И ТОЛЬКО МУЗЫКА ЛИСТВЫ ДОЖДЯ И ВЕТРА…

(Сборник стихов)

* * *

В.Р.

К чему нам этот дар, печальный и напрасный,
в безумной смене дней, меняющей и нас?
Стихи, как свет звезды: она давно погасла,
а свет ещё летит — для посторонних глаз.
Куда? Зачем? Бог весть. Но по веленью свыше
он будет мчать и мчать под скрежет горних сфер.
Где та любовь? Увы. А пламенные вирши
обречены на жизнь, как вечный Агасфер.

22 ДЕКАБРЯ

Поздно приду. Весь в снегу.
Почта? Сейчас не до почт.
В печке огонь разожгу
в самую длинную ночь.

Свет не пытаюсь зажечь,
молимся древним богам.
Прочь — электричества желчь,
сладостна кровь очага.

Тщатся уютом помочь
снежные струи гардин…
Самая длинная ночь,
если вдвоём — и один.

Стены, как стынущий наст,
ночь от мороза бела.
Скольким же, скольким из нас
так не хватает тепла?!

Кто ты, бредущий с душой,
вмёрзшею в грешную плоть?
Друг или враг? Но вошёл —
мир тебе, брат, и тепло.

Снег отряхни, у огня
сядь. И давай помолчим.
Слышишь, в молчанье звенят
Угли… иль к сердцу ключи?

Пусть отзывается звонь
отблеском давней зари,
часто нас греет огонь,
что для другого горит.

Пусть ты устал и невмочь…
Не засыпай, погоди.
Самая длинная ночь
нас еще ждёт впереди.

Если ж по-прежнему пуст
дом, теплоту хороня,
дверь нараспашку и пусть
греется ночь у огня.

* * *

Дай Бог мне век прожить счастливо,
Не знать страданий и обид,
И про приливы и отливы
Сомнений навсегда забыть!
Быть неизменно постоянным,
Нужду знать только лишь во сне,
И чтоб ни одного изъяна
Никто не находил во мне!
Дай Бог мне — быть любимым всеми
И чтоб всю жизнь — любить одну,
Не знать вовек тоски осенней,
Всех тайн изведать глубину!
Дай Бог всю жизнь не ошибаться,
Прожить хотя бы триста лет!..
Вот все, что я желаю, вкратце.
Да, слава Богу, Бога нет!

* * *

Когда-то давно я просил тебя несколько раз
Стихи эти вслух мне прочесть… только все понапрасну!
Зачем это было мне, право, не знаю сейчас.
А ты словно тайную чуяла в этом опасность.

Стихи как стихи… Помню, длинной пленяли строкой…
Но ты и взглянуть почему-то на них не хотела.
С чего бы мне случай припомнился давний такой?
Да кто ж его знает? Я сам не пойму, в чем тут дело.

О чем, бишь, там было? Ну, напрочь забыл, хоть убей!
А нравились — очень! Что ж память молчит как немая?!
Ведь цепкой такою была она, прямо — репей!
Стареем… И книгу знакомую с полки снимаю.

Вот здесь они где-то… Да вот… И, как кончик ножа,
Вонзился мне в сердце и там заворочался грубо —
«За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы…»

* * *

Я долго был загадкой болен
(рассудок-умник всё мешал),
но всё же поняла душа:
ночное небо — это поле.

Тиши укрывшись одеялом,
спит небо, набираясь сил,
и продолженьем степи стала
его густеющая синь.

И вдруг — гроза! Но мысль отринь,
что громом тишина разбита,
её втоптали в туч полынь
небесных скакунов копыта.

И — дождь! Добрейшим из чудес
всю степь, ту, горнюю, наполнит
и низвергается с небес
по голубым оврагам молний.

Потом устанет он. Известно,
есть для всего — свои часы.
И вспыхнут на траве небесной,
как звёзды, капельки росы.

И кто-то, на меня похожий,
разводит месяца костёр,
загадкой неба мучим тоже,
глядит в открывшийся простор…

И более любви и хлеба
ту тайну жаждет превозмочь,
и видит в той же сини неба
всё ту же степь и ту же ночь.

* * *

Возлюбленная непогода —
То тучи, то дождь проливной.
У этого времени года
Столь странная власть надо мной.

Намокли крылечка перила,
В костре остывает зола…
Мне осень тебя подарила,
И осень тебя отняла.

А сердце почти и не ропщет,
Что мы с ним остались одни.
Мертвеет душа, словно роща
В пустые ноябрьские дни.

* * *

Он чувствует себя хозяином вполне:
Вот — женщина его, а дома ждет супруга.
«И что комплексовать? — снисходит он ко мне, —
Мы — круга одного, и мы поймем друг друга».

Пытаюсь возражать, но вижу: ни-че-го
Он не поймет. И я от бешенства немею.
Ведь неопровержима логика его,
Как в древние века — система Птоломея!

И проводив меня любезно до дверей,
И запирая их надежней за ушедшим,
Он, усмехнувшись, скажет женщине своей —
Моей любимой: «Он и вправду сумасшедший!»

А по пути домой, от ласок разомлев,
Не видит он, что ночь мрачней Экклезиаста.
Едва одна любовь погибла на земле —
Еще одна звезда на небесах погасла…

* * *

Ну, не люблю людей практичных!
Не то, чтоб были мне они
Вот так уж — вдрызг
несимпатичны,
Но как-то очень не сродни.

Они все точно рассчитают,
Не влюбятся абы в кого,
Ни в чем нигде не прогадают
И — даже более того.

Реальны их мечты и цели,
А голова — всегда ясна,
И красоту за то лишь ценят,
Что стоит дорого она.

Нет в них изюминки, вернее —
Везувинки… Нет и на грош
Безуминки, а только с нею
И можно жить, когда поймешь,

Жизнь — штука странная настолько,
Что в ней все хлопоты пусты,
И восхитительна в ней только
Лишь бесполезность красоты.

МНЕ КАЖЕТСЯ...

Смеешься? А в глазах испуг…
Что ж, не заметить не могла ты,
Как изменилось всё вокруг
С той беззащитно-глупой даты.
Я всё печальней, что ни день…
Но ты ни в чем не виновата!
Вглядись, ведь я же только тень
Того, кто здесь бывал когда-то.
Не я дарю тебе сирень,
Не я бегу, как сумасшедший,
Успеть везде… а только тень
Из дней веселых и прошедших.
И пусть за окнами рассвет,
Вхожу — и вслед за мной влетает
Вечерний сумеречный свет,
В котором тень преобладает.
И в нём не видно до сих пор,
Что очертанья счастья зыбки,
Как наш негромкий разговор
Или как тень моей улыбки.

* * *

Ну что ж, мой друг, пора расстаться, знать,
Со столько лет лелеемою болью
И, наконец, спокойно осознать:
Увы, твой дом не осенен любовью!
И к прошлому вернуться не дано.
Как странно, ведь живут в дому — всё те же!
А ты в нем, как разбитое окно —
Свет пропускаешь, но тепла не держишь.
И холодно, и всем уж всё равно.

* * *

Пустырь покоряет пацан конопатый,
Прутом расчищая зеленые дебри…
Мы все так с врагами сражались когда-то
Там — в детстве. И эти безвинные стебли —
Всегдашние наших боев атрибуты,
В отместку такого нам наворожили,
Как медленным вкрадчивым ядом цикуты,
Наполнив ленивой жестокостью жилы.
Вдруг вспомнилось: некий тиран из Милета
В ответ на вопрос «Как порядок устроить
В стране?» — рвал колосья на поле, при этом
Лишь те, что всех выше и лучше. Простое
Решенье проблемы. С тех пор злополучных
Ничто не менялось. Повадку великих
Толпа переняла… И головы лучших
Слетали легко, как цветы повилики
Под ветром осенним.
Ах, что же творим мы
Привычно, того и не ведая даже?
Когда ж осознаем, что неповторимо
Любое созданье Творца? Ну, когда же
Мы кровь, наконец, отворим себе сами,
Чтоб вытекла с ядом к убийству сноровка?!

А мальчик идет и идет меж цветами,
Прутом, словно шашкой, сшибая головки…

* * *

Земля, трава, деревья и кусты,
и воды, наречённые рекою…
Картина невозможной красоты
и невообразимого покоя.

Здесь красота сама, без нас, живёт,
без ухищрений, глазомеров разных.
Прекрасно всё, что не осознаёт
и не подозревает, что прекрасно:

планирующий наземь жёлтый лист
и мудрое ветвей непротивленье,
и воздух, что так тонок, строг и чист,
и водомерки лёгкое скольженье…

Что всё искусство? Хоть всю жизнь истрать,
хоть до очередного из пришествий!..
Зачем Творец вложил в нас эту страсть —
погибельную жажду совершенства?

Но что природе до моей печали?
Ей не до нас, ей некогда, зане
она меня в упор не замечает.
В заботах вся, готовится к зиме.

