическим занятиям, усач приблизился к ним, по-свойски обосновался рядышком.

— Раков у Михалыча брали? Это повезло, он готовить их мастер, не то что некоторые, поразвелось тут. В прошлый раз, правда, тоже брал у него, пересолил чуть. Интересно, как эти.

Ленька намек понял, протянул ему своего рака. Усач с завидной ловкостью распотрошил его, пожевал, гурмански прикрыв глаза, глотнул из кружки, успокоил:

— Нет, эти, мужики, в самый раз, не переживайте.

— Мы и не переживаем. — Воскобойников попытался отвадить назойливого соседа: — Извините, нам с другом, вообще-то, один вопрос обсудить нужно.

Этот намек был еще более прозрачным, но усач лишь протестующее тряхнул кружкой:

— Да что тут обсуждать? И без того всё уже понятно! Вы этот сегодняшний день еще со слезой вспоминать будете, внукам рассказывать, а те не поверят! Десяток раков за трояк купили? За трояк всего?

— Ну. — Ленька был настроен более миролюбиво, не отмолчался. — И что с того?

— А то! Попомните еще мои слова, недолго ждать осталось!

И с жаром, негодующе топорща усы и грозя кому-то невидимому полупустой кружкой, взялся вещать, что скоро за трешку не то что десяток штук — одну рачью клешню не укупишь, всё к тому идет. Да что раки — порадуются, если на хлеб с молоком наскребут детишкам. А раки вообще переведутся, разве что за границей покупать станут, воров и бандитов по ресторанам ублажать, всем другим не по карману будет. Потому что рак — не человек, он в таком дерьме не выживет, всю природу ведь загадили. Так перестроимся, что всему хана, в помойках рыться придется. Уже не говорил — кричал, на них оборачивались. А Воскобойников лишь сейчас заметил милиционера — стоял шагах в десяти, спиной к ним, но, конечно же, всё прекрасно слышал. Теперь для полного счастья не хватало только неприятностей с милицией. Наверняка сочтет всех троих одной шайкой-лейкой, пристанет, еще в отделение, чего доброго, потащит.

— Вы бы потише, товарищ, — попросил усача, — митинги бы здесь не устраивали.

— Какой же это митинг? — не унимался тот. — Это так, разминка. Митинги еще впереди, и не с пустыми руками люди на него придут, хорошо, если с одними кольями!

Милиционер, на которого Воскобойников всё это время косился, медленно отошел. Зато беседовавшая четверка определенно ими заинтересовалась и, похоже, не разделяла настроений «моряка». Что тоже оптимизма у Воскобойникова не вызвало. Вбил другой клин:

— Представляете, мой друг приехал с Украины, сегодня впервые рака в руках держит, не знает даже, как подступиться к нему.

Сработало безотказно. Усач умилился, сердечно пожал Леньке руку, углубился в рачью историю. Им-де, наверно, сегодняшние раки крупными кажутся, знатными, а они ни в какое сравнение не идут с теми, которых он ловил здесь когда-то, те просто великаны были, не ловля была — охота! Ушло, ушло времечко. Разволновавшись, взял еще одного рака, в миг с ним разделался, запил оставшимся в кружке пивом, любовно поглядел на Леньку:

— А я ведь и сам с Украины, земляки, значит. Ты там где живешь? — Узнав, что в самом Киеве, вообще растрогался, принялся выпытывать, не знает ли случайно Ленька его дядю, живущего на Подоле.

— А в Киеве дядька, — тихо вздохнул Воскобойников. — Пошли, — сказал Леньке, — а то опоздаем. — Завернул оставшихся раков в кулек, не удержался: — Целей будут.

Проблематичней было с пивом — кружки с собой не унесешь. Ленька лишался возможности отведать раков в завидном комплекте с пивом, но выбирать уже не приходилось. Закон всё правильно понял, засобирался, хотя, от Воскобойникова не укрылось, не прочь был посудачить с усачом о подольском дяде. Но легко отделаться не удалось. «Моряк», завистливо поглядев, с какой быстротой опустошают они свои кружки, укоризненно покачал головой:

— Чего гнать? Вы ж на катере приехали, ему еще долго тут стоять. Не познакомились толком даже. Меня Шуриком звать. Выпьем еще по кружечке-другой, за жизнь поговорим. Вы — как у вас, я — как у нас, найдется о чем.

— Извините, но мы торопимся, — предупредил Воскобойников.

— А куда вам надо? Я провожу, — вызвался Шурик. — Я тут всё и всех знаю, у меня время пока есть.

И вдруг преобразился Ленька. Словно сгинули бесследно сорок этих лет, увидел Воскобойников прежнего Закона, хулиганистого задиру.

— Тебе сказали, чтобы отвалил? Объяснить, если сам не понял?

Дело принимало совсем уж нежелательный оборот. И не в том лишь проблема, что у маленького щуплого Леньки не было ни единого шанса против тяжелого, на голову выше него, усача, — придется самому вмешиваться, если попрет сейчас Ленька. Наверняка не дадут Шурика в обиду теснящиеся возле ларька земляки, как бы они к Шурику ни относились, укротят зажравшихся ростовчан. И неизвестно, чем закончится эта глупейшая разборка, не исключено, что не попасть ему с Ленькой на отходящий катер и, соответственно, трудно сказать, когда и как Валёк окажется дома, а Закон в своем поезде, если вообще поспеет сегодня на вокзал. А не приведи Господь, вмешается, что также вполне вероятно, милиция, тогда еще хуже. Что могут накостылять им сейчас от души, не самая большая беда, пусть и страшно даже подумать, что придется заявиться на работу с разукрашенной физиономией. Главный врач в рабочее время оказался в другом городе, устроил там безобразную драку, попал в милицию… Но не наблюдать же со стороны, если Леньку сейчас начнут, а всё к тому идет, метелить. Потянул закипавшего Леньку за руку, увещевая не связываться. Не тут-то было. Впору подумать, что Ленька патологически опьянел от одной кружки пива, потянуло его на подвиги. Вырывался, цедил вспомнившимся Валентину Аркадьевичу «саксаганским» голосом:

— А чё он, падла, чё он?

