В ПРОЩАНЬИ И В ПРОЩЕНЬИ

(Повести и рассказы)

В ПРОЩАНЬИ И В ПРОЩЕНЬИ…

Оставить комментарий

Были среди семейных апокрифов героические: бабушкино революционное прошлое — ростовская стачка девятьсот второго года, Женева с визитами к Плеханову, венчание в тюрьме. Были в духе художников-передвижников — бедная вдова и ее голодные дети — про конец двадцатых — начало тридцатых годов. Это когда мама училась в Ростове на врача, и бабушка решила перебраться к ней поближе из Батума с детьми. Детей, подростков-одногодков, было двое: ее собственный сын Юрий и дочь старшего брата — Нюся. Они учились в техникумах: Юрик — в строительном, Нюся — в гидрометеорологическом.

Детей надо было кормить, поить и одевать на зарплату операционной медсестры. И воспитывать… Впрочем, навряд ли бабушка их воспитывала систематически — таких взрослых, четырнадцати-пятнадцатилетних! Она вообще придерживалась теории: имеющий глаза и уши увидит и услышит. Ее ведь никто, как ей казалось, не воспитывал. Но участвовать в жизненных ситуациях, которые подростку кажутся трагическими, тупиковыми, отыскивать этот «свет в конце туннеля» она, конечно, считала своим долгом.

И когда семнадцатилетняя Нюська, вся в соплях и слезах, упала на свою кушетку с криком: «Тетечка, Андрей говорит, что я нечестная, но вы же знаете, что никогда… ни с кем…», — бабушка с олимпийским спокойствием ответствовала:

— Пусть завтра же придет ко мне, я ему все объясню. Это у тебя наследственное устройство. Такое же было у твоей матери.

А когда Юрик потерял невиданную ценность — готовальню товарища, взятую только на один-единственный день для выполнения зачетного чертежа, она невозмутимо отправилась в модную парикмахерскую и остригла кому-то на шиньон свою бесконечную косу. (Ах, ей было всего сорок четыре года, и волосы еще росли как на пожар. Поэтому, когда я через шесть-семь лет различила бабушку в своем окружении, коса была на месте. Правда, не до колен, до пояса.)

* * *

Про это время бабушка особенно много рассказывала, когда мы бедовали с ней вдвоем в деревне в сорок третьем — сорок четвертом году. А может, мне горячее ложились на душу именно эти ее воспоминания? По аналогии с нашими обстоятельствами?

Сидим в воскресенье вдвоем перед окном. Ждем. Чего — сами не знаем. Не ели со вчерашнего дня. Я ни о чем, кроме еды, думать не могу. Представляю, как до войны покупали в магазине «Три поросенка» жареные пирожки с ливером, чувствую их вкус языком и нёбом, хрустит на зубах коричневая корочка!

Еще вспоминаю, как меня выгнали из-за стола и закрыли в задней комнате за то, что я отказалась есть рисовый суп. Подумаешь, наказали! Под зимними вещами, сложенными за дверью на «картонке» — чемодане из фанеры, — я нашла толстенькую незнакомую книжку с рисунками — «Зверь-бурундук» Пришвина. Видать, намеревались мне ее подарить, но в наказание за капризы раздумали. Я угнездилась на мягком хламе с книжкой, смакую ее. А взрослые ждут, пока я приплетусь с раскаянием. Не дождетесь!

Ох, дайте мне сейчас этот рисовый суп, теплый, с кусочками зарумяненного лука, скользящими, как лодочки по пруду, по мутной поверхности отвара! И заберите все книжки!

Хочу хотя бы того прохладного, густого кислого молока, два литра которого я купила месяц назад за пятьдесят рублей — за половину тех денег, что заплатил за мои лыжи директор мясокомбината. Господи, неужели кому-то могут быть нужны сейчас лыжи? Смешно! Но все деньги за лыжи давно истрачены, да и продавать в селе никто ничего не продает.

Так чего же мы ждем? Смотрим, не идет ли кто, не несет ли что. Весь уходящий год, до самой осени, бабушка сначала категорически, а потом все слабее отбивалась от приношений пациентов. Поняла постепенно, что обычая не переломить, а репутацию можно подорвать: если отказываешься от благодарности, значит, расписываешься в своей беспомощности.

А вот с осени, когда накрыл область неурожай, уже было не до щепетильности. И бабушка, выслушивая жалобы, заглядывая в рот и ощупывая живот, старалась отвести взгляд от узелков и сумочек пациентов. А вечером дрожащими руками доставала то пару яичек, то бутылочку молока — такие скромные теперь носили гостинцы. А прошлой весной приходилось конфликтовать с больными по поводу живой курицы или утки, отпихивать торбочки с мукой-гарновкой. К зиме же вообще никто ничего, кроме своих голодных отеков, на прием не приносил.

И все же мы ждем. Бывают ведь чудеса! Вдруг у того же директора мясокомбината заболит живот или сердце? Или понадобится бабушкин совет той женщине, у которой мы раньше покупали кислое молоко — у нее еще до сих пор доится корова.

Ого! Вот из-за косогора показалась голова, потом вся фигура. Мужчина идет по направлению к амбулатории. А она в воскресенье не работает. Значит — к нам. Руки, правда, пустые. Может, что за пазухой? Ближе, ближе, поравнялся с крыльцом — и резко повернул на другую сторону улицы, прочь от больничного городка.

