ГОЛОСА, КОТОРЫЕ НЕ ОТЗВУЧАЛИ

(Воспоминания, размышления, эссе)

НЕЗАБЫВАЕМЫЕ ВСТРЕЧИ

ПУХЛЯКОВСКИЕ РАССВЕТЫ

Уже перед тем как идти в школу, дочь принесла с улицы какую-то скабрезность, подхваченную от старших подружек, и я решил, что самый лучший способ противостоять пошлости — это обратиться за помощью к «прекрасному». Я достал с полки «Алые паруса» А. Грина и, усадив рядом заблудшую овцу, начал читать вслух знаменитую феерию. Читал и спотыкался то на одной, то на другой фразе: «фантомы воображения», «он отражал бурю противодействием системы сложных усилий». Всё это требовало расшифровки и многократных объяснений смысла прочитанного. И я понял, что маленькой слушательнице лучше всего пересказать повесть своими словами, что и сделал.

Читая даже такого замечательного сказочника, как Грин, я всё больше убеждался в том, как много значит в художественной прозе музыка фразы, пластика образов, ритм, неповторимость интонации. Особенно для тех, кто воспитан на книгах Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Толстого, Тургенева и Чехова, Бунина и Горького.

Однажды довелось мне ехать в легковой машине из хутора Пухляковского в Ростов с Анатолием Вениаминовичем Калининым, писателем, для которого многокрасочность и лиричность шолоховского письма не пустой звук. Никогда не забуду его проникновенного, лишённого всяческой декламационности и пафосности, чтения наизусть начала «Поднятой целины»: «В конце января, овеянные первой оттепелью, хорошо пахнут вишневые сады. В полдень где-нибудь в затишке (если пригревает солнце), грустный, чуть внятный запах вишневой коры поднимается с пресной сыростью талого снега, с могучим и древним духом проглянувшей из-под снега, из-под мёртвой листвы земли…».

Это была незабываемая для меня поездка с внимательным и демократичным собеседником, умеющим слушать не перебивая, говорить, не навязывая своего мнения. А речь шла о современной прозе и репортажах Василия Пескова в «Комсомольской правде», о творчестве Чехова и Бунина, о молодой поэзии и только что написанной К.И.Приймой книге «Тихий Дон сражается», о Валентине Овечкине, с которым дружил Калинин, влияние которого испытал, работая над очерками «Лунные ночи» и «На среднем уровне», имевшими в 50-е годы ХХ века большой общественный резонанс. Они привлекали читателя злободневностью, заинтересованным отношением автора к судьбам деревни, его нетерпимостью к косности, отсталости, бюрократизму. Анатолий Вениаминович прочитал свои стихи, посвящённые В. Овечкину.

То, что Калинин пишет стихи, ни для кого не было секретом, и вышедший в 1983 году в Ростовском книжном издательстве сборник «По кругу совести и долга», а также стихи, включённые в четырёхтомное собрание сочинений, изданное в Москве, наиболее полно познакомили читателей с фронтовой лирикой известного прозаика и с эпической поэмой «В саду Саида», навеянной боевыми походами 5-го Донского казачьего кавалерийского корпуса, в составе которого прошёл не одну походную версту писатель Калинин. Но, отдавая должное его поэтическим работам, я испытываю щемящее волнение и подлинное чувство радости, читая по-шолоховски яркие — то акварельные, то словно написанные маслом лирические страницы калининской прозы. Тонкое ощущение донской природы, знание народного языка и казачьего быта свидетельствуют о том, что перед нами художник одухотворённый, по-сыновьему влюблённый в свой край.

Бывая в станице Мелиховской или в хуторе Пухляковском, я много раз наблюдал такую картину: на ясную синь неба наплывали лиловые тучи, сгрудившись, они сужали солнечный круг, и пучки лучей ложились серебристой полосой на водную гладь, на верхушки верб левобережья с кружащими над ними воронами. Бродя по балкам, где шиповники, сплетаясь с тёрном, держат круговую оборону, где, прошуршав по густой траве, в чащу деревьев и кустарников прошествовал ёж, глядя на ночное отражение луны, которая «начала выкладывать плиту за плитою свою переправу с берега на берег», я ловил себя мысленно на том, что смотрел на окружающий мир глазами Калинина. Приходилось удивляться зоркости взгляда писателя, так изобразившего пухляковское утро: «Задолго до того, как солнцу подняться из-за Дона, заря проступает сквозь ветви островного леса, обрисовывая каждый сучок. Птицы, взвивающиеся одна за другой из чащи, кажутся хлопьями пламени, а внизу, под островом, кровенеет вода. Вскоре первые огненные стрелы, вырываясь из-за леса, уже начинают доставать до домиков верхней части хутора, всё более уверенно ощупывая их».

Продолжаю чтение очерка «Пухляковское утро», где описан плывущий по воде одинокий лебедь. «Тем часом красные стрелы всё дальше скользят вниз по Дону — и вот вдруг прямо перед хутором воспламеняется на тёмной воде бело-розовое чудо. Неизвестно, как мог очутиться здесь в это время года одинокий лебедь. Такого у нас ещё не было. То ли рванулся вместе с другими лебедями, обманутыми неурочным теплом, в преждевременный перелёт и по молодости крыльев отстал, решил подкормиться. Вон ведь, так и шьёт клювом воду, по самую грудь погружая в неё царственную шею и опять выныривая, разбрызгивая перламутровые капли… То ли ещё с осени потерял свою подругу, может быть, подстреленную на лету браконьером, и теперь ищет её, перелетая с озера на озеро, с реки на реку».

Не правда ли — законченное стихотворение в прозе?

Я очень люблю роман «Гремите, колокола!», который могу перечитывать по многу раз. Мне нравится его пластичность, музыкальность, и выстраивается он композиционно как музыкальное произведение. Завораживает музыка слов: «И потом вода стояла у яра вплоть до самого июля, неохотно отступая, отдавая за ночь только по полступеньки земляной лестницы. Почти вплоть до июля гремели в береговых вербах, в талах, в хуторских садах соловьи. Вся весна была заряжена музыкой: прибрежный лес и сады, проплывавшие мимо суда, веранда дома на яру, проливающая в полночь из своих окон струи жёлтого света в быстротекущие мутные струи Дона».

Тема опустевшего очага, родительского сиротства часто повторяется в произведениях Калинина. Вспомним Клавдию Пухлякову из романа «Цыган». Насмотревшись на хуторских одиноких бездетных вдов и на женщин, от которых уже отлетели их дети, она размышляет о том, что такая же доля предназначена и ей: «Слоняйся по дому и по двору, готовь сама за собой, разговаривай тоже сама с собой, а если хочешь, то ещё с курами или же с коровой, которая будет смотреть на тебя ласковыми глазами, но так ничего и не скажет, и кошка тоже будет ходить за тобой по дому и по двору, тереться об ноги. А потом зашуршит бесконечный дождь по окнам, опять придут нескончаемо длинные зимние ночи. И тогда хоть кричи. А если, не дай бог, заболеешь и сляжешь, некому будет воды подать».

Острую тоску по упорхнувшей из родного очага дочери испытывают родители Наташи Луговой из романа «Гремите, колокола!» Когда Наташа уезжает учиться в Москву, пустеет не только дом и веранда с прилипшими к стеклу листьями клёна, но и Дон, где она плавала на баркасе с четвероногим другом Ромкой, простаивала с удочками под береговыми вербами или, разбежавшись с берега, сразу же оказывалась на середине реки. Сиротеет хутор, со многими жителями она была связана бесчисленными незримыми нитями.

Проза Калинина становится всё более густой и насыщенной. Он может одним движением, в одном абзаце соединить настоящее и прошлое, быт и пейзаж. Вот как передана им картина ночи на реке, разбуженной гудками самоходных барж, теплоходов и катеров. «Ночами блуждающие по Дону в поисках фарватера судовые прожекторы выхватывают из темноты унизанные капельками росы береговые талы, обременённые гроздьями лозы в придонских виноградных садах, изломанные улочки хуторов и станиц. Забирались и внутрь домиков, пробегая по затейливой резьбе старинных комодов и по зеркалам новомодных шифоньеров, по большим фотографическим портретам не вернувшихся с войны солдат и по спящим лицам их жён и детей».

Судовые огни, словно лазерный луч, сшивают из разрозненных деталей целостную картину ночного хутора, погружённого в сон, который рассеется с первой зорькой пробуждения, и рабочий люд займёт своё место на огородах и виноградниках, на рыбачьих баркасах, на фермах и в поле.

Писатель пропел благодарную песню донскому краю, старинной казачьей реке, вывел на страницы своих книг красивых и благородных людей, заклеймил предательство и человеконенавистничество.

Мне не часто приходилось общаться с автором «Цыгана», «Сурового поля», «Эха войны», но каждая встреча с Анатолием Вениаминовичем Калининым запоминалась надолго. Помнится, как он, известный писатель, помогал мне, школьнику, заменить неудавшуюся строчку в стихотворении, как доверительно делился с нами, молодыми литераторами из литобъединения «Дон», тайнами своей творческой лаборатории, а однажды принёс сюда на обсуждение свою пьесу.

Я слушал его выступления на писательских пленумах и собраниях, по радио и телевидению, читал статьи в центральной и местной печати в защиту донской природы, её садов и виноградников, по острым проблемам общественной и литературной жизни, и у меня сложился образ человека мужественного и несгибаемого, не спешащего следовать конъюнктуре времени.

Анатолий Вениаминович не терпел панибратства и амикошонства, но всегда был открыт людям, и люди тянулись к нему. А его поддержка молодых писателей помогла многим из них занять достойное место в литературе.

Я послал Калинину поэтический сборник и в ответ получил выпущенный московским издательством «Художественная литература» однотомник «Суровое поле», куда вошли романы, повести, рассказы. На книге надпись: «Эдуарду Барсукову с благодарностью за книжку стихов и с пожеланием новых ослепительных рифм. Анатолий Калинин 22.УШ.96 г.» Эту книгу я храню как самую дорогую реликвию.

«УЧИТЕЛЬ, ПЕРЕД ИМЕНЕМ ТВОИМ…»

Есть люди, само существование которых украшает жизнь, делает её более цельной и содержательной. Духовный мир Вениамина Константиновича Жака был очень богат, и каждый, кто в той или иной мере соприкасался с ним, испытывал магнетизм его личности, его эрудиции. Он знал наизусть чуть ли не всего Маяковского, Блока, Пастернака, Ахматову, Цветаеву, Гумилёва, перечитывал Пушкина и Толстого, каждый раз открывая их заново. Работая над стихами для детей, постоянно обращался к опыту Маршака, Чуковского, Барто, Михалкова, жадно следил за современной поэзией, военными и художественными мемуарами. Верный писательскому призванию, он более полувека самоотверженно служил литературе, вовлекал в круг своих интересов армию «начинающих», да и не только начинающих литераторов — с ним считались, советовались, доверяли его вкусу такие маститые писатели, как Николай Доризо, Владимир Фоменко, Анатолий Калинин, Вера Панова, И. Грекова, Виталий Сёмин. Он прекрасно знал историю Дона, историю Гражданской войны, с ним было интересно ходить по Таганрогу, Новочеркасску — он столько мог рассказать об улицах, скверах, домах, что, пожалуй, ни один экскурсовод не мог сравниться с ним.

Вениамин Константинович был участлив и человечен к каждому мало-мальски обнадёживающему таланту, читал рукописи, делал пометки, указывая на сильные и слабые стороны творчества, не жалея ни сил, ни времени, раскрывал перед начинающим автором тайны писательского мастерства. Он был прирождённым педагогом, прекрасно владел аудиторией, умел слушать собеседника и слышать его. Он обладал незаурядным даром полемиста, был эмоционален, искренен, суждения его отличались предельной глубиной. Он был требователен, не терпел халтуры и графомании, внушал каждому, кто взялся за перо, что литературное дело серьёзно и относиться к нему как к простому любительству, пустому времяпровождению нельзя. Его любили, его побаивались, но каждое одобрительное слово учителя окрыляло, придавало уверенность в силах. Когда местное правление Союза писателей поручило Вениамину Константиновичу руководить литературным объединением «Дон», он охотно взялся за дело. Работа с молодым подлеском приносила ему удовлетворение.

Занятия в литобъединении при нём носили студийный характер. К ним тщательно готовились, рукописи читали заранее, определяли докладчиков, нередко ими становились профессиональные писатели, которые охотно делились с молодыми своим литературным и жизненным опытом. Здесь часто можно было услышать Виталия Александровича Закруткина и Владимира Дмитриевича Фоменко, Анатолия Вениаминовича Калинина и Михаила Андреевича Никулина, Георгия Филипповича Шолохова-Синявского и Александра Павловича Оленича-Гнененко. Обсуждения принимали, как правило, жаркий характер.

Помню первое посещение литобъединения, разместившегося в просторной комнате Союза писателей с книжными шкафами у стен. Меня сюда, в одноэтажный дом на Ворошиловском проспекте, пригласил Вениамин Константинович. За столом президиума читала свой рассказ Мария Вячеславна Воробьёва, немолодая, уверенно пробующая силы в прозе. Рассказ, как мне казалось, был добротен по языку и композиции.

Каково же было моё изумление, когда Вениамин Константинович, взяв слово после двух-трёх выступающих, приподняв очки и поднося близко к глазам машинописные листки, буквально камня на камне не оставил от рассказа, показав ходульность и надуманность сюжета, рыхлость композиции, неточности в языке.

Мария Вячеславна расстроилась, мне было ужасно жалко её. Но через некоторое время она, как ни в чём не бывало, выносила на суд пишущей братии новые рассказы.

Здесь не обижались, здесь учились. Учились уважению друг к другу, умению говорить правду в глаза, радоваться успехам товарищей. Талантливую прозу писала Наташа Тарасенкова. Откинув назад длинные волосы, читал свои поражавшие яркой образностью, афористичностью лирические миниатюры Игорь Грудев.

Приезжал таганрожец Игорь Михайлов, привозил новую поэму. Иван Филиппович Синельников, человек застенчивый и не пробивной, начинавший писать ещё до войны, приходил на очередное заседание, всегда имея при себе что-либо законченное. Его дар создавать даже в самых серьёзных рассказах комедийные ситуации ценили многие ростовские писатели, но, пожалуй, больше всего восхищался этим Михаил Андреевич Никулин.

Костяк литературного объединения, руководимого Жаком, составляли недавние воины-фронтовики: поскрипывал костылями инвалид войны Константин Русиневич, не снял ещё офицерских погон сотрудник окружной военной газеты Александр Фарбер, молодой русоволосый Александр Рогачёв уже крупно заявил о себе стихами и поэмами — в Ростиздате готовился к выходу его сборник «Знаменосцы мира», участник севастопольской обороны Владимир Хрущёв вспоминал о пережитом в стихотворных циклах, писал стихи о войне награждённый боевыми орденами ростсельмашевец Константин Бобошко, талантливый журналист, изобретатель, рьяный пропагандист научно-технического прогресса. С яркими стихами о недавнем военном прошлом выступил бывший бортмеханик и бортстрелок двадцатипятилетний Даниил Долинский, только недавно переехавший из Тбилиси на постоянное место жительства в Ростов.

Иван Ефимович Ковалевский читал стихи о родном Ростсельмаше, о Доне, о людях труда. Стихи незатейливые, но искренние и человечные, оплаченные золотым запасом нелёгкой жизненной судьбы. Немолодой поэт ни слова не говорил никому о том, что был в плену. В те годы это было небезопасно. И только в 1959 году из публикации Евгения Долматовского в журнале «Дон» все узнали, что этот подтянутый кадровый военный, получивший именные часы из рук В.И. Чапаева, командир артиллерийского расчёта 44-й дивизии, во время ожесточённого боя на Донце под Изюмом контуженый взрывом бомбы, в мае 1942 года оказался во вражеском застенке. Его бросали из одного концлагеря в другой: из Владимиро-Волынска в Хамельбург, Вюрцбург, на Зелёный остров в Атлантике, в Норвегию. Он и здесь оказался человеком мужественным, не изменившим присяге. Когда власовские вербовщики начали пропаганду среди узников, призывая их к вступлению в РОА, стихи Ковалевского с отповедью предателям распространялись как листовки.

Несколько позже появился в литобъединении сухощавый человек среднего роста, с немного осунувшимся скуластым лицом, с глазами, в которых, казалось, навсегда застыла печаль пережитого. Это был Михаил Александрович Авилов, узник концлагерей Бухенвальд, Ордуф, Гравинкель, Берген-Бельцен. И стихи его обжигали душу:

Нет нам спасенья! —

И всё-таки верится:

Вновь мы вернёмся в родные края.

Знаю я! —

Вертится! —

Всё-таки вертится! —

К солнцу опять повернётся земля!

Сколько всех нас прошло через порог комнаты на Ворошиловском проспекте, а затем через помещение издательства «Молот» на Будённовском проспекте. Адвокат С. Головатый, журналисты Б. Агуренко, Р. Крылов, В. Тыртышный, рабочие С. Сергеев, В. Бобров, М. Анисимова, библиотекарь И. Лесной, инженеры В. Парчевский, В. Брейман, М. Шляхт, учитель В. Бетаки, аспирант РГУ В. Маркуца, врач М. Иткин. А затем новым потоком влились сюда преимущественно из «Клуба молодых литераторов» при горкоме комсомола П. Вегин, С. Гершанова, Е. Нестерова, А. Гриценко, В. Скорятин, С. Королёв, Б. Примеров, В. Саксин, Ю. Харламов, В. Смолдырев, В. Захаров, Ю. Немиров, З. Пидорченко, Ю. Попов, В. Клушин, А. Тер-Маркарян, В. Нестеренко и многие другие.

Всем этим «оркестром» дирижировал Вениамин Константинович. Не все из его подопечных стали профессиональными писателями, но любовь к литературе они пронесли через всю жизнь. И чувство благодарности к своему наставнику, поэту и педагогу.

…Увидел впервые Вениамина Константиновича я в 1947 году на традиционном вечере встречи трёх поколений читателей библиотеки имени Величкиной, размещавшейся в небольшом особняке 6-й улицы (ныне улицы Варфоломеева) между переулками Островским и Халтуринским. Здесь, в тесной комнатёнке с печным отоплением, жила хорошая знакомая Вениамина Константиновича, с которой он поддерживал дружеские отношения — Татьяна Ксенофонтьевна Молодцова, основательница библиотеки и её бессменная заведующая. Когда летом 1942 года, накануне прихода немцев в Ростов, Татьяна Ксенофонтьевна уходила из города, она вдруг почувствовала такую острую тревогу за судьбу библиотеки, что не выдержала, вернулась и все тягостные дни оккупации провела у книг, пряча наиболее ценные экземпляры от разворовывания и уничтожения. Она уберегла книжный фонд, и сразу же после освобождения Ростова от гитлеровцев библиотека начала принимать читателей.

Другой хранительницей этого каменного особнячка с деревянной лестницей и небольшим тамбуром, ведущим в комнату книговыдачи и в читальный зал, была заведующая абонементом Мария Михайловна Корсунская — человек умный, тонкий, интеллигентный, прививавшей нам навыки постоянного осмысленного чтения. Тогда книга многого стоила — не было ещё компьютеров, телевизоров, электронных носителей информации. Книга давала знания, являясь учебником жизни, становясь мостом между настоящим, прошлым и будущим. Она развивала образное мышление, чувство прекрасного, воспитывала любовь к слову, вводила нас, ребят, в мир мужества и отваги, учила преодолевать трудности, любить Родину. Молодцова, Корсунская служили камертоном коллективу сотрудников библиотеки, состоявшему сплошь из людей добрых и участливых, какими и надлежит быть воспитателям.

…Как сейчас помню этот день. Народ толпится на абонементе и в читальном зале. Один оратор сменяет другого. Состоялась традиционная встреча трёх поколений читателей. Я тогда выступал от самого молодого — от школьников. На вечере взял слово худощавый, темпераментный, лысоватый человек, умные глаза его поблёскивали за толстыми стёклами очков. Он говорил о просветительских традициях библиотеки, которая создавалась как народная библиотека-читальня в 1914 году на окраине Ростова и всегда служила благородному делу воспитания юношества. А затем подписал книгу своих стихов, которую преподнёс в дар юным читателям:

Отличникам, отличницам,

Девчонкам и мальчишкам,

Читателям — величкинцам

Дарю я эту книжку.

Мария Михайловна и Татьяна Ксенофонтьевна представили меня жене Вениамина Константиновича — Марии Семёновне Жак, сотруднице городского отдела культуры.

Я растерялся. Меня спрашивали, как я учусь. Мария Семёновна указала на меня Жаку. Вениамин Константинович подошёл ко мне и дружески, без тени покровительства, попросил показать свои стихи и пригласил в литобъединение. Думал ли я тогда, ученик 5-го класса школы № 32, что эта встреча обернётся дружбой на многие годы…

Перечитываю старые записи. Они по крупицам воссоздают облик живого Жака, которого так не хватает сегодня всем нам.

* * *

…На день рождения подарил ему альбом Малышева. Рассматривая фотографию В.В.Вересаева, восхитился:

— Какая непреклонность в лице… Такого нелегко согнуть.

* * *

Приехав из Пушкиногорья, я рассказал о Семёне Степановиче Гейченко. Слушал внимательно — ему был интересен этот человек.

— У Вересаева, — переключился Вениамин Константинович на тему, которая, по-видимому, давно волновала его, — совершенно верно замечено, что все увлечения Пушкина, вошедшие в «донжуанский список», — это поиск женственности, которую поэт, как и всё иное, гармонизировал в своём творчестве. Он и страдание, и радость превращал в гармонию. Отсюда и оптимизм его поэзии.

* * *

Помню, как обрадовался опубликованной в «Литературной газете» поэме А. Вознесенского «Мастера». Лежал больной, пришли проведать его, а он, взахлёб, смакуя строчки, читает: «Искусство воскресало из камней и из пыток и било, как кресало, о камни Маобитов».

— Вы только вслушайтесь, как одно слово вытягивает другое: «било — маобитов» Молодец!

* * *

Звонкую ассоциацию, неожиданную рифмовку очень любил.

— Помните, у Маршака в «Разговоре с Днепром»:

Ты с ВЕРШИНЫ будешь прыгать,

Ты МАШИНЫ будешь двигать!

* * *

Он был честен той особой честностью литератора, который способен перешагнуть через личные обиды, несправедливое отношение к своему творчеству, если писатель, обидевший его, занимал достойное место в литературе.

— Маршак относился ко мне не очень дружелюбно, — однажды в разговоре он коснулся темы, которая доставляла ему огорчение. Но с какой радостью и горячностью цитировал он целые куски из статей Маршака: о линейных мерах в поэзии, о рифмах и ритме, о том, что истоки настоящей поэзии — в прозе.

— Как здорово у Маршака дано временное состояние:

«Закурил он трубку в Туле —

Бросил спичку под Москвой…"

* * *

Маяковского боготворил, посвящал ему стихи, статьи, воспоминания. Не боялся выглядеть в них некрасивым. Вот как он пишет в воспоминаниях «Маяковский в Ростове», опубликованных в альманахе «Дон» № 2 за 1954 год:

«Дошла очередь и до меня. Я прочитал «Поток» — подражательное стихотворение.

Маяковский заскучал:

— Очень гладкие стихи.

Я покраснел чуть не до слёз:

— Разрешите, я прочту пародию на вас? — и прочёл пародию на его старые дореволюционные стихи.

Маяковский прослушал, поднялся во весь рост:

— Маленькие любят задирать больших, — сказал он. — А пародия не злая. Я бы на вас написал злей".

По Маяковскому он сверял линию своего гражданского поведения. Влюбившись один раз, он пронёс эту любовь через всю жизнь.

* * *

На торжественном заседании во Дворце пионеров в честь своего 70-летия сказал:

— Я знаю, почему вы меня хвалите, потому что так надо…

Но это не значило, что ему было безразлично всё, что писали или говорили о нём.

Упоминание его имени в докладе М. Дудина на съезде писателей доставило ему радость. Очень растрогался, прочитав в «Комсомольце» мою заметку в честь его 60-летия. Когда я сказал Вениамину Константиновичу, что в новом сборнике Натальи Образцовой, лежащем у него на столе, есть посвященные ему стихи, он, ничего не знавший об этом, раскрыл книгу и, заметно волнуясь, отложил в сторону.

Зато, каким мучительным огорчением явилось для него выступление одного из руководящих товарищей на писательском собрании с директивной критикой в его адрес. Этот чиновничий окрик на какое-то время закрыл Жаку путь в газеты.

Помню, на писательском Пленуме в Ростове Сергей Владимирович Михалков хвалил стихотворение Жака «Над чем смеялись». Он сказал: «Мне бы хотелось, чтобы это стихотворение написал я». И ругал другое стихотворение.

В кулуарах Михалков подошёл к Жаку и, точно извиняясь, спросил: не обиделся ли тот на критику: «Я же сказал, что мне хотелось, чтобы я написал такое стихотворение, как «Над чем смеялись».

— Нет, ничего, — говорил как-то потерянно Вениамин Константинович, — всё правильно… — и отодвигался, пропуская Михалкова впереди себя.

* * *

Когда Степан Головатый, адвокат, пробующий силы в сатире, обиженный критикой Вениамина Константиновича по поводу своих опусов, пытался пародировать Жака, стараясь задеть его, оскорбить, Жак встретил эти эскапады спокойно. Поддерживая пальцами ободок очков, он, полный достоинства, отвечал Головатому:

— Всю жизнь я только и стремился к тому, чтобы всегда и во всём оставаться Жаком.