* * *

Памяти Е.В. Нестеровой

Жёлтые бабочки сели на сосны?..
Надо же, зренье подводит как злостно!
Пара шагов — и отчётливо видно:
жёлтые листья запутались в иглах.
Недошумели, недокружили…
Где уж то лето? А вы и не жили.
Как я люблю вас, как понимаю,
лёгкая зелень беспечного мая,
вечного мая — в четыре недели.
Недокружились, недолетели…
Напоминает тревожное что-то
это предсмертное счастье полёта,
трепет последний, неровный и нервный…
Так вот душа отлетает, наверно.
И не дано — промедленья… продленья,
позднее, горькое время прозренья.
И уж теперь до конца, до погоста…
Нет, это не осень! Не осень, а просто
жёлтые бабочки сели на сосны…

* * *

Как мякотью мясистой плод, день полон суетою,
и потной плотью мир вокруг наполнен до краёв.
Здесь даже солнца сплющен луч и согнут запятою,
и ни отдушины душе, ни места для неё.
Но вот уснёт моя семья иль просто — сам останусь
и, силясь вспомнить то, о чём всё было недосуг
подумать, я сажусь за стол, переборов усталость,
пишу, что в голову взбредёт, а сам всё жду… — А вдруг?!
И если жутко повезёт, уснут Молох и морок,
и распрямится луч, восстав из мусорных корзин,
она спускается с небес, а может, с книжных полок,
и тайным светом всё вокруг меня преобразит.
Куда замотанный тогда исчезнет бедолага?—
Преображается да так, что Золушке под стать.
Из всех сокровищ мне нужны лишь ручка да бумага,
что ж до нарядов да карет — мне б век их не видать.
И в те мгновенные часы (эх, вечно длиться им бы!),
хоть я на свой телесный плен навеки обречён,
пусть малым был я, но — лучом в её волшебном нимбе…
Да пусть — невидимым, пускай, но всё равно лучом.
Так радиация разит, незримая для глаза,
необратимо изменив генетику души.
Ну, что ж, солидный ригорист, тяжелозадый разум,
теперь тебе здесь места нет. Поди-ка, попляши!
И если б хоть кого-нибудь той лучевой болезнью
смог заразить, пока душа с ветрами ноября
не улетела навсегда от суеты… Ах, если б!
То обольщаться мог бы, что жизнь прожита не зря.

* * *

Что — мы с тобой, когда снег откровением
горьким лежит?..
Небо
верхушки деревьев, сгибаясь, уж держат едва…
Что мы
пред снегом, пред небом,
когда сам Господь обнажит
То, что скрывали уютно трава,
и листва, и слова?!
Мир этот создан не нами… И в нём человек —
ни к чему.
— Так почему же?.. — кричишь ты…
Ах, если бы знать, почему?!
Небо, земля и деревья. И только. И кажемся мы
Просто случайным пятном на прекрасной
гравюре зимы.

* * *

Из сердца вон — и с глаз долой!
И фотоснимок — на кусочки! —
Так ты разделалась со мной,
Решительно поставив точку.

Случайно глянула в окно…
Там, в сумасшествии метели,
Клочки, упавшие давно,
Еще летели и летели…

И в этот день — из года в год,
Кусочки порванного фото,
Как будто это снег идет,
Из тучи будет сыпать кто-то

Напоминаньем обо мне
Средь жизни
суетного рынка.
И вдруг, сложившись из обрывков,
Мои черты мелькнут в окне…

Ты выйдешь… может, хлеба купишь…
Чуть прогуляешься пешком
И на лицо мое наступишь
Широким зимним каблуком.

* * *

Я знаю, что всего страшнее —
смерть
Угрюмой невозвратностью потери!
Еще — бесчестье… Только мне ли
сметь
Судить о нем?!
Так вот, я твердо верил:
Ты — часть меня!
И лучшая причем.
И если в этой жуткой круговерти
Исчезнешь ты,
я буду обречен,
Поскольку это
равносильно смерти.

Но что это? Иль грежу наяву?!
Вокруг меня — все те же и всё то же,
Но нет со мной тебя.
А я — живу,
И ничего страшнее быть не может!

* * *

И всё — о России: глобально, умно, исторично,
С молитвой, что сроду не ведал, антихристов сын,
С любовью сыновнею, голосом в меру трагичным
И в зелье хмельном, как всегда, омочивши усы!..
Слова, словеса… И тотчас оправданье готово,
К тому ж и блеснуть эрудицией лишний предлог,
Что ж, очень возможно, в начале и впрямь было слово.
Одно! И — у Бога! Но ты ж, слава Богу, не Бог?!
И хватит витать в эмпиреев заоблачной сини,
Спущайся на землю, здесь дел уже невпроворот!
И если помочь ты так жаждешь любимой России,
Старухе соседке возьми и вскопай огород.

АВГУСТ 1991-го

За Будапештом и Прагой — Вильнюс, Тбилиси, Москва…
То континента ГУЛАГа вьётся ещё бечева.
Пусть проскочили мы с ходу рабовладельческий строй,
только с семнадцатым годом нас он настиг. И с лихвой
наше отмстил суесловье: больше семидесьти лет
всем отливается кровью плебсом возлюбленный цвет.
Ныне, здесь жить осуждённый, видит, вставая с колен,
Рим этот, рабством рождённый, рабством же и погублен.
Варвары рвутся в ворота снова… Господь нас храни!
Снова на площади кто-то речь произносит с брони.
Снова хотим всё — с разбега. Ведь победили. — Пока.
Это лишь альфа. Омега, ох, как ещё далека.
С дней этих, страшных и странных, только лишь начат отсчёт,
Праздновать глупо и рано. Долго и трудно ещё
нам становиться народом под своих косточек хруст.
Сладкое слово «свобода» солоновато на вкус.

* * *

Пчелой у пыльного цветка
всё медлит солнце, словно дразнит
и жизнь — и празднично легка,
и утомительна, как праздник.
Везде царит жара. И мнится,
что время замерло пред ней
и лету вечно длиться, литься
ленивым мёдом долгих дней.

ИЗ ПОЭТОВ XIX ВЕКА

Тот, кто душевного ищет тепла харит,
Глуп совершенно, ежели не безумен.
Огонь мгновенен — вспыхнул и тут же умер.
Только зола долго тепло хранит.

РАЗГОВОР С СЫНОМ

На склоне лет… Увы, на склоне лет.
Ах, где тот склон и где он, прежний норов?
Пришла пора не споров, а бесед,
неспешных откровенных разговоров.
Тут важно — с кем? Но сразу не смекну,
кто собеседник — так нечёток очерк.
На разговоры с Богом — не тяну.
Да я в него и верю-то не очень.

Непогрешим. Всесилен. Милосерд.
Невидим. И НЕПОСТИЖИМ — суть в этом.
Кто он? — Звезда? Пространство? Время? Свет?..
Не спрашивай, он не даёт ответа.
А даст, так всё едино, не поймёшь —
непостижим! С кем толковать? И значит —
ни Бога, ни тебя, сынок. Ну что ж,
поговорим с тобой. Должно иначе всё быть…
Но что себя теперь корить?
А в справедливость что-то веры мало —
чтоб мы с тобой смогли поговорить,
понадобилось, чтоб тебя не стало.

Как мы живём? Да так вот и живём.
Ты сам всё видишь, коль душа бессмертна.
Внучок растёт… Ну, что ещё о нём?
Уже четыре стукнуло. Примерным
особенно не назовёшь. Спросили…
Прости, об этом в следующий раз.
Твой сын зовёт. И здесь уже отказ
поистине измене равносилен.

* * *

Внуку

Хоть для зимы пейзаж пока что не типичен —
мороз и снег, и эта ночь — лишь обещаются,
но ёлочные шарики синичек
уже на ниточках невидимых вращаются.
А за обедом, ложку взяв из мельхиора,
припоминаю: Балтазар, Гаспар… А вечером
придёшь — ребенок прячется за шторой
и ждёт даров, и на тебя глядит доверчиво.
Он совершенно прав, вот-вот похолодает,
и все вокруг в предощущенье неизбежного,
и ярких звёзд на небесах хватает.
Вот разве Иродов теперь поболе прежнего.

СОВЕРШЕННО НЕПЕДАГОГИЧНОЕ

На завод ко мне внук пожаловал.
Маску я перед ним держу —
у меня есть кусочек солнышка,
я сейчас тебе покажу.

Электродом железку трогаю
осторожно, как никогда,
внук глядит на огонь сквозь стеклышко, —
ух, ты, деда, вот это да!

А потом он мне шепчет на ухо
по дороге домой, назад —
у тебя есть и дома солнышко.
(Он — про сварочный аппарат).

Точно, есть. Только вдруг припомнилось…
И вздыхаю я тяжело, —
было, было и дома… только вот
было, внучек, да все прошло.

Тот, — Да что ты, забыл? — И верно ведь —
что теперь уже вспоминать?
Стар ты, дедушка, сед ты, дедушка,
да малыш поумней, видать.

Ну конечно, есть дома солнышко.
Но — другое. Нет, не скажу.
Вот домой добредем и в зеркале
я тебе его покажу.