Шурик был явно озадачен. Силился понять, отчего взбеленился этот киевский мужичок, к которому отнесся со всем почтением и даже гостеприимно проводить хотел, куда тому нужно. Но сомневался недолго — изумленно вскинул брови:

— Это кто падла? Это я падла?

— Не слушайте вы его, Шурик, — вмешался Воскобойников. — Он не желал вас обидеть, просто неприятности у него, не в себе он немного.

— Да в себе я, в себе! — дергался Ленька. — Ну чё он, падла?

К ним уже подтянулись двое, с интересом наблюдали, как разворачиваются события. Один посоветовал:

— Да врежь ты разок этому недоноску, Шурик, чтобы не больно-то разорялся здесь! Будут тут еще всякие!

— Чё? — переключился на него Ленька. — Чё ты сказал?

— Да заглохни ты наконец! — вконец разозлился Воскобойников. — Не слушайте его, мужики. — Решение пришло внезапно: — Вот, — протянул им кулек, — берите, ребята, к пиву, и разойдемся по-хорошему. — Туманно пояснил: — Я врач, нельзя мне.

Шурик взял кулек, немного сдулся:

— Ладно, чешите отсюда, доктора сраные. Хоть и в самом деле не мешало бы врезать разок этому чумному, пусть Бога благодарит, что тоже из Хохляндии он, а то бы мало не показалось…

— Ну зачем ты цирк этот устроил? — выговаривал, уходя, все еще упиравшемуся Леньке. — Обо мне ты подумал? Я ж сейчас на работе, не разумеешь, чем для меня всё это потом могло обернуться? Не говоря уже обо всем прочем.

— А чё он, падла? — упрямо цеплялся Ленька за это невразумительное объяснение. — Сказали ж ему! — И вдруг сдавленно застонал, схватился за живот, согнулся пополам.

— Что, опять прихватило? — испугался Воскобойников.

Ленька вымученно улыбнулся:

— Как никогда еще… С чего бы это? Ничего, приму сейчас… — Полез в карман за таблетками.

Идиот! — выругал себя Воскобойников. — Дипломы нужно отбирать у таких дебилов, к медицине близко не подпускать! Нашел, кого пивом, да таким еще гадким, поить, додумался! Попытался чуть обелить себя — Ленька ведь и до сегодняшнего дня трезвенником не был, пил к тому же всякую гадость, изничтожая свою многострадальную печень, — но получилось не очень-то. А Ленька насухо — приспособился, видать, уже — проглотил свои таблетки, дотащился, поддерживаемый Воскобойниковым, до ближайшей скамейки, сел, отрешенно закрыв глаза и взад-вперед раскачиваясь. Воскобойников, томясь еще оттого, что бессилен чем-то помочь, ерзал рядом, не сводя взгляда с его кривящегося лица, бездарно повторял «ну как ты?», словно не знал, что не меньше четверти часа должно пройти, чтобы подействовало лекарство.

Леньку стошнило, едва успел сорваться со скамейки, подбежать к дереву. И опять Воскобойников не знал, как тут быть: помогать ему сейчас — хотя, чем уж тут поможешь? — или не удручать Леньку вконец, не вмешиваться. Предпочел все-таки второй вариант; Ленька вернулся измученный, смущенно промокал рот скомканным платком. По всему было видать, что облегчение не пришло. С досадой повторил:

— Как никогда еще… Да как еще…

Ждать уже было нечего. Узнав у проходившей мимо женщины, что местная больница неподалеку, Воскобойников отвез туда тихо стонавшего Леньку на счастливо подвернувшейся машине. В приемном покое пожилая, в мятом халате женщина хмуро выслушала Воскобойникова, попросившего обезболивающего для заболевшего товарища, подозрительно оглядела Леньку, демонстративно шумно втянула в себя вислым носом воздух, осуждающе цокнула, велела подождать. Вполголоса поговорила с кем-то, прикрывая зачем-то трубку ладонью, и больше не обращала на них внимания. Воскобойников счел полезным представиться, сказал, что не понимает такого безразличного отношения к больному, намекнул, что в его возможностях навести тут нужный порядок, и вообще он надеялся на более коллегиальное отношение.

— Хирург придет, когда освободится. Ждите. — Похоже, ни должность Воскобойникова, ни его угроза впечатления на нее не произвели.

Валентин Аркадьевич опять взялся втолковывать ей, что никакой хирург им не нужен, просит он всего лишь снять болевой синдром, катер ждет их, инъекцию, если кому-то трудно, может сделать сам, должны ведь в приемном отделении быть скоропомощные препараты для таких случаев. Она проницательно сузила глаза:

— Для каких таких случаев? Думаете, не понимаю, какие препараты вам нужны? Хотите, чтобы милицию вызвала? Видали мы тут и не таких артистов, главных и заглавных. Вот врач придет — разберется с вами, вам же хуже будет.

Сорвался Ленька. Грохнул себя кулаком по колену, ненавистно выдохнул:

— Ты за кого принимаешь нас, мымра? Такое, значит, отношение, да? Бога благодари, что в белом халате, а то бы припечатал я тебе! Пошли, Валёк, отсюда, пропади они тут все пропадом!

Воскобойников заколебался. Не исключалось, что припрется сюда сейчас какой-нибудь в пару ей придурок, если только вообще, с такой станется, не звонила она в милицию. Начнут разбираться — на катер не поспеют. Но Леньку, всё время с тревогой наблюдал за ним, капитально прихватило — вконец изведется, пока до Ростова доберутся. Надо же было начаться такому обострению именно здесь и сейчас! Придумал: надо вызвать сюда «скорую помощь», как же раньше не сообразил?

— Вы разрешите позвонить от вас по телефону?

— Здесь не переговорный пункт! — Мстительно посмотрела на Леньку. — Не имеете права служебный телефон занимать. Вам в другое место надо, там от мымры позвоните.

— Мне ноль три надо, — сделал Воскобойников последнюю попытку разойтись миром.

— А хоть ноль тысяча!

— Пошли отсюда, я сказал! — заорал Ленька.

— В чем дело? Почему шумите?

В комнату вошел худощавый очкастый парень в белом халате с висящим на шее фонендоскопом — символом принадлежности к врачебному клану. Выходит, не в милицию она звонила, и на том спасибо.