* * *

А мне он однажды признался:

— Всю жизнь приходилось пробиваться сквозь строй пошлости.

* * *

Для него писатель — понятие нравственное. Очень возмущён поступком сотоварища по Союзу, который перехватил квартиру, предназначенную другому писателю.

— Ты что, хочешь, чтобы я поступал, как в книгах написано? — оправдывался владелец ордера.

— Между прочим, писателю-коммунисту не грех бы поступать, как написано в книгах, — ответил рассерженно Вениамин Константинович.

* * *

С Аматуни. Оживлённый разговор о сказке, задуманной Петронием Гаем.

— Художник не может быть спокоен, если где-то несчастье, льётся кровь, всё должно быть пропущено через его сердце.

— Ну, это, извини, ерунда, — не соглашается Петроний Гай, — в мире столько всего — и с каждым я должен умирать, разделять его страдания?

Прости, но это — литература!

Жак непреклонен. Он верен гейневскому определению, что «трещина расколовшегося мира проходит через сердце художника».

* * *

«Лишь поэзии низколобой ненавистен стих лобовой» — эти строки собственного стихотворения стали жизненным кредо самого автора. Он призывал молодых не уходить от жизни, активно участвовать в работе газеты, ценил сиюминутный отклик, но только чтобы он был сделан профессионально и поэтично.

Случалось, что читая стихи своих учеников в газетах, говорил, выступая на писательских собраниях:

— Мне стыдно за… (далее следовал перечень фамилий).

* * *

Часто приходилось слышать:

— Даниил очень талантлив…

— Читали стихотворение Стрелкова «Малина»? По-моему, очень хорошо.

— Какие подлинные и сильные стихи у Авилова…

— Вам надо обязательно писать, — говорил он растроганно Петру Вегину.

— Надо всё сделать, чтобы помочь Лёне Григорьяну…

И так о каждом, кого любил, чьим творчеством дорожил.

* * *

Очень радовался, что Леониду Григорьяну понравились его стихи: «Соловьиха соловью отвечает: „Ай лав ю“». Читая свои стихи, где имеются остроумные куски, безудержно хохочет. Доволен!

* * *

Друзьям своей литературной молодости он сохраняет трогательную верность. С ностальгической грустью вспоминал Григория Каца, Александра Бусыгина, Арсена Оганесяна, Петра Хромова, Евгения Безбородова, Григория Гридова, Елену Ширман, Михаила Штительмана, Полиена Яковлева. Всячески пропагандировал их творчество, обижался, когда о них недостаточно говорилось в писательских кругах и в печати, участвовал в редактировании их книг, писал к ним предисловия, поддерживал связь с их семьями. Миша Кац, офицер, был родным человеком в семье Жаков.

Радовался книге И.М. Гегузина «С кровавых не вернувшихся полей» о ростовских писателях, для которых война обернулась суровым жизненным испытанием, оборвавшим их творчество.

— Написать такую книгу — подвиг!

* * *

Очень любил Веру Фёдоровну Панову, дорожил дружбой с ней, вместе с Марией Семёновной навещали её в Ленинграде. Он знал назубок всё написанное Пановой, ценил «Спутники», «Сентиментальный роман», «Евдокию», особенно «Серёжу». Не раз слышал от него:

— «Серёжа» — это сущий бриллиантик…

— Верочка (В. Панова) всегда помнила тех, кто в трудные для неё дни хоть в чём-то помогли ей.

В последней автобиографической книге о жизни и творчестве в числе таких людей писательница называет Миррочку и Веню Жаков.

* * *

Показывал семейный альбом. Под каждой фотографией стихотворные подписи. Вениамин Константинович был в семье седьмым ребёнком (а всего в семье было 13 детей). Спасаясь от погромов, когда белые подкатывали к Махачкале, семья Жаков оказалась на Дону. Ростов стал ему второй Родиной.

Любуясь фотографией Марии Семёновны в молодости, он восхитился:

— Какая Миррочка была красивая…

О Серёже (сыне) с бородой:

— Раньше он был похож на меня, а теперь на моего дедушку.

* * *

На своём юбилейном вечере во Дворце пионеров не узнал Марины. Когда сказали, что это моя дочь, обрадовался: как выросла! Написал на своей фотокарточке:

«Марине Барсуковой

Читательнице новой".

* * *

Я не могу припомнить его в модных костюмах, в окружении дорогой обстановки. Если что и было, тому не придавалось особого значения. А вот книги, рукописи вызывали чувство радостной приподнятости и желание сейчас же, где бы он ни был, погрузиться в дело.

Писал всегда: на собраниях, на улицах, в скверах, дома, в гостях.

Доставал из кармана записную книжечку и записывал в неё эпиграммы, зарисовки. Делал стихотворные надписи в книгах, предварительно утверждая их у Марии Семёновны.

Обеспокоенный моим затянувшимся поэтическим молчанием, он написал на своём последнем однотомнике «Что знает лист о дереве своём»:

Возвращаться умеют птицы,

Безвозвратен полёт годов!

Торопись к стихам возвратиться,

Дорогой майор Барсуков.

20.VI. 81 г.

Эти стихи я воспринял как наказ и напутствие учителя.

* * *

О Косте Бобошко:

— Очень талантливый и самобытный человек. Ему бы собрать всё, что сделано им, и предложить какому-нибудь центральному издательству. У нас его не поймут… (Костя Бобошко — автор многочисленных очерков о новаторах производства, рационализаторах и изобретателях, которые никак не могли заинтересовать Ростиздат и писательскую организацию Ростова). «Это популяризаторство, а не литература» — говорили Бобошко, отказывая ему в праве быть писателем. Как будто книги М. Ильина, Н. Михайлова, А. Ферсмана — не литература?

* * *

— Музыкант, чтобы научиться играть, скажем, на скрипке, должен поломать руку, пальцы. Чтобы писать гладкие, вполне литературные стихи, хватит и общего образования. А так как грамотность в стране всеобщая, то и поэтов будет всё больше и больше.

Это волновало его, печалило, тревожило. Он предвидел в стихотворном потоке усреднённость, инфляцию слова, кажущуюся лёгкость своей профессии.

* * *

Говорили об искусстве массовом. Вениамин Константинович сказал:

— Если нравится всем — это уже плохо…

* * *

О скромности и тщеславии.

— Пётр Лебеденко, у которого вся грудь в орденах, пришёл на торжественный вечер без ничего, а Илларион Стальский прикрепил к пиджаку свою единственную медаль и гордо вышагивал, чтобы все видели, какой он заслуженный.

* * *

Прочитал воспоминания о Фадееве, выпущенные местным издательством. Об авторе отозвался весьма язвительно:

— У него в книге много очень «точных» и «ценных» наблюдений: Фадеев, оказывается, походил ушами на Льва Толстого, и ещё он любил ходить в калошах на босу ногу… Редкая наблюдательность!

* * *

Слушал, как Саша Тимонин (актёр театра имени Ленинского комсомола, друг семьи) читал Дмитрия Кедрина. В.К. очень нравился Маяковский в Тимонинском исполнении. Относительно Кедрина сделал ряд замечаний:

— Не следует в строчке «Как ты его поцелуешь, забудешь ли, что когда-то этою же рукою хотела его убить» делать смысловое ударение на «этою же рукою» неверно. Получается, что поцелуешь (!) этою же рукою…

* * *

Едем в электричке, возвращаемся из Таганрога в Ростов. В густых сумерках проплывают заливные луга, кромка морского берега, крытые черепицей дома. Проехали «Морскую», «Мартыново». Вениамин Константинович увлечённо говорит о Блоке.

— Многое из того, что сделано им — наборматывание. А всё остальное — гениально.

О Симонове.

— Он ещё недостаточно оценён нашей литературой. Стихи, проза, драматургия, критика, переводы… Разносторонность дарования!

О Тургеневе и Толстом.

— Если Тургенев — большой материк, то Толстой — галактика!

* * *

На вечере, в котором принимал участие Кайсын Кулиев, внимательно вслушивался в его стихи, выступление балкарского собрата записывал. Он знал цену настоящему поэту, подлинному таланту.

* * *

Спрашиваю:

— Почему вы рифмуете: «велено — зеленью»?

— А я не люблю точных рифм. Точная рифма — это как гвозди, которые загоняют в гроб.

* * *

— Белый стих должен быть более организован, чем рифмованный. Здесь особенно недопустимы рыхлость композиции, проходные строки. В противном случае — это проза. Даже у Луговского в «Середине века» проза нет-нет, да и даёт себя знать.

* * *

Страсть к перестановке строф, различным сокращениям.

В день по нескольку часов

Дождик сыплет редкий,

Лист, продрогший до зубцов,

Жмётся к голой ветке.

Правит:

Лист, продрогший до зубцов,

Жмётся к голой ветке.

В день по нескольку часов

Дождик сыплет редкий.

Своё видение, своя мелодика, которую слышит только он.

* * *

«Был день в тумане и снегу

Слегка морозен,

Когда внезапно странный гул

Коснулся сосен"

— Нет, это Пастернак! — карандаш нацелен в текст.

Ряд строф ему понравился, но предательский размер «пастернаковской свечи» был явным.

Жаль стихотворения, но чутьё у Вениамина Константиновича профессиональное.

* * *

Помню погоню за журналом «Москва», где печатался сокращённый вариант романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Он хватал меня и Виталия Сёмина за рукав и тянул от одного киоска к другому. Всё боялся прозевать, упустить, остаться без книги.

Роман Булгакова его ошеломил. Он говорил о нём с Виталием взахлёб.

О «Белой гвардии»:

— Эта вещь не ниже шолоховского «Тихого Дона».

Виталий не согласился:

— Нет, в «Тихом Доне» всё-таки нашёл отражение главный конфликт века и пространство изображения там более широкое.

* * *

Виталий Сёмин относился к Жаку с предельным уважением. Вениамин Константинович был первым, кто поддержал молодого автора, увидев в нём незаурядность дарования. Володя Сидоров рассказывал: если человек оказывался для Виталия интересным, он считал, что его нужно показать Жаку.

* * *

Вместе с Виталием Сёминым был приглашён в следственный изолятор на встречу с малолетними правонарушителями. Знакомясь с тем, что успели натворить эти, привлеченные к уголовной ответственности, подростки — жулики, насильники, грабители и даже убийцы, Вениамин Константинович растерянно протирал носовым платком стёкла очков, удручённо говорил с этой непривычной для себя аудиторией об ответственном отношении к жизни, напомнил, что Гайдар в 15 лет командовал полком.

— Если бы нам в то время было 15, то и мы командовали бы, — ответствовали умудрённые «жизненным опытом» юнцы.

Тогда Виталий рассказал историю своего друга детства, который, став на путь преступления, полжизни промытарил в тюрьмах. И здесь причина случившегося — не какие-либо непредвиденные обстоятельства, а сознательно выбранный путь жизни.

— Это плохо, что вы здесь, — сказал он парням, но государство же как-то должно защищать себя от преступности!

Слушали притихшие. Кое-что поняли.

* * *

На похоронах Виталия читал посвящённые ему стихи:

«Так трудно говорить в прошедшем времени

О человеке очень настоящем".

Теперь эти строки можно переадресовать самому Вениамину Константиновичу.

* * *

Одним из часто повторяющихся мотивов творчества Вениамина Константиновича последних лет было раздумье о жизни и смерти, о преодолении неотвратимости прекращения физического существования каждого из нас жизнью в творчестве. «А ты пиши, пиши…». Запало мне в память его стихотворение тем, что долгая жизнь была бы хороша, если бы не опасность одиночества.

* * *

Замечаю изменения. В.К. очень постарел. И так как мы встречаемся не часто, всё это бросается в глаза. Думается горько: старость, действие разрушительных механизмов. Когда начинается разговор — это ощущение проходит. Жачек, как всегда, полон живейшего интереса к литературе, к творчеству, ко всему, что окружает его. Снимет очки, приближая рукопись к глазам, запальчиво выступит на писательском собрании, но предательская усталость даёт о себе знать.

Увидел, как он подтягивает ногу, спрашиваю, что с ним.

— Ладно, ладно, — отмахивается.

Он отмахивается от всех болезней, недомоганий. И врачам говорит, что всё в порядке, вводя их в заблуждение.

* * *

Работает ежедневно. Пишет много. Когда бы ни пришёл к нему, всегда на столе — рукопись.

* * *

Потянулся к Твардовскому. Мария Семёновна охлаждала пыл, он к ней прислушивался, но внутренне оставался близок к стихам Александра Трифоновича. Нравилось ему стихотворение Евтушенко «Третий снег», читал его вслух своим литгрупповцам. Многое в раннем Евтушенко он открывал для себя.

Разонравились Шукшин, Ваншенкин.

* * *

Был изменчив в настроениях. Прочитал мою поэму «Рассветные дожди», сделал несколько замечаний, сказал: «Молодец!» Потом искренне изумлялся, почему её не печатают в журнале «Дон». А когда вышла книжка, сказал: «Стихи — это да! А вот поэма…» — и развёл руками.

* * *

Очень волновался отсутствием известий от И. Грековой (Елены Венцель). Узнав, что в Ростове спецкорр «Литературной газеты» Ольга Георгиевна Чайковская, с которой я хорошо знаком, попросил меня расспросить её о Грековой.

— Творчество Грековой я ценю не меньше, чем творчество Верочки Пановой.

* * *

Говоря о поэзии с Доризо, В.К. принёс сборник Вознесенского. Николай Константинович перелистал его:

— «Пётр первый. Пот первый»… Я знаю, как это делается, — поморщился он.

На вечере Доризо в ДК строителей Жак внимательно слушал Николая Константиновича. Отметил стихи «Запели б только безголосые», «Нет у графоманов свободных минут» и другие. А в целом о творчестве Доризо сказал:

— Это всё эстрада…

* * *

Амур лукавым взглядом маленького провидца косит глазом на Вениамина Константиновича, рассматривавшего в фотоальбоме знаменитую скульптуру Фальконе. Милый облик ребёнка по сердцу Жаку, он восхищён пластичностью образа.

* * *

Он не терпел чиновничества, номенклатурного чванства, взрывался, когда оно затрагивало его честь и достоинство, писал едкие сатирические стихи, а чаще старался не лезть на глаза высокому начальству.

О Брежневе и Суслове:

— Один царствует, а другой правит государством.

* * *

Дойдя в моих стихах о Бетховене до строк: «Когда внезапно постучится в двери бетховенскими пальцами судьба», вздрагивает. Ещё и ещё раз перечитывает их. Какой-то нерв соприкоснулся с тем, что несут эти строки. А может быть, собственные тревожные предчувствия?

* * *

Своё последнее стихотворение он написал за несколько дней до смерти, лёжа в больнице. Удивительно оптимистичные стихи, исполненные осознания художником своего предначертания.

* * *

Выступая на траурном митинге, Владимир Дмитриевич Фоменко говорил о высокой моральной атмосфере, которая создавалась вокруг Жака и его окружения.

— При нём никто не мог позволить себе какую-либо пошлость.

В самом деле, я не представляю, чтобы при нём можно было рассказать скабрезный анекдот или выругаться площадной бранью. Он любил шутку, ценил юмор, но пошлость отталкивала его.

* * *

По телефону:

— Эдинька, я не люблю разговаривать по телефону, я люблю с глазу на глаз…

Недели через две перед тем, как положили в больницу:

— Когда же ты придёшь?

Собрался и не успел.

ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР С НИКОЛАЕМ ДОРИЗО

— Звоните в любое время, — сказал в телефонную трубку приятный женский голос. Принадлежал он Вере Георгиевне Вольской, жене Николая Константиновича, бывшей приме Московского театра оперетты, по словам тех, кто её видел, — женщине редкой красоты. — Мы ложимся спать поздно, а Николай Константинович будет к часам десяти.

Узнав, что Доризо завтра уезжает на дачу в Переделкино, я решил всё-таки дозвониться.

Ровно в десять до меня донёсся приглушённо-постаревший голос:

— Я слушаю…

Объясняю, что я — Барсуков Эдуард, которого он знал по Ростову. Напомнил, как, приходя в редакцию областной молодёжной газеты «Комсомолец» (он некоторое время после разрыва с Геленой Великановой жил у матери в городе своей юности), неизменно говорил мне:

— Товарищ Барсуков, подымайтесь!

И мы шли бродить по ночным ростовским улицам. Сколько интересного услышал я от него, сколько было перечитано стихов. Сейчас он силился меня припомнить — немудрено: с тех пор прошло более тридцати лет. Он смутно помнил, как мы, молодые литераторы, фотографировались с ним в редакции газеты «Молот», как я дарил ему довоенный сборник со стихами ученика ростовской школы № 34 Коли Доризо, как он помогал молодому композитору Леониду Дубовику доводить до «удобоваримости» текст его новой песни.

— Меня помнят ещё в Ростове?

— Помнят, покуда поют ставшими подлинно народными песни «Огней так много золотых», «Помнишь, мама», «Давно не бывал я в Донбассе», «На тот большак, на перекрёсток», «Отчего ты мне не встретилась…», «В тихом городе вдвоём», «У нас в общежитии свадьба».

— А Толю Софронова помнят?

— Кто был близок с ним — несомненно, а «Ростов-город, Ростов-Дон» — стал эмблемой города.

— У него были неплохие песни…

Думается, стихи песен Анатолия Владимировича — лучшее из написанного им. Да ещё разве что «Поэма прощания», где присущая этому автору декларативность уступила место живому человеческому чувству.

Доризо интересуется, как живут его сотоварищи по перу, как сводят концы с концами в это, во многом непонятное, пореформенное время.

— Юра Яновский по-прежнему занимается кино?

— Он умер…

— Да? — огорчённо.

— Как Долинский? Так же трудно с дочерью? (Дочь Даниила Наташа тяжело психически больна). Жива ли Надя Карева (бывший секретарь Ростовского отделения Союза писателей)? А как Егоров, Гриценко, Сухорученко?

И так о каждом.

— А как там… такой интеллигентный армянин?

— Аршак Тер-Маркарян? — я помнил об их встречах в помещении редакции «Молот». Тогда Николай Константинович допытывался у молодого поэта, есть ли у него в роду священники (приставка «тер» у армян свидетельствует о принадлежности к священнослужителям).

— Нет, тот здесь… в «Литературной России».

Я догадался, кого он имел в виду:

— Лёня Григорьян?

— Да, да!

— А Толя Калинин?

Рассказываю то, что знаю. Говорю: человек он цельный, не спешит менять свои убеждения.

— Да, он упрямец! — соглашается Доризо.

— Пока Анатолий Вениаминович жив, меньше возможностей у ниспровергателей Шолохова, — говорю я.

— Да, — вспоминает Николай Константинович, — я очень хотел встретиться с Михаилом Александровичем. О том, что он — автор «Тихого Дона», у меня никаких сомнений не было, и нет. Когда я говорю о гениальных творениях духа, о «Войне и мире» или романах Достоевского — это для моего сознания и души. «Тихий Дон» из того же ряда высочайшей духовности. Шолохова давно следует поставить на постамент, предназначенный для корифеев отечественной словесности.

— Я, как помните, умел изображать писателей, и Виталий (Виталий Александрович Закруткин) предложил мне: «Пойдём, покажешь ему Гарнакерьяна и других. Он очень будет рад». Я побаивался: всё-таки Шолохов! — а вдруг рассердится, скажет: пришли с какими-то глупостями. Но Закруткин настоял, и я осмелился показать Михаилу Александровичу свои устные пародии. Шолохов смеялся, чутко отзывался на шутку, был внимателен ко мне и к остальным гостям. В жизни он оказался проще, чем я думал. Я его всегда помню. Вы знаете, я ведь написал песни к «Тихому Дону» — фильму Сергея Бондарчука!

Напоминаю своему собеседнику, как он, 24-летний, появлялся в Союзе писателей на Ворошиловском проспекте в окружении поклонниц… Уже тогда, будучи автором песен оперетты «Славянка», музыку к которой написал наш земляк, Семён Аркадьевич Заславский, он стал знаменит. Как сейчас вижу чёрный барашковый воротник, припорошённый снегом — девушки во все глаза смотрели на своего кумира. Я и песню помнил из той оперетты:

Ой, ты, Дон, ты наш Дон,

Ой, ты, батюшка Дон,

Заливные луга да лиманы…

— Вы знаете, — говорит Доризо, — эту песню многие слушатели считали народной и удивлялись, узнав, что у неё есть автор.

— Помнится, вы читали текст этой песни на вечере поэзии в библиотеке имени Горького. Выступали вместе с Леонидом Шемшелевичем.

— Это происходило в городской библиотеке. Шемшелевич был талантливым человеком. Вот как хорошо он писал:

И крепнет сердца напряженье,

И кровь так яростно поёт,

Что кажется: ещё мгновенье —

И вот моё сердцебиенье

В землетрясенье перейдёт!..

Николай Константинович читает целые куски из поэзии Шемшелевича. Вспоминает Гарнакерьяна.

— Ашот был очень одарённым поэтом. Его ошибка состояла в том, что он писал на русском языке. На это указывала Мариэтта Сергеевна Шагинян… «Передайте Гарнакерьяну, — кричала она по привычке, вызванной глухотой, — он делает большую ошибку, что не пишет на армянском. Теряет присущую ему самобытность армянской поэзии».

Речь заходит о современном стихотворчестве.

— Я многих сегодняшних авторов просто не понимаю, — признаётся Доризо. После пушкинской ясности разгадывать стихотворные ребусы нет никакого желания.

Он пишет прозу, эссе, задумал большой роман:

— Хочу поспорить с Костомаровым, Карамзиным…

Я благодарю его за статью в «Советской России» за 7 марта 1997 года «Что есть любовь?»:

— Вы очень хорошо прочли «Старосветских помещиков» Николая Васильевича Гоголя, сумели угадать в будничном и повседневном, за разговорами о пирожках и рыжиках, великую силу любви. Вы почувствовали, что Гоголь написал тихую, нежную, но трагическую повесть о привязанности супругов друг к другу, о жизни и смерти людей, считавшихся заурядными, а по сути дела, являющимися всё теми же Филемоном и Бавкидой — неразлучной парой старых супругов из овидиевских метаморфоз. А история из жизни, приведённая Вами, потрясла меня. Муж обнаруживает письмо умершей жены, в котором она по-деловому, обстоятельно, наказывала ему, в какую прачечную отдавать бельё, какие продукты необходимы для его диетического стола, и где ему их покупать, где платить за телефон и квартиру и даже как варить его любимый борщ.

Николай Константинович доволен, что я прочитал в газете беседу с ним. Он говорит о любви, о материнской сущности женщины.

— Я Вам сейчас прочту стихи, которые только написал, Вы будете первым слушателем.

И он читает прекрасные стихи о женщине, о высоком пламени любви.

Заходит речь о песне. Говорю о том, что песни у него — как маленькие пьесы, они сюжетны, у каждой своя коллизия. Перечисляю те, что особенно легли на душу. Доризо соглашается:

— Да, я люблю эти свои работы!

Его стихи неожиданно парадоксальны и в то же время афористичны: «Есенин только начинается, Блок вновь становится поэтом, поэзия — она читается, как будто пишется при этом», «Графоман — это труженик, это — титан, это — гений, лишённый таланта», «Запели б только безголосые, а вокалисты подпоют» и т. д.

Доризо всё больше проникается ко мне доверием.

— Пришлите вместе с книгой свою фотографию.

Обещаю.

Рассказываю о своей привязанности к творчеству Исаака Осиповича Дунаевского, о том, что написал о нём поэму. Доризо отзывается:

— Дунаевский ещё мало оценён. Вклад его в песню, музыку кино, оперетты огромен.

Спрашиваю, помнит ли он Болотина и Сикорскую?

— Ну как же, я их слушал неоднократно.

Объясняю, что не могу найти в справочниках и энциклопедиях сведений о Болотине, ни на титульном листе книг переводов зарубежных песен, ни на этикетках грампластинок нет имени-отчества авторов…

— Позвоните Вадиму Сикорскому.

— Я писал ему, он не ответил.

— Всё равно звоните. Кроме него вам никто ничего не скажет.

Николай Константинович приглашает на своё выступление в Дом журналистов. Время для меня неудобное, как раз перед отъездом.

Спрашиваю:

— А вы в Ростов не собираетесь?

— Я бы с удовольствием. Но где я буду жить? Раньше приезжал — меня помещали в люксовский номер, питался я в ресторанах. А сегодня, откуда у меня такие возможности?

— А как вы живёте?

— Обижаться вроде бы грех: президент мне платит стипендию.

Доризо ещё раз просит передавать приветы ростовчанам, которые помнят его.

ПОЭЗИЯ КАК СУДЬБА

Но посреди столетья мне досталось

не раз, когда, под огненным бичом

дрожа, земля с оси своей срывалась,

в окопах подпирать её плечом!

