В ПРОЩАНЬИ И В ПРОЩЕНЬИ

(Повести и рассказы)

В ПРОЩАНЬИ И В ПРОЩЕНЬИ…

Оставить комментарий

* * *

Я отнеслась к бабушкиной обиде сочувственно, но в глубине души не разделяла драматизма ее переживаний. У меня, правда, хватило ума и такта не вдаваться в рассуждения о том, что в воинской кассе (я сама ею пользовалась как корреспондент военной газеты), да еще порученцу генерала, скорее всего, можно было взять любой билет на любое время.

О том же, насколько была уязвлена бабушка, я сужу по тому, что за два года, проведенные в Сибири, она очень редко заговаривала о Нюсе и никогда больше — о пересадке в Харькове.

Сегодня я уверена, что постепенно бы все сгладилось. Может быть, в какую-нибудь из поездок в Ростов бабушка (или мы обе) заехала бы в Чугуев. Или бы вдруг все встретились в Ростове. Но дело в том, что сбылись предчувствия именно тетки, а не племянницы. Бабушка умерла через два года, так и не пожив никогда в богатом доме с верандой и коврами, в достатке и на всем готовом. Так и не успев рассказать Нюсе того, что за суетой их бедного быта осталось нерассказанным. Не прочувствовав в последний раз теперь уже окончательно проверенную десятками прожитых лет их особую связь, удивительную родственность душ. В мир иной бабушка так и удалилась, оскорбленная сытой черствостью, мелочным себялюбием.

Впрочем, в мучительные предсмертные недели бабушка навряд ли вспоминала эту обиду. Да и вообще, она была человеком нелегким, но не злопамятным. Зато в моем осиротевшем существе, впервые очутившемся на пепелище нашей с бабушкой любви, на месте прохладной укоризны вдруг запылал костер ненависти и мести.

И запалило его Нюсино письмо. Оно пришло примерно через месяц после похорон (узнала от моей матери?). Тетка впервые в жизни писала мне лично, обращалась как ко взрослой, выражала не столько соболезнования, сколько свое собственное горе, вспоминала, как много добра ей сделала бабушка, какая она была необыкновенная… Длинное, на несколько страниц, очень прочувствованное письмо, в котором между строк прочитывались и раскаяние, и отчаяние…

Но я не только между строк не читала, я вообще пробежала письмо по диагонали, содрогаясь от гнева и обиды за бабушку. Я отшвырнула страницы, как фальшивые ассигнации, и если не смяла и не выкинула их в ту же секунду, то только потому, что они мне казались живыми, дважды одушевленными — сначала запоздалыми сожалениями Нюси, а затем моей яростью! Я выбросила письмо спустя какое-то время, не перечитывая, когда оно засохло и остыло, и даже не подумала на него ответить! Как не ответила на бандероль, которую Нюся прислала мне, когда я родила дочку: немецкий гобелен с детьми и собакой и красное бархатное платьице в белых крапинках и с белым кантом. Дочка носила платье, потом перешитый из него сарафан, потом саше для носовых платков, скроенное из сарафана.

А поблагодарила Нюсю за подарки моя мать. Она же еле уговорила меня не отсылать их обратно. Мама, я теперь понимаю, была добрее нас всех, наиболее склонна понимать и прощать. Может быть, потому, что меньше всех видела в жизни счастья.

* * *

Больше Нюся мне не писала. И больше я о ней ничего не слышала. Вернее, мать что-то рассказывала, но я все пропускала мимо ушей. Да, один раз во время моего отпуска мы встретили в парке стариков Ковалевых (мать поддерживала с ними отношения). Возле них вертелась тощенькая девочка лет десяти, ровесница моей Машки, внучка от младшей дочери. Пока детей катал на колесе обозрения мой муж, Наталья Алексеевна с гордостью сообщила, что Аннушка-маленькая поступила в Одесский гидрометеорологический институт: ее очаровали рассказы Нюси о короткой службе между техникумом и замужеством в Изюме; пожаловалась, что невестка сильно болеет в сыром климате Белоруссии (Андрея в очередной раз перевели с повышением).

Но я опять не хотела ничего знать, и эти отрывки застряли в моей голове совершенно случайно. А к тому времени, когда умерла моя мама, родители Андрея уже уехали доживать свой век в Белоруссию. И даже намека на этих единственных родственников в моей жизни не осталось.

* * *

И вот зачем-то, спустя сорок лет, все это возникает из небытия. Мистика несомненная! Я уже упоминала, что сюжет с участием Виктора Ковалева показали по телевизору один-единственный раз, специально для меня. А разве это случайное совпадение — Виктор живет в Новосибирске, в том самом городе, где похоронена моя бабушка? По пути куда она была так негостеприимно встречена племянницей? И сегодня он в своей богатой генеральской квартире даже не подозревает, что в нескольких километрах, на бедном запущенном кладбище лежит его двоюродная бабушка, которая дарила ему любовь и ласку, когда он так в ней нуждался.