— Что за безобразия у вас творятся? — обрушился на него Валентин Аркадьевич. — Почему здесь у вас сидит эта невозможная женщина, которую на пушечный выстрел к больным подпускать нельзя? Я Воскобойников, главный врач из Ростова, приехал сюда с товарищем на экскурсию, у него патология печени, острейший болевой приступ, обратились к вам за помощью, нас тут черт те за кого принимают, хамят! Где ваш главный врач? Думаете, укорота на вас нет? Советские законы вам не писаны?

— Какая у него патология? — Парень остался невозмутимым, словно ни одна из выпущенных Воскобойниковым стрел не коснулась его. — И если можно, спокойней, пожалуйста.

Воскобойников замялся. Говорить при Леньке, какой у него диагноз, не хотел, можно было бы объясниться с врачом по латыни, но вряд ли неведомы Леньке расхожие медицинские термины. Выкрутился:

— Осложнение после цирроза. — И многозначительно, отвернувшись от Леньки, мигнул, полагая, что даже начинающему доктору должно хватить лишь одного взгляда на Леньку. — Мне только действенное обезболивающее нужно, чтобы до города хватило, дальше я сам.

— Прилягте, — кивнул парень Леньке на кушетку.

Ленька, перехватив утвердительный взгляд Воскобойникова, неохотно лег, задрал на животе рубашку. Валентин Аркадьевич, хоть и сразу же не понравился ему этот величавый юнец, вынужден был воздать ему должное: уже по тому, как умело, выверенно двигались его пальцы, чувствовалось, что дело свое знает. Ленька, как ни старался не выказывать, что делают ему еще больней, сдавленно постанывал.

— На минутку, — бросил Воскобойникову парень, завершив обследование, и вышел из комнаты.

Воскобойников последовал за ним, и когда оказались они за дверью, врач укоризненно сказал:

— Извините, коллега, не мне, как говорится, вас учить, но зачем же вы товарища своего в таком состоянии повезли сюда? И чем я могу помочь? Ведь паллиативными мерами здесь не обойтись, приступ тяжеленный, морфинный. Но у нас, вы-то должны знать, каждая ампула на учете, документация соответствующая необходима. Почему вы сразу не вызвали «скорую»?

— Я хотел вызвать, но ваша работница, не понял, врач она ли кто, не разрешила позвонить, — оправдался, кляня себя за скудоумие. — А если совсем откровенно — импульсивно действовал, очень уж он мучился, узнал я, что больница недалеко…

— Может, оставите его у нас, рисковать не станете? Полагаю, с нашим главным вы сможете договориться, в виде исключения. Хотя бы на денек-другой. По крайней мере капельницу ему наладим, в более или менее нормальное состояние приведем, потом заберете. И вам, и мне спокойней будет.

— Увы, это невозможно, — вздохнул Воскобойников, — так сложились обстоятельства. Но к вам лично у меня претензий нет. Вот только хорошо бы вам самому, вас наверняка там знают, позвонить в «скорую». Надеюсь, вернемся мы в Ростов благополучно, мне бы только пару часов выгадать.

Парень в сомнении потеребил очки:

— Да нет, зачем же так, раз уж вы здесь. А «скорая», я или не я позвоню, может долго сюда добираться. У них то машин свободных, то бензина нет, сплошные проблемы. Но должны ведь коллеги помогать друг другу. Давайте так сделаем. У меня тут машина, впрыснем вашему товарищу омнопон, я это как-нибудь оформлю, потом отвезу вас на катер. Больше, уж извините, ничем подсобить не могу…

Вызвал из своего отделения сестру со всем необходимым, ввели тихо стонущему Леньке наркотик, вывели его, одурманенного уже, во двор, где стоял докторский «Запорожец». Через несколько минут были на причале, парень помог завести обмякшего Леньку на катер. Воскобойников долго тряс врачу на прощанье руку, объяснял, где и как можно его в Ростове найти, и что может тот, если понадобится, всегда рассчитывать на любое содействие…

Ленька заснул, привалившись к его плечу, а Валентин Аркадьевич, приобняв его, чтобы удобней было, поразмышлял о том, как славно было бы, работай такой парень в его поликлинике. С грустью подумал, что большинство его врачей предпенсионного или пенсионного возраста, мало чем интересуются, журналы по профессии никто почти не читает, Света — чуть ли не единственное ценное приобретение. Но даже захоти он принять перспективных, толковых ребят, свободных ставок не сыщется. А избавиться от нескольких закостеневших, далеких уже от медицины ветеранов все равно не удастся — попробуй только тронь кого-нибудь…

Катер пустовал, Воскобойников порадовался, что заткнулся наконец динамик, Леньке спокойней будет. А еще подумал о том, что определенно видел ведь где-то раньше молодого доктора. Очень уж узнаваемы были комплекция, очки, этот длинный с острым кончиком нос… Где-то пересекались они? И вдруг вспомнил, отчетливо вспомнил, Ленькин посыл не потребовался…

* * *

Живот у него разболелся на последнем уроке, у Светланы Ивановны. Всё сильней, нетерпимей.

— Перестань гримасничать, Воскобойников, — приструнила она.

— У меня живот болит, — пожаловался ей.

Она несколько секунд оценивающе глядела на него, поверила, кажется:

— Если так уж болит, иди к врачу. Портфель в классе оставь. Я потом проверю.

Он спустился на первый этаж, поскребся в белую дверь с табличкой «медкабинет». Нонну Петровну все называли врачом, хотя была она фельдшерицей. Но вид имела даже не врачебный — профессорский. Дородная, степенная, всегда в белейшем отутюженном халате, в тонких золоченых очках и на вес золота каждое слово свое ценила. Ее, поговаривали, сам директор школы побаивался.

— Чего тебе? — спросила.

— Живот болит.

— Давно болит?

— Нет, сейчас только.

— Туфли снимай, ложись.

Он лег на кушетку. Нонна Петровна, устало вздохнув, обозрела его язык, потискала живот, монотонно повторяя «здесь больно? а здесь?». В одном месте, внизу справа, когда она сначала нажала, а потом отпустила, такая боль пронзила, что вскрикнул.

— Ага, — сказала Нонна Петровна, приказала лежать, не двигаться, дожидаться ее возвращения.