Даниил Долинский

Молодой, невысокого роста, черноволосый, с взъерошенной густой шевелюрой и с живыми карими глазами под чёрными дугами бровей, он появился в один из летних дней 1950 года в литобъединении «Дон», которым руководил замечательный поэт-педагог Вениамин Константинович Жак. Даниил Маркович Долинский, или попросту Даня, как его стали называть товарищи, совсем недавно переехал в Ростов из Тбилиси, где в грузинском городе Ахалкалаки, на юге республики, размещался его авиационный полк. Призванный в армию в январе 1943 года, Долинский после окончания Серпуховского авиатехнического училища служил механиком и стрелком в 17-й воздушной армии, входившей в состав 3-го Украинского фронта, участвовал в освобождении Белоруссии, Украины, Молдавии, Румынии, Югославии, Венгрии, Австрии и Бесарабии.

Долинский рано почувствовал себя поэтом. Фронтовые впечатления просились на бумагу. Первые стихи были напечатаны в армейской газете «Защитник Отечества». «На войне я начал о войне» — напишет он позже. Тема войны станет главной в его последующем творчестве.

Надо ли говорить, что значила для молодого поэта та литературная среда, в которую он окунулся, попав в столицу Грузии. Его другом становится тоже недавний фронтовик, а ныне студент Тбилисского университета, Булат Шалвович Окуджава, в ближайшем будущем знаменитый бард и поэт. Даниилу посвящает стихи Рюрик Ивнев (литературный псевдоним Михаила Александровича Ковалёва, бывшего секретаря Наркома просвещения А.В. Луначарского). Рюрик Ивнев был близок с Сергеем Есениным, встречался с Александром Блоком, Владимиром Маяковским, театральным режиссёром Всеволодом Мейерхольдом, художником Натаном Альтманом, был ими введён в литературно-художественные салоны…

В стихах, посвящённых Даниилу Долинскому, Рюрик Ивнев писал:

Я сжимаю твою полудетскую руку.

В дни боёв и она охраняла наш тыл.

Я приму на себя твою горькую муку,

Чтобы ты улыбнулся и горе забыл.

Весёлые, талантливые люди собирались в литобъединении «Соломенная лампа». Был торшер такого наименования в квартире Булата Шалвовича. Он и дал название сообществу тбилисских литераторов. В столице Грузии на выездном совещании, в котором приняли участие известные писатели страны, стихи Долинского получили одобрение таких выдающихся мастеров поэтического слова, как Николай Тихонов, Павел Антокольский, Николай Заболоцкий. Они рекомендовали к печати стихи Даниила, написанные им в Югославии. Должна была выйти книга, но осложнившиеся отношения СССР с этой балканской страной похоронили задуманный проект.

Подошло время демобилизации, а ехать молодому поэту некуда. Родительский дом в Кременчуге разорён. Мать умерла рано, отец погиб в ополчении, дедушку и бабушку убили гитлеровцы. «Я успел убежать с соседями на вокзал и сесть в уходящий поезд» — рассказывал Даниил своему старшему собрату, балкарскому поэту Кайсыну Кулиеву. Уезжал он вместе с мачехой и её детьми. Мачеха — женщина властная, неуживчивая и отношения с ней оставляли желать лучшего. Со временем связь Даниила со второй женой отца была прервана, и они больше никогда не встречались. Ощущение сиротства отозвалось в стихотворении «Доброта»:

Меня, голодного и вшивого,

несло за мамою вдогон…

Я кем-то схвачен был за шиворот

и втащен с буфера в вагон.

Хоть и считал себя не маленьким —

уже седьмой окончил класс, —

беспаспортный сыночек маменькин,

я был без мамы

первый раз.

Судьба забросила его в Кзыл-Орду. В казахстанском колхозе дали ему работу, пригрели, накормили. Сюда, в республику, был эвакуирован из Днепродзержинска музыкально- драматический театр, составленный из артистических трупп России, Украины и Литвы. Даниил попытался устроиться в театр на любую должность. Его оформили рабочим сцены, а затем перевели в актёры. Участвовать в спектаклях ему доводилось, в основном, в массовках или исполнять второстепенные роли — носить за королевами и маркизами различные шлейфы. На роли героев-любовников он не претендовал и покорно выполнял любую волю режиссёра. Об этом периоде своей жизни Долинский рассказал в поэме «Актёры» — ярком, пронзительном лироэпическом полотне. Тщательно проработанный сюжет, чёткость композиции, достоверное знание эвакуационного театрального быта, виртуозное владение техникой белого, нерифмованного стиха, сделали эту поэму заметным поэтическим явлением. Участие творческой интеллигенции в судьбе воюющей страны, её народность, отражены в этом произведении с предельной выразительностью. Отсюда, из Кзыл-Ордынского театра, служители Мельпомены и проводили молодого актёра в Серпуховское авиатехническое училище.

Даниила привезли в Ростов его тбилисские друзья-супруги Юлий и Клара Грабовецкие. Мама Клары жила в Ростове, к ней и направили Долинского, не имевшего родного угла и никого из близких.

Он ехал в незнакомый город, забросив на вагонную полку единственную ценность — картонный чемоданчик, в котором находились рукописи стихов, бритвенный прибор и самое необходимое из одежды. Здесь же лежало письмо Рюрика Ивнева к Виталию Закруткину, в котором поэт просил известного донского прозаика посодействовать талантливому молодому литератору.

Виталий Александрович откликнулся на это письмо: он ввёл 25-летнего поэта в круг ростовских писателей, представил его редакциям ведущих газет. «Я подсадил тебя, — говорил он Долинскому, — а дальше через забор лезь сам». И Даниил перво-наперво стал посещать литературное объединение «Дон» при Ростовском отделении Союза писателей СССР. Здесь шли оживлённые и пристрастные обсуждения рукописей молодых авторов. Вспыхивали горячие споры, читались новые стихи, постигалась тайна сотворения художественного. Поэтический образ завораживал. То и дело слышалось — как сокровенное: «Улица, будто рана сквозная, так болит и стонет так» — это из Маяковского, «В саду горит огонь рябины красной, но никого не может он согреть» — это из Есенина, «И улыбнулась королева улыбкой слёз» — это из Вертинского. Строки «Маленькой балерины» поэт Игорь Грудев повторял постоянно, показывая нам, сотоварищам, что такое настоящая поэзия — поэзия образов и незаезженных метафор.

В дом по Ворошиловскому проспекту приходили Михаил Андреевич Никулин, Владимир Дмитриевич Фоменко, Анатолий Вениаминович Калинин, Виталий Александрович Закруткин, приезжавшие в Ростов столичные авторы также обязательно встречались с молодой литературной порослью. Они приучали молодых ценить содержательность в искусстве, искать и находить не первое попавшееся, а наиболее точное, ёмкое, образное слово. Мастера литературного цеха участвовали в разборе наших произведений, указывая на рыхлость композиции, случайность диалогов, на литературные штампы, общие места, которых в наших рукописях было хоть пруд пруди. Они учили нас обращать внимание на детали, из которых складывается художественное полотно, избегать словесных красивостей, ходульных образов, неработающих фраз и всего того, что именуется одним словом: литературщина!

Даниил тесно сошёлся с поэтом Игорем Грудевым. Гривастый, опирающийся на палочку, большеносый, с лукавым прищуром светлых глаз, Грудев был на три года старше Даниила. После окончания школы долгое время работал электромонтёром на Ростовской табачной фабрике, на заводе, учился в техникуме связи. Сочинять стихи начал в 1944 году. В 1947 появилась первая газетная публикация молодого поэта. Это были стихи о войне, о судьбах своего поколения. Грудева пригласили в комсомольско-молодёжную газету «Большевистская смена», где он возглавил отдел учащейся молодёжи, затем назначен специальным корреспондентом на строительстве Волго-Донского канала. Игорь, как и его новый товарищ из Тбилиси, были переполнены стихами, которые постоянно читали друг другу. Делились замыслами. Удачно найденные строки, мелькнувшие образы моментально обнародовались. Лирические раздумья Игоря перемежались мотивами войны, стихи-афоризмы, состоящие из одного-двух четверостиший, соседствовали с философской лирикой. Игорь был моим учителем, ценителем первых незрелых строк. Я учился у моего старшего товарища метафористичности мышления, умению сочетать дыхание строки с необходимыми ритмами и интонацией, экономно расходовать словарный запас. Грудев был мастером поэтической миниатюры. Как-то сразу запоминалось:

На шкале под зелёным лучиком

Сколько стран, городов сошлось.

Повернёшь приёмника ручку —

Всей земли повернётся ось.

На небольшом поэтическом пространстве вмещались и пейзаж, и чувство, и философия:

Сторицей платит за труды

Плотина над рекой моей:

В горсть схватит серебро воды,

А сыплет золото огней.

Поэзия Игоря Грудева сродни японским «танкам», «хокку». Она состояла из тех же локальных образов, живописи и афористичности.

Многое сближало двух поэтов: взгляды на литературу, эмоциональное восприятие мира, общие интересы. Со временем им придётся редактировать книги друг друга: Долинскому — выпускаемую Ростиздатом в 1964 году книгу Грудева «Тополиный пух», Игорю, работавшему после окончания Литературного института в московском издательстве «Молодая гвардия», довелось редактировать подготовленную к печати книгу Долинского «Три признания».

Многое сближало двух поэтов, но было в их творчестве существенное различие. Игорь нередко вычленял свою поэтику из литературных реминисценций, что придавало его стихам налёт книжности. Поэзия рождалась из поэзии. Долинский же преображал жизнь в поэтические образы. Его поэзия документальна, в ней ощущение непосредственно увиденного и пережитого автором. Высокая культура письма роднит Долинского с плеядой лучших фронтовых поэтов: Бориса Слуцкого, Семёна Гудзенко, Константина Симонова Сергея Орлова, Давида Самойлова, Александра Межирова. Вот что сказал о стихах своего собрата по перу поэт-фронтовик Владимир Жуков:

«Даниил Долинский не сочиняет, он описывает то, что пережил сам, повидал, что ударило его по душе. В его стихах нет выдуманного лирического героя»…

Раскрываешь одну за другой книги Долинского: в каждом стихотворном цикле — зримые приметы времени и военного быта. Достоверно описывает поэт воздушный бой с прорвавшимися на боевую позицию «юнкерсами» и «мессершмиттами»: «И вот в прицел пулемёта / глазастая, как сова, / вросла чужого пилота / кожаная голова. / Гибель неотвратима! / И вражеский ас, как в петле, / повис на верёвке дыма, / косо идя к земле».

А вот другая картина: пленные немцы, бредущие по улицам Белграда в 1944 году: «А мимо, мимо, мимо / медленно, медленно, медленно, / заискивающе — молящее, как о помиловании прошение, / с лицом ядовито зелёным, как окись на гильзе медная, / тянулось, тянулось, тянулось / немецкое поражение!»

Этот повтор «тянулось, тянулось, тянулось» создаёт почти физическое ощущение нескончаемости колонн военнопленных. Это достигается совпадением чувства и ритма с живой и гибкой интонацией стиха. Рифмы, размер, аллитерации — всё подчинено авторскому замыслу. В тщательности отбора поэтом изобразительных средств можно убедиться, прочитав югославский цикл, где трагедийно драматическая тема сочетается с песенно-фольклорным началом. Распевно-эпически звучит стихотворение «Ядран»:

Я думал, Ядран — это волны как ядра…

Я думал, Ядран — это ветер ядрёный…

А как проступают контуры словацкой народной песни в стихотворении «Дука»:

Воронёного отлива парабеллум цвета сливы.

На пеньке в саду горелом Дука чистит парабеллум.

Дука чистит парабеллум: перед ним в траве зелёной

Косточками сливы спелой — горсть желтеющих патронов.

Война в стихах Долинского представлена не в ореоле геройских подвигов, а как нелёгкая работа, постоянно связанная со смертельным риском, школа мужества и солдатского братства. Она вошла в стилистику и образный строй его поэзии.

Открытый, доверчивый характер Даниила позволял ему быстро сходиться с людьми. У нас с ним с первых дней знакомства установились дружеские доверительные отношения. Читая ему свои стихи, я дорожил его замечаниями, подсказками. Даня был удивительно чуток к смысловой выразительности слова, музыкальности его звучания.

Однажды он прочёл стихи из Тбилисского цикла, которые очаровали меня своей пластикой и живописью. Я и через многие годы восхищаюсь филигранным мастерством моего старшего друга:

Солнца луч, из-за горы чуть видный,

Над спиральной крутизной дорог,

Над крестом часовни, над Мтацминдой

Просинь неба заревом зажёг.

«Солнца луч» как виньетка, окантовывающая изображаемую картину. В её замкнутом пространстве высвечиваются и свет из-за горы, и спиральная крутизна дорог, и крест часовни на кладбище, и зарево на синем небе. Одна строфа, — а какая цельность и завершённость пейзажа! В стихотворении «У могилы Грибоедова» слова выстроены так, что ни прибавить к ним ничего нельзя и не убавить. Всё выразительно, всё на своём месте. А какая концовка! —

Не нарушив красоты весенней,

Тишины вечерней у могил,

Я живую веточку сирени

На холодный мрамор положил.

Было обидно увидеть искалеченными эти прекрасные стихи в первом поэтическом сборнике Долинского «Первая любовь», выпущенном Ростовским книжным издательством в 1956 году. Банальность напластовывалась на банальность, стёртые словесные штампы, как сорняки, забивали подлинную поэзию.

…Здесь в столице братского народа,

Грибоедов сном последним спит.

… Мраморная Нина Чавчавадзе

Вечный сон поэта сторожит.

… Нет, не горький памятник разлуки,

Не изображенье вечной муки,

Это — светлый памятник любви.

И т.д.

Из тонкого, музыкального, пластического стихотворения по воле издательства в редакционной правке был представлен читателям агитплакат с ходульным композиционным построением и обилием словесных штампов.

Не знаю, по протекции ли Виталия Александровича Закруткина или благодаря расширяющимся литературным связям, стихи Долинского стали регулярно появляться на страницах ростовских газет, печатались в альманахе «Дон», звучали по местному радио.

Не обошлось без неприятностей. После очередной подборки стихов Долинского в альманахе «Дон» в областной партийной газете «Молот» появилась разгромная рецензия, упрекающая молодого автора в аполитичности. Он-де в стихотворении о грузинской реке Ахалкалаки-чай показал «не разбуженную» природу советской республики. Река, изображаемая поэтом, видите ли, «веками просится под колесо турбины». Может ли быть такое в нашей социалистической действительности, во времена великих строек?

Кто знает, чем окончилась бы для Долинского эта публичная проработка, способная по тем временам отлучить автора от печати на долгие годы, если бы не выездное заседание Союза писателей СССР. В Ростов приехали известные на всю страну мастера художественного слова: Константин Паустовский, Михаил Луконин, Евгений Поповкин, поэт Сергей Смирнов и прозаик Василий Смирнов, Анатолий Софронов, Николай Грибачёв, Мария Прилежаева, Александр Смердов и другие. К ним присоединились ростовские писатели: Виталий Закруткин, Иван Василенко, Михаил Соколов, Анатолий Калинин, Дмитрий Петров (Бирюк). Во все глаза смотрю на корифеев российской словесности. В том 1951 году мне довелось услышать Константина Георгиевича Паустовского, который щедро делился с нами секретами писательского мастерства, записывать в школьную тетрадь всё, что говорил о поэзии Михаил Кузьмич Луконин, услышать как читает собственные стихи Сергей Васильевич Смирнов, творчество которого приобретало в пишущей среде большую популярность.

Входные двери редакционного здания газеты «Молот» ни на минуту не оставались в покое: сюда один за другим шли участники семинаров и желающие увидеть известных авторов, услышать критику предстоящих обсуждений. Много пришло литературной молодёжи, в том числе, и наши литгрупповцы, вовлечённые в праздничную атмосферу торжественной обстановки. В вестибюле был поставлен стол для регистрации участников семинара, каждому выдавали по синенькому блокноту для записей бесед, замечаний, предложений. Прибывают молодые литераторы Кубани, Ставрополья, Крыма, Сталинграда. Попадаю на семинар к Николаю Матвеевичу Грибачёву, где будет обсуждаться творчество Долинского, Грудева, Гарнакерьяна. Небольшая редакционная комната полна народа, стульев не хватает, и часть пришедших на обсуждение толпится в коридоре. Дверь открыта. Жарко…

Ведущий семинара, низко склонившись над столом, что-то пишет, потом поднимает гладко выбритую голову, резкие складки прорезают лоб. На Грибачёве ладно сидящий тёмно-синий пиджак, белая с галстуком рубашка, лицо сосредоточенно-волевое. Николай Матвеевич отодвигает блокнот и улыбается:

— Ну что ж, товарищи, начнём!.. Но прежде я скажу несколько слов…

И он говорит об объективности критики, которая должна быть на семинаре, без лицедейства, без заушательства, без дифирамбов. Скидок на молодость не будет никаких. Мы отвечаем за судьбу литературы!

Рядом с ведущим — поэты Михаил Кузьмич Луконин и приехавший из Новосибирска поэт Александр Иванович Смердов. Они согласны с тем, что говорил Николай Матвеевич.

Обсуждается творчество Ашота Георгиевича Гарнакерьяна. Грибачёв просит поэта рассказать о своём писательском пути, о трудностях в работе, о поисках и находках.

Гарнакерьян берёт сборник стихов и начинает говорить:

— Моя книга — это лирические отклики на явления жизни. Из старой лирики в ней мне дороги всего лишь 10 стихотворений и поэма «Карталинское сказание», основой которой стало народное сказание о Сталине. Темы, связанные с Кавказом и Доном, — любимые.

Ашот Георгиевич поведал о том, что трижды побывал на строительстве Волго-Донского канала, находился в одной кабине с экскаваторщиком, видел, как работают землечерпалки. Поездки эти — разведки тем его будущих стихов о Волго-Доне. Вынашивается замысел поэмы об этой Всесоюзной стройке. Написана поэма «Открытое письмо к Назыму Хикмету», где отдана дань публицистике.

Грибачёв повторил свой вопрос: какие трудности испытывает ростовский автор в работе над новой книгой стихов, на что обсуждаемый ответил:

— Всё рождается в муках… — что вызвало улыбку у присутствующих в помещении.

Грибачёв продолжал спрашивать:

— Вас в настоящее время волнуют какие-либо вопросы?

Гарнакерьян ответил, что об этом он не помышлял, идя на сегодняшнее обсуждение. Потом он стал читать стихи из нового сборника, а присутствующие на семинаре горячо обсуждать их. Выступающие, отмечая те или иные поэтические «находки», указывали и на неудавшиеся строчки. Так стихотворение «Мельница», где рассказывалось о том, как в разрушенном фашистами селе случайно уцелела мельница, крылья которой вращались на ветру, завершалось оптимистической концовкой: «Она (мельница), как символ жизни вечной, упрямо движется вперед». Где у крыльев мельницы перед, где зад? — удивлялись выступающие.

Многие суждения участников семинара были справедливыми, но с некоторыми трудно было согласиться. Иногда к многозначности поэтического образа применялись линейные меры, что сужало творческую свободу художника, упрощало замысел произведения. Мне не казались справедливыми обвинения Михаила Луконина, брошенные в адрес Константина Симонова. Критикуя стихотворение «Жди меня», Михаил Кузьмич посчитал, что автор ради красного словца возвёл напраслину на святое понятие материнства. Луконин негодовал, читая строчки: «Пусть поверят сын и мать в то, что нет меня… Выпьют горькое вино на помин души… Жди. И с ними заодно выпить не спеши». «Как так! — возмущался он, — разве мать может забыть своего сына?» А я и тогда понимал, что симоновское противопоставление «мать — жена» — гипербола. Если любовь матери — высшая мера любви, то любовь и верность любимой женщины должна совершить невозможное — превысить эту недосягаемую планку. Ведь симоновские «Жди меня» не просто стихи, а стихи-заклинания!

Досталось и Грудеву. В его, на мой взгляд, замечательном стихотворении «Санитарка», песенно-сказочный мотив становится парафразом пушкинской Царевны-лебедь, мелодией, вторгшейся в суровую реальность войны. Над лежащим под снежными лесными елями, сражённым пулей бойцом закружился белый лебедь. «Пал на снег и встрепенулся, и царевной обернулся. Месяц на груди блестит, а во лбу звезда горит. Поклонилась величаво… Но откуда орден Славы?» Этот сказочный мотив заканчивается чисто земной реалистической картиной пробуждающегося сознания раненого, когда он сквозь сон видит наяву грустное девичье лицо: «Санитарка наклонилась над израненным бойцом». Разбиравшие это стихотворение обвиняли Игоря в литературной красивости и в неуместном зачине: «НИ ДУШИ, и только ели тонут в сказочных снегах».

— Как это «ни души»? — разводили руками литсудьи, — а лежащий на снегу раненый, он что — не живая душа?

И никому не приходило в голову, что это образ одинокости лежащего в лесу человека, его затерянность в снегах, что рассказ ведётся как бы от его лица. Буквализм — ещё не мерило точности — это я начал понимать уже тогда.

Дошла очередь до Даниила. Как отнесутся к его творчеству? Поддержат критический настрой газеты «Молот», укажут ли на новые «идейные» срывы? Оказавшийся в центре внимания Долинский начинает читать стихи о Волго-Доне, «Пик двух братьев», солдатскую поэму и другие свои произведения. Его спрашивают, какая идея поэмы? Отвечает: воспитание товарищества! Спрашивают потому, что, по мнению присутствующих, главную мысль следовало бы обозначить поконкретнее.

Слово берёт поэт-таганрожец Игорь Михайлов. Он говорит о подборке стихов Даниила в альманахе «Дон» и о дезориентирующей читателя критике в газете «Молот». Обвинения, предъявленные молодому поэту, безосновательны. Почти в каждом стихотворении Долинского автору рецензии видится безыдейщина. Безосновательные обвинения. В поэме есть великолепные куски, хороши пейзажные зарисовки, есть ритмические находки. Но не удался диалог. Над поэмой надо ещё работать.

Выступает Ашот Гарнакерьян:

— Долинский — начинающий поэт. О нем ещё нельзя говорить как о сложившемся литераторе, он весь — в будущем. Подражает Маяковскому, но не учится у него. Поэтическое родство их кажущееся.

Гарнакерьян, как и Михайлов, возмущён газетой «Молот»:

— Стихи Долинского в альманахе не на последнем месте по своему поэтическому уровню, а на него вылили помои, так ничему не научив. Из прочитанного им здесь, на семинаре, 90 процентов попало в уши и дошло до сердца. Все это заставляет верить в творческие возможности поэта.

Луконин тоже возмущён заушательской критикой на страницах областной партийной газеты:

— К начинающим авторам нельзя относиться так, как это сделал «Молот».

Выступающих поддержал Грибачёв:

— Желательно говорить о Долинском как о молодом поэте. У него есть хорошо найденные строки. Автор же статьи, напечатанной в «Молоте», несведущ в поэзии. Такая рецензия, которую напечатал он, ничего не даёт ни уму ни сердцу и только наносит вред литературному делу. Не может быть анализа без учёта художественных особенностей творчества. Хвалить или ругать автора только за тему — это ставить всё с ног на голову.

Николай Матвеевич делает замечание о поэме Долинского. По его мнению, автор старается уложить в неё некоторые положения воинского устава. В таком ключе написано немало плохих стихов и поэм. Грибачёв не принимает стихотворения «Пик двух братьев»:

— От таких умозрительных стихов надо держаться подальше. Что вы знаете о Рио-де-Жанейро? Эти стихи ничего не говорят читателю, так как в них нет ни одной живой детали.

Руководитель семинара продолжает:

— Долинский талантлив, он может делать настоящие вещи. Мой совет ему: побольше размышлять, прежде чем садиться за письменный стол. Надо уметь вынашивать замысел стихов, работая над рукописью, искать наиболее значимые слова. А что касается критики, то скажу всем, взявшимся за перо: если вы решили идти в литературу, то будьте готовы к тому, что какое-то количество палок обязательно перепадёт вам, приучайте себя к тому, чтобы правильно реагировать и на хулу и на хвалебные отзывы!

В заключительной речи по итогам совещания, Грибачёв ещё раз упомянул Долинского как талантливого поэта и назвал возрождением рапповщины статью о нем в газете «Молот».

Окрылённый добрым отношением маститых авторов к своему творчеству, Долинский говорил Грибачёву, Луконину и всем принимавшим участие в обсуждении его стихов:

— Я доволен критикой. Благодарю за советы, которым буду следовать в своём творчестве.

Счастливым покидал он семинар.

* * *

…Поиски слова продолжались. Рождались новые замыслы, появлялись темы и мотивы, связанные с Доном. Литконсультант областной молодёжноё газеты «Большевистская смена» Андрей Худяков привёл Долинского в редакцию многотиражной газеты завода Ростсельмаш, и его тут же взяли на работу. Журналистикой он занимался и раньше. В 1946 году во время службы в лётной части был корреспондентом армейской газеты «Отвага». Огромный завод, флагман отечественного комбайностроения, принял поэта в свой коллектив. Работа в заводской редакции сблизила его с талантливым журналистом и поэтом Константином Клементьевичем Бобошко. Круг интересов этого незаурядного человека был необычайно широк — от чисто производственной тематики, связанной с продуманной организацией труда, повышением его производительности, до постоянного открытия человеческих судеб. Особый интерес Бобошко проявлял к носителям технического прогресса — к рационализаторам и изобретателям, творцам новой техники и передовых технологий. Сам Константин Клементьевич имел авторские свидетельства изобретателя. Кроме всего прочего, редакционный друг Долинского был ярым коллекционером марок, увлекался цветоводством, фотографией. В Ростовском и иных книжных издательствах выходили книги Бобошко, предназначенные для любознательных читателей.