* * *

Я тоскую по себе, по утраченной душе, —
так тоскует по земле на десятом этаже
деревенский житель. Что ж, яко тать в глухой нощи,
к горлу нож себе приставь: ну, ищи давай, ищи!
Ведь священником был дед, может что-то от него
перепало и тебе? Нет, как видно, ничего.
Да и что припоминать ныне пращуров прищур?
Сам ведь проворонил, сам и теперь в кулак свищу.
Книгу открываешь — вновь остаешься на бобах.
— Бога нет! — твердит Лаплас. — Нету, — вторит Фейербах.
Нет — так нет, нам не впервой. Только вот потери жаль.
Бросить всё, исчезнуть, но — от себя не убежать.
Это жалобы жлоба. Лучше рюмочку налей,
опрокинь и — почивать: утро вечера мудрей.
Ночью вдруг проснешься — глядь: звездным светом осиян,
за окошком в небе — Бог. И еще подъемный кран.
Утром встанешь — ничего, что пригрезилось в ночи.
Ничего и никого. Только кран один торчит.

* * *

Не знать, где бродит сын — беда,
но мы справлялись как-то с нею.
Сейчас — мы знаем — навсегда —
где он. И горя нет страшнее.

Вот здесь. И — перехватит дух…
Нет-нет, держаться должно стойко.
Хороших столько лиц вокруг.
Жаль, что на памятниках только.

Рябины ягоды клюёт,
прохожих не страшась, ворона.
Чуть дальше подаянья ждёт
старуха, как во время оно.

Обыденность беды твоей
подчёркнута аэродрома
соседством. Что кричать о ней?
Кому? Здесь всем она знакома.

Что для вселенной наша боль?
Лишь ты смахнешь слезу украдкой
и всё идет само собой
по заведенному порядку:

утюжит небо самолёт,
цветут ромашки на откосе,
ворона ягоды клюёт,
старуха милостыню просит.

* * *

Виктору Пожидаеву

Высокой и медленной музыки снега
исполнен зимы этой строгий хорал,
Так звуки нисходят торжественно с неба —
куда там до них всем церковным хорам!
Всевышнему нужно для чуда столь мало,
всего лишь два цвета. Из света и тьмы
всё сплавлено. Всё, что пред нами предстало —
из чёрного с белым. Как, впрочем, все мы.
Обычное, вроде бы, из происшествий,
но как не склониться при виде его?
Пред недостижимым вовек совершенством
и непостижимым упорством Того,
кто музыку зим каждый год повторяет,
чтоб может когда-то понять мы смогли
то, что он снегами для нас начертает
на насквозь промёрзших скрижалях земли.

* * *

Ликует то ль птичий, то ль ангельский хор,
лютует звериная сила инстинкта —
такая заезженная пластинка,
а, надо же, в моде ещё до сих пор.
И ноги резвее ступают, и высь
светлёхонька и до того совершенна,
что губы готовы, как ни крепись,
расплыться нелепо в улыбке блаженной.
Видать, укороту для глупости нет,
ей мало похвального слова Эразма,
и Божии твари, и злаки на свет
влекомы заветной звездою оргазма.
Не чувством, что движет, как верил поэт,
светила и солнце, но — тягой, влеченьем,
желаньем и только, которых с вечерней
прохладой иль завтра простынет и след.

Так пылкий любовник порой спозаранку,
забыв без остатка свой давешний пыл,
глядит на простёртую рядом вакханку,
чьё имя он напрочь к рассвету забыл.
Природа хмельна. И мы все с нею вместе
участвуем в оргии этой высокой,
как пахнут тяжёлые гроздья созвездий
лозой виноградной, набухшей от сока!

В борьбе с естеством не сносить головы.
Пусть мутное после наступит похмелье,
но кто же поверит сейчас, что, увы,
пьянящей романтики высохнет зелье,
и нет ничего, кроме блеска блесны,
в глазах вечно юной старухи весны?

* * *

Вдруг вспомнил просто так, случайно, наугад:
был вечер… и окно, распахнутое в сад.
Покой и тишина. Петуньи и табак.
И сумерки… ах, да, и ходики — тик-так.

Всё это — лишь во мне. Об этом — никому!
Зачем же я пишу и вспомнил почему,
что пятьдесят? пятьсот? пять тысяч лет назад
был вечер и окно, распахнутое в сад?

* * *

Бреду по улицам пустым я, лужи бороздя,
куда — не знаю сам. Куда тоска уносит.
Щемяще-монотонной невнятицей дождя
наполнила опять весь мир и город осень.
Так шепчут заклинания затверженных молитв,
значения почти не придавая звукам,
когда болит… Но — у дождя? Что у него болит?
Иль с небом тяготит недавняя разлука?
В шуршанье капель влажное вплетается и мой
неслышный шёпот: — Даждь мне, дождь,
успокоенья!
И тянутся набрякшие сырою полутьмой
заборы и дома, и прочие строенья,
какие-то до боли незнакомые места,
где, впрочем, холодны, как и в знакомых, лужи…
Покуда встреча с мокрым псом не устыдит — оставь!
Есть кто-то на земле, кому намного хуже.

* * *

Вот уж глушь! Провинция. Что я здесь нашел?
Голубые мазанки крыты камышом.
Вся почти заросшая речка. Кое-где
Плоскодонки древние дремлют на воде.

Летом звезды жаркие, что зимою — печь.
Сладостно медлительна и напевна речь…
Пыльная и вечная жизни колея.
Городок украинский. Родина моя.

* * *

Валерию Рыльцову

Помолчим, просто грех словесами спугнуть ненароком
прелесть этих мгновений, когда догорает камин.
Осторожно пригубим светящийся тёплый кармин
этой комнаты, и позабудем до срока,
что устали сей мир наблюдать сквозь прицел ненавистный
нерушимой системы декартовых координат,
крест которых нам всем уготовил надёжную пристань:
знай, сверчок, свой шесток и не шастай куда не велят.
Это прапразавхоз Пифагор, крохобор и сквалыга,
номера инвентарные чисел прибил ко всему
во вселенной. И даже к душе. И доныне под игом
этим — хуже татарского, так и живём. Посему
помолчим, ни к чему поминать арифметику жизни,
мир на правых делить и неправых, долги умножать
и т. д. и т. п., сокрушаться о дороговизне…
Говорили мы много, да мало сказали. А жаль.
Всё расчёты, всё формулировки, пределы, границы
да слова… А без них-то? Без них! Иль не в силах уже?
Так влюблённым слова не нужны, так не ведают птицы,
где какая страна и трава не подвластна меже.
Просто — жить, забывая о всяческих жизненных смыслах,
и валяться на просто, без мудрёных названий, траве,
в лодке плыть по реке, несущественно — Дон или Висла,
и с друзьями сидеть у огня, и вино в ендове
иль в бутылке, как нынче. Здесь дело, понятно, не в форме.
Но уже не до грека и его знаменитых штанов,
и гравюрные острые линии жизненных формул
расплываются мягкими пятнами полутонов…
Наконец-то! Но поздно, пора. Что-то стронулось всё же
там, внутри. Потеплело. Неужто камин виноват?
Распрощавшись, оставим хозяев. Ах, как же похоже,
что стеклянное всё здесь — деревья, цветы, виноград…
И они. Мы всё дальше от старенькой хаты
и не ведаем, что при отсутствии полном машин
не к автобусу, нет, а ко храму любви — вверх куда-то,
по засыпанным пылью забвенья ступеням спешим.

* * *

Секрета своего раскрыть не смея
(Пятнадцать лет, восьмой-девятый класс),
я был реакционней Птоломея
не знаю уж во сколько тысяч раз.

Средь синусов, амперов, этиленов
и климата треклятых поясов
одно я точно знал, что центр вселенной —
та девочка с соломенной косой.

Входила… нет, влетала — и казалось
всё мирозданье улыбалось ей,
и видел я — коса её сплеталась
из самых светлых солнечных лучей.

Под старость, правоверный и смиренный,
с наукой больше не вступаю в спор,
но жаль мне, что моя модель вселенной
значительно исправилась с тех пор.

* * *

Да, всё не так. Хотя похоже — очень.
Опять шуршит песок, ссыпаясь в кузов
с лопатки детской. И сосредоточен
малыш. А рядом ты с его картузом,
отвергнутым, в руках. Пусть так и было —
не верь глазам. Так миллион ракушек
(не утаить в сыпучей таре шила) —
свидетельство отнюдь не в пользу суши.
А впрочем, что мне до палеозоя,
до всяких трилобитов и моллюсков,
когда вот это существо босое
машинку нагружает? В горле узком
часов — песчинки шелестят неслышно…
Ребёнок, грациозно неуклюжий,
ловчеет на глазах. Ты в реку ту же
пытаешься — опять?.. Нет, это слишком —
как и «замри, мгновенье!» Сколько можно?
Мольба всё та ж, извечная, простая, —
Не торопись, дитя! Потом… попозже…
со временем — когда меня не станет.
Не так? Пускай, не будем обольщаться.
Одно — продлись, повремени, помедли,
даруй хоть чуть кощунственного счастья
и завтра день — такой же, как намедни.
…Но сыплется песок, малец играет
и уходить не хочет ни в какую.
А ты стоишь себе тихонько с краю,
о времени, подвластном нам, тоскуя.

* * *

Ценность вещи познаем — лишь расставшись с нею.
Скоро вещью стану я… Обольщаться смею:
Будете меня хвалить, как всегда на тризне.
Мне бы эти все слова — да еще при жизни!

Впрочем, честно говоря, ну зачем мне столько?
Можете и не хвалить, не ругайте только.
И покамест я не вещь, а живее малость,
Дайте, как хочу прожить то, что мне осталось.