Вскоре она вернулась, сообщила:

— Позвонила. Сейчас приедут.

— Кто приедет? — насторожился он.

— «Скорая». Лежи спокойно.

Он представил себе, как вторгаются сюда торопливые люди в белых халатах, безжалостно колют его острыми шприцами, взмолился:

— Не надо «скорую», у меня уже всё прошло, пожалуйста.

— Лежи, я сказала.

Приехали в самом деле быстро. Женщина, похожая на Нонну Петровну, так же толстая и медлительная, помяла ему живот, сказала:

— Я его забираю.

Куда его хотят забрать, догадаться было не трудно. И теперь уже испугался так, что поджилки затряслись. Снова принялся доказывать, что ничего у него не болит уже, твердил, что никуда он не поедет, но впустую. Сделал последнюю попытку вызволиться — учебники в классе остались и мама не знает, волноваться будет, но Нонна Петровна заверила, что сама обо всем позаботится.

Потом везли его в фургончике с красным крестом в больницу, привели в белую комнату, снова уложили на кушетку. Пришел врач, сразу же ему не глянувшийся, молодой, верткий, очкастый, веселый, с высоко закатанными рукавами. Но первое, что бросилось в глаза: одна пола халата была испачкана кровью. Увидел это зловещее пятно — и совсем пропал. Оставалась последняя надежда: чтобы пришла сюда мама, одному не выпутаться.

— А-а, попался, шпидагуз! — озорно щелкнул его по носу доктор, садясь рядом. — Жрешь небось что попало, руки не моешь! А ну давай свой живот, поглядим сейчас, что там у тебя внутри!

— Не надо внутри, — еле сумел произнести.

— Тебе не надо, мне надо! — неизвестно чему радовался доктор. — Это тебе не букварь читать, мама мыла раму, тут у нас всё по-взрослому. А ну убери руки, не возникай!

Теперь окончательно понял, что беды не миновать, ухватился за последнюю соломинку:

— Позовите маму! Я не хочу без мамы, не буду!

— Всё тебе будет, — не унимался доктор, больно тиская живот. — И мама тебе будет, и кофе, и какава! Рот закрой, ты мне мешаешь. — Помолчал, морща лоб, сказал сидевшей за столом женщине: — Похоже острый, черт, отпускать нельзя. Оформляй, подымай наверх…

Всё дальнейшее происходило будто в тяжелом, мутном сне. Повезли на каталке сначала в лифт, затем по длинному коридору в палату. Раздевали, напялили на него длинную и широкую, утонул в ней, выцветшую, пахнущую хлоркой пижаму. Он уже понял, что сопротивляться бесполезно, оставалось только ждать маму, не может быть, чтобы ей не сообщили, — учебники же в школе остались. Нонна Петровна скажет Светлане Ивановне…

Снова появился остроносый доктор, подшучивал, мял живот, в журнал что-то записывал, велел сестре положить на живот грелку со льдом и следить, чтобы никуда шпидагуз не делся.

Но теперь, как ни потрясен был всем случившимся, сильней встревожило его другое. В комнате стояла еще одна кровать, на ней лежал старик. Очень страшный старик, виден был лишь его профиль с землистыми впалыми щеками и задранным кверху обросшим седой щетиной подбородком. В его худющую желтую руку впилась игла, через которую из трубочки в бутылке капала какая-то бесцветная жидкость, но даже не это приводило в трепет. Старик страшно дышал. Если можно было назвать дыханием хриплые клокочущие звуки, вырывавшиеся из его ввалившегося рта. И всякий раз казалось, что ужасный хрип станет последним, рядом будет лежать мертвец. Наведывалась сестра, меняла бутылки в стояке, нашаривала пульс, недовольно бубнила что-то. Каждый раз он с надеждой спрашивал ее, не пришла ли мама, но та лишь отмахивалась: «придет, придет твоя мама, никуда не денется».

Одно утешение: живот — лёд, что ли, выручал? — немного поутих и ничем его не кололи, даже таблеток никаких не давали, только кровь из пальца взяли. Заявлялся и доктор, быстро ощупывал его, непонятно хмыкал, щелкал по носу, больше интересовался хрипящим стариком. Тоже щупал пульс и хмыкал…

Вот только не покормили его. То ли прошло уже обеденное время, ждать нужно было до вечера, то ли не полагалось ему. Есть, однако, не хотелось, жили в нем всего два желания: очутиться подальше от старика и увидеть маму.

Наконец мама пришла, запыхавшаяся, испуганная. Успела она поговорить с доктором, узнала, что подозревают аппендицит, будут наблюдать до утра, а там уж решат, как быть с ним дальше. Высветилось самое главное: ночь ему, значит, придется провести здесь, один на один с этим жутким стариком. Спасение виделось лишь в одном: упросить маму забрать его отсюда, ведь ему тут все равно ничего не делают, а подождать до утра можно и дома. Умолял, всхлипывал, мама тоже заплакала, уговаривала потерпеть, с ужасом поглядывала на старика. Сестра выпроваживала ее, мама целовала его, обещала завтра прибежать пораньше, он отчаивался…

А потом вдруг заснул. Сам поразился этому, пробудившись, — никогда не засыпал днем, а уж тут, среди всего этого… Тот, наверное, случай, когда человек не засыпает, а вырубается. И понял, отчего проснулся: старик хрипел совсем уже дико, с подвыванием, судорожно дергалась его впалая грудь, скребли, цепляясь за простыню, когтистые пальцы, словно пытаясь удержаться. За окном потемнело, но видно еще было всё до мельчайших подробностей. И он отчетливо понял: старик умирает. Умрет прямо сейчас, у него на глазах. И весь этот ужас вылился в один длинный, истошный вопль:

— Мама-а!

Примчалась сестра, уже не та, другая, глянула от дверей на старика, скрылась, но с доктором вернулась тем же самым, веселым. Старик уже не хрипел. Узкий костяк его вздыбленной груди недвижимо застыл. Доктор приподнял его веко, привычно хмыкнул:

— Жмурик. — И натянул простыню на лицо старика.

— И куда ж его теперь? — спросила сестра.

— Теперь уж никуда, время позднее, — ответил доктор. — Теперь уж до утра, ничего не попишешь.

— А этот как же? — кивнула на Валька.