Пришлось осваивать заводскую тематику и Даниилу. Наряду с очерками, зарисовками, репортажами о монтажниках и формовщиках, конструкторах и сварщиках, на страницах «Сталинца», переименованного со временем в «Ростсельмашевец», одни за другими появлялись стихи о мастере Василии Ивановиче Веселове, наставнике молодых рабочих, о новичке, который после службы в армии нашёл своё место в «гулком цехе огромного завода». Даниил словно торопился выплеснуть на бумагу новые впечатления. Но, не в обиду будь ему сказано, «рабочая тема» очень уж уступала «фронтовой». Стихи, в основном, были плакатно-поверхностными: летуну из стихотворения «Дорога на вокзал» противопоставлялся положительный рабочий, у которого в трудовой книжке всего три записи; героиня стихотворения «Письмо» ведёт переписку с парнем, дарившим ей букеты, и забывает о мастере, который учил её и ставил на ноги. Автор клеймит эгоистку за душевную чёрствость и неблагодарность. Поверхностно-информационным представляется стихотворение «Встреча с песней», повествующее о том, что на Сельмаш приезжали различные иностранные делегации — негры, французы…

Стихи, написанные Долинским на заводе и помещённые в первую книгу, никогда впредь им не переиздавались, и остались в его творчестве данью времени, требовавшего от поэта обязательной производственной тематики, отображения авангардной роли рабочего класса как главной движущей силы советского общества. Определить своё отношение к этой тематике, сделав её органичной для своей поэзии, Долинский не сумел.

В то же время шло иное качественное накопление. В поэтике Долинского снова появились стихи, характерные для его творчества. Во многом этому способствовала литературная среда, которая имела свои многолетние заводские традиции. Достаточно сказать, что литературное объединение Ростсельмаша существовало с 1928 года и возникло почти одновременно с заводом. В разное время в него входили Анатолий Софронов, Илья Котенко, Пётр Симонов, Константин Прийма. С рабочими литераторами встречались Мариэтта Шагинян, Степан Щипачёв, с молодыми ростсельмашевцами делился писательским опытом сам Максим Горький. Руководили литобъединением поочерёдно Владимир Фоменко, Ашот Гарнакерьян, Иван Ковалевский, Даниил Долинский. Через литературное объединение Ростсельмаша прошли поэты Борис Примеров, Пётр Вегин, Рудольф Харченко, Иван Лесной, Игорь Кудрявцев, Анатолий Гриценко, Владимир Фролов, Борис Козлов.

Не оставил Даниил заводское литобъединение и после того, как вместе с Костей Бобошко перешли работать в областную комсомольско-молодёжную газету «Большевистская смена», где редактор, в будущем известный шолохововед Константин Иванович Прийма, сумел подобрать коллектив высокоталантливых журналистов. В газете работали Юрий Крымский, Владимир Моложавенко, Иосиф Гегузин, Иван Кононенко, Владимир Мундиров, Иван Демченко и другие, ставшие известными писателями-публицистами, директорами издательств, редакторами и собкорами центральных газет.

Выезды в область, встречи с интересными людьми, сама природа донского края расширили кругозор поэта. Уже во второй книге «Рукопожатие», выпущенной Ростовским книжным издательством в 1959 году, мы находим характерные для Долинского проникновенные лирико-эпические циклы, поэзию самобытную, с раскованным авторским взглядом на мир, с неповторимым интонационным строем, чётким и определённым взглядом на мир. Автобиографический отпечаток несли такие стихотворения, как «Отец», «Доброта», «Колачи», «Земля», «Что делать с памятью», «Протянулись в памяти дороги», «Замполиту Бутенко» и, наконец, поэма «Актёры», сделавшая бы честь любому поэту. Поэзия Долинского тех лет — это и жгучая память о войне, взгляд на пережитое из сегодняшнего дня. Он пишет балладу о столетнем драгуне, герое Шипки, Тимофее Андреевиче Роговом, опираясь на традиции лермонтовского письма:

…говорят полчане:

расскажи нам,

что и как сейчас на белом свете…

И опять

доносит грохот ветер

от редутов на Гнезде Орлином.

Он сгоняет тучи к скалам серым —

громом оглушать,

слепить туманом…

У паши отменные аскеры,

сорок тысяч их у Сулеймана.

Над вершиной солнце разгоралось —

на вершине —

генерал Столетов.

Русские штыки у генерала

да ещё болгары-ополченцы,

да ещё в кисете рядового

горсточка родной земли у сердца…

И заканчивается стихотворение на щемящей ноте:

Тише, не будите!..

Этой ночью

был он очень-очень молодым.

Работая в областной газете, Долинский не прерывает связи со ставшим ему родным Ростсельмашем. Он, успевший окончить до призыва в армию всего лишь семь классов, будет посещать заводскую школу рабочей молодёжи и с аттестатом зрелости поедет в Москву поступать в Литературный институт. После книги «Первая любовь» его приняли в члены Союза писателей СССР. С рекомендацией Союза он и отправился в столицу.

Летом 1956 года я тоже оказался в Москве — ехал после окончания пединститута работать в Узбекистан в одну из школ Сурхан-Дарьинской области. Узнав о вступительных экзаменах Даниила, отправился на Тверскую, 25, где располагалось здание Литературного института. Вместе с Долинским приехали сюда поступать Василий Бетаки, Георгий Махоркин, которого было зачислили на 1 курс, а потом спохватились, что у того не было аттестата зрелости, и тут же отказали в приёме.

У особняка, где в 1812 году родился А.И. Герцен, бывали Н.В. Гоголь, В.Г. Белинский, П.Я. Чаадаев, А.С. Хомяков, Е.А. Баратынский, кипел муравейник абитуриентов. Знакомились, узнавали темы изложений, характер собеседований. Даниил побаивался экзамена по немецкому языку, надеялся на помощь Бетаки, который чувствовал себя в языковых дисциплинах вполне уверенно. Подошёл Игорь Шаферан, в то время ещё неизвестный поэт. Он только что вернулся из очередного рейса китобойной флотилии «Слава», где работал судовым механиком, был обласкан Михаилом Светловым, который прочил его в свой семинар. Открытый, словоохотливый, Шаферан быстро обрастал знакомствами. Это был тот самый Шаферан, который оставил нам шедевры песенной поэзии. Такие песни на его слова, как «Гляжу в озёра синие», «Ромашки спрятались, поникли лютики», «Мой милый, если б не было войны» украсили репертуар ведущих звёзд отечественной эстрады. Среди студентов, которых так же было здесь немало, можно было увидеть становящимся известным прозаика Юрия Казакова, поэта-песенника Михаила Пляцковского и других.

Даниил прошёл творческий конкурс, и после вступительных экзаменов был зачислен на первый курс заочного отделения ведущего литературного вуза страны. Он попал в ту среду, которая была нужна ему как воздух. С увлечением занимался на семинаре Владимира Луговского, который отнёсся к молодому автору из Ростова со вниманием и уважением. Даниил подружился с поэтом Сергеем Наровчатовым. Они не только нашли общий язык понимания поэзии, но и посвятили друг другу стихи. Тепло встретили ростовского собрата Николай Тихонов, Александр Межиров, Сергей Орлов.

Учился Даниил охотно, много читал. Увлекшись античной поэзией, избрал её темой своей курсовой работы. Поэзия Эллады, как известно, не имеет рифм. Нерифмованные стихи Сапфо, Тиртея, Архилоха, героических гомеровских сказаний, а также шедевры русской поэзии — «Вольные мысли» Александра Блока, «Борис Годунов», «Песни западных славян», «Маленькие трагедии» Александра Пушкина, «Песня о купце Калашникове» Михаила Лермонтова, «Песня о Гайавате» в переводе Ивана Бунина, образцы русского фольклора позволили Долинскому обратиться к белому стиху как к метрической системе, расширяющей границы творчества. Белый стих позволил поэзии ростовского автора становиться более раскованной, избегать привычных ходов, проторенных и превращённых в штампы дорожек. Поэт, сохраняя метрику, свободно использует переносы строк, широко применяет метафоры, инверсии, ритмические ходы, при всём том, не допуская сползания стиха в прозу. В этом легко убедиться, прочитав поэмы «Актёры», «Бомбил, стрелял Гвасалия!», «Говорите с Россией!».

Руководитель семинара — поэт Владимир Луговской, автор книг поэм «Середина века», написанной белыми нерифмованными стихами, поддержал замысел поэмы «Актёры». Написанная поэма была опубликована в 1959 году в журнале «Театр», получив одобрение её редактора — известного советского драматурга Николая Фёдоровича Погодина.

Творчество Долинского вызывало интерес у самых различных мастеров слова. Прочитав стихотворную рукопись выпускника Литинститута, представленную в качестве дипломной работы, председатель выпускной комиссии поэт Сергей Васильевич Смирнов написал на уголке титульного листа: «Правом данной мне власти — утверждаю!» — и расписался. Стихи Долинского охотно печатали газеты «Комсомольская правда», «Литературная Россия», «Литературная газета», журналы «Дон», «Молодая гвардия», «Юность», «Подъём», «Октябрь», «Советский воин». Чем больше узнавали Даниила в литературных кругах Москвы, тем шире становилось число почитателей его таланта. Когда несколько лет спустя после окончания Литинститута Даниила пригласили в компанию известных российских поэтов, — его слушали с большим интересом. Едва гость прочёл: «Нет, стихи не стареют, лишь становятся старше» и дошёл до строк «Трусы песен не пишут — песни пишут бойцы!» — все зааплодировали, а поэт Виктор Боков воскликнул: «Здорово!»

Всё складывалось благополучно: Ростовское правление СП делегировало Долинского на III Всесоюзное совещание молодых писателей, которое проходило в Москве в 1962 году.

В 1966 году он стал заведовать отделом поэзии и был введён в состав редколлегии журнала «Дон». В те годы благодаря ему в журнале появилось много литературных имён, стали часто публиковаться в переводе поэтов Дона стихи поэтов Северного Кавказа. Всесоюзному читателю были представлены стихи чеченца Магомеда Сулаева, аварской поэтессы Фазу Алиевой, кабардинца Адама Шогенцукова, адыгейца Исхака Машбаша, ногайца Анварбека Култаева, лакского поэта Мирзы Магомедова и многих других.

Долинский успешно сочетал работу над своими стихами с деятельностью переводчика. В Ростове и Элисте выходили его новые книги. В 1982 году состоялось обсуждение творчества Даниила в Москве под председательством Андрея Дементьева, который тепло отнёсся к ростовскому коллеге, высоко оценил многое из написанного им. По итогам обсуждения столичное издательство «Современник» выпустило книгу Долинского «И небо. И земля». Добиваясь успеха, он умел ценить удачи других.

Однажды к заведующему поэтическим отделом журнала подошёл застенчивый юноша и, протянув тетрадочку, попросил оценить его литературные опыты. Прочитав лирические миниатюры молодого автора, Даниил пришёл в восторг. Он искренне радовался открытию нового таланта. Автором стихов оказался приехавший в Ростов, тогда ещё малоизвестный, а впоследствии знаменитый клоун Леонид Енгибаров.

Не мог скрыть восхищения и строчками из стихотворения Бориса Примерова, сравнившего лежащие на ладони зёрна пшеницы с маленькими солнцами.

— Вы только послушайте, — делился Долинский своими «открытиями», цитируя строчку за строчкой из стихов своих воспитанников. В одной из ростовских школ Даниил с большой охотой приобщал ребят к большому и таинственному миру поэзии, побуждал их к занятию творчеством. Он сам пробовал писать для детей, выпустил в свет пару книг детских стихов. Работая в газете «Приазовский край», организовал на её страницах уголок для юных читателей и назвал его «Почитайка».

Написав стихотворение, я тут же звонил ему по телефону, шёл к нему в редакцию или домой. Мне нужно было знать: получилось или не получилось, — его замечания всегда учитывались мною, я верил его поэтическому чутью и опыту. Он, как бы походя, подсказывал мне нужный образ, эпитет, метафору. В пушкинском цикле у меня снежинка кружилась, как Наталья на балу. Даниил мне подсказал, что кружилась снежинка в ГОРНОСТАЕВОМ НАРЯДЕ. В стихах о голубях у меня было: «И снует голубиная стая под придирчивым взглядом ворон». Даниил дарит мне наиболее точный образ: «Под НАСУПЛЕННЫМ взглядом ворон». Я был счастлив, что предисловие к моему первому поэтическому сборнику «Багряные леса» написал он.

Долинский вёл семинары молодых поэтов Дона, председательствовал на различных литературных конкурсах, выступал по радио и на телевидении. Композиторы писали песни на его стихи. К тому же он был прекрасным рассказчиком. В любой аудитории чувствовал себя свободно, раскованно, заново переживая то, что видел, знал, что сохранила память. А сохранила она многое: и горечь фронтовых дорог, и радость послевоенных встреч.

Тематически лирика поэта расширяла свои горизонты. Замечательные поэтические циклы возникали в результате многочисленных поездок. Из Коктебеля Долинский привёз яркие стихи «Кукрыниксы» отдыхают", поездка в Армению запечатлена в лирических картинах «Утро», «Хлеб Туманяна», «Сады», «Поющая ветвь», побывав в Чегеме, поэт написал стихи «Ущелье Дарьяльское», «Пик имени Кайсына Кулиева», «На спинах камня», «Снег на вершинах». В ходе поездки в составе писательской делегации на Урал родилось стихотворение «Дом Бажова», в котором поэт радовался созвучию своего имени с именем героя знаменитых бажовских сказов из книги «Малахитова шкатулка»:

Павел Петрович, прошу прощенья!

Павел Петрович, всё же

Хоть не Данилкиного уменья,

а я — Данилка тоже!

Тоже и мне — ни деньков, ни ночек,

тоже — то в хлад, то в пламя,

чтобы — хоть маленький свой цветочек

из самоцветного камня!

* * *

…Уже на первых заседаниях руководимого В.К. Жаком литобъединения рядом с Даниилом можно было увидеть живую, темноволосую, остроносую невысокую, под стать ему женщину. Звали её Женей. Евгения Рябенькая проявляла к молодому одинокому поэту повышенное внимание. Она всюду сопровождала его, посещала все мероприятия, в которых принимал участие её избранник. Вскоре они поженились, и Даниил перебрался в частный дом в Новом поселении, где жила с родителями Женя.

У них родилась дочь, которую назвали Ириной. Умный, прекрасно развивающийся ребёнок, быстро научившийся читать и писать, стал гордостью семьи. Даниил посвящал ей стихи.

Он всё время в работе, записывает на чём придётся мелькнувшие в сознании образы. Потом клочки бумаг складываются в какую-нибудь коробку. Это зёрна, из которых со временем проклюнутся ростки будущих стихов.

— Данька не может не сочинять, — говорит Женя, в то время проявлявшая интерес к творчеству мужа. — Отруби ему руки — он культями будет писать.

Постепенно налаживался быт. Долинские получили изолированную квартиру на улице Ленина, куда перебрались из дома жениных родителей, потом переехали на Западный жилой массив в квартиру большей площади. Казалось, всё идёт, как надо, а вышло наоборот: Женя полюбила другого мужчину и ушла к нему. Для Даниила это был предательский удар обухом по голове. Та, которая некогда клялась в любви и верности, теперь с такой же лёгкостью отказывалась от него. Осталась жгучая обида.

Кто знает, как бы сложилась его дальнейшая жизнь, если бы не встретил Галю Лесникову, милую Галину Леонидовну, ясноглазую, ласковую, моложе его на десять лет. На долгие годы стала она его ангелом-хранителем, сестрой милосердия. Даниил посвящал ей целые стихотворные циклы.

А познакомились они в Ленинграде, в квартире А.С. Пушкина, в доме на Мойке, 12. Увидев стоящими рядом невысокого курчавого мужчину и красивую, выше его ростом, женщину, экскурсовод указала на них:

— Вот примерно так выглядели Александр Сергеевич и Наталья Николаевна.

Они стали неразлучными, вместе побывали в Швеции, отдыхали в Домах творчества. Даниил вводил свою жену в литературную среду, в круг своих друзей. У них родилась дочь, которую назвали Наташей. Ребёнок стал радостью в семье, но случилось несчастье: девочка заболела, и на долгие годы её болезнь стала горем родителей.

Даниила спасала поэзия. Галя делала всё от неё зависящее, чтобы создать рабочую обстановку мужу.

В трёхкомнатной квартире на Ворошиловском проспекте у Даниила появился собственный кабинет. Увлекаясь работой, он мог просидеть над рукописью до утра, нисколько не жалея себя. Всё это со временем отрицательно сказалось на его здоровье.

Даниил был деятельным человеком — сколько его помню, — он постоянно участвовал в реализации различных проектов: редактировал книги писателей, составлял поэтические сборники, сочинял стихотворные подписи к выпускам «Агитплаката «Дон». Помню рисунок, изображавший нерадивого колхозного заготовителя кормов, державшего в руках клок сена. Долинский, едва увидев в руках художника эскиз, тут же произносит: «На такие кормозаготовки проживут лишь божие коровки» И всё в том же духе.

Он много ездил по Калмыкии, вместе с Николаем Константиновичем Доризо посетил Пушкиногорье, воочию увидел воспетые поэтом святые места Михайловского, Тригорского, Петровского, побывал в составе писательской делегации в Болгарии. Результаты поездок отражены в стихотворных циклах, украсивших новые книги Долинского.

Отличительной чертой его поэзии явилось пристрастие к народной мудрости. Он ищет её в сказаниях и былинах, песнях и легендах других народов. Его одинаково интересует югославское коло и песни калмыцких джангарчи, предания Чегема и танцы на шумных улицах венгерского города. Многокрасочность и мелодичность иного звучания поэт старается передать на родном языке, используя всю присущую этому языку изобразительную силу. Он становится одним из ярких переводчиков югославской, болгарской, венгерской поэзии, подарил нам стихотворные переложения из сокровищницы калмыцкой поэзии. Он познакомил нас с творчеством поэтов Давида Кугультинова, Санджи Каляева, Боси Сангаджиевой, Хасыра Сян-Белгина, а также прекрасного балкарского поэта Кайсына Кулиева, чеченской поэтессы Раисы Ахматовой. Он переводил стихи бурята Алексея Бадаева, черногорца Янко Джоновича, хорвата Густава Крклеца, венгра Кароя Юббадь, чехов Юлиуса Фучика и Иржи Тауфера, выдающихся армянских поэтов Геворга Эмина и Сильвы Капутикян.

«Признаю только художественный, максимально верный перевод, — писал Долинский, отвечая на вопросы анкеты председателя секции теории, истории и критики стихотворного перевода Союза прозаиков Болгарии Любена Любенова, — максимально верный, а потом уже художественный, — это не перевод, а, на мой взгляд, художественно оформленное переложение, более или менее дословное. Таких работ достаточно много в ежедневной практике публикации переводов. Они напоминают мне фотографии-пятиминутки для документов».

Воссоздание подлинника в стихии своего языка, по Долинскому, требует от переводчика дара перевоплощения, артистизма, виртуозности, культуры, душевной щедрости. Сохраняя содержание, образную систему и ритмику подстрочника, настоящий поэт обогащает его, сохраняет содержание за счёт развития образов, внесения новых деталей в поэтическую ткань стиха. Народный поэт Калмыкии Санджи Каляев указывал на особенность работы над переводами самого Долинского, который старался донести до русского читателя не только текст, но и подтекст, а также интонацию оригинала. Народный поэт Калмыкии Давид Кугультинов приводил в качестве примера, как естественно и ненавязчиво использует Долинский в поэме «Золотой повод» калмыцкую пословицу: «Не хватай барса за хвост, а коль схватил — не выпускай». Вот как обращается калмык Цецен-Цедене к Пугачёву:

— Вот так, государь… Ты — кресало, мы — трут, —

ответил Цеден, — и недаром мы тут!

Калмыки сызмала знают,

что барса руками за хвост не берут,

а взявши, не отпускают.

Особой полнотой и выразительностью отмечена поистине библейского звучания горская поэма Даниила Долинского «Жизнь — тяжкая тропа». Неторопливо и раздумчиво ведёт своё повествование поэт, мастерски используя пятистопный ямб, помогающий ему воссоздать картины народной жизни. Образ Кязима Мечиева, пророка и поэта, — большая удача автора. Кязим основу бытия видит в труде. Он, кузнец, умело орудующий молотом у наковальни, знает, как надо возделывать землю. Люди в трудную минуту идут к нему, будучи уверенными, что Кязим никогда не откажет им в помощи.

Изобразительные средства поэмы становятся более локальными и многозначными. Дорога, по которой движется посох Мечиева, превращается в тропу жизни. Олицетворением родины становится житель гор — вольный тур. Когда несчастный народ угоняют на чужбину, зверь появляется в видениях старика в тесноте пересыльного вагона.

Тура убивают. Тема судьбы балкарского народа приобретает поистине трагическое звучание. Но могучий тур оживает под лучами восходящего солнца.

Многозначным образом поэмы стал посох Кязима. Как библейскому Моисею после исхода евреев из египетского плена и сорокалетнего блуждания по пустыне не суждено было вступить на землю обетованную, так и Кязиму Мечиеву не удалось вернуться в родной аул: «Он сам свою чужбину предсказал: «Умру не дома — кончусь на чужбине…». Когда в сорок четвёртом конвоир огрел прикладом ребёнка — взвился посох Кязима, но, вырванный из рук старика, был брошен под колёса состава. С тех пор никто уже не смог указать пророку и поэту путь в родные земли. Поэма скорби и надежды «Жизнь — тяжкая тропа» — одно из лучших творений Даниила Долинского.

В предисловии к своей книге «На своём веку» (Ростиздат, 1984) Кайсын Кулиев писал: «С достоинством принимая радость и боль, счастье и беду, живёт поэт на милой отчей земле и делает своё дело, постигая мудрый смысл труда пахаря и художника, солдата и каменотёса, стараясь понять язык дождя и снега, дерева и травы… Читая эту книгу, мы убеждаемся в том, что Даниил Долинский понимает радость и боль других, неравнодушен к людям, к их заботам и надеждам. Потому что он поэт. А поэту от века завещано быть таким. Он живёт среди людей и пишет для них. Он как бы в ответе за всё, что происходит на земле. Таково его призвание».

Высокой сосредоточенностью раздумий о жизни, смерти, любви, наполнены последующие книги Долинского. О вечных ценностях, о смысле бытия, о нелёгком и противоречивом времени после того, как развалилась великая страна, рассказывают стихи «Белое облако, чёрная туча», «Хор куполов во тьме веков», «Сад Гефсиманский», лирические циклы, большинство которых посвящены жене Галине. Он ищет душевного успокоения в лесу, у моря, в соборе, пишет поэму «Двор», в которой пытается осмыслить трагические стороны жизни страны. Мудрость Библии, постоянное перечитывание классики, вечные духовные ценности помогают многое понять в этом трагическом и яростном мире. Но среди новых тем и мотивов неизменным остаётся обращение к теме войны, подвигу русского солдата. Вот одно из лучших стихотворений поэта, написанное в последние годы его жизни:

Помню вьюг смертельных одурь, —

не видать в огне ни зги, —

кто с устатку к речке Одер

вышел вымыть сапоги.

Пыль Европы, оседая,

крепко въелась в кирзачи.

И звенела водь седая

под ногами, как ключи.

В окнах простыни белели:

мол, «Сдаюсь!» — кричал Берлин.

И солдат, дошедший к цели,

задремал среди руин.

Снилось поле, снилась речка,

снился сам себе мальцом,

снилось, что в руках уздечка,

лошадь снилась пред крыльцом.

Снилось: оседлал он лошадь

и под орудийный гром

выехал к войскам на площадь…

Жуков выедет потом!

Закончу заметки своими стихами, посвящённые моему незабвенному другу и наставнику.

ДАНИИЛУ ДОЛИНСКОМУ

Порой в душе разлад и непокой,

жить не даёт несказанное слово.

И снова над израненной строкой

встают дымы видения былого.

Вся молодость в бомбёжках и боях,

в разрывах неба, где бортов господство,

а под крылом в заснеженных полях

печаль могил и раннее сиротство.

С такой судьбой, оплаченной сполна

разлуками, скитаньем, сединою,

давным-давно рифмуется война

и всё вокруг повязано войною.

Однополчане сядут вкруг стола,

нальют вина и вспомнят всё, что было,

и скажут: жизнь тебя не берегла,

зато тебя поэзия хранила!

ЧЕЛОВЕК С БАЯНОМ

Летом 1986 года мы с женой и дочерью отдыхали на Азовском взморье. Это было время чернобыльской трагедии, и жителей украинских городов, ставших жертвами радиации, расселяли по здравницам страны. Много их было и в Ростовской области. Киевлян, получивших путёвки в Дом отдыха «Морская», встречал худощавый мужчина крестьянского обличья, сухопарый, жилистый, роста выше среднего, с невысоким лбом под густой шапкой волос, с добрыми живыми глазами, к которым сбегались лучики морщин, с крючковатым носом и волевой складкой у рта над вытянутым подбородком. Был он очень похож на Николая Крючкова.

— Александр Васильевич Пудов, — отрекомендовался он, протягивая приезжающим загорелые руки с узлами вен и широкими рабочими ладонями. Будучи директором Дома отдыха, он совмещал эту должность с обязанностями культорга.