* * *

Владимиру Кузнецову

Когда вдыхаю я канцерогенный дым,
Богато коим наше производство,
Я ощущаю всем нутром своим
Достоинства научного прогресса.

Смешно, ей-Богу, по кольцу меня кружит
Судьба. И совпаденье не случайно:
Путь на работу через кладбище лежит,
А путь на кладбище лежит через работу.

Между камней надгробных по чужим костям
Иду, не замечая, как и в жизни…
Но слышу, слышу, как они хрустят…
Ах, нет, да что я, право? Это ветки,

Сухие ветки на тропинке, вот и всё.
Но шаг замедлю. И спешить — куда мне?
Ведь имя и фамилия моя
Везде, куда ни глянь — на каждом камне.

Ну, что ж, не первый, не последний я,
Тут сбоев не бывает у природы.
Но эта безысходность бытия —
Непостижимо! — жить и заставляет.

Работа — главное, что там ни говори!
И я миную церковь. К ней дорогу
Иссохшие святые — фонари —
Холодной плазмой нимбов указуют.

И день за днем шагаю на завод
(Чтоб он пропал, родимый мой кормилец!),
Пока во мне не кончится завод
Или не лопнет некая пружинка…

* * *

Последней империи длятся последние дни
и дружбы народов, всевышним штыком освящённой,
четвёртого Рима нетленные гаснут огни —
то боги не приняли жертвы, не им посвящённой.

Нет, видно, цемент, пусть на капле замешан крови,
ничто не скрепит и вовек ничего не удержит.
И рушится всё, что незыблемо было на вид,
и снова проводят князья меж уделами межи.

За земли грызутся, холопов, казну… И ворьё
повсюду шалит. И помочь той стране уже нечем.
И горько глядеть, как растут из обломков её
подобия той же империи, только помельче.

Нескоро взрослеют народы, а ждать — не резон.
Князья всё желают с наскока, что те печенеги,
забывши — истории медленное колесо —
одно из колёс неторопкой мужицкой телеги.

Величие наций не в ратных победах, о, нет!
Не в бунтах, что прошлое до основанья сносили.
И, может быть, в джунглях и ныне живёт в тишине
великое племя, не знавшее вовсе насилья.

Дай Бог, чтоб когда-нибудь нам оно стало сродни,
пока же сторицей за прошлое нам воздаётся.
Последней империи длятся последние дни.
С надеждой мы смотрим вперёд. Что ещё остаётся?

* * *

Вернуть бы вечера, которые растратил…
В. Каренц.
Перевод Л. Григорьяна

Вернуть вечера бы? О чём вы, дружище?
Нет, я понимаю, что вы — переводчик.
Но для перевода мы всё-таки ищем
родное себе. Не вводи же нас, Отче,
в тщету искушенья вернуться обратно,
в беспутную пору того общежитья,
что младостью звали. Как будто понятно:
всё меньше друзей. И ещё разрешите
напомнить, и мы уж не те, что когда-то.
Всё будет не так. И не стоит об этом.
Припомним-ка лучше весёлые даты,
когда собирались друзья и поэты.
Что память? И наше блаженство, и кара.
Лишь тронь эту дверцу со ржавой щеколдой —
и снова кружится влюблённая пара
под смуглую музыку гордой чаконы.
И снова к нам тянутся рюмки и руки
и струнами сердце кромсает гитара,
и ей подпевают ушедшие други…
О, память, ты — счастье! Но всё же и кара.
Забудем последнее. Что нам заботы,
коль плещет в бутылках отнюдь не водица?!
Содвинем же кубки и чаши… иль что там?
Стаканы? Чудесно, и это сгодится.

Что толку грустить? Всё как должно свершилось,
как выпало: то ли орёл, то ли решка.
Жизнь — для сумасбродств и бесценных ошибок,
одна только смерть беспощадно безгрешна.
А те вечера… К ним прибавится этот,
за тою же дверцею спрячется где-то.
К постели бредёшь, одинокий и старый…
Ах, память, ты — счастье. Но более — кара.

* * *

Он лез наверх, забыв, что значит — робость.
К вершине горней страсть его вела!
И с трех сторон зияла пропасть, пропасть,
Но хоть с четвертой — перед ним — скала.

А в голове одна лишь только дума:
«Я всё отдам, чтобы пробраться к ней!»,
И камни из-под ног срывались с шумом,
Напоминавшим чем-то крик людей…

И стало так: мечта его свершилась,
Преодолён отвесный страшный склон.
Он победил! Взобрался на вершину —
И видит пропасть с четырех сторон.

* * *

На заброшенной чьей-то могиле — репейник:
степь назад забирает, что город отнял.
Иль забыли того, кто в последнем хрипенье
поминал всех любимых и благословлял.

Заключалось, как видно, его состоянье
только в близких, такой уж он был богатей,
и расстаться с любимыми был в состоянье
лишь с частицей себя. Как и этот репей.

И теперь всё цепляет, хватает прохожих
безнадёжно охрипший чертополох
и неслышно зовёт — вдруг пошлёт ему Бог
тех, кто был для него на земле всех дороже.

Всем помехой сорняк злополучный. И кто-то
вырвет с корнем его, чтоб штаны не трепать.
Ну, а тот, попривыкший к столь «нежным» заботам,
вырастает, настырный, опять и опять.

Вот умолкнут стандартные, вечные пени
Небесам, мол, не дожил, да не дописал…
На могиле моей посадите репейник.
А скорее всего, он там вырастет сам.

* * *

Сижу за решеткой в квартире своей —
решетка спасает меня от людей.
Я жил — на девятом, в полнеба окно…
и птицы. А здесь «лицезрю» лишь одно:

товарищей грустных, бескрылых; гараж,
что жутко собой украшает пейзаж,
да лужу большую. И ясно уже —
теперь я на первом живу этаже.

Так, в луже любуясь водой дождевой,
того и гляди, перейдешь в нулевой.
Лишь тополь — да как же о нем я забыл? —
Один только тополь душе моей мил.

Пусть море свободно от всяких оков,
но — только в пределах своих берегов;
пусть снежные горы до звезд достают,
там холодом веет. Послушай: уют

(да-да и тепло!) — на земле, у корней,
чем ближе к деревьям, траве, — тем верней.
Летать? — Над цветами, подобно шмелю.
А ветер — я с детства его не люблю.

Вот разве, когда шелестит он листвой…
А воля, она… Да куда ж ты? Постой!

* * *

Этот праздник тончайших оттенков и полутонов,
византийская роскошь поры увяданья горчащей,
это дар, но — не мне. Убеждаюсь чем дале, тем чаще:
я — им отдан. Но что им во мне? Не пойму.
В остальном
всё как должно. И осени малая часть —
хоть под стать
не совсем ей, я счастлив понять: ничего мне не надо…
И по краю упадка брести, но ещё не распада,
и опавшими листьями ветхую душу латать.

* * *

Поминальная неделя.
На словах ушедших любим.
Позабыли всех на деле,
Несуразные мы люди.

Долю выбрали такую
Сами, не переиначим.
О других не затоскуем,
Если по себе не плачем.

Жизнь прошла в трудах и лени
В чистеньких острогах комнат,
Даже через поколенье
Нас никто уже не вспомнит.

Был ты добрым иль угрюмым,
Мужем чьим-то или сыном,
Был до баб охоч иль рюмок —
Для потомков — все едино.

Что, конечно же, не ново.
И останутся от грешных
Нас — лишь живопись и слово,
Ну, и музыка, конечно.

ДАВНЫМ-ДАВНО

Ты, может, в двух шагах. Но путь к тебе так долог.
Как путь от алых губ до алых парусов.
Тобой не брежу я, и сам тебе — не дорог,
Мы просто влюблены в один и тот же сон.

Сначала явь меня неведеньем томила,
Теперь и забытье на рану сыплет соль.
Я, не узнав тебя, иду спокойно мимо,
Но оба влюблены в один и тот же сон.

Жизнь под гору летит, мелькают годы, лица…
И как тебя узнать на бешеном бегу?!
Ну, пусть хоть в том же сне…
Но мне тот сон не снится.
А я его забыл. И вспомнить не могу.

* * *

Мелодия столь редких наших встреч
среди других, важнейших и гремящих,
едва слышна. Особенных изяществ
в ней не сыскать, подтекстов не извлечь.
Безделица, обрывок, пустячок,
мотивчик незатейливый и грустный,
но без него становится так пусто…
Я б не поверил прежде нипочём.
Так подбирают пальцем наугад
забытую давно когда-то тему,
и нотами, казалось бы, не теми
да и с размером, вроде, невпопад.
Но та тональность… вдруг сама собой
возникнет. И былое воскрешая,
приходит фраза, пусть и небольшая,
а дальше… дальше, как морской прибой,
нахлынут звуки, близкие до боли
(как просто открывается ларец!)
и захлестнут. И станут, наконец,
великим сумасшествием любови.
В начале — эта музыка была,
ещё до Слова — Да, пускай безбожник!
Ей как душой — без слов сказаться можно.
Чудны твои, о Господи, дела!

А не случится… на себя пеняй,
затея луч — рукой ловить — пустая.
Но если и она наш мир оставит?!
О, музыка, не покидай меня.