— До утра как-нибудь перекантуется. Я разберусь.

Он накрепко стиснул веки, притворяясь спящим, с выпрыгивавшим сердцем дождался, когда они выйдут, босиком — тапочек под кроватью не оказалось — пробрался к двери, осторожно выглянул. Ни одного белого халата не увидел. И повезло, что палата в конце коридора, — напротив дверь с двумя ноликами. Заскочил в нее, заперся в свободной кабинке, перевел дыхание. Каменный пол неприятно холодил ступни, но не это сейчас заботило. Нужно было придумать, как незаметно сбежать отсюда. Пусть даже в этой несуразной одежке и босиком. Главное, чтобы не заметили, не поймали. Надежней всего, конечно, когда совсем стемнеет, спать лягут. Но это еще не скоро будет, а его сейчас искать начнут, догадаются, где он может прятаться. И в окно не выпрыгнуть — в лифте сюда везли, уж никак не ниже третьего этажа…

Кто-то вошел, он услыхал женские голоса. Этого только не хватало — угодил, значит, в женский туалет. Проверил, надежно ли держится дверной крючок, затаился. Чиркнула спичка, донесся до него запах дыма — женщины закурили.

— Хорошо тебе, сменяешься, — сказала одна, — а мне до утра корячиться, да назначений столько, не продыхнуть. Повезло хоть, Пилипчук отмучился, а то бы вообще сконала.

Час от часу не легче, сестры сюда пожаловали…

— Кто ж это надумал мальчонку к нему подложить? — отозвался второй голос. — Каким местом соображали?

— Койки другой свободной не было, думали потом перевести, из шестой палаты выписывался один, да не выписался, понадеялись, что дотянет Пилипчук до утра.

— Да если б и дотянул. Тебе бы с таким соседом! А теперь еще хуже, изведется ж пацан.

— Говорила я этому Коваленке, да ты же знаешь его. У меня как с ним дежурство совпадает — с утра настроение портится. На всё один ответ: не лезь куда не просят, делай что велят. С шуточками своими дурацкими.

— Но не оставит же он его на ночь один на один с мертвяком! Не человек, что ли?

— От этого олуха чего угодно ожидать можно.

— Ну, ты из него прямо Гитлера делаешь, корчит он просто из себя, выпендривается…

Сестры ушли, ему совсем худо стало. От мысли, что останется он ночью наедине с накрытым простыней мертвецом, не только ступни — весь превратился в ледышку. Снова заныл живот, но никакого уже это не имело значения. Собрался с духом, выскользнул в коридор, и ни шагу больше не успел сделать — кто-то в белом крепко схватил его за плечо. Поднял глаза — и увидел очкастого доктора. Улыбался тот теперь криво:

— Тебе кто разрешил вставать? Ты почему босиком? Ты что, шпидагуз, себе позволяешь? — Потащил его к палате, загнал на кровать: — И цыц тут мне!

Он сопротивлялся отчаянно, кричал, что все равно не останется здесь, маму звал.

— Цыц, я сказал! — Доктор повторил это негромко, но как-то так, что он вдруг сразу сник, притих. — А теперь слушай меня внимательно. Если будешь тут базарить, я возьму ножичек и сделаю тебе в животе красивую такую дырочку, до утра ждать не стану. Хочешь дырочку?

Ни ответить, ни даже головой мотнуть не сумел, лицо доктора смазалось, поплыло. Но все равно различил, что снова тот улыбается. И от этой его улыбки все провалилось куда-то, отвернулся к стене, притянул к подбородку колени — и черно вдруг стало. Сколько длилось это, не знал, показалось, что совсем недолго; когда вновь открыл глаза, свет в палате горел, доктора не было. Заставил себя повернуться, взглянуть на кровать у другой стенки.

Всё было тихо, простыня над стариком не шевелилась, виднелась из-под нее только глинистая кисть с немыслимо отросшими темными ногтями. Под кроватью старика увидел тапочки. Прошмыгнула мысль надеть их, но тут же содрогнулся от нее. Снова подкрался к двери, выглянул. В коридоре сидели и бродили люди в таких же, как у него, пижамах, в дальнем конце мелькнул белый халат, но терять уже было нечего. Пробежал, ухватил взглядом дверь, ведущую на лестницу, скатился вниз по ступенькам, увидел на первом этаже раскрытое окно, спрыгнул на землю — и помчался по скупо освещенной улице во всю, на какую способен, прыть. Сентябрь уже был, дождь недавно прошел, застывали, изумленно глядя на него, прохожие, кричали что-то ему вслед…

Потом была мама, схватившаяся за голову, обомлевшие тетя Поля с Мишей, его невнятные, взахлеб, слова, ноги в тазике с горячей водой…

Непостижимым было еще то, что перестал болеть живот, словно клин клином вышибло. И ни разу с той поры не давал о себе знать аппендикс. А он тогда поклясться бы мог, что никогда в жизни, что бы с ним ни случилось, не перешагнет больничный порог. И долго еще, став даже студентом медицинского института, не мог избавиться от тягостных ощущений, оказавшись в больничных стенах. Сам не ожидал, что такой чувствительный рубец оставила в нем та история. Знал бы — не поступал бы в медицинский. Моряк, страдающий морской болезнью. Одни практические занятия по анатомии чего стоили, на первом же курсе, необходимость не только касаться трупов — близко к ним подойти. Не однажды готов был бросить всё, не насиловать себя. Если бы не Оля…

* * *

С берега послышались голоса, пассажиры возвращались на катер. Шумно, толкаясь, громко окликая друг друга. Ленька открыл глаза, тряхнул головой:

— Ух ты… А ведь заснул! Укол, наверно, подействовал?

— Как ты? — спросил Воскобойников.

— Нормально вроде бы. Что это они мне вогнали, снотворное? Голова какая-то…

— Анальгин с димедролом. Может, еще немного поспишь, отдохнешь?

— Так они ж сейчас музычку свою заведут, — посмотрел Ленька на заполнявшийся катер. — Отдохнешь тут с ними, как же.

И точно подслушав его, заголосила неугомонная Пугачева про Арлекина, которому надо быть смешным для всех.