Пока оформлялись документы и шло расселение по домикам, Александр успел выяснить, кто из приезжих имеет отношение к художественной самодеятельности, играет на музыкальных инструментах, и уже на следующий день привёл в клуб пианистов и вокалистов, чтецов и танцоров. И начались репетиции. Закинув на плечи ремни баяна, поставив инструмент на колени, Пудов быстро подбирал аккомпанемент, находил нужный ритм и тембр и давал знак солистам, что можно начинать. Я помню этот концерт, яркий, слаженный, звонкоголосый, с украинскими песнями и танцами, фортепианными пьесами Рахманинова, с русским романсом и донскими казачьими песнями. С ариями из оперетт выступил сам Александр Васильевич. Его встречали горячо, «на бис», особенно просили повторить арию мистера Икс из кальмановской «Принцессы цирка». График директора Дома отдыха был уплотнён до предела. Но вечерами он непременно шёл на танцевальную площадку проводить КВН, спортивные состязания, пушкинский лекторий. Этот лекторий, рассчитанный на 5−6 вечеров, собирал особенно много слушателей. «Устные рассказы» Александра Васильевича о жизни поэта с увлечением слушали отдыхающие, среди которых было немало учителей. Они с интересом рассматривали многочисленные фотографии, сопровождавшие беседы, и только диву давались: откуда всё это у него? А дело в том, что Александр Васильевич каждый год становился паломником. Подсобрав деньжат, по собственной инициативе выезжал на Псковщину, в Михайловское, на проводимые в первое воскресенье июня Пушкинские праздники поэзии.

Случалось бывать там, в феврале и августе. Август — месяц приезда поэта в ссылку, 10 февраля в 14 часов 45 минут — час смерти. В это время в Святогорском монастыре возлагали венки на могилу великого поэта. Мог ли Александр Васильевич при его увлечённости и романтических устремлениях пропустить это? Донского ходока приметил и тепло приветствовал у себя Семён Степанович Гейченко, директор Пушкинского заповедника. Поездки Пудова в Пушкиногорье «узаконил» Анатолий Вениаминович Калинин. Писатель обратил внимание на талантливого культорганизатора, работавшего в то время в Доме отдыха «Пухляковский», и всячески поддерживал его тягу к истории донского края, к музыке, литературе. Калинин добился, чтобы командировки Пудова в Пушкиногорье оплачивались администрацией на законных основаниях, и в качестве визитной карточки передал через Пудова С.С.Гейченко только что вышедший в Ростовском книжном издательстве сборник стихов «По кругу совести и долга».

Когда у него зародилась любовь к Пушкину? Александр Васильевич и сам не помнит. Возможно, в далёком детстве, как только увидел в районной библиотеке Новошахтинска красочные издания волшебных сказок поэта? Или в школе, когда впервые зазвучала музыка выученных стихов? А может, во время чтения увлекательных страниц «Дубровского» и «Капитанской дочки»?

Впрочем, детства-то у него фактически не было. Отец Василий Пантелеевич, из крестьян, вынужден был оставить землю и отправиться на заработки в город, осел в Новошахтинске, устроился на шахту, откуда в 1941 году ушёл на фронт, а в 1945, уже демобилизовавшись, сказал что-то нелестное в адрес политработников и загудел на всю катушку по 58-й статье. Мать Татьяна Павловна, неграмотная женщина, уборщица в школе, похоронившая старшего сына Виктора, работавшего, как и отец, на шахте, замкнулась в горе, ожесточилась.

Домой его не тянуло. Ночевал где придётся. На это никто не обращал внимания: набегается — вернётся. А он, изголодавшийся, в истлевшей рубашонке, вскакивал в вагон товарняка и ехал куда глаза глядели. Сколько раз убегал из дома — даже и не помнит точно. Его снимали с поездов, водворяли в спецприёмники-распределители — здесь он получал хлеб, молоко, горячую пищу, какую ни есть казённую одежонку — и возвращали домой в сопровождении эвакуатора — сотрудника милиции. Через некоторое время убегал снова.

И всё-таки дотянул до 7-го класса, затем спустился в шахту и до самой армии возил уголёк. В армии же стал десантником, совершил 23 прыжка с парашютом, получил значок «Отличный парашютист». Из Эстонии, где дислоцировалась его воздушно-десантная часть, Александр домой не вернулся. Женился и переехал к молодой жене на станцию Морскую Неклиновского района. Екатерина Даниловна работала счетоводом-кассиром в местном Доме отдыха, а её мужа взяли на должность культорганизатора и киномеханика. Новый сотрудник шёл в киноаппаратную, перематывал пахнущие ацетоном бобины лент, заправлял их в кинопроекторы и переносился в волшебный мир сказочных грёз. Как старые знакомые, улыбались ему с киноэкрана Любовь Орлова и Марина Ладынина, Дина Дурбин и Милица Корьюс… Мелодии «Волги-Волги», «Весёлых ребят», «Большого вальса», «Серенады солнечной долины», «Кубанских казаков» наполняли душу удивительным светом.

Молодой культработник начал поиски репертуара, полагаясь в основном на свой вкус, а не на штампы и ходульные решения массовиков-затейников: «Два притопа, три прихлопа» его решительно не устраивали. И Пудов поступил в Ростовское культпросветучилище, а окончив его, продолжил образование в Ленинградской высшей профсоюзной школе культуры, где приобрёл специальность методиста-организатора культурно-просветительской работы высшей квалификации.

Это были годы увлекательных встреч с прекрасным в стенах Эрмитажа и Русского музея изобразительных искусств, посещений Кировского театра оперы и балета и концертных залов. Если Александра Васильевича что-то интересовало, то, не довольствуясь лекциями, он шёл в библиотеку, копался в книгах, документах. Он вернулся в Морскую полный сил и новых замыслов.

Всё складывалось как нельзя лучше. Но ко всем новшествам, предлагаемым культоргом, администрация отнеслась без энтузиазма. Мало ли что там, в столицах — не всё же тащить в провинцию. Жили без головных болей и дальше проживём. Один конфликт, другой — и пришлось оставить любимую работу.

Два года пробыл он в отделе снабжения таганрогского завода «Прибой», втянулся, поступил в РИНХ, окончил его в 1980 году. Новое поприще сулило блестящие перспективы, зарплата была повыше, чем в Доме отдыха, взаимоотношения с руководством складывались как нельзя лучше. А он скучал по своим нереализованным задумкам, по отдыхающим, которые тянулись к нему, писали письма. Приехал в облсовпроф, а там с распростёртыми объятиями: возвращайся!

И он вернулся.

Я перелистываю афиши, где имя Александра Васильевича Пудова набрано крупным шрифтом. Только за последний год в пансионате «Мелиховский», где он директорствовал, проведены: игровой вечер «А ну-ка, девушки!», состязания эрудитов «Что? Где? Когда?», вечера-встречи с отдыхающими «Будем знакомы», капитал- шоу «Поле чудес», лекции- концерты, посвящённые творчеству И.О.Дунаевского, Б.А.Мокроусова, В.П.Соловьёва-Седого, спортивный вечер «Весёлые старты» для детей, праздник Нептуна, выступление хора ветеранов Великой Отечественной войны из г. Шахты, прогулка на катере по Азовскому морю и по Дону, экскурсии в хутор Пухляковский по местам съёмок кинофильма «Цыган», танцевальные номера с разучиванием бальных танцев, КВНы, творческие отчёты культорга перед отдыхающими. И всё это — наряду с хозяйственными заботами: как в условиях рынка лучше и качественнее накормить людей, как добиться наполняемости пансионата при росте цен на путёвки и на проезд в железнодорожном транспорте.

Вспоминается прощальный вечер в пансионате, сдвинутые рядами столы: за одним рядом — донцы, за другим — уральцы. Александр Васильевич, облачённый в казачью форму, с вьющимся из-под фуражки чубом, красивый, стройный добрый молодец с баяном в руках… Он — душа этого вечера. Там, где он, — состязательность в песнях, танцах, в исполнении стихов и басен. Директор аккомпанирует самодеятельным солистам, сам исполняет арии из оперетт, а затем предлагает всем вместе спеть знаменитые «Подмосковные вечера», заменив их на «Мелиховские». Незнакомые люди переписывают адреса друг друга, обещают приехать в гости. За тысячи километров от Дона они будут вспоминать «Мелиховские вечера», пансионат и удивительного по своей доброте и неистощимой энергии человека с баяном в руках.

СЛОВО О МОЁМ ДРУГЕ

«Выходит возраст мой на линию огня» — эти строки Николая Доризо я повторяю всё чаще и чаще. Судьба преподносит неожиданное, а мой возраст — уже возраст потерь.

В поредевшем ряду родных, близких, сверстников смерть Саши Тимонина — одна из самых горьких моих утрат. Почти тридцать лет одаривал он меня дружбой, и хотя в последние годы жил в Москве, а я в Ростове — мы ни на мгновение не теряли друг друга из виду. Он был моложе и, значит, не должен был уйти раньше меня. Его существование, такое само собой разумеющееся, делало жизнь мою устойчивее. И вот теперь рвутся связи, жизнь обесцвечивается, и пустынность выжигает сердце… Пустота зарастает травой забвения, но не так скоро, раны хоть и зарубцовываются, но болят на погоду, отзываются на каждый виток воспоминаний.

Мы всегда помнили друг о друге, хотя жизнь разводила в разные стороны. Я тонул в житейских мелочёвках, в служебных передрягах, он мотался по городам и весям, готовя свои телерепортажи. У обоих были заботы по работе и в семье, неудовлетворённость творческими делами. Нам казалось, что пройдя через лабиринты сегодняшнего, будничного, мы выберемся на сияющие просторы завтрашнего. Но… «день похож на день, и год похож на год, и ходики стучат, мой краткий век, итожа…» Нет моего Саньки Тимонина, высокого, элегантного, насмешливого, актёрствующего, ранимого. Нет, и уже никогда не будет!

…Как молоды мы были! Мне — двадцать один, ему — девятнадцать. Возраст смутных порывов и надежд, бескомпромиссного отношения ко всему, что тебя окружает. В литобъединение пединститута, которым руководил Г. А. Червяченко, он пришел, имея кое-какие стихи о сахалинском крае, где жил до приезда в Ростов, о любви — но не спешил их показывать кому-либо. Он слушал всё и всех внимательно, с некоторой долей настороженности и высокомерно-покровительственного отношения к новоявленным товарищам по перу. Впрочем, он был ровен со всеми, дружелюбен со мной.

К этому времени я уже успел потолкаться среди ростовских писателей, состоял в литобъединении «Дон», бывал дома у В.К. Жака, дружил с Игорем Грудевым и Даниилом Долинским, печатался в «Молоте» и «Комсомольце», поэтому к замечаниям институтских литгрупповцев относился спокойно. Правда, Сашин безапелляционный тон задевал, однако в этом рослом парне, облаченном в серый, безукоризненно сидящий на нём костюм под цвет его глаз, было столько внимательной серьёзности, словно от того, что он делает или намерен сделать, зависит судьба всей нашей литературы. Он выгодно отличался от самонадеянного графоманствующего Бориса Муратова, всклокоченного и ущербного Бориса Зайцева. Разве что тихий Коля Пуговкин или пришедший несколько позже талантливый Сергей Королёв могли стать рядом с ним по своей влюблённости в литературу, в поэзию, относясь ко всему этому как к призванию.

Вначале мы встречались с ним «издалека», здоровались, останавливались на переменах, чтобы перекинуться словами. Как-то само собой получилось, что учёба в одном институте и общие интересы сблизили нас. У нас с ним был общий кумир — Маяковский. Саша читал его великолепно. Незаурядность чтецких и актёрских возможностей сделала Тимонина общеинститутским явлением.

Однажды он выступил с концертом. В двух отделениях. В переполненном актовом зале читал Маяковского. Да как читал! Его слушали, затаив дыхание, отзывались на трагическое и на шутку, на точный жест и движение стиха. До сих пор помню исполненное им «Облако в штанах». «У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний», — широко и распахнуто читал он. И во всё убыстряющемся темпе: «Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы — большие, маленькие, многие! — скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги!» И замедляя: «А ночь по комнате тинится и тинится, — из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб». Какие удивительные регистры: от полушёпота до громовых звучаний. И вдруг это — леденящее: «Вошла ты резкая, как «Нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете — выхожу замуж».

Лицо с недрогнувшим мускулом, не лицо, а трагическая маска: «Что ж, выходите. Ничего, покреплюсь, видите — спокоен как! Как пульс покойника». — Такое лицо, окаменевшее, с единой выкатившей из глаз слезинкой, ползущей по щеке, я запомнил у потрясшего меня Жана Габена в кинофильме «Сильные мира сего». Я не хочу ставить Сашу в один ряд с этим великим актёром — да это и было бы неправильным, но то, что он показывал в тот вечер, западало в душу. Он служил искусству по мере сил и опыта, и слушатели дружно одаривали его аплодисментами.

Саша читал много и щедро: «Лилечка! Вместо письма», «Птичка божья» («Он вошёл, склоняясь учтиво…»). Зал хохотал, когда он произносил с неподдельным сарказмом, уничтожая литературную посредственность с её претензиями и амбицией: «Вы, мусье, из канареек, чижик вы, мусье, и…» — указательный палец чтеца, нацеленный в противника, ставит точку — «…и дрозд».

Сашины литературные пристрастия были разнообразны, одно увлечение сменялось другим: Кедрин, Уткин, Смеляков, Луговской… Вот он открыл для себя Леонида Ревича, о котором благожелательно отзывался Маяковский, потянулся к Евтушенко… Жадно слушал пластинки с записью голосов Качалова, Яхонтова, читавших стихи.

Сколько раз в узкой компании, где устраивались небольшие междусобойчики, он имитировал полюбившихся ему исполнителей:

— Хочешь, покажу, как это делает сам Маяковский? — и воспроизводил наслушанное на пластинке: «В сто сорок солнц закат пылал…»

— А вот — Блок: «О доблестях, о подвиге, о славе…» — он чутко улавливал авторскую интонацию, вживался в неё и находил неповторимое, тимонинское…

Я всегда любовался его пластичностью, врождённой элегантностью, даром общения. В любом обществе — центр внимания. Вокруг него всё группируется, завязываются беседы, перепалки, смех, исчезает натянутость. Он сходится с людьми быстро, но быстро и отходит от них. В друзьях его остаются немногие.

Его артистизм удивителен для нахичеванского мальчика, в детстве брошенного матерью на попечение дяди и тёти, к которым он сохранил сыновью привязанность до самых последних дней жизни.

Отец у Александра погиб в годы Великой Отечественной войны то ли в Крыму, то ли на Кавказе, и сын тщетно пытался разыскать место его захоронения во время своих служебных командировок. Полусирота, он жадно тянулся к людям, увлекался ими, ошибался, страдал — был ранимым человеком и нередко за бравадой — я-то уж знал — скрывал и горечь, и уязвлённое самолюбие, и растерянность.

Сколько раз я заставал его в состоянии одиночества. Он горько тужил, вспоминал песенку, которую любил напевать Маяковский:

У коровы есть гнездо,

У верблюда — дети,

У меня же никого,

Никого на свете…

Он подражал Маяковскому в жестах, в манере говорить, парировать остроты, курить, крепко втискивая папиросу в уголки губ. И если в самом деле существует реинкарнация душ, то, несомненно, тоскующая и клокочущая душа Владимира Владимировича находила своё пристанище в душе Александра Тимонина.

Был он влюбчив и застенчив. Однажды я написал поэму, где попытался все свои увлечения и сердечные неудачи облечь в стихотворную форму. Поэма получилась сдобренной изрядной долей юношеского пессимизма.

Саша слушал её внимательно. Несколько раз подходил ко мне на институтских переменах. Всё не решался, а потом сказал, как обрезал:

— Неправда, есть любовь…

Я не спорил. Да и стихи мои, при всей их юношеской незрелости, не отвергали сам факт существования любви. Я только тогда понял причину Сашиной запальчивости, когда увидел его с рослой девушкой из иняза. Она вскидывала глаза на моего друга, и румянец проступал на её щеках. Официальная версия для всех, в том числе и для меня: девушка эта — Сашина сестра.

Но Саша — плохой конспиратор. Его отношение к инязовке было намного нежнее, чем отношение брата к сестре. Вскоре они поженились, но пробыли вместе недолго. Праздник сменился буднями, жить на студенческую стипендию оказалось делом нелёгким. Нужно было ходить на базар, готовить еду, экономить каждую копейку, шить, стирать. Всё это стало тем самым бытом, о который разбилась не одна любовная лодка. Об этом не очень думалось в состоянии влюблённости и ожидания счастья. Хорошо ещё, что имелась тётя, взвалившая на себя часть забот по дому. Начались ссоры, упрёки, и молодожёны расстались.

Институтская многотиражная газета «За коммунистическое воспитание» развернула компанию против Тимонина. Он предстал перед читателями человеком морально разложившимся, потерявшим совесть и гражданскую, и человеческую. На примере Тимонина «воспитывали» студентов…

Меня в то время не было в Ростове — после окончания института я работал в Узбекистане, в далёкой Сурхан-Дарьинской области на границе с Афганистаном и Таджикистаном. О Саше я узнавал из писем, газетные вырезки с институтскими вестями доходили до меня…

Саша учился хорошо, дружил с преподавателями, особенно с Александром Александровичем Бабиным, который вёл курс выразительного чтения. Человек высокой культуры и нелёгкой судьбы, Александр Александрович, не переставая по-детски восхищаться при встрече с любым мало-мальски талантливым человеком, в Сашу влюбился сразу. Увидев в нём незаурядные актёрские данные, чтецкие возможности, он начал с ним заниматься индивидуально. Жадно следил за первыми шагами своего питомца, когда тот начал работать в театре, ездил в Москву, когда Саша учился в ГИТИСе, бывал на съёмочной площадке, где его воспитанник снимал по заказу ЦТ телевизионный фильм «Георгиевский кавалер», принимал посильное участие в жизни Тимонина. Благодарный ученик платил ему за всё поистине сыновьей привязанностью: приезжая в Ростов, первым делом мчался к нему домой, досаждал мне по телефону, чтобы я узнавал, что с Бабиным, не болеет ли?

Уважал Магдалину Михайловну Буркину, женщину трепетную и музыкальную, одарённую огромной любовью к людям и литературе, которая была в её одинокой и бесприютной жизни огромным озаряющим светом.

С Кларой Приходько, преподавательницей французского, его связывала многолетняя дружба. Она нравилась ему, он ценил её ум — острый, ироничный, дорожил искренней заинтересованностью в его, Тимонина, судьбе. Он и её учениц — Любу Кофанову и Иру Лиманскую воспринимал через призму своего отношения к Кларе.

Побаивался Наталью Паламарчук, на её уроках немецкого терялся, с трудом продирался сквозь дебри чужого текста и непонятного смысла. До конца учёбы в институте он так и не смог преодолеть в себе робкого и вместе с тем равнодушно-почтительного взгляда на свою учительницу.

Я скучал по Ростову, по родным и друзьям. И радостной весточкой ко мне на Сурхан-Дарьинскую землю впорхнул номер институтской многотиражки, где были напечатаны и мои стихи, и стихи студента II курса факультета русского языка, литературы, и иностранных языков А. Тимонина. Они назывались «Из письма ей».

Вот они:

…Снежный лунный мороз за окном

Обжигает продрогшие клёны,

И трещит он, и просит меня об одном —

Побродить сумасшедше влюблённым.

Я на просьбу ответить готов,

Рядом только тебя не хватает.

…Приезжай, приезжай поскорее в Ростов,

А то снег вдруг возьмёт и растает.

Стихи были добрыми и запоминались сразу. И ощущение, что Саша где-то рядом, долго не пропадало.

На какое-то время связь оборвалась, но когда я вернулся в Ростов, Саша уже перебрался в театр им. Ленинского комсомола. Его увидел режиссёр и предложил перейти в труппу. Саша согласился, перевёлся на заочное отделение института и начал новый этап своей жизни.

Мы пришли с моим младшим братом Женей к нему на спектакль. Саша в огромных сапогах-ботфортах, в ковбойском одеянии Зеба Стумпа из майн-ридовского «Всадника без головы», увидев нас в антракте за кулисами, соскочил с перил, подбежал.

К Жене он относился любовно. Однажды, повстречав его в окружении одноклассников, возвращавшихся из школы, окликнул, протянул руку и, огромный, маститый, долго расспрашивал брата о его делах. Сохранилась их совместная фотография, которую снимал я. Но это было уже намного позже, когда Женя учился в университете, а может быть, даже закончил его.

Саша чувствовал себя личностью, был самолюбив, дорожил своим «я». Он и друзей подбирал себе так, чтобы они не заслоняли его. Наоборот, даже оттеняли… А вот по отношению к младшим в нём проявлялась доброта сильного человека.

Таким был мой друг, Александр Тимонин, портрет которого вовсе не нуждается в приукрашивании.

В театре Тимонин держался независимо, с маститыми — на равных. На него косились, а он не стремился нравиться. Парировал остроты, на шутку отвечал шуткой. Он не привык за словом лазить в карман. С ним не связывались. Обходили.

Появился и у него добрый гений — Ирина Львовна Дубровина. Красивая, черноглазая, со смоляными завитками волос. Кое-какой опыт сценической деятельности у неё был, Саше она явно симпатизировала. Прекрасные чёрные глаза светились, когда видели его. Опекала, учила, подсказывала.

Ирина была старше на 10 лет, но Сашу это не останавливало. Имя Дубровиной я слышал от него постоянно. Он тосковал, покупал цветы и подарки, настроение его часто менялось.

Помню концертный зал клуба водников, где выступала Ирина. Александр был не в духе. Ожидал её напряжённо, угрюмо поглядывая на сцену. Выступающие ему не нравились. Реплики в их адрес были оскорбительны. Когда один из певцов, вызываемый слушателями, начал раскланиваться чуть ли не до земли, Саша бросил уничтожающе:

— Давай, давай, это у тебя лучше получается, чем ария Ленского…

Стараясь обратить на себя внимание Ирины, он не церемонился в выборе средств.

Однажды вместе с нею и коллегами-актёрами пришёл в Союз писателей на обсуждение книги стихов Д.Долинского. Очередной оратор «уничтожал» автора. Тимонин вышел на сцену. Это не предвещало ничего хорошего. Критику пришлось не столько полемизировать с автором, сколько обороняться от разъярённого Тимонина.

Только всё успокоилось и Саша сел на место, появился А.М. Фарбер, и снова Сашин хорошо поставленный голос зарокотал над залом:

— А, — радовался он, — Звезда над посёлком! («Звезда над посёлком» — название книги Фарбера о шахтёрах).

Фарбер бросил что-то вызывающее в адрес Долинского, Тимонин ему ответил с места. Фарбер замешкался, но затем повысил голос. Саша — ледяное спокойствие. Подперев голову рукой, произносит на весь зал, выделяя каждый слог, этак медленно, с расстановкой:

— А за такое раньше в порядочном обществе за двери выставляли.

Он добился — Ирина полюбила его. В пансионате умер её больной сын. Личное не сложилось. Саша стал её мучительной надеждой, но он был молод. Ирину всё время донимали фатальные предчувствия.

Они стали жить вместе, но зыбкость этой связи ощущалась всеми. И я, и Долинский, и Жаки — все становились свидетелями сцен, вызванных минорными настроениями Ирины. Сцен в полном смысле этого слова. Случалось, что радостный вихрь подхватывал обоих, и все разом погружались в атмосферу безудержного веселья. Саша подрабатывал на радио, получив очередной гонорар, мчался с Ириной в ресторан, прихватив, как само собой разумеющееся, меня.

Весело отмечался день рождения Дубровиной в одном из нахичеванских домов. В обстановке радостного общения всех собравшихся лихо отплясывали Бушнов и Козинец, пока ещё не маститые, не народные, но уже занявшие прочные позиции на сценической площадке. Вокруг Клёнова с гитарой собирались многие. Здесь я услышал в его непередаваемом исполнении многие мелодии уличных песен, в том числе, и про санитарку, которую звать Тамаркой. По мере окончания спектакля подъезжали всё новые и новые товарищи по искусству, занимали места за столом. Среди них Витя Оттиско (потом он перебрался в театр им. Моссовета), преисполненный достоинства непризнанного гения. Сашу он недолюбливал, по-видимому, считал дилетантом, но при всех сдерживал себя.

Обстановка студенческого капустника… Шутливые тосты в адрес именинницы.

Саша заботился о том, чтобы я не потерялся, представлял меня всем. Мне улыбались, со мной заговаривали. Благодаря нему, я входил в круг талантливых и остроумных людей.

Верным был он другом. Если ему доводилось при обзоре газет или журнала «Дон» читать по радио мои стихи — как он их читал! — выкладывался в полном смысле слова, улучшая их.

Он не отказывался выступать по моей просьбе ни в цехах обувной фабрики, где я работал в редакции многотиражной газеты, ни в гостях у моей тётушки…

Мы с ним были романтически настроенными личностями. Нас тянуло к возвышенным поступкам. На последние копейки, завалявшиеся в карманах, покупали на ул. Энгельса букетики гвоздик и по цветочку раздаривали проходящим девушкам. Они улыбались, нас это окрыляло.