* * *

Давным-давно остановилось время
и так же ждут глотка сухие глотки
гребцов, навек прикованных к триреме,
как прежде. Ну, а как же эти лодки
моторные? Как можно счесть их не за
свидетельство?.. Ах, это всё пустое!
Мы так и продолжаем жить в железах
давно, казалось, минувшего строя.
Движенья нет, мудрец был прав. А значит —
и времени. Ассирия иль Троя
есть Вологда или Батайск, тем паче,
что ощутимей, всё-таки, второе.
Пляж черноморский или Геллеспонта,
я пиво пью, я в отпуске. Но знаю,
— Ах, подлый раб! Ну, негодяй! У, контра, —
меня сейчас хозяин поминает.
Валяюсь на песке, кроссворд решаю,
чело сосредоточенно наморщив,
а к берегу трирема поспешает
и плеть в рассоле вымочил надсмотрщик.
Ну, что ж, хоть день — да мой! И все тут планы.
И я средь волн затериваюсь смуглых,
которые навстречу мне столь плавно
плывут, как груди девичьи, округлы.

* * *

Ноябрьский день — миниатюра на сером шелке,
где так привычно непонятны иероглифы деревьев…
Которые мы никогда не поймём
в надменном
стремленье всё вокруг очеловечить.

* * *

Забраться осенью на левый берег Дона,
где отдыхающих давно простыл и след,
и лишь собаки да настырные вороны
с природой-матерью остались тет-а-тет,
взять от хибарки несерьёзных габаритов
ключи у сторожа, войти, включить камин,
сесть у окна… И — напрочь позабыты
заботы. И во всей вселенной — ты один.
А, там, снаружи, словно день творенья — третий,
лишь небеса и твердь, и листьев шум, и дождь…
Ещё не создан человек. И только ветер
сейчас хозяин мокрых тополиных рощ.
Стать из участников — свидетелем случайным…
Как странно сладостно не думать ни о чём,
следить, как влага льётся по стеклу ручьем,
в боязни — звуком лишним — всё спугнуть нечаянно.
Да что там звук, в картине сей ветхозаветной
и мысль — уже недопустимый диссонанс!
И только музыка листвы дождя и ветра —
праматерь всех сюит, симфоний и сонат.

* * *

Флигелёк наклонился вперёд,
будто вздумал куда-то бежать.
Это камешек в мой огород —
самых близких легко обижать.

Мы с ним были большие друзья,
я навеки к нему прикипел,
не отторгнуть уже, не разъять.
И без клятв, без фанфар и капелл

по шершавой дощатой стене
провожу я рукой. Здесь пацан…
Ну, да помнит он всё обо мне.
И про бабушку, маму, отца.

Только в нём и хотел бы я жить,
хоть давнёхонько не был я тут.
И не он от меня убежит,
а меня от него унесут.

Ну и что, ну и что из того,
что в хоромах сховался, стервец?
Где б ни жил, всё равно от него,
от него унесут под конец.

* * *

Всё та ж опять толпа… И та же вновь арена.
Но город не шумит. Ведь плебсу всё равно,
чьи в прахе и крови скользят теперь колена?
Подзатянулся бой и всех достал давно.
Ведь жизнь — всё та же смерть,
лишь с малою отсрочкой,
нам данной для того, чтоб это осознать.
И лишь кичливый китч с иконою лубочной
да вечности шматок с густой венозной ночью
успеет приобресть души твоей казна
за краткий этот миг, что так же несуразен,
как странный этот мир,
где ты, мелькнув, сгоришь,
и страшный этот век, что грузен… грозен… грязен
и подомнёт нас всех. И остаётся лишь
надеяться… На что? Чтоб дольше не сломали?
И веровать в любовь, живущим не любя,
и утро начинать привычными словами:
«Идущие на жизнь приветствуют Тебя!»

ПОДРАЖАНИЕ ДРЕВНИМ

1
Что ж ты глядишь на неё и оторваться не можешь?
Сколько вокруг, посмотри, краше её и стройней.
Это всесильная, та, что и Гомером и морем
повелевает, сейчас напрочь тебя ослепила…
Боги, молю об одном — так и остаться слепым!

2
Знаю, — И это пройдёт, — так на перстне царя Соломона.
Он был мудрец, не чета нам, но я ему всё же не верю.
Что мог он знать обо мне, о тебе и о том, что меж нами?
Если и это пройдёт, значит в жизни, и вправду, нет смысла.

3
Дважды по-царски меня, милая, ты одарила.
Раз — когда время своё вместе с собой отдала…
Но ничего под луной вечного нет — разлюбила,
вот и подарок второй — некуда больше спешить.
Знаю, дороже богатств невозвратимое время,
так отчего ж я совсем щедрому дару не рад?

* * *

Тут холодно зимой, а летом — слишком жарко,
И, мягко говоря, условья — не ахти:
Пар, пыль цементная, огонь электросварки,
Вибрация и шум, и «чудный» коллектив.

Должно быть, так угодно было провиденью,
Чтоб в небе повитав и побывав на дне,
Все прелести узнал я взлёта и паденья,
Да малость поумнел. Ну, что ж, ему видней.

Ну, надо ж — десять лет! И не сказать, как жалко,
Что здесь они прошли. А жизнь — всего одна.
Но все-таки стихи писались в раздевалке
У кем-то с пьяных глаз разбитого окна.

Порядки — те еще! Зато и вход — свободный.
И, втаптывая в пыль края постылых крыл,
Сам Александр Брунько, похмельный и голодный,
Меня здесь навещал и чай со мною пил.

Нет, право, грех роптать о трудной, дескать, доле,
Всё к лучшему, мой друг, и горе — не беда.
Кто знает, что еще судьба нам уготовит?
Хоть в общем-то совсем нетрудно угадать…

И через много лет, вином наполнив чарки,
Я помяну добром, о прошлом загрустив,
Пар, пыль цементную, огонь электросварки,
Вибрацию и шум, и «чудный» коллектив.

* * *

Сказочки чушь несут,
дескать, они — везде:
леший живёт в лесу,
а водяной в воде…

Вот и не верь, когда
в хижине типовой
с нами живёт, — да-да! —
маленький домовой.

Поразбросает всё,
блюдечко разобьёт,
спрячет стихи Басё,
ночью спать не даёт,

что-то лопочет да
чем-то там шебуршит…
Вроде бы ерунда,
а как бальзам для души.

Трудится день-деньской,
не покладая рук,
маленький домовой.
А мы-то думаем — внук.

* * *

Туман… Как дым с вокзала Сен-Лазар.
Как он далёк, тот маленький вокзал!
И что он мне? В нём надобность — какая?
А держит что-то. И не отпускает.
Какое-то счастливое родство
с тем, дальним, что не может нам ответить,
на чьей палитре сотворён раствор,
соединивший кирпичи столетий.
Легко ль — и твердь, и воды — вновь творить,
с Всевышним состязаясь непрестанно
и мучиться: ну как же растворить
в холсте печаль вечернего тумана?
А мир звенит, колышется, дрожит…
Его поди попробуй — удержи.
А надобно остановить мгновенье
и в полотно впечатать впечатленье.

Холст вечера шершав, размыт и мглист,
на нём пятном невнятным — силуэты,
что кистью электрического света
рисует вечер-импрессионист.

* * *

Стою один на берегу, за этот год впервые.
Здесь, позабыв об ушлом, слишком уж, квартиранте,
вода, деревья и песок, да небо, каковые
осуществляют Землю в авторском варианте.
Река снисходит до того, чтоб плоскодонок разных
не замечать — как щепки, пусть не того формата.
Конечно, это все отнюдь не ново… только разве
С возрастом удержаться — возможно?
Когда ферматой
сладчайшей длится тишина, как некогда? —
в Начале?
Лишь ненароком баржа плавно плеснет шуршащим,
упругим кружевом волны, мгновенным и случайным.
Смотрит вперед, пожалуй, только назад смотрящий.

Что от сознанья — бытие зависит — кто же спорит?
Но и обратный тезис верен, выходит, тоже.
И тяготея, как и всё, к покою, стихнут вскоре
воды… но волны, волны — как же они похожи
на… — Где ты там? Шашлык готов! — от плоских параллелей
вроде бы отвлекают бодрые эти речи.
Меньшого брата будем есть, друзья мне порадели.
Речка, прощай. Прости. До следующей встречи.

* * *

У парка культуры и отдыха (там кладбище было,
помните?)
сидят три старушки ветхие, семечки продают,
ещё петушков на палочке, конфеты… Казалось бы,
что мне те
подробности. Умные взрослые значенья им не придают.

Давненько — лет сорок с хвостиком, здесь так же
играла музыка
и с мамой, отцом и братом я по этим аллеям гулял,
и те же три бабушки старенькие на лавочке той же
узенькой
при помощи тех же товаров сколачивали капитал.

Меняется в парке публика, и только старушки прежние.
Запомнилось что-то, а что-то и обошло стороной.
Тогда только сласти видели, мы, малыши безгрешные,
а нынче клубочек пряжи я углядел у одной.

Прежде б съязвил, — Ряды, — мол, — многостаночниц
множатся, —
ну, а теперь, пожалуй, поостерегусь. — А вдруг
в сумке, будто бы с семечками, щёлкнут тихонько
ножницы
и…

ЗЕЛЁНЫЙ ОСТРОВ

Согласно учебнику географии,
граница меж Европой и Азией
проходит по реке Дон.
Зелёный остров расположен
на самой середине реки.