— Не сообразил я беруши или хотя бы вату в аптеке взять, — пожалел Воскобойников, — пригодилось бы сейчас. Неплохо бы нам с тобой опять наверх подняться, там не так слышно. Дойдешь?

— Запросто! — Ленька поднялся на ноги, но тут его заметно качнуло, Воскобойников успел поддержать. — Ничего, Валёк, я малым ходом.

Выбрались на верхнюю палубу, и до самого Ростова Ленька, вопреки всему, подремывал, изредка включаясь, заводя какие-нибудь недолгие, пустяшные разговоры. А Воскобойников размышлял, что делать с ним дальше. Всё сводилось к тому, что отправить сегодня Леньку домой рискованно. Нет гарантий, что такой же болевой приступ не повторится в поезде; если среди ночи — вообще облом. И одной лишь болью может не обойтись, худших вариантов немало. Ссадят на ближайшей станции, отвезут в какую-нибудь захудалую больничку, кому он там нужен? Решил подождать, понаблюдать, как станут развиваться события, соответственно и действовать. И оттого, что принял хоть какое-то решение, немного полегчало. Хватило бы только до возвращения домой сделанной Леньке инъекции.

Когда показались уже ростовские строения, глаза у Леньки совсем прояснились, виновато шмыгнул носом:

— Вот уж удружил я тебе своим приездом, ничего не скажешь. Слов никаких нет для благодарности. Что бы без тебя делал тут, это ж не каждый брат так отнесется. Мы с тобой, Валёк, вроде как саксаганские братаны.

— Думаешь, у Саксаганского были братья? — отшутился Воскобойников, чтобы не выдать, как неожиданно тронули его Ленькины слова.

— Еще какие, что ты! Все Тобилевичи!

— Почему Тобилевичи, и все? — удивился.

— Один — ноль, доктор! — впервые за долгие часы улыбнулся Ленька. — Не всему в институтах ваших учат, жизнью интересоваться надо! Хотя, что с тебя взять, ты ж с Украины к москалям совсем шпидагузом умотал! — Непонимающе заморгал: — Ты чего? Обиделся, что ли?

— Нет, показалось тебе, — тоже заулыбался Воскобойников. — Просто диву даюсь, какие в жизни совпадения бывают. Впору подумать, будто кто-то опыты ставит в нашей черепной лаборатории. Так что там с Тобилевичами?

С тем же удивлением узнал, что Панас Карпович Саксаганский, на улице имени которого жил в Киеве после войны, — псевдоним Тобилевича, а два родных его брата Тобилевичи — не менее прославленные актеры и режиссеры Садовский и Карпенко-Карый. И снова подумал о том, что не ведаешь, чего от Леньки ждать, столько в нем всего намешано. И еще о том, что как-то не полюбопытствовал, кем был тот, чьим именем назвали улицу, на которой живет в Ростове. Кажется, революционер какой-то. Или партизан? Но всё это меркло в сравнении с тем, что благополучно прибыли с Ленькой в Ростов, теперь попроще будет. Если не считать, конечно, нависавшей проблемы с его отъездом.

Взяли на Речном вокзале такси, подъехали к дому — в десять минут восьмого, времени для принятия решения оставалось совсем мало. Вселяло кое-какие надежды, что Ленька вроде бы оклемался, чуть посвежел, но впереди почти сутки в поезде, целая пропасть…

Оля, открыв им, не спросила даже, почему заявились так поздно, к тому же опять не позвонил он ей, не предупредил. Лишь обреченно вздохнула:

— Наконец-то соизволили, дворовая команда! Мойте руки, ужинать будем. — Втянула носом воздух, брезгливо поморщилась.

— По одной кружке пива выпили, и то давно, — счел необходимым пояснить Воскобойников.

— Во сколько у него поезд? — спросила Оля, когда Ленька скрылся в ванной.

— Часа через два с половиной нужно быть на вокзале.

— Слава тебе, Господи, — перекрестилась.

— Боюсь, никуда он не поедет, останется у нас.

— Как останется у нас? — Глаза у нее сделались совершенно круглыми. — Ты в своем уме?

— Завтра утром положу его в больницу. Подлечим немного, понаблюдаем, сейчас его отпускать нельзя. — И бегло, пока нет Леньки, рассказал ей о поездке в Старочеркасск. — Он еще в довершение ко всему один живет, нет у него никого.

— А ты ему кто? — скрестила на груди руки Оля. — Христосика из себя строишь? Тоже один живешь, нет у тебя жены, семьи, других забот нет? К тому же, извини меня, он ведь дурак-дураком, еще и хамло редкостное, неужели не видишь? С таким вообще стыдно просто знакомым быть, только поглядеть на него! Чего ты с ним носишься, как с писаной торбой? Потому что жили сто лет назад в одном дворе? Ну да, болен, болен он, сочувствую, но у нас с тобой такие больные что ни день не переводятся, и не этому оболтусу чета! Что ж ты за каждым из них так не бегаешь, не распинаешься?

Он не перебивал ее, все равно ничего объяснить не смог бы. Как, возможно, и самому себе. Но послышались Ленькины шаги, отпала надобность что-то возражать. Ленька окинул их быстрым взглядом, догадался, похоже, что говорили они, и вряд ли мирно, о нем, обнажил в улыбке нержавеющие зубы:

— Я уже виноватился Вальку, что столько хлопот вам причинил. А все равно хорошо, что повидались. Это ж… — вовремя спохватился, — это ж неизвестно теперь, когда снова придется. Звал Валька к себе, может, вы оба надумаете? Я вас как самых дорогих гостей, и Киев же все-таки, не абы что! Две комнаты у меня, и вообще…

— Мы обязательно подумаем над вашим предложением, — тоже изобразила улыбку Оля. — Давайте-ка ужинать, чтобы без спешки, на вокзал потом сломя голову не мчаться.

— И то верно, — поддержал Ленька.

Когда сели уже в кухне за стол, Ленька хлопнул себя по лбу, со словами «я мигом» сбегал в комнату, вернулся с двумя бутылками своего приснопамятного вина:

— Остались, не везти ж обратно! Мы, Ольга Батьковна, по чуть-чуть, на дорожку, святое дело.