Однажды, проголодавшись, купили колбасного сыра и вина и, как завзятые алкоголики, устроились на лавочке в сквере на Пушкинской, поочерёдно прикладываясь к горлышку бутылки. Кислое вино мы закусывали сыром и опорожнённая бутылка, брошенная Сашей с особой виртуозностью, летела в сторону кустарника, с мелодичным звоном перекатывалась по земле. И, как ни странно, ни тогда, ни позже мы не испытывали чувства вины и угрызения совести относительно содеянного.

Мы шли ко мне в проходную комнатку на Текучёва. Домашние отдыхали на Азовском море, кроме нас — никого. Мы чистили картошку, жарили яичницу. Словом, хозяйничали!

И уж наговаривались. И стихов читали сколько душе угодно.

Могли завалиться в гости к Королёву, Ефимцевым, устроить импровизированное застолье, непременно со стихами в Сашином исполнении. Ему нужны были слушатели, а мы всегда были под руками.

— Послушай, — говорил он мне, и в его руках оказывался томик Владимира Луговского: «Сегодня ночь простора, ночь луны…» За «Юностью» шли «Сказка о печке», «Город снов» — так Саша открыл мне «Середину века», книгу, ставшую одной из самых любимых мной.

Как-то в полночь шли мы с ним по Буденновскому проспекту. Было ветрено и зябко. Небо мутилось. Из белесой мглы пробирался месяц, оставляя в небе жёлтые полосы. Мерцали фонари, редкие фары машин прочерчивали пространство, трамваи почти не ходили.

Спасаясь от ветра, Саша поднял воротник плаща и неожиданно остановился:

— Вот если так… «Все говорят: нет правды на земле, но правды нет и свыше»…

Он подобрался весь, его лицо стало отсутствующе-аскетичным: «Для меня так это ясно, как простая гамма…»

Страдающий завистник!

«Маленькие трагедии» А.С. Пушкина давно закипали в нём, не давали покоя, и он исподволь готовил программу. И вот теперь…

— А может быть, так…

Он искал начало. Ветер теребил его волосы, Саша отмахивался от ветра: «Усердным, напряжённым постоянством я, наконец, в искусстве безграничном достигнул степени высокой…» — Александр всё увереннее вёл партию Сальери, вкладывая в неё и боль несостоявшейся надежды, и уязвлённое самолюбие, и уверенность в своей мелкотравчатой правоте.

Всё это давно жило в нём, не давало покоя, и вот теперь на улицах ночного города возникал удивительный диалог гения и просто одарённого музыканта, беспредельных, как мир, помыслов и обывательского честолюбия.

Саша возвращался к тому или иному куску, пробовал и так и этак, пока не удовлетворялся точно найденным жестом и единственно правильной интонацией.

Жаль, что всё это осталось нереализованным на сцене, эстраде. В искусстве чтеца он мог бы добиться многого…

* * *

Собирались у Жаков: Миша Кац — сын поэта Григория Каца, его жена Софа Зубина, сын Вениамина Константиновича Серёжа с Инной, Юдовичи, Галя Савченко — красивая и экстравагантная дикторша Ростовского телевидения, Фоменки — сам писатель Владимир Дмитриевич и его дети, многочисленные знакомые семьи Жаков. Вениамин Константинович и Мария Семёновна — радушные хозяева. Здесь всегда было интересно: математики — Серёжины друзья обменивались новостями, среди них имелись заядлые туристы, альпинисты. У библиотекарей, с которыми тесно связана Мария Семёновна — свои заботы. Вольку Барсукова, создателя школьного музея о Владимире Лянде, отважном разведчике-североморце и сотруднике Ростовского уголовного розыска, погибшем в новогоднюю ночь 1949 года от рук бандитов, волновали поиски новых документов. Вениамин Константинович читал много стихов — своих и поэтов, о которых мы знали только понаслышке, повергая в недоумение Мишу Каца: как вообще всё это можно запомнить…

Жачек влюблено смотрел на Тимонина, который быстро стал центром внимания компании. Хозяева дома были в курсе его актёрских и личных дел, полюбили Ирочку Дубровину. И ещё много лет спустя, после того как пути Саши и Ирины разошлись, поддерживали с ней дружеские контакты, переписывались, когда Дубровина переехала в Орджоникидзе, посещали спектакли с её участием во время гастролей театра в Ростове. Точно также поддерживали они несколько лет спустя дружеские отношения с Лялей — Сашиной женой, и дочерью Машенькой.

Жак любил показывать гостям, как Тимонин читает Маяковского. Ему очень нравился Маяковский в его исполнении.

Отношения Жаков и Тимонина прервались нежданно-негаданно, мне это и поныне непонятно и горько, так как речь идёт о дорогих мне людях.

* * *

Саша стал собираться в Москву. Прочитал условия приёма в ГИТИС и решил: туда! На режиссёрское отделение.

Ирина туманилась, мрачные предчувствия одолевали её, пыталась отговаривать, потом поняла, что бесполезно, и смирилась.

На вступительных экзаменах ему задали вопрос:

— Что вы хотите от режиссуры?

— Стать режиссёром! — ответил Саша.

Все расхохотались. Парень этот, с несомненными актёрскими данными, нравился… Александр Тимонин, прошедший собеседования и сдавший все экзамены, какие требовались, был зачислен на I курс режиссёрского факультета.

Рабочий день его уплотнился. Александр лепил, рисовал, выпиливал, выжигал. Когда я приезжал в Москву, то видел на его столе множество рисунков с поисками цветовых пятен и ритмов движения, например, чередование столбов с натянутыми проводами за окнами вагонов. Он фотографировал — и, надо сказать, очень здорово (какое-то врождённое чувство света), взял в руки кинокамеру, делал первые магнитофонные записи. Искал себя, искал решение спектаклей. В его постановке на сцене студенческого театра шёл спектакль по пьесе К.М. Симонова «Четвёртый». Он был и художником, и режиссёром, и исполнителем главной роли — ЕГО. Этот спектакль видел сам Константин Михайлович, благодарил гитисовцев, пригласил актёров в ресторан.

В небольшом студенческом театре на улице Горького, недалеко от Тверского бульвара, где шёл этот спектакль, Саша подвёл меня к Лёдику Шатуновскому, сыну В.З. Шатуновского, актёра Ростовского театра имени М. Горького. Лёдик тоже учился здесь. Указав на своего педагога, известного советского режиссёра Н. Петрова, который прошёл в ложу в окружении коллег — педагогов, известных деятелей театра, Тимонин сказал, что пора — и засобирался в гримёрную.

На сцене, то погружавшейся во мрак, то всплывавшей в мерцающем синем, зелёном, красном свете, шёл разговор о совести, о гражданской ответственности за свои деяния. Саша играл приподнято и несколько велеречиво, с нажимом. Сильного впечатления спектакль не оставил, но это был этап, была работа.

Главный герой преподнёс заранее купленные цветы героине спектакля, целовал ей руку. Был возбуждён, рассеян, словом, ещё не вышел из роли.

Мы возвращались домой через широкие пролёты московских дворов, окружённых многоэтажными блочными сооружениями, и Саша уговаривал меня перебраться в Москву. Сделать так, как это делают другие, — жениться и остаться здесь. Чувствовалось, что, несмотря на обилие новых знакомств, в Москве ему было одиноко. Он скучал по Ростову, по своим ростовским друзьям. Помогал Пете Мнацаканьяну (впоследствии ставшему известным поэтом Петром Вегиным), перебравшемуся в Москву и жившему здесь без денег и прописки, уступил ему койку в общежитии, подкармливал. Круг его друзей стал друзьями Петра, а на сестре Сашиной однокурсницы — Марине Финогеновой Пётр впоследствии женился. Саша, со свойственной ему увлечённостью, начал повсюду пропагандировать стихи Вегина. Приезжая в Ростов, читал: «Нам руки бы в бока, а руки на войне», «Эта женщина далёко-далеко, этой женщине живётся нелегко», — восхищался. Ему казалось, что им предстоит долгая дружба, а может быть, и творческое содружество. Увы, ничему этому не суждено было сбыться. Помогая, подсказывая, опекая, он никак не мог понять, что его подопечные давно выросли из своих портков и примеряют отцовские. И ни в каких подсказках не нуждаются. Он — с благими намерениями, а ему в ответ: «Ментор!»

После вечера в молодёжном кафе, где скучающие московские снобы, потягивая через соломинку коктейль, рассеянно слушали выступление Петра, выцеживая в его адрес оскорбительные слова, Сашин однокурсник Толя Монастырёв вместе с Петром на чём свет честили Тимонина.

— Вы ведь будете его защищать, — спохватившись, вспомнил про меня Монастырёв, обращаясь ко мне, — он же вам друг…

Бог с ним, с Толей Монастырёвым. Говорили мне, что он, работая в редакции учебных программ ЦТ, пытался как-то наладить отношения с Александром, но порванная верёвочка так и не связалась.

Волею судеб Толя оказался в Ростове, снимал фильм о сотруднике уголовного розыска Валерии Беклемищеве. Хотелось (через столько лет!) встретиться с ним, а потом вспомнил всё и не встретился…

Талантлив Вегин, перебравшийся в Америку, но и он ничего не понял в Тимонине. Кстати, к чести Саши, он говорил о нём редко, всегда больше с грустью, но никогда со злобой. Повторяю: он был ранимым человеком, дорожил дружбой и товариществом и никогда не выгадывал, не корыстничал, не наушничал. Разрывы переживал тяжело и, не умея скрыть горечь, прятал её за мишуру иронии.

* * *

Пока он жил в Москве, у Иры Дубровиной появились новые привязанности. Саша мне рассказывал, что, вернувшись в Ростов, оказался невольным свидетелем Ириных увлечений. Она ничего не скрывала. Просто не могла быть одна. А скорее всего, не верила, что Саша останется с ней.

Спидометр неумолимо отщёлкивал годы. Впереди — ни юношеского тщеславия, ни восторгов. Несколько лет спустя Саша с Ириной встретились в Краснодаре, вспомнили прожитое и расстались уже навсегда.

В Москве Тимонин помыкался, помыкался и женился. Леночка, Ляля, была милой девочкой, студенткой факультета иностранных языков пединститута, дочерью внешторговского работника.

Я запомнил радушную маму Леночки, хлебосольную хозяйку, и смурого, неприятного, как бы смотрящего на всё и всех исподлобья, папу. Как мне объяснили, папа оттого такой нелюдимый, что много пережил. Начало войны застал в Германии, где служил в торгпредстве, на Родину выбирался через Турцию. Встреча с ним оставила у меня неизгладимое впечатление.

Случилось так, что я оказался в Москве под Новый год, и Саша, обрадовавшись, пригласил меня к себе. Ожидалось много народу. Не пришёл никто. Саша и Ляля достали консервы, баночки с красной кетовой икрой и другие внешторговские деликатесы. Втроём под бой курантов мы поднимали бокалы — и Бог с теми, кто игнорировал нашу компанию, нам было хорошо и втроём.

А под утро вернулись Лялины родители. Холодно поздоровались, отец прошёл в свою комнату, и до меня донеслось его беспардонное: «Кто он и что ему здесь нужно?»

Я собрался уходить, хотя за окнами было ещё темно, и, видя потемневшее лицо друга с резко обозначенными желваками, понял, как нелегко ему здесь.

Саша пошёл меня провожать, прихватив кинокамеру. Снимал на фоне снежных сугробов в каком-то сквере. Мы попрощались.

Потом Саша с Лялей появились в Ростове. Ляля гладила моего Арата — большую восточно-европейскую овчарку — и по-детски радовалась, когда собака выказывала ей знаки расположения.

Мы вместе бродили по Ростову. Саша хотел, чтобы Ляля, во что бы то ни стало полюбила его город. Водил её по памятным местам своего детства, показывал дом на Красноармейской, где жил с родителями, нахичеванские улочки…

Знакомил её со своими друзьями — с Бабиным, Жаками. Потом привозил в Ростов дочку Машеньку, заботился о ней, укладывал спать, внимательно рассматривал вылепленную из пластилина вазу с фруктами, вносил коррективы в пропорцию, добивался, чтобы дочь приучалась всё делать хорошо.

Я никогда не задумывался над тем, как я хожу, а выяснилось, что хожу неправильно. Саша показывал мне, как нужно двигаться легко, не напрягаясь, ступая на полную ступню.

Он не любил кричащих расцветок, броских одежд, но то, что покупал и носил, было добротно и всегда к лицу. В последние годы приобрёл огромную, какую-то кавказскую меховую шапку, уменьшившую его рост и сделавшую похожим на горца. Носил он её лихо.

Как сейчас помню: стоит на углу возле метро Октябрьское, ест наскоро пирожки на «машинном масле», и его знаменитая шапка виднеется издалека: великолепный ориентир — что он здесь, что ждёт, что сейчас подойдёт нужный трамвай, и поедем, куда надо.

И более поздние воспоминания. В магазине, в очереди за дефицитным бутылочным пивом, легко отодвигая ханыг, которые норовили в обход толпившихся людей пробиться к прилавку, он шёл к намеченной цели (решил хорошо угостить меня) и, казалось, волосы на его мохнатой шапке ощетиниваются.

Умерли Лялины мама и папа, была обменена квартира, подрастала Машка. Ляля работала на мебельной фирме в ЦБТИ, монотонность семейной жизни ей изрядно прискучила: она почувствовала усталость и отчуждённость по отношению к мужу. Сашину жену раздражала его житейская непрактичность: «не знает размеров одежды и обуви, гвоздя не вобьёт в стену — всё сама»… Своему охлаждению находила оправдание: мало уделяет внимания семье, много «страдает» публично. Всё, что раньше возводилось в ранг достоинств, сегодня оборачивалось необратимыми недостатками, приобретало противоположный смысл.

Раздражении, повидимому, вызывало другое: Саша не добился в жизни и искусстве того, на что она, Ляля, рассчитывала. У его друзей выходили книги, они занимали должности и посты, а Саша разбрасывался — от театра к съёмкам кинофильмов, один из них — «Георгиевский кавалер» — вышел на Всесоюзный экран. Но ни денег, ни славы не прибавилось. В театр на Таганке его не взяли, в киноотдел МВД СССР сам идти раздумал. Он спешил — стены его комнаты были завешены масками Пушкина, Маяковского; рисунками, фотографиями; на столах — книги Петрова, Акимова, Мейерхольда… Рукописи стихов, записки, сценарные наброски. Он спешил, ему хотелось объять необъятное. Приехал к нему, а он суёт мне неоконченные стихи о Мадлен Риффо, участнице французского сопротивления, с которой недавно встречался, задумал писать о разведчике-латыше Спрогессе, с которым свела его судьба, делал наброски к «Повести о детстве», напечатал ряд очерков в журналах «Семья и школа», «Радио и телевидение».

Бабин, наблюдавший, как работает Саша на съёмочной площадке, рассказывал мне, с какой самоотдачей, до полного изнеможения отдаётся он делу.

Ну, а Ляля… Что ж, Ляля… Она была всё же (по словам того же А.А. Бабина) генеральской дочерью, и этим всё сказано. В её семье все вопросы благосостояния держались на отце. Того же она добивалась и от мужа. Но… не на того коня было поставлено. И Ляля спешила переиграть свою жизнь.

И неправда, что он гвоздя не вбил. Вбил. Дачу построил своими руками — у него всё-таки был дядя столяр-краснодеревщик, многому научил.

И он опять почувствовал себя одиноким.

Галя, Женя и я, находясь в Москве, посетили его. Как он обрадовался! Выбежал на балкон, выходящий на Ленинский проспект, потом на лестничную площадку.

В комнате на стеллаже под стеклом на видном месте — моя книжечка. Пока Саша суетился с угощением, я рассматривал знакомые предметы, маски, Сашины рисунки, сувениры. Я его фотографировал, он прижимал к себе Женю.

Он жадно искал старых друзей, находя в них душевную опору. Вспоминал Вигена, Клару, собирался со мной ехать в Тулу к нашему институтскому преподавателю Магдалине Михайловне Буркиной, по телефону читал Долинскому по памяти его стихи: «Меня голодного и вшивого несло за мамою вдогон, я крепко схвачен был за шиворот, и втянут с тамбура в вагон». Он помнил всех, он никого не хотел забывать. Времени у него оставалось в обрез.

А в Москве сидел больной в своей комнате — Лялька затеяла развод и размен квартиры — и глотал пирамидон с аспирином, запивал всё это молоком из чашки. Молочник стоял на столе в окружении конвалюток с таблетками и пузырьками.

Он многое успел. Стал ведущим диктором в программе «Время» по разделу космонавтики, представлял телезрителям всех ведущих космонавтов. За репортажи о совместном советско-американском полёте «Союз-Аполлон» получил орден «Знак Почёта». Комната его была увешана сувенирами из Звёздного городка, на ВДНХ в павильоне, посвящённом радио и телевидению, я с радостью увидел большой Сашин портрет. Он стал членом Союза журналистов СССР, и оставался совершенно одиноким в семье.

Его начали окружать «разнообразные не те», в него влюблялись, ему навязывались девицы разного пошиба. Одна увязалась за ним на море.

По дороге они заехали в Ростов, остановились у Христи в его нахичеванском домике — вигваме с камином, с чеканкой, с картинами на стенах.

Семья врачей. Он и его жена Светлана Альфредовна Савина — врачи-онкологи. По рассказам, глава семьи — мрачный муж, ревнивец, но при Саше он излучал доброту, светился радостью, переписывал плёнку с Сашиного «Спутника» на свой магнитофон. Светлана, набросив на себя халат, шла на кухню сочинять, как она говорила, «какой-нибудь там торт или пирог».

Саша просил Христю любить меня, оказывать мне всяческую помощь — и хозяин дома ласково кивал головою в знак согласия.

Светлана сказала добрые слова в адрес Сашиной спутницы, мне же та показалась манерной и малоприятной. Она быстро освоилась в новой обстановке и, возлежа на ложе, щебетала с хозяевами. Ростов ей, в общем, понравился.

По Сашиному предложению мы отправились в бар на улице Энгельса выпить по бокалу коктейля, и дама на улице висла у него на шее, изображая влюблённость.

В этот приезд я отвёз их на Змиёвскую балку.

Был одиннадцатый час ночи, метался и бился огонь на братской могиле, выхватывая из тьмы небольшое пространство. Печально шелестели деревья — свидетели происходивших здесь массовых расстрелов — в годы, когда город был захвачен гитлеровцами. Луч прожектора высвечивал многофигурную скульптурную композицию мемориала: мать, прикрывшая собой ребёнка, печальные глаза, глядящие из небытия.

Саша был потрясён. Он задумчиво обходил комплекс, разглядывал скульптурную группу, пилоны. Мы шли по земле, из которой недавно экскаваторы выворотили груду костей. «Как ноют эти кости на погоду…» — ощущение не проходящей боли захлёстывало. В неверном отблеске огня витали тени погибших.

Жизнь и смерть. Земное и вечное — всё перехлестнулось для него в эту ночь. Молчала и его спутница.

— Как я благодарен тебе за эту поездку, — сказал он, когда мы сели в машину.

Вспоминается и другой наш с ним поход. В колонию строгого режима. Он в первый раз посещал учреждение такого рода. Присматривался к матёрым уголовникам, беседовал с ними, угадывал хитрость и жестокость затаённых их натур, удивлялся — с какой обыденностью они рассказывали о совершенных преступлениях.

Побывал в штрафном изоляторе и поёживался, когда по его же просьбе его оставили одного и захлопнули за ним окованные железом двери с лязгающим засовом.

Он много ездил по стране по делам редакции. Порой прихватывал меня с собою.

Потащил на телецентр в Останкино и водил по редакциям и студиям, демонстрируя свои несметные богатства и сокровища, знакомя с сотрудниками.

Художники мультцеха накладывали листы плекса друг на друга, прочерчивали линии, из которых рождалось очередное движение забавного человечка. На мониторах мелькали кадры капустника, известный диктор Кириллов проводил конкурс молодых дикторов, возглавляя жюри. Он доброжелательно выслушивал всех и так же доброжелательно исправлял неправильности в произношении. Редакционные девицы с чашечками кофе в руках курили у буфетных столиков. Саша раскланивался с ними.

Со съёмочной группой программы «Время» я побывал в заснеженном Петрищеве на месте гибели Зои Космодемьянской и в её музее. Присутствовал на митинге, посвящённом 35-летию битвы под Москвой, на котором выступала мать Зои — Любовь Тимофеевна. Присутствовал при съёмках юбилейных торжеств, посвящённых маршалу Г. К. Жукову. Они проходили в музее Вооружённых сил СССР. Во все глаза смотрел я на детей прославленного полководца, на его боевых соратников, слушал рассказы тех, кто воевал под его командованием, рассматривал личные вещи маршала, его боевые награды и именное оружие. Подстраивался к операторам, отщёлкивая «Зенитом» слайдовую плёнку. И был благодарен Саше за то, что он дал мне возможность многое увидеть своими глазами. Я стал свидетелем и напряжённого ритма его работы, нервного напряжения, когда сценарий должен быть написан к сроку, плёнка смонтирована вовремя и с начальством улажены отношения. Следовало перешагнуть через уязвлённое самолюбие, когда летело в корзину то, что стоило такого напряжённого труда.

Саша много ездил по стране, встречался с интересными людьми. Его послужной список расширялся. Звёздный городок и Пушкинские горы, Прибалтика и Байконур, Гори и Минск, Малая земля и выезды на военные учения и манёвры… Он перешёл в редакцию «Служу Советскому Союзу».

Часто звонил из Москвы, контролировал:

— Ты смотрел (такого-то числа) передачу?

Горе было, если пропустил.

— Стареешь, — выговаривал он.

Ему не терпелось знать мнение о своей работе. И, что там ни говори, — всё ж таки ЦТ, как никак!

* * *

Я угодил в больницу — сердце раскапризничалось. Лежал в палате, вдруг стук в дверь:

— К вам пришли…

Тимонин! Только что из Москвы. Приехал вместе с Колей Чеботарёвым, собкором Всесоюзного радио и телевидения. Узнал, что болен, и разом примчался!

В Новогоднюю ночь звонит из Москвы:

— Только что на «Голубом огоньке» выступил таганрогский чмурик (это о Зиновии Высоковском — актёре Московского театра сатиры, а ранее выпускнике Таганрогского радиотехнического института) и растеребил душу — вот и позвонил…

Как-то приехал ко мне усталый, да не просто усталый, а какой-то вымученный. Предстояли съёмки «Малой земли» по книге Л.И. Брежнева. У нас Татьяна — Галина сестра. Александру она понравилась, но он только махнул рукой:

— Сейчас я в таком состоянии, когда мне никто не нужен, — и ушёл в ванну мыться с дороги.

Но, отдохнув немного, подзакусив, постепенно пришёл в прежнее состояние: шутил, разыгрывал сценки, взялся серьёзно читать стихи. Татьяна глядела на него во все глаза, а он, чувствуя, что нравится, выкладывался по полной. Я фотографировал его одного и с Таней. О, какие он принимал позы, и что это были за фотографии! Растянутая фокусом объектива фигура, рука, опершаяся на Татьянино плечо. Смех! Умора!

Девушки вообще являлись стимуляторами его жизнедеятельности и жизнеактивности. Был он влюбчив, загорался мгновенно, и это состояние делало его талантливым. Он мог влюбить в себя кого угодно. Остывал также быстро…

Помню зимний, морозный день. На выставке военной техники у музея Вооружённых сил СССР появилась девушка. Она шла одна, без провожатых, и это не укрылось от взгляда Александра. Он скатал снежок и бросил в незнакомку. Девушка заметила, улыбнулась. Она нисколько не уклонялась от знакомства, напротив… Когда её пригласили в кафе — не отказалась.

Надо было только видеть моего дорогого Тимонина, — какую он развил деятельность! Не было свободных столиков — разыскал знакомых журналистов, и те уступили ему свои места.

— Сколько у тебя денег? — осведомился он у меня. — Давай…

И — за пивом. Батарея бутылок мигом очутилась на столе.

А потом шли по скверу, и Саша показывал, как ловко он пьёт из горлышка бутылки, подхватывая на лету пивную струю. Девушка хохотала и хлопала в ладоши, ободрённый Саша начал жонглировать снежками… Он играл, а благодарные слушатели в нашем лице внимали ему. Саша пошёл провожать свою спутницу, долго восхищался ею, а потом забыл.

То было время, когда в жизни моего друга началась полоса внезапных встреч и частых расставаний.

* * *

Я узнал, что Татьяна Лиознова, тяжело заболев во время съёмок фильма «Семнадцать мгновений весны», просила одного крупного режиссёра в случае чего довести до конца её детище. Написал об этом стихотворение и показал Тимонину. Лучше бы не показывал. Он камня на камне не оставил от стихов.

Свёл родинку на носу концентрированным раствором серной кислоты и получил сердито-назидательное, что это самая большая глупость, какую я сотворил в жизни.

В то же время сам мучительно переживает, когда слышит критику в свой адрес. Идём по улице, внимательно прислушивается к тому, о чём говорю. А потом на полном серьёзе замечает:

— Старик, а ты — мудрый!

Пристаёт с ножом к горлу:

— Почему ничего не печатаешь? Давай стихи мне, я их сам предложу редакциям.

* * *

В Москве повёл к матери — она перебралась сюда из Краснодара. Саша бегал по инстанциям, добиваясь для неё прописки, и вот теперь она жила в комнате, которую выменяла для него Лялька. Комната ещё окончательно не обжита, но Саша оббил дверь клеёнкой, сделал кое-какой ремонт, на стеллаже — его транзисторный телевизор «Юность».

