В ПРОЩАНЬИ И В ПРОЩЕНЬИ

(Повести и рассказы)

СТАРУХИ

Оставить комментарий

А в конце января ходили всей компанией в филармонию. Был ли это Гилельс? Не уверена. Но точно стоял конец января. Наряжаясь, я скалывала черную креп-сатэновую юбку на поясе большой английской булавкой на всю длину, а сверху маскировалась бабушкиной вязаной шерстяной кофточкой, которую подарил ей на юбилей богатенький Васька (он всегда числился в Барнауле, а жил годами на монтаже то в Бийске, то в Новосибирске, получая и зарплату, и командировочные) и которую она успела только примерить. Значит, моя беременность уже перевалила через вторую половину!

Может, именно в этой новой жизненной ситуации — ожидание ребенка, становление семейного быта — и была та защитная сила, которая не давала впасть в отчаяние? Но между тем недели и даже многие месяцы спустя оно вдруг накатывало с такой яростью, что я себя не узнавала.

Кстати, кажется, из той же филармонии возвращались в Кри-вощеково. Трамваи и троллейбусы уже не ходили, и кто-то из наших тормознул в начале Красного проспекта старенький тупорылый автобусик. Мы ввалились в него, расселись, он натужно заурчал, и я вдруг зарыдала в голос и не могла остановиться до самой Башни. Меня расспрашивали, успокаивали, но я так испепеляюще на них посмотрела, что они отстали, муж только держал меня за руку.

А я просто вспомнила, как полгода назад везла бабушку с дачи домой, как именно здесь мы сошли с речного трамвайчика, тоже проголосовали на точно такой же курносый автобус, и как трудно было бабушке подняться на ступеньки, потому что уже болел у нее бок, и как она морщилась, кусала губы, но старалась шутить.

Еще одна похожая истерика случилась со мной уже в Ростове, куда я приехала к матери рожать. Мы о чем-то с ней поспорили, даже повздорили, и она от обиды заплакала. Тогда я тоже зарыдала и стала злобно орать:

— Не смей! Не смей плакать по ерунде! Не смей! Только об одном можно плакать… Только об одном… Как ты смеешь обо всякой чуши, когда она… когда ее…

И мы долго рыдали вместе.

* * *

Энергия горя сдавала свои позиции постепенно. Вначале все мое душевное пространство занимала мертвая и в то же время живая бабушка. Муж, мать, друзья ютились где-то на обочине. Там же мелькнула и Степановна, у которой я побывала в гостях, прогуливаясь по проспекту Соколова с огромным животом. Она рассказала, что поставила за упокой бабушкиной души свечку. Я не стала педалировать бабушкину воинственную антирелигиозность, и мы просто повспоминали, как я посылала бабушку стирать, чтобы поиграть со Степановной в лото.

Но постепенно будни восторжествовали. Они торжествуют всегда: и над праздниками, и над днями скорби. Если первое время они откусывали от бабушкиного пространства крохи, то с появлением ребенка это перетекание моих мыслей и чувств из одной части души в другую пошло в ускоренном темпе.

Нет, не перетекание… А вытекание… Вытекание какой-то культовой влаги, хранившейся в священном сосуде, в бутылочки для детского питания, в пузырьки с микстурами, в миски с теплой водой для смачивания горчичников, в тазы с описанными пеленками…

А потом будни пошли в атаку на мои творческие потуги. Они действовали как хладнокровный и опытный врач-акушер, который спасает жизнь роженице, убивая плод. Бабушка рассказывала мне, как это делается: младенцу в утробе пробивают голову и извлекают по кускам… Через год-два слабых трепыханий были засунуты на дно чемодана все мои недописанные рассказы, а сам чемодан отправлен на полати.

Затем будни ударили по моим претензиям на служение высоким гражданским идеалам. Скукожившаяся на глазах оттепель превратила мою газетную работу в цепь мелких склок с начальством, попыток быть честным в мелочах, копеечных побед и бесславных отступлений под косыми взглядами этого начальства на кипу бюллетеней из детской поликлиники.

А ссоры со свекровью, которые проистекали от разницы наших менталитетов, ее повышенной эмоциональности и моей молодой вздорности! Как они пятнали своей мелочностью мое мироощущение! Да и замужество мое оказалось далеко не безоблачным, как, впрочем, любое замужество. Во всяком случае, до «sans peur et sans reproche» было очень далеко.

Конечно, мы еще были довольно молоды и по-прежнему собирались, как положено было в шестидесятые, на кухнях, спорили о политике (помню, как свекор, постояв в дверях и послушав наши разговоры, заорал: «Сволочи, сайру едите, а советскую власть ругаете!») и строили свои, пусть теперь уже полунаполеоновские, планы на будущее.

Но чем дальше катился поезд жизни, тем меньше попадалось на стрелках, стыках, разъездах идейных или интеллектуальных дилемм. Нет, политические, идеологические катаклизмы бушевали: советские танки входили в Чехославакию, судили Синявского и Даниэля, «Раковый корпус» и «В круге первом» Солженицына ходили по рукам в виде слепых машинописных копий через один интервал. Однако активное участие в этих событиях принимали лишь сотни людей. У миллионов была совсем другая задача — жить.