* * *

Жизнь моя обыденно, затюканно течет то в Москве, то в Ростове, а я все перебираю эти знаки и намеки провидения, сопоставляю их и оцениваю то так то эдак, осуждая и милуя мертвых, как будто они нуждаются в моей каре или милости.

Я уже начинаю догадываться, что сюжет на харьковском вокзале был порожден не банальным эгоизмом и черствостью племянницы, а столкновением двух различных жизненных установок. И для того чтобы понять, почему так в тот час заскрежетало, заискрило, следовало бы каждую из этих философий осмыслить.

Бабушкина была почерпнута ею в детстве из несброшюрованных книжных тетрадок. Ими шестилетняя девочка зачитывалась под верстаком в переплетной мастерской отца, в то время как ее сверстницы играли в куклы или учились обращаться с иголкой и ножницами. В этих рассыпающихся листах ее пылкое сердце выбирало прежде всего бунтарские, романтические строчки, все эти «грозы», «молнии», «тихо, гордо умирал», «о, я, как брат, обняться с бурей был бы рад!». В юности ее взгляды формировались в подпольных кружках, на митингах Ростовской стачки, где произносились (и она произносила — первое политическое выступление женщины-работницы) пылкие речи. Все эти разгоны демонстраций, нелегальные переходы границы, эмигрантские споры в Женеве! На них говорилось только про общее дело, про методы политической борьбы, про высшее предназначение человека-гражданина и — никогда — про повседневную жизнь, семью, быт, детей. Впрочем, она все же существовала у социал-демократов, личная жизнь, но большей частью какая-то кособокая, исковерканная, мнимая, неудачная.

Таким же неудачным было бабушкино замужество: восемнадцатилетняя романтичная подпольщица и почти сорокалетний председатель Донкома, талантливый публицист-самоучка из конторщиков, опубликовавший в эмигрантской газете «Правду о ростовских событиях», вдовец, чью первую жену зарубили казаки. Это начиналось так по-книжному красиво. А оказалось довольно противно. Была психологическая и физиологическая несовместимость. Бабушка еле-еле дождалась первого ребенка, который хоть как-то оправдывал этот брак. Но ни рождение прелестной Лидочки, ни ее ранняя смерть, ни появление на свет моей матери не могли скрепить несоединимое. Бабушка ушла от мужа, но долго-долго таила в сердце обиду на то, что «он сломал ей жизнь». И, наверное, еще оттуда тянется ее присловье: «От мужчин в доме нет ничего хорошего, только грязные носки».

Однако у каждой медали существуют две стороны. И бабушкина странная юность, в которой наставления матери были заменены лермонтовскими фантазиями, а роль отца-наставника исполняли Георгий Плеханов и Василий Алабышев, лишив ее нормальных представлений о радостях и удовольствиях повседневного быта, развила в ней уверенность в самоценности каждой человеческой личности, неистребимое чувство собственного достоинства, потребность самоутверждаться. Поэтому, даже когда социал-демократия отступила на задний план перед борьбой за выживание, все равно это была не столько история бытового, сколько нравственного выживания, борьба за сохранение своего лица. Мне кажется, что лейтмотивом бабушкиной жизни могли бы служить строки: «И вся-то наша жизнь есть борьба».

И закономерно, что судьба моей матери стала вариантом, бледной копией жизни бабушки: в детстве — покровительница младшего брата; после неудачного замужества — кормилица семьи из четырех человек, жизнь без отпусков, фактически без выходных (две службы — как правило). Отсутствие таких понятий, как развлечения, компании, поездки, прогулки, пикники. А между тем мамины притязания были намного скромнее и конкретнее, чем у бабушки. Та уже в глубокой старости, побывав на концерте Дмитрия Журавлева, мечтательно сказала: «Если бы я могла располагать с юности своей судьбой, то я стала бы мастером художественного слова!..»

Мать же моя, от природы или благодаря нивелирующей советской среде, была человеком более реальным, прозаическим. Ее вполне устроили бы обычная судьба и банальное женское счастье. Да, бабушка всегда была неподалеку, всегда стояла на страже со своими абстрактными регламентами. Она хотела, чтоб мама занималась наукой, но не могла понять, почему за более интеллектуальную работу платят меньше, чем за работу областного эпидемиолога. Она всегда была недовольна мамиными «объектами» и «субъектами»: один был недостаточно воспитан, другой мало дорожил выпавшим ему счастьем, третий оказался элементарным неряхой. И в результате продолжала тиражироваться неполная семья, где женщина — лошадь, где нет места романтике, глупостям, шансонеткам, кокетству, а есть только необходимое: работа, минимум удобств, санитария и гигиена.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.