— Подожди, — вскидывается бабушка. — Есть же отруби. Сейчас сделаю пышки.

Какие отруби?! Летом пекли лепешки из муки, пропуская ее через мелкое сито. Осенью замешивали тесто из шершавых, оранжевых отрубей, просеяв их через крупноячеистое решето. Осталась горстка колючих остюков и соломы. И сейчас бабушка, накапав туда воды, раскладывает кашицу на сковородке, подбрасывает штыба в печку.

Получились две лепешки. Они похожи не на пищу, а на какие-то конструкции из тоненьких палочек, все светятся насквозь. Осторожно беру одну в руки и подношу ко рту. Горячая, поджаристая солома скрипит на зубах и рассыпается во рту, прилипая к гортани. Я выковыриваю труху языком и пальцами из зубов, облизываю руки. Все кончено. Внутри горячо, но по-прежнему пусто. Мне кажется, что есть теперь хочется еще больше.

— Это что! — утешает бабушка, подсунув мне половину своей лепешки. — Мы с тобой вчера ели. И вечером нам обещали на больничной кухне немного хлеба дать. А вот в тридцатом году в Ростове Юрик с Нюсей у меня по два дня крошки не видели, особенно если я на дежурстве. В клинике профессор Воронов распорядился медсестер кормить, а я почти все в бумажки и в баночки — и моим цыганятам. А им все мало! Ведь в пятнадцать лет самый рост, половое созревание. Но уж если меня сутки нет, то совсем ничего нет. Юрик сразу с вечера свою порцию умнет. А Нюся поделит на кусочки и сосет. Иной раз до моего возвращения и дотянет. А в другой день я приду, а она плачет: «Тетечка, я есть хочу, очень-очень. Давайте что-нибудь продадим и купим пшена».

Интересно, думаю, что продадим? У наших врачих, у сестер некоторых были сережки, кольца, отрезы — носили в «Торгсин» и тем спасались. А у меня только голодные рты. Иногда мама твоя привезет нам каких-нибудь продуктов с деревенской практики. Как-то раз я во время операции в голодный обморок упала. Меня в предоперационной на кушетку положили, профессор Воронов выслушал и говорит: «Кроме обеда давать паек на дом». Так и выжили. И сейчас выживем. Говорят, скоро карточки будут, продукты по ним…

Бабушкино худое, носатое, обтянутое желтой кожей лицо оживляется надеждой, даже как будто молодеет. Может, это просто игра розовых бликов из прогорающей печки?

В холодном коридоре вяло тявкает наш пес Чижик. Он тоже голодный, но не настолько, как мы. Чижик — приспособленец. Год назад он числился собакой больничного конюха Гриши и санитарки Нади — их домик ютится рядом с больничным городком. Я ежедневно подкармливала добродушного, лохматого черного великана то котлетой, то пышкой, и он постепенно зажил на два дома. А затем стал появляться у Гриши и Нади все реже. Чем они могли его побаловать, при троих-то ребятишках? (Но мне хочется верить, что пес отдавал мне свою любовь, время не только за жирный кусок, но и за игры, ласки, беготню, которых, конечно, совсем не было у него в крестьянском быту Гришиного семейства.)

А вот в последние месяцы семья конюха оказалась обеспеченней не только нас с бабушкой, но и многих других больничных работников.

— Ось шо такэ — мужик у хати, — говаривала схуднувшая с тела больничная повариха Галя, занося нам по пути с работы немного оскребышей пшеничной каши с больничных котлов (бабушка еще летом извлекла у Гали из ладони глубоко воткнувшийся, его даже видно не было, бутылочный осколок, и повариха до сих пор не избыла своей благодарности). — Вин и суслов у стэпу хватае, и соломы на кизяки с полу у конюшни намэтэ, и поплотничать у больницы можэ, и сбруи шье, и спицы до брычкы выконуе. А Татьяна Са-мойловна ему за тэ лишние дэсятки пышэ у видомось…

Галя была права — Гришины руки ценились на вес золота в громадном, порушенном войной больничном хозяйстве. И главврач — Татьяна Самойловна Карпузиди — щедро заменяла это золото сильно подешевевшими бумажными деньгами.

Теперь Чижик скорее у Нади находил какую-нибудь обглоданную суслячью лапку или остатки жидкой похлебки. Не брезговал он и больничной помойкой, но здесь, чтобы найти хоть обертку с запахом съестного, упорному Чижику приходилось перерыть груду медицинских отходов. Однако он не унывал и, заполучив какую-нибудь добычу, прибегал с ней к нам, в свой ближний дом.

Бабушка прислушивается к ворчанью Чижика и вздыхает:

— А бедный Боська так и умер в то время. Уже и голову не мог поднять. Смотрит, смотрит на меня печальными глазами, как будто молит. Я ребятам картофелину надвое разрежу, а ему руку протяну. Он вначале пальцы мне лизал, а под конец — понюхает и отвернется…

Я много наслышалась про Боську. Это был подопытный пес в клинике Воронова. Когда на его животе уже не осталось места для новых швов, он превратился в больничного приживала. А потом Юрик, большой любитель и любимец собак, сманил его на Ткачевский. Там Боська прожил в любви и ласке больше двух лет, чтоб умереть в тридцать первом с голоду.




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.