Мать накрыла на стол, подала борщ, котлеты, силилась меня вспомнить, но этого ей не удавалось. Она меня не знала, а если знала, то понаслышке. Сашины друзья для неё — это Виген и другие. Друзья далёкого детства.

Саша притянул к себе мать, поцеловал. Большой усталый ребёнок, который постоянно уходил от неё…

Она ревновала его к женщинам, которые, как ей казалось, отнимали у неё сына. Злилась, вмешивалась в их жизнь, и тем самым только отдаляла его от себя. Исключение делала разве для Ляльки, у которой постоянно бывала.

* * *

Оля появилась в его жизни внезапно. Высокая и стройная, она при Саше светилась негасимым внутренним светом. Впервые у моего друга был дом, семья, где его ждали, любили. А Андрюшка, которому исполнилось четыре года, Олин сын, привязался к нему. Гулять — только с ним, купаться — тоже. Мужчины!

Саша привязался к малышу. Когда он приехал на своих красных «Жигулях» вместе с Андреем к нам, я только диву давался, как он заботился, о нём: чтобы вовремя поел, вовремя спать лёг. Сам стирал ему трусики. О том, что у мальчика есть родной отец, и слушать не желал. Это был его сын — и всё!

А через некоторое время родилась Анечка…

Впервые я увидел Олю в гостях у Натальи Мотовиловой — дочери известного советского скульптора Георгия Ивановича Мотовилова, автора оформления метро Октябрьское, Смоленское, Электрозаводская, памятников А.Н. Толстому в Москве, в честь победы Красной Армии под Псковом в 1918 году — я видел этот устремлённый к небу трехгранный штык.

В мастерской на Ленинском проспекте меня встретил муж Натальи — Игорь Воробьёв, среднего роста худощавый парень — живописец, картины которого строгого, жёсткого колорита и натюрморты изображали мир обычного и обыденного: гвозди в банке, чёрный стол, скульптурный станок, кухонный стол, миску с молоком, деревянную скамью, моток проволоки, стиральную машину, сито, ветку багульника… Проглядывала в этой поэтике строгая изысканность, свой живописно-эмоциональный строй: кораблик плавал в унитазе, тревогу вызывал теннисный стол с пластмассовыми шарами под открытым и беспокойным небом.

Наталья Мотовилова — крупная, живая женщина, скульптор реалистической школы, была художником высокообразованным и техничным. Об этом говорили выставленные в мастерской её работы. Она в то время заканчивала большой заказной портрет космонавта Волкова. Что-то не ладилось в этой работе: Наталью не устраивала форма головы модели. И тут на выручку пришёл Саша. Он позвонил брату космонавта Борису, и тот пришёл. Приятный молодой человек, в безупречно сшитом чёрном костюме. Учёный, занимающийся важными разработками на стыке космонавтики и медицины, он быстро вошёл в курс новых знакомых, создавая обстановку непринуждённости.

Он был похож на брата, и Наталья не отрывала от него глаз. Быстро скребком выровняла она форму головы, и портрет начал приобретать счастливое сходство.

Пили водку, хозяйка подсовывала мне бутерброды с бужениной. Модная девица, одетая из «Берёзки», проявляя интерес к Тимонину, дерзила ему.

— Противная! — подстраиваясь к её тону, Саша кокетливо махал рукой.

Все смеялись, Оля ревновала.

Саша рекламировал меня, читая стихи студенческой поры. Я терялся, меня дружелюбно подбадривали. А когда через несколько лет спустя, не зная о разводе Натальи и Игоря, я позвонил им, чтобы сказать, что был в Пскове и видел работу Георгия Ивановича Мотовилова, холодный голос Натальи отбрил меня:

— Очень рада! — и повесила трубку.

Но в тот вечер пили водку, рассказывали анекдоты, сбивали рамку для картины, которую Игорь подарил Саше, — и всем было хорошо. Вечером ловили такси. Саша был взвинчен, Оля напоминала ему о девице, положившей на него глаз.

* * *

Оля была прекрасной хозяйкой, всё у неё блестело, всё она успевала сделать. Она работала в научно-исследовательском институте, занималась то ли метеоритами, то ли космическими сплавами, то ли сталью, сдала кандидатский минимум, готовила диссертацию.

Для неё было счастьем, что тот, кого она любила, был рядом. В нём, только в нём заключался смысл её жизни.

— Я была ему и женой и любовницей, — говорила она мне.

Как хорошо было у них. Слушали магнитофонные записи, разговаривали. Дом друзей, дом близких друзей…

Купили автомашину — командующий дал разрешение. В Загорске прибрели участок земли для дачи. Саша буквально впрягся в строительство — сам чертил эскизы оформления комнат, участвовал в закладке фундамента, помогал бригаде выполнять земляные и иные работы.

Долги, ссуды, кредиты… Едва выплатили за четырёхкомнатную квартиру — и навалилось всё остальное.

Спешил. Работал. Нервничал. Взваливал на себя непосильное.

Но зато сидел за рулём собственной автомашины.

Несколько раз неожиданно появлялся в Ростове — то с Андреем, чтобы показать ему Ростов, то по случаю смерти тёти, то с Борисом Брацыло, старшим редактором редакции пропаганды Центрального телевидения. Помогал ему перегонять купленную автомашину из Ростова в Москву.

Побывал у меня на работе в областном УВД, удивлялся нашей замордованности, знакомился с оперативной техникой в Кабинете передового опыта. Сотрудник отдела Костя Калмыков подарил ему люминесцентный карандаш, пригласил за стол по случаю своего дня рождения. Саша вспоминал Николая Доризо, рассказал несколько забавных историй, расположил к себе инспектора Надюшу Галкину и её мужа, студента философского факультета, «товарища Фейербахова», как его окрестил Саша.

С Костей они подружились. Саша был благодарен этому доброму и чистому парню за многое: за участие в ремонте автомашины и за помощь в перевозке вещей после смерти тёти, и в строительстве дачи.

— Какой у вас прекрасный сын! — говорил и писал он Костиной маме Евгении Константиновне.

Мечтал: «Возьмём своих жён (ты, Костя, к этому времени женишься) и махнём в путешествие на машине»…

В Ростове начинал испытывать нечто вроде чувства грусти, звонил Ольге в Москву. Автоматы не срабатывали, заказ выполнялся долго.

— Девушка, милая, — умолял он дежурную на междугородной, — помогите — я из Центрального телевидения, из редакции «Служу Советскому Союзу»… Выручите, пожалуйста!

И девушка на том конце провода выручала.

— Алло, мать, как ты там? Как дети? — Сообщал Оле о своих делах, о том, что везёт домой подарки, в том числе книгу Виталия Сёмина «Нагрудный знак «Ост».

В последний свой приезд ко мне с Борисом Брацыло, сидя за столом и листая альбом «Пушкиногорье» Семёна Гейченко, восторгался снимками своего коллеги С. Токаря, сокрушался, что такого мастера уволили из редакции. Обращал внимание Бориса на несправедливость.

Читали Смелякова. Что-то нравилось, что-то нет.

Это была последняя встреча, потом несколько телефонных звонков, потом последний, неожиданный. Прерывающийся голос Кости:

— Эдуард Григорьевич, я получил телеграмму от Оли… Умер Александр Григорьевич…

Два дня лежал он мёртвый на даче, пока соседи не спохватились и не позвонили в Москву. Врачи определили: сердечная недостаточность…

…Его хоронили с почестями. Было много народу. Играл оркестр. Была зима…

Вот и всё.

БОРИС ПЕТРОВИЧ

Познакомились мы с ним в литобъединении «Дон», руководимом поэтом В.К. Жаком. Оба студенты, влюблённые в литературу, оба пробовали силы в поэзии… Борис чувствовал слово, умел оценить удачно найденный образ. Прочитал ему новые стихи, он сразу же отметил приглянувшиеся ему строки: «ослепли окна от мороза».

— Это хорошо, — довольно кивал он головой, то и дело поправляя на переносице очки.

В то время Борис учился на отделении логики и психологии филологического факультета РГУ. Я постигал премудрости филологии на отделении русского языка и литературы Ростовского педагогического института, мечтал напечататься в газете. Мой товарищ по литобъединению опередил меня в этом. На страницах газет «Большевистская смена» и в университетской многотиражке регулярно появлялись корреспонденции, репортажи, интервью, фельетоны за подписью Агуренко. Борис, по его словам, стал юнкором со школьной скамьи — журналистскую практику проходил в Зверевской районной газете. А в 1957 году пятикурсника Ростовского университета взяли в штат областной молодёжной газеты «Комсомолец» (новое название «Большевистской смены»).

— Мы незнакомы, — сказал ему новый редактор Степан Дмитриевич Швецов, но товарищи вас рекомендуют. Больше всех ратует Володя Мундиров. Пойдёте к нему в отдел учащейся молодёжи?

Борис с радостью согласился. Полученная за несколько месяцев до окончания университета путёвка в газету, по сути дела, определила всю его дальнейшую творческую жизнь. Он стал профессиональным журналистом.

Вскоре проявились главные его пристрастия — краеведение. В свободное от работы время он мог часами просиживать в библиотеках и архивах, выискивая нужный документ, книгу, справку. С интересом встречался с участниками тех или иных проходивших на Дону событий. При подготовке очередного материала в номер, скрупулёзно выверял каждый факт, имена, даты, чтобы они полностью соответствовали реалиям жизни и истории. На страницах «Комсомольца», «Молота», «Вечернего Ростова» печатались очерки Агуренко об азовских партизанах, о подпольщиках Таганрога и Шахт, об участии ростовчан в революционных событиях и в Великой Отечественной войне, об узниках фашистских концлагерей, героях сопротивления.

Ростиздат в семидесятых-восьмидесятых годах прошлого века выпустил несколько документальных повествований Агуренко. Среди них повести о подпольщиках, действовавших с мая 1918-го по август 1919-го года в захваченных белыми Ростове — «Егор Мурлычёв» и «Схватка».

Вместе с тем, художественное слово продолжало жить в очеркисте-документалисте. Борис пробует свои силы в жанре лирических миниатюр. «Капли» — так назвал он небольшую книжку, которая, несмотря на тридцатитысячный тираж, была раскуплена мгновенно. На небольшом пространстве повествования просматривались басенные сюжеты, притчи, сатирическое изображение действительности. Книжка и сегодня привлекает внимание читателей лаконизмом и мудростью, занимательными сюжетами и поэтичностью. Напомню некоторые сюжеты. К примеру, про кита.

Кит, услыхав древнюю легенду, что земля держится на трёх китах, так разволновался, что тотчас же ощутил на себе эту самую тяжесть земли. «Значит я один из трёх!» — сказал он самому себе. И с тех пор перестал резвиться с друзьями в просторах океана. Он отплывал в сторону, чтобы никто не мешал ему нести почётное бремя. Так и стоял он двести лет и горестно думал, что без него будет с землёй — ведь два кита её не выдержат.

А вот другая миниатюрная история, напоминающая притчи Феликса Кривина. Молоденький петушок, совершивший в солнечное утро путешествие вдоль забора, увидел золотые россыпи зерна, непроходимые заросли можжевельника, колючие кусты крапивы, плескавшихся в лужах уток. Вернулся петушок домой, переполненный впечатлениями и надувшийся от важности. От него только и было слышно: «Во время моего путешествия»… «Когда я продвигался сквозь заросли»… Он даже начал работать над книгой воспоминаний «Вдоль забора» — о своём путешествии.

Автор книги умел тонко подметить людские пороки: спесь, пустозвонство, подхалимаж. Краб — большой начальник — ставил всем в пример скромность и отсутствие самомнения у своего подчинённого рака только потому, что тот при встрече с ним пятится назад. Слон написал драму, где было всё слоновье: и события, и характер, и страсти. А главную роль в театре поручили сыграть… тушканчику. Одна история поучительней и смешнее другой!

Мне довелось в шестидесятых годах прошлого века работать вместе с Борисом Петровичем в областной газете «Комсомолец». Он был заместителем главного редактора А.И. Царёва и моим непосредственным начальником. Это было прекрасное время. Вокруг удивительно талантливые люди — Галина Режабек (впоследствии известная писательница Галина Щербакова), её муж — ответственный секретарь Александр Щербаков, заведующая отделом пропаганды — превосходный газетчик Нинель Егорова, романтик-очеркист Виктор Степаненко, прекрасно владеющие журналистским пером Роман Розенблит, Владимир Тыртышный, Виталий Нестеренко, Валерий Елагин, Юрий Казаров, Светлана Герасимова, Юлия Тютина, Елена Смирнова… А сколько замечательных творческих личностей среди фотокорреспондентов, спецкоров, юнкоров. Борис Петрович умел сплачивать коллектив, поддерживать добрые начинания, радоваться успехам товарищей по работе. Он ценил журналистский поиск, образное слово, выезжая в командировки, всегда привозил с собой интересный материал.

Борис был требовательным руководителем, но я никогда не слышал от него грубого слова и вообще не помню, чтобы он с кем-то разговаривал на повышенных тонах. Умел сдерживать себя и нас приучал не давать воли своим эмоциям. А скольких он уберёг от необдуманных поступков, грубых жизненных ошибок, скольким помог творчески найти себя!

Страдая болезнью ног, он никогда не опаздывал ни на одно мероприятие. Точность и пунктуальность были его второй натурой. И притом всегда оставался хозяином слова: если что-то обещал — обязательно выполнит обещанное. Переход его в феврале 1964 года на работу в газету «Вечерний Ростов» многие мои товарищи по редакции восприняли болезненно.

Я всегда с интересом встречал публикации Бориса в городской газете: о прошлом ростовских улиц (знаю, что эти статьи мои знакомые учителя вырезали из газеты и использовали на уроках истории), о памятных событиях в жизни столицы Дона, о стачке 1902 года…

Он оставил воспоминания о газетчиках-учителях — С.Д. Швецове, А.М. Суичмезове, о В.Д. Мундирове. Воспоминания добрые, исполненные сыновней благодарностью к своим наставникам. Сегодня, когда вслед ушедшим нередко летят комья грязи, и нынешнее поколение себялюбцев пытается таким образом утверждать, что вся история российской словесности начинается с них, воспоминания Бориса оставляют светлый след в душе читателей. Они напоминают нам простую истину: умей сказать спасибо тем, кому ты обязан многим — профессиональным мастерством, способностью за частным фактом увидеть суть явления, постоянным стремлением к журналистскому поиску, к оперативности и репортёрской честности.

Борис помогал областному Совету ветеранов Вооружённых сил и правоохранительных органов составлять летопись боевой славы Дона. Он не расставался с книгами: дома на полке стояли 200 томов библиотеки Всемирной литературы, которые он читал и перечитывал постоянно. Любимыми авторами оставались Вера Панова и Василий Шукшин, к тому же, по давней студенческой и журналистской привычке, он выписывал и прочитывал от корки до корки выпуски «Роман-газеты», «толстые» журналы и другую периодику. Незадолго до смерти написал и опубликовал в «Вечернем Ростове» рецензию на поэтический однотомник Даниила Долинского «Утро. День. Вечер».

У талантливого и пытливого исследователя, влюблённого в слово, было много замыслов, исполнить которые, к сожалению, не удалось.

Я смотрю на фотографию Бориса. Добрые, умные, внимательные глаза за стёклами очков, поседевшие волосы и мягкая озаряющая лицо улыбка…

Нам долго будет не хватать его.

СКВОЗЬ ТЕРНИИ СУДЬБЫ

С душой, от стужи каторжной горящей,

Он был — Дневник и Летописец времени…

Как трудно говорить в прошедшем времени

О человеке, очень настоящем.

В.К. Жак, «Памяти Виталия Сёмина»

О Виталии Сёмине я услышал раньше, чем познакомился с ним. Его имя с восхищением называли старшие институтские товарищи. Среди посещавших литературно-языковедческий кружок, объединивший наиболее талантливых студентов, имевших склонность к научно-исследовательской работе, Сёмин выделялся начитанностью, глубоким знанием философии, аналитичностью и ясностью суждений. Он умел литературный материал так соотнести с жизнью, что становилась ясной концепция произведения, его идея и композиция, художественные особенности, составляющие стиль писательского письма. Мысль, не подкреплённая художественным открытием, теряла для него всякий интерес. Он увлекался Герценом, внимательно штудировал том «Маркс и Энгельс об искусстве», читал Гегеля и Толстого, и когда стал вопрос об аспирантуре, мнение преподавателей было единодушным: место аспиранта должен занять Сёмин.

О том, какой разговор на этот счёт состоялся с деканом историко-филологического факультета, Виталий рассказал в повести «Сто двадцать километров до железной дороги»:

«…мне предложили аспирантуру.

— Мы тут подумали, кому, — сказал мне перед зимней сессией декан, — и решили: тебе. Хоть ты и был не очень дисциплинированным и лекции пропускал. Но если подумать, то только тебе.

— Григорий Никитич, — сказал я, горько радуясь (поди ж ты, бывает такое!). Мне в аспирантуру нельзя. Я был в Германии.

— Как в Германии? — побледнел декан. Ты же в это время был мальчишкой!

— Вот мальчишкой и угнали.

— Но в документах у тебя ничего этого нет!

— Не написал, боялся, в институт не примут.

— И долго ты там пробыл?

— Три года.

— Три года? — растерянно развёл руками Григорий Никитич, как будто бы «три года» всё и решали. Он никак не смог сдвинуться с места".

В аспирантуру Сёмин, естественно, не попал, а на долю Ивана Никитича (в повести он Григорий Никитич) выпали нежданные испытания: во вверенном ему факультете была обнаружена «тайная» организация, которая, по определению партийных органов, «изнутри разлагала студентов, создавала атмосферу недоверия к преподавателям и учебным программам».

А дело выеденного яйца не стоило. На скучных лекциях старшекурсники развлекались тем, что сочиняли эпиграммы друг на друга, рисовали карикатуры. Своему смешливому сообществу придумали название — «Академия париков» по аналогии с «Академией надписей или цитат», членом которой был французский писатель ХIХ века, автор знаменитой «Кармен» Проспер Мериме. На одном из рисунков, который мне довелось увидеть, был изображён сгорбленный под тяжестью книг студент — таков, мол, путь студента к знаниям. А на другом рисунке те же самые книги, сложенные стопкой на земле, превратились в надгробный памятник: конец пути студента.

Надо было обладать воспалённым воображением, чтобы в безобидных подшучиваниях друг над другом увидеть антисоветчину… Но кто-то не поленился — подбросил листки со стишками и карикатурами в Горком комсомола, а тот, в свою очередь, в МГБ по Ростовской области — и делу был дан ход!

Шёл январь 1953 года. Ещё был жив Сталин. Только что прогремело на всю страну дело «врачей-вредителей», не сбавляла оборотов кампания борьбы с космополитами. Родной институт сотрясали одна за другой «идеологические акции» — кого-то выявляли, разоблачали, изгоняли. Досталось историкам за антиисторизм и недостаточное разоблачение буржуазной идеологии, в студенческой газете «За коммунистическое воспитание» появлялись фельетоны и карикатуры, посвящённые местным стилягам, поклонникам западной моды. Во времена Н.С. Хрущёва, когда мы все вместе — и студенты, и преподаватели — слушали затаив дыхание доклад на ХХ-м съезде КПСС о злодеяниях Сталина, нам казалось, что самое страшное, связанное с его именем, позади. Но вот подвергся аресту и лишению свободы сроком на 5 лет студент-второкурсник Фёдор Сергеев. За анекдоты о Никите Сергеевиче (имел неосторожность записывать их в тетрадь) и за сочинённые им басенки, которые он разносил по редакциям газет. Басни эти не печатали из-за их литературной беспомощности — ничего крамольного в них не усматривалось. В Университете проходили аналогичные акции: там с ярлыком антисоветчика был уволен и предан суду прекрасный педагог-фольклорист, исследователь устно-поэтического наследия казаков-некрасовцев, Фёдор Викторович Тумилевич.

Такое было время. Дело «Академии париков» набирало обороты. Всех участников «тайного общества» одного за другим вызывали в партком — выясняли, кто стоит за ними, кто организует и направляет работу организации. Дать принципиальную оценку «провалов» в воспитательной работе должно было общеинститутское партийное собрание. Каково было нашему декану Ивану Никитичу Сутягину, преподавателю русской литературы ХIХ века, заведующему кафедрой, человеку, дорожившему своей репутацией, осознавать, какие неприятности по службе его ожидают. Ему приходилось присутствовать и выступать на комсомольских собраниях факультета, проводить в жизнь решение горкома ВЛКСМ, принятое по случаю происшедшего в пединституте. Это решение обсуждалось во всех учебных заведениях города. «Академиков» изгоняли из комсомола, был поставлен вопрос об исключении их из института.

Помню большую аудиторию на втором институтском этаже, до отказа заполненную студентами и преподавателями. Шум и разноголосица напоминали растревоженный муравейник. Информацию декана о морально разложившихся молодых людях, ещё вчера считавшихся лучшими студентами, встречали с недоверием. Стараясь не замечать отрицательную реакцию аудитории на своё выступление, Иван Никитич поставил вопрос на голосование:

— Кто за то, чтобы исключить из института тех, кто потерял честь и достоинство советского студента?

Три-четыре руки — за, лес рук — против.

Всегда умевший держать себя в руках, худой, жилистый, придавленный обстоятельствами и свалившимся на него грузом ответственности, Сутягин чуть ли не плакал:

— Может быть, не они, а мы виноваты в том, что произошло? Может быть, всем нам следует пойти поклониться им в ножки и попросить у них прощения?

Нет, не убедил никого наш декан. Аудитория чувствовала абсурдность обвинений и голосовала против них. Лишённого сталинской стипендии Леонида Санжарова, Николая Горбанёва и других «академиков» милостиво оставили доучиваться, а Виталия Сёмина отчислили из института без разговоров. Там, где надо, решили: раз есть организация — должен быть и организатор. На роль руководителя «тайного общества» идеально подходил Сёмин: находился в Германии, где, видимо, был завербован западными спецслужбами и получил от них необходимый инструктаж, как проводить подрывную работу среди советской молодёжи.

Выгнанный из института, Сёмин начал сторониться вчерашних товарищей. Преподаватель кафедры французского языка Клара Даниловна Приходько рассказала мне, как шла по улице с подругой и встретила Виталия.

— Девочки! — сказал он им, — ко мне не надо подходить, вам же будут неприятности. — И пошел, не оглядываясь.

Это потом уже стало известно, что он вместе с однокурсником Василием Завьяловым уехал на строительство Куйбышевской ГЭС, а вернувшись, доучивался в Таганрогском пединституте, учительствовал в сельской школе Ремонтненского района.

Познакомились мы с ним летом 1958 года. Он шёл по центральной улице города вместе с Николаем Горбанёвым, которого я встречался у Жаков. Николай был женат на Елене Евгеньевне Браиловской, племяннице Марии Семёновны Жак, жены поэта Вениамина Константиновича. Мы поздоровались, и Горбанёв представил меня Сёмину. Грузноватый, ещё молодой мужчина с шапкой светловатых волнистых волос, с резко выпяченной нижней губой и тёплым внимательным взглядом серо-голубых глаз за стёклами очков, Виталий улыбался мне, как старому знакомому. И мы пошли вместе, ведя непринуждённый разговор, уже не помню о чём. Во всём облике Сёмина, в его неожиданно лёгкой и стремительной походке чувствовались волевой порыв и особая натренированность. Я не знал, что Виталий много времени отдаёт спорту — бегу, гребле на байдарке, что проводит уроки физкультуры в школе и занятия по производственной гимнастике на заводе.

Был он достаточно ироничен, на явления общественной и литературной жизни, в которых с удивительным чутьём подмечал фальшь, отзывался характерным для него язвительным смешком. Когда я заговорил восторженно о кинотрилогии Григория Рошаля по роману Алексея Толстого «Хождение по мукам», об актрисах Руфине Нифонтовой и Нине Веселовской, талантливо, на мой взгляд, исполнивших роли сестёр, он умерил мой пыл, решительно отметая присущие этой ленте красивости и театральность. Ему по душе была другая экранизация — фильм Сергея Герасимова «Тихий Дон» по роману М.А. Шолохова. Сёмин с удовольствием вспоминал сцены в блиндажах и окопах Первой мировой войны. Его душу грели почти документальные кадры армейского быта, достоверность характеров и уклада казачьей жизни, какими они были представлены на экране. Точно так же, спустя какое-то время, он охладил мой пыл, не разделив восторженного отношения к прозе Владимира Амлинского. Ни ловко выстроенная композиция, ни острый сюжет не устраивали Виталия, если это была беллетристика, лёгкое чтение, не способное отразить существенных сторон жизни.

Я долго воспринимал Виталия отражённым светом. Восторженно говорили о его первых литературных опытах Вениамин Константинович Жак, Владимир Дмитриевич Фоменко, Леонид Вениаминович Шемшелевич и мои товарищи по редакции газеты «Комсомолец», где я работал в шестидесятых годах прошлого века. В то время он считался нашим коллегой — был литературным сотрудником городской газеты «Вечерний Ростов». Являясь литсотрудником многотиражки обувной фабрики, я носил к нему очерки, корреспонденции, зарисовки. Он просматривал их и откладывал в папку заведующего.

— Что, я тебя править буду? — говорил Сёмин, и это воспринималось мной как знак доверия.