Оля красноречиво посмотрела на мужа, и Валентин Аркадьевич твердым голосом сказал:

— Пить мы не будем, даже по чуть-чуть. И дорожки никакой не будет. Завтра ты ляжешь на обследование. Неужели ты думаешь, что я тебя после всего, что сегодня было, отпущу?

— Да ты что? — оторопел Ленька. — И в мыслях не держи! Мне же ехать надо! Билет у меня, командировка у меня, ждут меня! И не лягу я ни на какое обследование, выдумал тоже! Мало ли что сегодня было, так что ж теперь!

— И все-таки придется тебе здесь задержаться, — стоял на своем Воскобойников. — Командировка не проблема, больничный получишь. А на работу я позвоню, не рухнет без тебя твоя автобаза.

— Это не тебе, а ему решать, — глядя в тарелку, буркнула Оля.

— Жаль, не побывали мы в той казачьей церкви, — поспешно о другом заговорил Ленька, явно давая понять, что спорить больше не о чем. — Рассказал бы дома. Мужики завидовали мне, что в Ростов еду, такая лафа выпала!

Воскобойников, стараясь не фальшивить, обнадежил Леньку, что побывать там можно и в другой раз, никуда церковь не денется. И тоже счел за лучшее не обострять сейчас отношения. Но лишь укрепился в решимости Леньку не отпускать, не брать грех на душу, как бы Оля ни противилась. В конце концов, ничего она ни приобретет, ни потеряет, Ленька будет лежать в больнице, общаться с ним ей не придется. А уж он позаботится, чтобы к Леньке там внимательно отнеслись, тем более что с лекарствами нынче катастрофа и чуть ли не со своими подушками-простынями ложиться нужно. Не говоря уже о кормежке. Что на Украине та же сейчас картина, если не хуже, можно не сомневаться. И прав был старочеркасский врач, одно преимущество у медиков осталось — коллегиальная солидарность, а он, Воскобойников, близко знаком со всеми главными врачами, на всяких сборищах встречаются. Вот только подумать надо, куда Леньку определить. В онкологию бы — грамотней всего, и с тамошним главным он накоротке, но тогда все карты сразу раскроются, Леньке не на пользу…

— Какой уж теперь другой раз… — улыбнулся ему Ленька и сразу добавил: — Это я к тому, что мне такую командировку больше не заполучить.

И по вымученной этой улыбке Воскобойников понял, что Ленька всё уже о себе знает и иллюзий о дальнейшей своей судьбе не строит.

— Ничего, дома и стены помогают, — невпопад сказала Оля. — Надо такси заказать, чтобы без суеты потом.

Валентин Аркадьевич коротко глянул на жену, но снова промолчал — не при Леньке же с ней заводиться.

Разговор потом клеился плохо, о Ленькином отъезде, как сговорились, речь больше не заводили, встали из-за стола с облегчением — тяготила всех троих необходимость рядом сидеть, общаться.

— Вы пока прилягте, Леонид, отдохните, — предложила Ольга. — А я вам в дорогу поесть соберу, ехать-то долго.

Ленька благодарно прижал руку к сердцу, молча вышел из кухни. Воскобойников, помедлив немного, последовал за ним, в комнате положил в изголовье дивана подушку:

— Полежи, в самом деле, намаялся сегодня. Как ты себя чувствуешь?

— Всё путем, — бодро ответил Ленька, — ты не переживай. Завтра в это время дома буду, а там, не зря твоя жена сказала, и стены помогают.

— Никуда ты, я сказал, не поедешь! — непреклонно мотнул подбородком. — И не надо со мной спорить, слушать ничего не желаю! Сутки в поезде, в таком состоянии, угробить себя хочешь?

— Но ведь… — Замялся, не договорил, но не укрылось от Воскобойникова, что все-таки заколебался уже Ленька, наверняка подействовало на него это «угробить».

— С этим «но ведь» позволь уж мне самому разобраться, лежи давай!

Вернулся на кухню, хмуро сказал мывшей посуду Оле:

— Для тебя что, мое мнение совсем уже ничего не значит? Хотя бы при нем постеснялась. После всего открытым текстом дала ему понять, чтобы убирался отсюда, мало ли что я там гундосю! — И выложил затем главные козыри: не понимает он ее враждебного настроя, Ленька ведь ляжет в больницу, никаких забот ей не доставит, нет у нее причин накручивать себя.

— И тем не менее.

— Что тем не менее? — взорвался он.

Оля неожиданно спокойно, каждое слово выделяя, произнесла:

— Значит, придется тебе, Валечка, выбирать. С меня хватит. Гляди только, не пожалей потом. А теперь делай как знаешь. — И с грохотом воткнула тарелку в сушилку.

Чего с нее хватит, выяснять он не стал, но к Леньке не пошел. Заперся в туалете, сидел там, незряче уставившись в одну точку. Не забылось, когда и почему слышал раньше от Оли эти слова. Ненавистно, едва не оборвав, дернул свисавшую с бачка цепочку и вышел, хлопнув за собой дверью.

Ленька включил телевизор. По зеленому полю бегали разноцветные футболисты. Воскобойников сел рядом.

— Послезавтра наши динамовцы со спартачами играют, — сообщил Ленька. — Я бы дома успел поглядеть, а, Валёк?

— Причина, вообще-то, уважительная, — ещё фальшивей хохотнул Воскобойников. — Ты, Леонид Карлович неисправим! Прямо не знаю, что мне с тобой делать! — На Леньку посмотреть не решился, не отводил глаз от экрана.

— Надо мне собираться, не люблю, когда всё в последний момент. Поеду я, Валёк, — сказал Ленька.

— Ну, если ты такой упертый… — сказал Воскобойников.

— Ты не провожай меня, зачем тебе лишние беспокойства. Чудненько и сам доберусь.

— Обижаешь…

На вокзал они приехали за сорок минут до отхода поезда. И показались эти минуты Воскобойникову вечностью. Оба были зажаты, оба старались не выказывать этого, боялись зависавших пауз. Воскобойников с тоской отмечал, как разительно изменился Ленька за эти три дня, заведенно повторял ему свои врачебные рекомендации. Ленька благодарил и повторял «это ж сколько лет не виделись». Самыми томительными были последние минуты, уже в вагоне. Наконец проводница попросила удалиться провожающих, Воскобойников выбрался на перрон, подошел к высунувшемуся в окно Закону.