Ну, что поделаешь, когда к нему привыкнув смлада,
не ощущаем под ногой стык двух материков.
В Европе пиво продают, а в Азии ламбада
гремит да смалит на мостках шеренга рыбаков.
Полшага — континент другой. Но и спорыш, и мята
и здесь, и там растут, презрев условности границ.
А тополя там, тополя — почти что в два обхвата,
и видимо — неведомо что разных трав, что птиц.
Покамест варим мы уху, а повезёт — и раков,
напоминая под шумок о жизни городской,
как на вечернем рауте — сороки в чёрных фраках.
Ну, нет, пускай два дня всего, но — воля и покой.
Бьём комаров да пьём вино. Глядим в огонь. А с Дона
плеск то ли рыбы, то ль волны, упругой, низовой,
вплетающийся в древний мрак, что, как во время оно,
то черепахой прошуршит, то ухает совой.
И отчего-то так близки и этот брег полночный,
и шум деревьев, и костёр, и даже мошкара,
и та непрочная воды прозрачной непорочность,
которой времени дано всего лишь до утра.

* * *

Бог, то есть, природа…
Б. Спиноза

Учили: души, как и Бога, нет!
И кто бы подумать смог,
что я повторю за философом вслед:
«Природа, которая — Бог».

Когда же оставлю любимых людей
для тишины под травой,
то растворюсь в земле и воде,
им долг отдавая свой.

Так, где бы рок его ни носил,
однако, волей творца,
вновь возвращается блудный сын
в дом матери и отца.

Всё снова вернётся на круги своя,
я стану и всем, и ничем,
и жёлтой жердёлой вырасту я,
и каплей плесну в ручье…

Пусть вы на земле, любимые, здесь,
успели меня забыть,
но тело моё вы будете есть
и кровь мою будете пить.

Так было и будет. И что мешать
солнцу всходить поутру?
А есть или нет у меня душа,
узнаю, когда умру.

* * *

В старом доме ночую, где мы когда-то жили,
на древнем диване, который мне, почитай, ровесник.
И хоть в беспорядке полном стройные прежде пружины,
выскрипывают всё те же, знакомые с детства, песни.
А за окном — ветки деревьев и хаос звёздный —
близкое и далёкое ночь перемешала.
Устало ходики тикают. Пора засыпать, поздно.
Близкое — увеличивая, далёкое уменьшая,
дом меня убаюкивает. Вследствие этой тактики
я прозревать начинаю, уже уплывая в нирвану:
все эти спирали звёздные, разные там галактики —
просто пружины какого-то старенького дивана.

* * *

Окраины простоволосой
люблю негромкую красу.
Пичуги здесь звонкоголосей,
в садах деревья — как в лесу.

И как задумано — всех выше:
людей, сараев и домов.
И небосвод не застят крыши,
и горький дым костров — медов.

Он стелется к земле поближе,
сутулится, совсем как я,
среди домов, заборов рыжих
тихонько в небо уходя.

Не город, будто, а деревня,
неспешен день и воздух тих.
И обнажённые деревья
куда прекрасней тел нагих.

* * *

В степи, с чабрецом и полынью в соседстве, лежу я,
всем телом к земле припадая — на этом стою.
Стихии и страсти вовсю надо мною бушуют
и тупятся косы, изведавши твёрдость мою.
А стрепета трепету в воздухе, так же как стае,
растаявшей в небе, меня не смутить. Я давно
своё назначение понял и, мхом обрастая,
долдоню: я — камень. И мне воспарять не дано.
Ни церкви на мне не построят, ни дома. Обида
не сгложет, однако, булыжник, — на собственный счёт
смешно обольщаться. Так вышло, такая планида.
Я камень лежачий, вода под меня не течёт.

Но снится и снится, что жизнь я знавал и другую,
что место моё — в очаге в чьём-то тихом дому,
и странное чувство, названье никак не могу я
припомнить, что грело сильнее огня… Но кому
повем я печаль, если сам уже всё позабыл?
Кузнечику разве… Столетья лежу близ дороги —
…телеги, кареты, машины… Любой бы завыл
по-волчьи, да толку? А выглядеть стыдно — убогим.
Ах, если б меня кто-то просто погладил рукою
и даже, играя, пускай, звезданул молотком —
вот было бы счастье! Ну, надо же, чувство другое
вдруг вспомнилось… Даже пахнуло парным молоком.
…Смотри, как раскис. Из варяг собрался что ли в греки?
Да поздно уже в этой жизни хоть что-то менять.
Я — камень, кремень. Ни за что не унижусь. Вовеки!
И не… Боже мой, да возьмите ж с собою меня!

* * *

Максимилиану Волошину

Берегом моря бреду… Галькой округлой и гладкой
Тешатся волны, а в них ловит мальчишка кефаль.
Крепкие кремни гремят… Как-то тревожно и сладко.
Странно волнует всегда зыбкая водная даль.
Вот уж и мальчик ушел. Вечер. Немного усталый
Я возвращаюсь домой и уношу свой улов:
Если бы твердыми столь не были камни, пожалуй,
Море бы так никогда их не скруглило углов.

* * *

Грустно: друзья потихоньку уходят, уходят…
Многие — ранее, чем умирают. И вроде
знаем: потери — с порой обретений душевных —
неразделимы. Так нет, не хотим совершенно
это к себе отнести. И насчёт обретений
что-то не так, поелику не видно и тени
оных. И тонкой шагренью ссыхаются… как их? —
те, трансцендентные, что даже в атласах всяких
анатомических не отыскать. Ан, под старость
горстка замшелых романтиков всё же осталась.
Их бригантины разбились иль сели на мели:
всяк с одиночеством борется, аки умеет.
Вместе сбираясь — бурчат, возмущаясь властями,
но не костяшками вовсе стучат, а костями.
Даром — что хвори несметные одолевают,
Зелено-зелье в стаканы свои подливают,
что-то такое плетут про размеры и ритмы
да поминают давно уж не модные рифмы.
Как их зовут? Обойдёмся без этого, ладно?
Жить так нескладно, конечно, досадно, накладно.
Ах, рудименты давно отшумевшей эпохи,
для молодежи они — неумехи и лохи.
Глупые старцы, вас жизнь всё никак не научит. —
Но… Может статься, для них так выходит и лучше.
…Поздно. Расходимся, канувши в клочья тумана.
Пусто на улице, как в холодильнике у Григорьяна.

* * *

Бесстрастны, как время, как вечность, неспешные волны,
что были до нас и что после пребудут. Что помнят
Начало всего, что плескались под Логосом волглым,
а нынче следы моих ног равнодушно заполнят
и смоют. Другая стихия, другая планета!
А мы лишь скользим вдоль поверхности этого мира,
в котором в молчании медленном дремлют предметы,
и плавные рыбы лениво проследуют мимо
струящихся водорослей и уснувших моллюсков,
каких-то фрегатов, а может, каких-то корветов…
Привычное чудо воды, в янтаре своем тусклом
хранящее всеми забытые ныне секреты.
Такой тишины не бывает, превышена норма
возможного. И — ни диеза тебе, ни бемоля.
Но глазу невидимое приближение шторма
поймала антенна медузы — локатора моря.
Влечёт её к берегу, к берегу… Той же дорогой
другие, помладше, плывут за сестрой своей старшей.
И море, спокойное вроде бы, дышит тревогой,
огромной медузой на влажном песке распластавшись.

* * *

Памяти И.Б.

Вроде и живёшь, как должно, и мотаешь всё на ус,
под конец впадаешь в детство, вспоминая школьный курс
«Вещества в круговороте». По концепции по той
все когда-то снова станем и землёю, и водой.
Чтоб не плыл перед глазами дом, в котором ты рождён,
лучший способ возвратиться — серым питерским дождём.
Чтоб к асфальту равнодушной родины припасть щекой
или чем теперь — молекулой… частицей? А какой-
то прохожий, что по той же луже рядышком трусил
вдруг почувствует — то ль брызги от спешащего такси
на щеках, то ль слёзы… Полно. Ведь окажется в конце:
просто слишком много влаги в воздухе и на лице.

Шелест листьев. Ветер с моря. Волн чуть слышный шепоток.
Облака над Сен-Микеле уплывают на восток.

* * *

Поздненько, но оценили: пошел я на повышенье —
и на бетоноукладчике, под крышей — вполне высоко,
стремлю бетонную реку в желоб. Хвалиться пространно
некогда. Мускульный голод не страшен — уже утешенье.
Главное, чтобы голову не снесло ненароком
гильотиной скрипящего рядом со мной мостового крана.
Впрочем, тем, кто уже в геенне, смерть не страшна.
Великим одним флорентийцем описана подобная обстановка.
Там был провожатым Вергилий. С ним и не мысля равняться,
здесь — я могу быть гидом. Пойдем же сквозь пламени блики
(электросварка) под вопли грешников, без остановки
звучащие — это ролики конвейера… нет, стараться
всё объяснить — глупо. Когда разверзается с хрустом
почва (есть и такое) и пышет дымом и жаром,
что кроме «О, Дона Анна!» — прохрипеть возможно?
Пусть ты и не дон никакой, скорее — Томлинсон, как это ни грустно.
Но что каждому — по заслугам, не верю я, и недаром.
Ад — это мы сами и все хлопоты наши — пустые.
А здесь — так, рядовой аид. И весь антураж известен.
А если и есть отличия, так практика не походит
никогда точь-в-точь на теорию. Зазор всегда неизбежен,
благодаря которому, как бы он ни был тесен,
и твой слуга покорный, к старости — ипохондрик,
и ты, мой друг, существуем. У прочих — условия те же.