«Жизнь ушла на то, чтоб жизнь прожить», — любила пококетничать я коржавинской строкой, уверенная, что ко мне это не относится. Но уже через десять лет после бабушкиной смерти я отдавала себе отчет, что я из числа не сотен, а миллионов.

Например, во время Пражской весны я не выходила на площадь с протестом, а лежала на операционном столе с гнойным аппендицитом («Шестнадцать сантиметров! Как большой банан! Я такого отростка в жизни не видел!» — восхищался хирург) и думала только о том, как управится моя свекровь с первоклассницей-дочерью и восьмимесячным сыном. А когда первый и последний публичный концерт Галича состоялся в новосибирском Доме ученых, мы с мужем отдали с таким трудом добытые пропуска друзьям: маленький сын пылал с воспалением легких.

Что такое ремонт квартиры в советское время, когда купить обои, клей для них, краску и мел — проблема, а мастера — халтурщики и алкоголики, знают все. А что такое «геморрагический васкулит» не знает никто. Такой диагноз поставили моей семилетней дочери. Так ведь для этого понадобился не один год с этими внезапными спазмами в животе, болями в икрах, высыпаниями в глотке.

А эта бомба отнюдь не замедленного действия — мой сын с его поджогами, взрывами, листовками с крыши, надписями в лифте. И как следствие — вызовами в милицию, на комиссию по делам несовершеннолетних, в прокуратуру и КГБ. Это отдельная песня! Чтоб пропеть все ее куплеты, включая морскую пехоту, химфак МГУ и капризно брошенную аспирантуру, надо было напрочь забыть обо всех высоких материях. Чего стоила только моя работа лаборанткой на кафедре политэкономии, где каждый был вправе вытереть об меня ноги, если машинистка перепутала в расписании номер аудитории! Зато я могла в любую минуту позвонить домой. А если надо — пробежать один квартал, чтобы убедиться: сын и дом целы, а если и повреждены, то лишь частично.

* * *

Осознав свое фиаско и смирившись с ним, я стала задумываться о его причинах. На высокие дела времени не было, но голова-то оставалась свободной. Бултыхающиеся в ней обрывки бытовых забот не насыщали голодных мозгов. Им хотя бы какой-то жвачки! Я думала: почему я не оправдала бабушкиных надежд? Во мне ли таился изъян? Или он заключался в качестве жизни? Или в безграничной идеалистичности бабушкиного, а следовательно, и моего мировоззрения, уходившего своими корнями в дистиллированную водичку русского марксизма, который по недоразумению назывался материалистическим учением и который, чтобы доказать свою научность, ломал и корежил под свои схемы жизнь не только отдельных людей, но целой страны?

И чтобы подкинуть пищи в этот вяло пыхтящий мой котелок, как раз подоспело сто лет со дня бабушкиного рождения. Как я могла его отметить? Ее могилы не существовало. Все ее дети, знакомые и друзья тоже были мертвы. Муж, как всегда, пребывал в командировке. Мои друзья, когда-то так нежно ее любившие, выдолбившие ей могилу в мерзлой сибирской земле, были раскиданы жизнью по лицу страны. Мои взрослые дети ее не знали. Я решила провести этот день с ней вдвоем.

С утра тринадцатого сентября я купила букет цветов и засела за старые фотоальбомы. Вытряхнула беспорядочные груды снимков, выбирая, выхватывая бабушкины изображения и раскладывая их в хронологическом порядке. Вот дореволюционные, темно-сиреневые на толстом картоне; на них она романтична, как героини Лермонтова, со своими сумрачными глазами, черной массой волос и длинным носом. Вот ярко-коричневые снимки тридцатых годов, на которых располневшая, она смотрится вполне буржуазно рядом с нарядной мамой и моей толстощекой мордочкой. Вот миниатюрка военных времен для паспорта, напоминающая документы из архивов Освенцима: половину как бы дрожащего лица занимает нос, кожа висит складками. Вот новосибирская карточка — за полгода до болезни, в день моего рождения: она, Тамарка и я в обнимку, здоровые, счастливые, красивые (даже я). А вот последний, Васькой сделанный снимок: черное новое платье, белая хризантема на груди, совершенно седые волосы, прозрачная худоба и смерть в глазах.

Долго я сидела над этой галереей, то прибавляя к ней очередную находку, то сопоставляя черты лица бабушки, ее отца, матери, сестры, брата, моей мамы, Юрия, мои собственные, моих детей. То думая о ее жизни, непонятно какой. Счастливой? Нет! Несчастной? Не знаю…

И вдруг откуда-то из кучи выскользнула и упала на пол еще одна миниатюрка для паспорта, чуть побольше и поновей, чем бабушкина военная.

Это была фотография Степановны. Откуда она взялась у меня? Выпросила, уезжая в Сибирь? Или когда заходила в гости во время первых отпусков? И как сохранилась при бесконечных переездах и хроническом беспорядке в вещах? Такая маленькая!




Комментарии — 0

Добавить комментарий



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.