— Удачи тебе, Леонид Карлович! Молодчина, что разыскал меня! Ты ж смотри, сразу же позвони, как приедешь!

— Что ты! — обещал Ленька. А когда состав уже тронулся, крикнул: — Держись, Валёк! Помнишь, как мы с тобой Сурка уделали, хотел он самокат твой кокнуть? Что ты!

Вспомнил. И долго еще не уходил, когда сгинули в черноте два тревожных красных глаза последнего вагона…

* * *

С Сурком он столкнулся во дворе, выйдя покататься. Сурок прихрамывал, локоть был перевязан. Всего день прошел, как проиграл он самокатные гонки. На Валька глянул недобро — конечно же, грызло еще самолюбие, что опозорил его, к тому же при всех, какой-то недомерок.

— Если б не та яма, я бы тебя, сопля, в два счета уделал!

Не будь рядом Леньки, скорей всего повел бы он себя иначе, не стал связываться с верзилой Сурком. Но и безропотно проглотить «соплю» нельзя было. Пробурчал:

— Я тебе не сопля.

— Плохому танцору сам знаешь что мешает! — подначил Ленька.

— Чево-о? — угрожающе протянул Сурок. — Хотите, швали, чтобы и от вас, и от вашего долбаного самоката мокрое место сейчас осталось? А ну дай сюда! — Выхватил из рук Валька самокат, занес над головой.

Валёк успел только рот раскрыть — сразу же отлетел, получив пинок в живот. Шмякнулся на землю, задохнувшись. А Ленька уже сцепился с Сурком. Валялись на земле, из Ленькиного носа потекла кровь. Сурок оказался сверху, и несдобровать бы Леньке, не подоспей Валёк на помощь. Ухватил сзади Сурка за шею, оттаскивая от Леньки, наподдал по спине коленом.

— Прекратите немедленно это неподобство! Как только не стыдно вам, юноши? Вот уж не ожидала от тебя, Валентин! — Баба Варя стояла над ними, потрясая кулачками. А потом тихо попросила: — Ну пожалуйста, очень вас прошу.

Сурок поднялся, стряхнул с себя Валька, вскочил на ноги и Ленька.

— Я еще вам припомню, — сквозь зубы процедил Сурок. — Тебе, Закон, первому, чтобы не встревал. Вали отсюда! — И на прощанье толкнул Леньку в грудь.

Ленька не удержал равновесия, упал как-то неловко, угодив головой в подшипник лежавшего вверх тормашками самоката. Сурок, не оглянувшись, пошел к выходу со двора, они с бабой Варей кинулись к Леньке.

Ленька был плох. Встал с трудом, кровь теперь сочилась не только из носа, кровоточила и ссадина на виске.

— Ничего, всё нормально, — отвел Ленька их руки. Мазнул ладонью под носом, глянул на нее, измаранную, сморщился: — Вот же гад! — И тут его шатнуло.

— Нехорошо тебе? — испугалась баба Варя. — Тебя не тошнит?

— Ничего, нормально, — повторил Ленька, — голова просто закружилась немного.

Баба Варя заохала, сказала, что это симптом сотрясения мозга, нужно срочно вызывать врача. Узнав, что дома у Леньки никого нет, позвала к себе, но Ленька отказался. А Валёк, пообещав бабе Варе позаботиться о Леньке, пошел с ним, одной рукой его поддерживая, а другой волоча злополучный самокат.

Дома у Леньки оказался впервые, жил тот в такой же, как у них, комнате в коммуналке, только еще более неприглядной. Ленькина мама, он знал, работала на заводе вахтером, не разгуляешься. Уложил Леньку на кровать, принес из кухни тазик с водой, смыл кровь, сообразил, что надо положить на голову мокрую холодную тряпку, сказал ему:

— Ты не вставай, вдруг в самом деле сотрясение. Мать твоя скоро придет?

— Поздно придет, она во вторую смену сегодня, ничего, оклемаюсь. — Ленька пытался бодриться, но по всему было видать, что не по себе ему, этот угодивший ему в висок подшипник натворил дел.

Валёк тоже чувствовал себя препаршиво. Это из-за него досталось Леньке, из-за него так плохо Леньке сейчас. Не говоря уж о том, как туго пришлось бы, не вступись за него Ленька, одним раскуроченным самокатом не отделался бы. Ужасно хотелось что-нибудь хорошее, нужное сделать для него, но чем мог помочь ему, кроме этого тазика с водой?

— Я, пока мать не вернется, с тобой побуду, хоть до самой ночи. Мало ли что, и тебе веселей. А если что — неотложку позову.

Ленька отнекивался, говорил, что ерунда всё это, отлежится, незачем дотемна с ним валандаться, но снова не укрылось от Валька, что одному оставаться Леньке не хочется. Похоже, напугала таки его баба Варя этим сотрясением мозга.

— Не очень болит? — спросил у Леньки. — Не тошнит?

— Голова немного.

— А у вас дома есть что-нибудь от головной боли?

— Откуда.

Он даже порадовался этому ответу — хоть чем-то окажется полезным Леньке.

— Ты потерпи немного, я сейчас вернусь. У нас таблетки такие есть, у мамы часто голова болит, принесу. Заодно предупрежу, что у тебя допоздна останусь, пусть не волнуются.

Выбежал — и сразу увидел Наташу. И улыбнулась она ему приветливо. После того, что вчера произошло, немало это значило — в последнее время от занятий с ним под разными предлогами уклонялась.

— Хочешь ко мне? — спросила. — У мамы возня какая-то с отчетом, сказала, что совсем поздно вернется. А мне одной скучно.

— Сейчас ну никак не могу, — жалобно сказал он. — Ленька там, понимаешь…

— Понимаю, — дернула плечиком Наташа, улыбнулась теперь совсем по-другому и скорыми шагами пошла от него.

— Постой, Наташа! — поспешил за ней.

— Еще пожалеешь, — не обернулась даже.

И он, ненавидя себя и презирая, сказал:

— Я пойду, ты только не злись…

К Леньке он вернулся часа через два. Сидела у него баба Варя. Он заглянул, но войти, встретившись с Ленькой взглядом, не решился. Так и ушел, забыв отдать таблетку…

Ноябрь 1990 г.



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.