* * *

Не пишется. И лишь одна
она в том виновата, хоть и
не вылюбленная до дна,
а всё в плену у потной плоти.

Молчит. И, значит — не болит,
надорвана всеобщей смутой.
Её ничто не удивит,
не всколыхнет и на минуту.

Все смертные грехи впитав
и заповеди все нарушив,
живём. А боль, привычной став,
не ощущается. Всё глуше
и всё мрачнее времена.
Но тщетны горестные пени,
такая уж у нас страна —
и бунт преступен, и терпенье.

Куда же плыть нам? Не пойму.
Поздненько начинать всё снова —
все стекла мутные в дому
усталости, поверьте слову.

Век доживаю — наобум,
Как ляжет карта, как умею.
Взыскует плоть, считает ум…
молчит душа. А я — немею.

* * *

С усталой горечью замечаю,
что во мне
нет больше музыки.
Гармония иссякла.
И если прежде жизнь была
случайна и чудесна,
теперь — непредсказуема и страшна.
И жаловаться некому:
беспричинное зло беспризорно.
На свирепом безбожном ветру
всё, некогда плавное,
идеальное и тёплое
становится колким,
ледяным и вульгарным.
Даже сценарии утомительно
однообразных снов
непредсказуемы,
как рваный пульс верлибра.
А по моему бедному разумению,
если взять
самый что ни на есть разверлибренный
верлибр
и его осыпающийся столбик,
эти руины поэзии,
обрушить и вытянуть в строчки —
от полей до полей листа,
получится самая обыкновенная проза.
Года — к суровой прозе…

* * *

Леониду Григорьяну

Да, укатали сивку те же крутые горки —
еле передвигаю ноги в конце недели.
После трудов подобных видишь, что в самом деле
всё вокруг нереально, верен один лишь горький
древний рассказ Платона: в жизни мы видим только
тени — людей, событий, жизни самой… доколе ж
хлеб свой — в поту?.. Известно, чуть ли не учат в школе,
вот погоди, из «некто» станешь «никто»…
Нисколько вовсе не лгал циклопу ушлый Улисс, всего-то
чуть подождать. А кто-то — Там, на листке блокнота
ветхого со школярской (где только взял!) повадкой
спутает букву. Впрочем, с «и» вариант честнее.
Что тебе та реальность, есть она, нет? Черт с нею,
ежели наше завтра — это сегодня. Пяткой
лужи летейской холод чуя, припоминаю
стоиков: постарайся мнение о гнетущем
переменить. Психолог через две тыщи сущий
лет проталдычит то же. Видимо, номинально
правильно. Что ж, представим действия место:
сварка, искры и дым клубами, хоть не сказать, чтоб жарко.
Вот где полнейший отдых для интеллекта. Если
есть он, конечно. Так что пошевели мозгами —
что же приятно, кроме финиша, в этом гаме,
грохоте… дальше ясно — старая моя песня.
А ведь неандертальцу я б показался Богом,
минимум — Прометеем. Жаль только, что в эпоху
спичек и зажигалок это любому лоху
просто смешно. Постой-ка, может быть, слишком много
я на себя возьму и где-то хватаю лишку —
помнится, мирозданье произошло от вспышки,
взрыва. И вот я тоже, как Саваоф когда-то,
мир создаю, а искры — это планеты, звезды…
Ай, молодец! Ай, сукин сын! — Но внезапно воздух
вопль сотрясает. Это значит, что рановато
хвост был распущен — искра, то бишь звезда, влетела
прямо в башмак, заставив танец сплясать почище
пляски святого Витта. Нет, каково: ты ищешь,
чем бы умаслить душу, а достаётся телу.
Нет, о такой работе думать нельзя без страха.
Да, мирозданье строить — это тебе не сахар.
Не получилось, ладно. Поздно уже, пожалуй,
мне изменяться, хоть и философом быть неплохо.
Ржавый железный скрежет жилистого Молоха
музыкой не представить, вот ведь какая жалость.
Стоики, уж простите, не обдурить природу,
не объегорить жизни, не… изменилось что-то
вдруг. Не пойму. Ах, солнце в рамках осенней квоты
выглянуло. Такую я не люблю погоду.
Но от земли до крыши среди бетона, стали
словно колонны света в воздухе пыльном встали.

И проняло. Обман ведь, знаю, а полегчало.
И признаваться даже, вроде как, неудобно.
Не объегорить жизни, а вот она — способна.
То ли улыбкой женской, то ли лучом случайным.
То притворится, будто ты у нее в фаворе,
сколько ни обжигайся, а попадёшься снова,
клюнешь — вот это клёво! — чтоб в результате клёва
употребить слова, что пишутся на заборе.
Да чтобы я — поверил — в глупые эти бредни?!
Но… притворись еще раз. Ну, обмани —
в последний.

НОЧНОЕ ДЕЖУРСТВО

Свет — лишь в паре мест — электрический,
поелику спит вся страна.
Полумрак везде элегический,
необычная тишина.

Несть примеров высокой лексики,
что в процессе труда звучат,
не трясутся, как в эпилепсии,
механизмы. И тож молчат.

Только мышь прошмыгнет бесшумная,
ну, и голуби да сверчки
(как сюда забрели, безумные?)
на хозяйстве. Спасибочки

за компанию. Только вот одно,
что мешает (терплю едва):
не восточные переводы, но
все равно трещит голова.

Пусть не ладится всё, не клеится —
сдюжим, в жизни не новички…
Выше головы! — всё изменится,
мыши, голуби да сверчки!

Но не видно ночных приятелей:
кто в норе, кто под крышей. Ишь,
ворковать, стрекотать, — так нате вам,
ну, а большее — нет, шалишь.

Рядом кот сидит — видно, голоден,
подпевает мне. Дурачки,
что попрятались? Выше головы,
мыши, голуби да сверчки!

* * *

…Крикнуть небу: «Спасибо за рай!»
В. Пожидаев

Ты жил в раю. Но кто-то помешать
решил, ведь раю на земле не место.
Неважно — кто. Кто смог. Давно известно,
что разрушать милей, чем разрешать.
И в тот же миг (для нас — десятилетья)
сад одичал и вымерзли цветы,
куда-то делись взрослые и дети…
Остался ты.

Хрупчайший дом от градины готов
разбиться (или камня — все едино),
и только древний запах нафталина
скрепляет стены. Парочку годов
еще протянет хижина, быть может,
хозяина — поди, растормоши!..
А ты в гордыне сам себе внушил:
«Закончен труд!»
Ну что ж. Там подытожат.

Но маленькое сухонькое тело
души вместить не в силах, и она
сжимается, уже едва видна,
изнемогая в этих стылых стенах,
где оболочка мучится досель
в предвосхищенье пирровой победы —
умчаться ото всех и надо всем
бредовыми путями Кастанеды.

* * *

…И сотвори ве-е-ечную память!

1
Всё ближе, ближе мы ко мгле
летейских вод,
всё меньше близких на земле,
всё больше — под.
На берегу устал нас ждать
старик с веслом,
и большинству — возобладать
над меньшинством.

2
Всё заросло. И хоть пока что есть
и крест, как должно, и цела ограда,
да сгнили стол и лавочка с ним рядом,
и некому за столик тот присесть.

* * *

Так хотел в саду красоты,
до таких воспарял высот!..
Только там, где сажал цветы,
лебеда растет да осот.

Знать, садовник я никакой.
Ближе к почве — оно верней.
И опять под моей рукой
то крапива, а то пырей.

И ведь вроде не хуже всех,
а такая вот чепуха…
За грехи? Отказаться грех.
Ну, а кто из нас — без греха?

Да, из сора, средь сорняка
продираются строчки ввысь.
Но — отсохни моя рука —
лучше б эти не родились!

Сада нет уж который год,
но растут у моих дверей
на бетоне — злыдень-осот
и неласковый тот пырей.

EXEGI MONUMENTUM

Что — памятник? К тому ж нерукотворный?
Бросьте,
полегче б что-нибудь. Бывало всё в судьбе:
слагал, копал, таскал — так, что трещали кости,
но — памятники? Нет. Причем ещё себе.

Чтоб помнили? Да всех упомнишь разве? Имя
мне — легион! Зачем кому-то этот груз?
Сосед — и тот меня не знает. Ну, а с ним и,
естественно, калмык и друг снегов тунгус,

и прочие — народ, которому любезным
мечтает быть любой. Я тоже был бы рад
свободу восславлять… да поостынь, болезный.
Какой народ, когда ты сам — электорат?

А гордый славянин, что пахарь был и воин —
тот пьет всё, что горит, и горе — не беда!
Так что ж, любой народ своей судьбы достоин,
ну, а жестокий век, он на Руси всегда.

И все ж признаюсь, да, exegi monumentum.
Не так он и высок, скорее даже мал,
пусть помогали мне, пусть не на сто процентов
всё — сам, но мнится мне, что лучше не видал.

Вот он бежит, мой внук, мой памятник
проворный,
он родине своей не стоил ничего.
Зато она совсем не бережет его.
А может потому, что впрямь — нерукотворный…

* * *

Вечерних облаков спокойное движенье,
воздушных островов, у коих никогда
ни контуров, ни форм стабильных. Неужели
за этой ерундой (да стоит ли труда?)
я обречен следить? Ну, не всегда, понятно,
а как поднимешь взгляд иль выйдешь на балкон.
И вот он — мир иной, бескрайний, неохватный,
немыслимый… Гляди — рукой подать. Смешон,
кто будет в нем искать привычных очертаний,
здесь места нет нигде натужной прямизне
и тяжести земных мостов, конструкций, зданий —
лишь зыбкие паров плывут в голубизне
извивы, а меж них — округлый профиль лунный.
Как психотерапевт, врачует небосвод
меня. Темнеет и… как будто где-то струны
тихонько так звучат… а может кто поёт.
Что, музыка? Постой, а ведь и впрямь похоже —
Оттуда, сверху… вот — всё явственней рефрен…
Ах, пьяница Верлен, ах, умница Верлен,
ну, как теперь с тобой не согласиться? Может
и я бы так сумел, как ты — абсента нету.
И негде взять. Хотя плохой танцор всегда
помеху объяснит. Оставим тему эту
и просто помолчим — полезно иногда.
Прислушайся хоть раз ко звездному бельканто,
что музыкою сфер назвали, и к тому ж
которое всю жизнь так изумляло Канта.
А нравственный закон… Ох, не берись за гуж —
еще один хомут. Ужель тебе не хватит
дневных забот? Иль ты ещё не научён?
Следи, как ветерок луну по небу катит
и — больше ни о чём. Ты слышишь — ни о чём!
Приторможу слезу небритою щекою,
а эти облака в вечерних небесах
даруют мне покой. И не дают покоя.
Нет, я не отрекусь, еже писах — писах.
Их назначенье — плыть, как и во время оно,
и после нас, хотя всё это не ново.
А чтоб забыть о том, достаточно всего
лишь опустить глаза или уйти с балкона.

ПОДРАЖАНИЕ ПЕСНЕ

В лодке плыву — тороплюсь — по реке,
берег другой уже невдалеке.
Тайну свою про себя берегу:
счастье на том, на другом берегу.

Там, за рекою, некошеный луг,
где лишь цветы и раздолье вокруг,
небо синей там, прозрачней вода
и никогда не настигнет беда.

Есть там и сад… Ах, какой же там сад!
Свежестью, тенью, плодами богат…
Лодка уткнулась в прибрежный песок.
Где же ты, счастье? Взглянуть бы разок.

Где же ты, счастье? Не видно нигде,
только одни лишь круги по воде.
Хоть не в неё уронил, а в жнивьё
я неуклюжее сердце своё.

Тихо плыву, возвращаясь назад.
Где же ты, луг мой и где ты, мой сад?
Вишни в цвету, а как будто в снегу.
Счастье всегда на другом берегу.

* * *

О чем мы всю жизнь? Что лепечем как малые дети?
Лишь смерть и любовь — две есть вечные темы на свете.
К любови взывал и апостол по имени Павел —
ловец человеков. Я б третьим к ним счастье прибавил.
И что нас ловить, человеков? Поймаемся сами.
На ту же любовь да на счастье… Чтоб после чесали
в затылках: да как же?.. вот только же были… куда же?..
Кричи, восклицай, голоси — не отыщешь пропажи.
И что словеса, коль от истины этой расхожей,
Да будь ты ста пядей во лбу — никуда не деваться?
Так, с парою этой всё, вроде, понятно. Ну что же,
вот только со смертью осталось еще разобраться…

* * *

Памяти Павла Нечесина

Я телеграммы развозил
За шестьдесят целковых в месяц,
Был конь стальной мой легкокрыл,
А сам Гермес шустёр и весел.
И сумма, вроде, так себе,
Да не хватает вечно денег,
Чего ж еще?.. И я семье
Доказывал, что не бездельник.
Мне тут знаком был каждый дом —
В конце ли улицы, в начале,
А на скамье за тем углом
Порой стаканчиком встречали.
Но — дело делом. Как-то раз
Привет приятелю-соседу
Пришлось везти. И как сейчас
Всё вижу: вот под горку еду,
Преодолев колдобин ряд
И ров, водою дождевою
Прорытый, но на первый взгляд,
Замаскированный травою.
А вот уже у цели я,
Преодолевши все препоны.
Вот бланк, а в нем… — Душа моя!
А дальше… дальше не припомню.
Да и зачем, что за нужда?
Вовек на кус чужой не зарюсь,
И не завистник. Но тогда
Я понял, что такое зависть.

* * *

Весна. Колода, на которой рубят мясо,
Пустила вдруг зеленые побеги,
Должно быть, дерево срубили в эту осень.
Вот вам исток идеи воскресенья
И воплощение ее в чистейшем виде.
По сказанному можно догадаться:
Христианина из меня, увы, не вышло.
Я атеист, мне это объяснили в школе, —
И я запомнил. А теперь бы рад, но
Насильно не полюбишь. Сожалею,
Всё было бы хоть на кого пенять.
Но ум распущенный уже не переделать.
Хотя гордыни нету и в помине.
Любой «венец творенья» ощущает —
Непостижимая всем управляет сила —
Природа, космос, Бог иль провиденье…
Как мы зовем ее, значенья не имеет.
А ей все это безразлично и подавно.

* * *

В. Р.

Когда в полумраке вечернем решу я
забыть одуряющий шелест рублей,
возьму твою книжку не шибко большую,
которая многих томов тяжелей.
Ту, с женщиной. Ты же их любишь, Валера.
А я — так не слишком. Да знаешь, небось.
Что ж, в этом с тобой у нас разная вера.
По ней и воздастся. Уже воздалось.

Но я не о том. Полистаю страницы
и вдруг — заболит, засаднит, заскребет,
заноет… Ан поздно уже сторониться
тебя, искуситель. Нет, наоборот —
растравливать рану, чтоб ящик квартиры
бетонный — наполнить, забыв про покой,
звериной тоской по гармонии мира.
Да что там звериной — людскою тоской.

Откуда ты взялся, непрошеный диггер?
Ведь знаешь же сам: такова сэ ля ви.
Молчите, молчите, проклятые книги!
Да слишком уж много молчанья в крови.
Пусть всё — суета и томление духа,
кто — прямо, а кто на пути обходном —
о разном, но все об одном, об одном…
Так что ж — круговая порука? проруха?

Пусть ты про Фому. А другой про Ерёму,
Но разницы, в сущности, нет никакой.
И вот уже я пробуждаюсь от дрёмы,
подброшен упругой рыльцовской строкой.
А дальше (откуда берутся отвага
и силы? Как будто вся жизнь на кону!)
хватаюсь за ручку (все стерпит бумага)
и долго, наверно, теперь не усну.

* * *

Отцветают жердёлы и вишни,
но загадывать будет ошибкой,
что пошлёт в эту осень Всевышний,
тот, в которого верим не шибко.

Чтобы знаменьем крестным, к примеру,
осенить себя, пальцы не сложишь,
и щепоти любови и веры
отыскать в себе просто не сможешь.

Плоть от плоти моей, кость от кости —
царь природы, да сколь нам осталось?
И пока не гостишь на погосте,
потерпи-ка на паперти малость.

Там, где нету гордыни-отравы,
где смиренны в своём ожиданье
облака и деревья, и травы,
звёзды, пажити… всё мирозданье.

Где не милостыня, но — милость
и где ты, может статься, и лишний —
просто так в этот раз получилось.
Отцветают жердёлы и вишни…

* * *

Вот — эта книга. Каждая строка
В ней — часть меня. О, Господи, как просто:
Ты взял ее — и я в твоих руках.
В твоих руках
в прямом и в переносном…
Здесь жизнь… Да что там жизнь — моя душа!
Станок печатный славно поработал.
Ужель вам часто предлагает кто-то
Такой товар?! Да вроде не спешат.
Увы, дружище, ты не Мефистофель!
И я — не Фауст. Хоть не он один,
Сдаётся мне, освоил этот профиль…
Куда же ты? Постой! Да погоди!
В наш душный век, как видно, спроса нету
На штуки эти… Что теперь пенять?
То ль много продано, то ль просто жаль монету…
Хотя нетрудно и народ понять:
В заботах все
по самые по уши…
Да погляди же на меня! Послушай!
Что? Я кричу? Дался вам этот щум…
Ведь я же душу предлагаю.
Душу!
Свою.
Бессмертную. И много не прошу.

* * *

Непонятна она, беспричинна,
эта тёмная хищная страсть,
колдовство, наговор, чертовщина…
Но — и замысла высшего часть.

В кабале этой странной каббалы
возникает дичайший союз,
где мешки, сундуки и чувалы
заодно с грозной музыкой муз.

Даже крест не спасает нательный,
коль в крови твоей жгут и гудят
этот искус искусства смертельный
и его тицианистый яд.



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.