Встречались с ним изредка, и всегда ему было некогда — то спешил по делам, то на тренировки или на Дон, чтобы прогуляться по набережной — у воды ему лучше думалось. Заходил и к нам, в редакцию «Комсомольца», чтобы поиграть с ребятами в настольный теннис. Бывало, что прогуливались вместе, обменивались литературными новостями. Виталий держался просто, дружески, легко подхватывал нить разговора, был собран и серьёзен. Чувствовалось, что живёт он напряжённой внутренней жизнью и самым сокровенным делится не с каждым. Сосредоточенно углублённый в суть вещей, Виталий уже в первых опубликованных рассказах удивлял документальной достоверностью деталей, быта, портретов, речевых характеристик. В обыденном и повседневном он умел разглядеть и героику, и драму, и трагедию. О чём бы ни писал, он, прежде всего, решал нравственные задачи.

Помню напечатанный в журнале «Дон» рассказ, названный Сёминым «Будни». Никакого острого замысловатого сюжета, речь идёт о самом обыденном.

Сельские люди и возвращающиеся из командировки горожане едут в непогоду из района в областной центр. Бушует метель на Чёрных землях. Снег, гонимый сильным ветром, забивает балки, овраги, кюветы, заносит колхозные дворы. В такую погоду собаку на улицу не выгонишь — но кому-то надо на зимнюю сессию в институт, кому-то на семинар колхозных агитаторов-активистов, кому-то получить товары для райпотребсоюза, кому-то на базар. Крытый брезентом кузов грузовика набит до отказа. Буксуют колёса, глохнет мотор. Мужчинам приходится то и дело вылезать из кузова и выталкивать машину из снежных ям. Трактор с совхозными рабочими вынужденно возвращается назад — впереди нет дороги. Взятая на буксир почтовым вездеходом машина кое-как дотянулась до села, где пассажирам пришлось заночевать. С большим трудом люди добрались до города. Но многим из них, сделав свои дела, придётся возвращаться назад по той же самой, заметённой снегом дороге. Для кого-то эта дорога в метель и ветер — подвиг, для них, сельских жителей, обычные будни.

Потом в журнале «Юность» появился рассказ Виталия «Новичок». И вновь правда и достоверность быта, обстоятельств, взаимоотношений людей в большом рабочем коллективе. Каждый сварщик и крановщик в рассказе — индивидуальность, каждый мастер и прораб — личность. Написать так, не побывав на большой стройке, нельзя. И Сёмин использует те впечатления, которые вынес, поработав на Куйбышевской ГЭС. Мы видим снег на дороге, утрамбованный и заформованный шинами бензовозов, гусеницами тягачей и бульдозеров, политый маслом, испачканный ржавым железом. Дымный густой воздух в свете прожекторов над котлованом, где работал молодой прораб Анатолий, в образе которого угадывается сам автор рассказа — с его совестливостью и уважительным отношением к рабочему человеку, с его ответственным отношением к порученному делу.

Талантливым ростовским литератором заинтересовался альманах «Кубань», предоставив для его прозы свои страницы. И вот, наконец-таки, выпущенная Ростиздатом книга «Шторм на Цимле», где все первые сёминские рассказы были собраны под одной обложкой. Этот скромно изданный сборник в мягком темно-зелёном переплёте, с текстами, напечатанными на газетной бумаге тиражом в 5 тысяч экземпляров, быстро разошёлся с прилавков магазинов и сразу попал под пристальный взгляд московской и местной критики. Приветствуя выход книги, Александр Николаевич Макаров отметил сюжетную новизну сёминских рассказов, умение автора изображать бытовые явления, передавать нравственное, духовное созревание молодых героев, которых вдохновляет романтика трудового подвига и поиски своего предназначения в жизни. «Шторму на Цимле» были посвящены газетные рецензии критика Г. А. Бровмана, поэта В.К. Жака, прозаика В.Д. Фоменко.

Читая «Шторм на Цимле», как и несколько позже напечатанный в журнале «Новый мир» рассказ «Эй!», ощущаешь поэзию водных просторов, сигнальных огней пароходов, отражение которых уносит сильное и быстрое течение реки с зеленоватым отливом воды у берегов. Вода всё время движется и меняет цвет, светящиеся струи веером расходятся от носа катера. «При мелкой ряби, попадающей в лунный свет, вода казалась стремительно бегущей, при крупной — лениво струящейся. А где-то в темноте вдруг ярко вспыхнет, какая-нибудь одна высоко поднявшаяся волна. И долго потом на этом месте дрожали лунные светляки». Удивительная поэзия и музыка слова сочетались со знанием быта и вахтовой службы на грузовой барже. Трудная, сопряжённая с опасностью и риском работа на реке требовала и внимания, и мужества, и физической закалки. «Что романтика пахнет по`том, мы уже узнали в первые часы плавания».

Через три года в журнале «Дон» я прочитал только что напечатанную повесть Виталия «Ласточка-звёздочка». О школьном братстве, о тепле домашнего очага и об испытаниях военного времени, выпавших на долю каждого. Я и сегодня не могу без волнения читать страницы, повествующие о приезде из действующей армии Славкиного отца, безуспешно стремящего вывезти семью из прифронтового города.

Жена не может рисковать жизнью больной дочери, которую она не спускает с рук. А как возвышенно и благородно ведут себя родные самого близкого друга Сергея — Эдика Камерштейна — накануне неминуемой гибели. Им, евреям, уготовлена Змиёвская балка.

Я был младше Сергея Рязанова и его друзей, но и мне, которому в 1941 году шёл восьмой год, пришлось увидеть многое из того, что выпало на долю сёминских героев. Я говорил Виталию, что в его книге, где всё узнаваемо, есть одна неточность: это когда в числе пожаров лета 1942 года он назвал горевшее здание радиокомитета. А горело оно ноябрьской ночью 1941 года перед первым нашествием немцев в Ростов.

Квартира тётки, куда мы временно переехали жить с мамой, бабушкой, маминой младшей сестрой, находилась на Мало-Садовой, поблизости от кинотеатра «Буревестник», в здании которого тогда размещался радиокомитет. Сюда население города сносило запрещённые для прослушивания радиоприёмники. Здание кинотеатра, как стратегический объект, подлежало уничтожению — вот оно и загорелось в ночь перед приходом гитлеровцев в город.

Детская память сохранила картину той ночи: уйма народа на улице, снопы искр, взметённые морозным ветром в чёрное небо, летящие через дорогу пылающие головешки, поджигающие здание на противоположной стороне проспекта. А утром по улице Энгельса уже шли грузовики с немецкими солдатами, трещали мотоциклы, гремели бронетранспортёры…

Обо всём этом я рассказал Виталию. Он слушал меня внимательно. Но книга была издана, а художественное повествование не документальная хроника. Жизненной правды в повести не убавилось.

Интерес к народной жизни роднит Сёмина с лучшими писателями русской реалистической школы. Появление таких повестей, как «Сто двадцать километров до железной дороги», «Семеро в одном доме» указывало на то, что внимание к быту районной глубинки или городской окраины у него не случайно. Писатель исследует сложившийся годами уклад деревенской жизни, старается понять логику народных характеров. Герои «Семерых в одном доме» — бывшие сельские люди, поселившиеся на городской окраине. Они работают на заводах и фабриках, но живут общинно — деревенским укладом жизни. Вместе месят саман, помогают строить друг другу жильё. У них нет тайн от соседей: каждый знает, кто с кем живёт, кто с кем гуляет, кто за что сидел в тюрьме, кто собрался на «шабашку», у кого не ладится в семье… Вместе выпивают, занимают друг у друга деньги до получки. Случается — сводят счёты друг с другом. Да, они такие — со всеми их достоинствами и недостатками, но именно отцы и деды этих людей сражались на фронтах Великой Отечественной войны, поднимали страну из руин. Они и есть та «соль земли», на которой всё держится. Живыми в нашей памяти остаются образы деда Гришки, учительницы Валентины, Мули, рабочего и сельского люда.

Творчество Сёмина демократично и народно. Поэтому нелепым выглядело обвинение Юрия Лукина на страницах «Правды» в адрес Сёмина, будто писатель отступает от горьковских традиций, занимается очернительством рабочего класса.

Повесть Сёмина была опубликована в 1965 году в журнале «Новый мир», руководимом А.Т. Твардовским, и критика на страницах центральной партийной газеты была направлена в первую очередь против редколлегии «крамольного» издания. Она мало кого убедила, но заставила талантливого ростовского писателя замолчать на два года. Сёмина «прорабатывали» на писательских и иных собраниях, давали нелицеприятную оценку в высоких партийных кругах… И в то же время его гражданское мужество и стремление к правде не могли не вызвать уважения читающей публики.

— Что бы там ни писали о повести Сёмина, — говорил на писательском совещании Анатолий Калинин, — но образ Мули — несомненная удача автора. Муля из тех русских женщин, которая никогда никого не предаст.

Вернувшись из Москвы, Виталий рассказывал мне и Лене Нестеровой, как Евгений Евтушенко, встретивший его в Центральном доме литераторов с бокалом вина, растроганно и торжественно произнёс:

— Я предлагаю выпить за Мулю!

Сдержанный, не входивший ни в какие литературные группировки, Сёмин вызывал понимание и интерес товарищей по перу.

— Из всех, кого мы приняли в члены писательского союза, — говорил Леонид Вениаминович Шемшелевич, — Сёмин — самый правильный выбор!

Помню, как признавался Виталию в любви к его прозе во время нашего совместного выезда в Октябрьский (сельский) район Петроний Гай Аматуни. Об отношении к Виталию Владимира Дмитриевича Фоменко и говорить не приходится: если чувствовал известный прозаик какую-нибудь несправедливость по отношению к Сёмину, то устно или письменно бросался на его защиту.

С любовью относился к Сёмину Вениамин Константинович Жак. И Виталий отвечал ему взаимностью. Жак был первым, кто поддержал молодого автора, увидев в нём незаурядность дарования. Володя Сидоров рассказывал: ежели человек оказывался для Виталия интересным, он считал, что его нужно показать Жаку.

Помню погоню за журналом «Москва», где печатался сокращённый вариант романа М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Вениамин Константинович боялся пропустить заветный номер. Роман Булгакова превзошёл все его ожидания. Он взахлёб говорил о нём с Виталием. Вспомнил «Белую гвардию», поставив этот роман рядом с «Тихим Доном» М. Шолохова.

Виталий не согласился:

— Нет, в «Тихом Доне» нашёл более полное отражение главный конфликт века. И пространство изображения там шире.

Он высоко оценивал шолоховскую эпопею. Однажды поздним вечером стояли у его дома на углу улиц Энгельса и Халтуринского переулка, о чём-то разговаривали и, не помню к чему, он сказал:

— Вчера ночью раскрыл четвёртую книгу «Тихого Дона» — там, где все эти смерти — Пантелея Прокофьевича и остальных…

Помолчал и задумчиво добавил:

— Сам Бог водил его пером (это о Шолохове).

Остро чувствуя природу художественного произведения, Сёмин, как мне казалось тогда и ясно видится теперь, не был консервативен к формам образного восприятия мира. Сотворение художественного для него — постоянный поиск формы, стиля, лишь бы за всем этим стояла правда жизни, значительность замысла, мастерство исполнения. Ему претило мелкотемье, уход от значимых социальных тем. В книге «Что истинно в литературе» я нашёл подтверждение этому в письме Виталия к поэту Л. Григорьяну. Сёмин не понимает, как можно отделить социальность от человека (это особенно важно сегодня, когда в творчестве ряда прозаиков и поэтов наметился уход от социально значимых тем в изыски формы, в словотворчество, превращённое в игру и эстетское самолюбование). Сёмин пишет «Война, тюрьма, революция — не сюжеты? Разве это не проявление человеческого духа, не высочайшие кризисы? Право, чепуха какая-то».

Но вернусь к восприятию новизны и консервативности художественной формы. Однажды с женой мы взяли билеты на фильм Сергея Параджанова «Тени забытых предков». Шёл он в клубе Донской государственной табачной фабрики. Это было ужасное зрелище: в самых напряжённых драматических местах раздавались взрывы смеха. В зале стоял невообразимый шум. Зрители не принимали стилистику фильма, его метафористичности. Он их раздражал. К счастью, удалось вторично увидеть эту ленту на просмотре в бюро кинопропаганды у Юрия Яновского. Это было совсем иное восприятие фильма. Рядом со мною сидел Виталий. Он остро ощущал жизненную основу экранизации повести М. Коцюбинского, был покорён красотой и пластикой поэтической формы, найденной режиссёром. После просмотра мы обменялись мнениями. «Замечательно!» — сказал Сёмин, всё ещё находясь под впечатлением увиденного.

И вместе с тем, насколько мне известно, он был противником литературной моды, так называемой «интеллектуальной прозы», забывающей о жизни вообще, а также «лёгкого письма», поверхностно изображавшего действительность. Он знал журналиста Леонида Петровича Плешакова, о его походе на немагнитной шхуне «Заря», которая уходила в океан исследовать магнитное поле земли, и желал прочитать его книгу о далёких островах Фиджи, Самоа, Таити. И вот книга «Вокруг света с «Зарёй» у него в руках. Он прочитывает её и разочарованно откладывает в сторону. Чтобы написать такое — можно было никуда не ездить.

Высоко ценя творчество Владимира Дмитриевича Фоменко, восторгаясь языком «Памяти земли», он остаётся равнодушным к образам партийных работников, которые не очень вписываются в концепцию романа. Он потрясён беспощадной правдой очерка Василия Гроссмана «Треблинский ад», романом Виктора Астафьева «Царь-рыба». Сёмин учится у этих писателей, посвящает их творчеству статьи и строки писем. На многое, о чём я и не ведал, он раскрыл мне глаза. В беседах с ним росло понимание в чём заключена истинность художественного мировосприятия.

Когда я перешёл на работу в областное УВД, здание которого находилось напротив сёминского дома, мы стали встречаться чаще: то он идёт с сумками в близлежащий магазин, то спешит куда-то по делам. Приглашал к себе домой. В квартире меня встречали две прелестные болонки-переродки (помесь с терьером) — желтошерстные, гавкучие Ося и Карлуша. Они облаивали чужака, послушно выполняли команды хозяина, который радостно возился с ними. Видел я ту самую пишущую машинку, на которой Виталий выстукивал свои полстраницы в день.

Я передал ему и Вениамину Константиновичу Жаку просьбу руководства следственного изолятора встретиться с малолетними правонарушителями. Встреча состоялась. Беседа писателей с подростками проходила больше часа, была интересной и поучительной. Мне удалось записать её.

— Ребята, назовите свои любимые книги, — спрашивает Вениамин Константинович.

Поднимаются руки.

— «Как закалялась сталь».

— Стихи Пушкина, Никитина, Есенина.

Большинство — за приключенческую литературу. Владимир Половинкин так и сказал:

— Хочу, чтобы писатели написали ещё раз «Трёх мушкетеров».

Некоторые пробуют силы в поэзии.

Володя Крайнев прочитал стихи, посвящённые героическому Вьетнаму. Он смотрит на писателей с мучительным ожиданием: ну, как? Некоторые строчки находят одобрение у В.К. Жака.

Вроде бы ребята как ребята: с обострённым чувством собственного достоинства, озорные, подвижные. Есть среди них тихони, как, скажем, Павел Марченко — сидит смиренно, сложив руки на коленях, смотрит безучастно в одну точку.

Не сразу и поверишь, что это те самые герои подворотен, которые успели причинить столько горя людям. В их «послужном» списке «заслуги», от которых волосы становятся дыбом — убийства, грабежи, насилия.

Вот, например, Володя Кузьмин увёл чужой мотоцикл. Думал, что сойдёт с рук — не сошло. Угодил на скамью подсудимых. Теперь он ссылается на обстоятельства. Время, видите ли, у подростков не занято, отсюда, мол, все беды.

Не в своей распущенности, вседозволенности, не в неуважении к старшим усматривают и наши собеседники причину совершённых ими преступлений, а в том, что с ними, видите ли, мало работали.

В чём причина такой демагогии? Уж не в том ли, что мальчики, которым ничего не стоит оскорбить героя войны или унизить девочку, хорошо усвоили, что о них, в первую очередь, заботится государство, для них — школы и стадионы, библиотеки и пионерские лагеря. Не чрезмерная ли забота государства породила кое у кого иждивенческие настроения? Недовоспитали, дескать, недосмотрели, плохо опекали.

— О нас, малолетних преступниках, мало пишут в газетах — бесстыдно жалуется выхоленный Виктор Гончаров. Посмотришь на него — этакая вымахавшая детина, а тоже — «малолетка».

— Сколько вам лет? — интересуется Вениамин Константинович.

— Шестнадцать.

Приходится только развести руками.

— Ребята, — говорит поэт, — шестнадцать лет — это совсем не детский возраст. В эти годы Аркадий Петрович Гайдар уже командовал полком, а семнадцатилетний Александр Александрович Фадеев был политработником в партизанском отряде.

— Жили бы мы в то время — тоже бы командовали, — отвечали «тёртые» жизнью юнцы.

Нельзя заподозрить молодых людей, пришедших на встречу, в недоразвитости и неграмотности. Многие из заключённых закончили по 7−8 классов. А Пётр Белдиенко собирался даже переходить в 10-й. Откуда же такая душевная чёрствость у этого парня, который в знак «благодарности» своим учителям и воспитателям обворовал школу? Отводя в сторону бегающие глаза, он декламирует зазубренные слова, стремясь вызвать сочувствие окружающих:

— Находясь в местах лишения свободы, я твёрдо решил стать на путь исправления… Трудно жить вдалеке от родителей и друзей…

Поймав бегающий взгляд Белдиенко, Виталий Николаевич Сёмин говорит:

— Гляжу я на вас — вроде бы неглупые, симпатичные ребята. Но некоторые из вас — вы уж не обижайтесь — слишком ушлые и дошлые. Вот выступает парень и говорит, в общем-то, правильные слова. Но не потому, что он так думает. Иначе, почему даже здесь он нарушает режим содержания?

Самое лёгкое — скользить по накатанному пути. Кто-то здесь спрашивал, что нужно сделать нам, взрослым, чтобы вы, ребята, были честными людьми. И уже сам собою напрашивается ответ: следует построить клуб, стадион. Но разве оттого вы угодили на скамью подсудимых, что кто-то из вас не ходил в клуб?

Давайте начистоту. Разве мало вокруг дел? Не сдал экзамены — садись за книгу, работай засучив рукава, есть свободное время — бери в руки рубанок, выпиливай по дереву, иди в спортивную секцию, отправляйся в турпоход.

Был у меня дружок — Алька длинный (так мы его звали), он тоже стоял на грани преступления. А потом стал думать, как жить-то ему дальше. И стал писать. Приносил мне ещё сырые рассказы. Но мне было приятно их читать — я видел, как переживает человек радость творчества, как шире становится его кругозор, как много хочется ему узнать и об этом поведать людям.

Вы даже не представляете, какое это счастье — быть честным человеком.

Ну, а если вас всё же не перестанет тянуть уличная вольница, если вы по-прежнему будете приносить людям только горе — пеняйте на себя. Общество должно же как-то защищать себя от преступности. И оно это будет делать с помощью милиции, прокуратуры, судов. Перед вами открыт мир, думайте по какому идти пути.

Слушали, притихшие.

Сёмин ненавидел уголовщину, с которой ему приходилось сталкиваться и у себя на родине, и в арбайтслагере немецкого города Фельберт. Перечитал недавно «Нагрудный знак «OST» и «Плотину» и разделил ненависть автора к различной блатате, которая по своему человеконенавистничеству не уступала идеологии фашистских головорезов.

Преступный мир то и дело напоминал о себе. Нежданно-негаданно опасность нависла над сыном Виталия. Школьный «авторитет», привязавшись к Лёше, стал избивать его. Неумение Сёмина-младшего постоять за себя только подзадоривало распоясавшегося хулигана. Он стал изобретателен в своей жестокости, запугивая тех, кто отваживался заступиться за товарища. Надо было принимать срочные меры, так как администрация школы и педагогический коллектив оказались неспособными навести порядок в собственном доме.

Мы отправились с Виталием в дежурную часть Ленинского райотдела милиции, чтобы получить направление на экспертизу для Лёши. Затем я отвёл Сёмина в инспекцию по делам несовершеннолетних городского управления внутренних дел. Начальник инспекции Г. Мусик, внимательно выслушав отца, взял заявление Виталия под личный контроль. С помощью милиции порядок в Лёшиной школе был наведён. Виталию не раз ещё приходилось вмешиваться в судьбу сына, ограждая его от различных жизненных неприятностей.

Ничто так не выводило Сёмина из себя, как хамство, попрание человеческого достоинства. Сам испытавший тяжесть наветов и несправедливостей, он умел давать отпор мелким интриганам и недоброжелателям, мастерам закулисных игр. А таких в окололитературной среде было немало. Резко выступил он на одном из писательских собраний в адрес Бориса Куликова, когда тот, в силу необузданности своего характера, перешёл границы этического поведения. А ведь Виталий был одним из первых, кто высоко оценил талантливую повесть Куликова «Облава», напечатанную в журнале «Наш современник».

Человеком он был ранимым, хотя не каждому открывал душу. Как-то мы оказались с ним в одном вагоне фирменного поезда «Тихий Дон» — он ехал в Москву по журнальным делам, я — по служебным. Виталий с горечью поведал мне о том, что с ним хотел встретиться приехавший в Ростов Валентин Распутин, но кто-то ему отсоветовал делать это, сказав нечто такое, что тот передумал. Выглядел Виталий подавленным, от ужина, который я предложил ему, отказался.

Однажды пожаловался ему на свою стенокардию. Он участливо посмотрел на меня и признался:

— И у меня моторчик пошаливает.

А у него был рубец на сердце — след перенесённого на ногах микроинфаркта. Ранее пережитое дало о себе знать.

«Тревожные звонки» не остановили Сёмина. Он продолжал много и напряжённо работать. На страницах «Нового мира» появилась первая часть его многопланового романа «Женя и Валентина». По путёвке журнала он побывал на КАМАЗе. В результате этой командировки появился очерк «Строится жизнь». Вот где пригодился опыт строителя Куйбышевской ГЭС. В своей неторопливой манере, вглядываясь в лица и обстановку возведения грандиозного Камского автомобильного завода-гиганта, Виталий рассказал о том, как поднимаются к небу цеха завода и создаётся инфраструктура нового города, о рабочих-умельцах и романтиках.

…Память возвращает к холодному ветреному дню поздней осени. На Виталии пальто, шапка. Он подходит ко мне и, протирая стёкла очков, говорит:

— Только что закончил главную книгу своей жизни! — речь шла о «Нагрудном знаке «OST».

Он написал книгу об арбайтслагерях, о комбинатах рабства, возведённых каннибалами ХХ века, мечтавшими о господстве над миром. Сёмин исследует людоедскую природу фашистской идеологии на повседневном бытовом уровне. И оторопь берёт, когда читаешь сегодня такие «откровения» журналиста Александра Минкина, опубликованные 22 июня 2005 года в газете «Московский комсомолец». В статье, названной «Чья победа?», читаем: «Может, лучше бы фашистская Германия в 1945 году победила СССР. А ещё лучше б в 1941-м!» Тогда де мир быстрее освободился бы от сталинизма, и демократия восторжествовала бы. Читаешь такое и понимаешь, насколько необходимы сегодня книги Сёмина, с их правдой и болью, с их предостережением: фашизм не должен повториться!

Напечатанный в журнале «Дружба народов» роман Сёмина получил международное признание. А мюнхенское издательство «Бертельсманн», которое выпустило в апреле 1978 года «Нагрудный знак OST», организовало автору поездку по местам, где проходило действие романа — из Мюнхена в Дортмунд, а оттуда в городки Фельберт и Лангенберг, где он подростком узнал, что такое каторжный труд. Помню, как, включив радиоприёмник, я услышал голос Виталия. Радио «Свобода» передавало беседу с Сёминым. Память возвращала его в распределительный лагерь, в литейный цех трёхэтажного здания фабрики — самой страшной фабрики Бергишес Мергишес Айзенверк.

Он вернулся домой, полный желания работать. Изменилась его внешность — появилась бородка, округлый крепкий затылок с прямым зачёсом волос; на добром внимательном лице проступал след напряжённой духовной жизни, свет мудрости. Всё той же стремительной походкой он спешил к пишущей машинке и выстукивал ежедневно полстраницы нового романа, продолжающего тему войны.

Маленький, тщедушный, не расстающийся с лекарствами, талантливый Марк Копшицер, автор книг о Валентине Серове и Савве Мамонтове, всегда завидовал здоровью Виталия, не зная, как тот болен. И многие не знали этого, не могли предположить, что жить ему оставалось каких-то два-три месяца. Находясь в Доме творчества в Коктебеле, он упал на дорожке парка и умер от разрыва сердца. Ему было пятьдесят лет.

Случилось это 10 мая 1978 года.

А потом были похороны, запаянный гроб, стоящий у края могилы Северного кладбища, заплаканное лицо Лёни Григорьяна, прощальные речи. И тут как будто кто-то свыше, гримасничая и кривляясь, завершил нелепым аккордом нелёгкую судьбу одного из талантливейших русских писателей ХХ века. Не успел ещё Николай Скрёбов произнести свои последние прощальные слова, как, заглушая всё и вся, рядом оказалась ещё одна похоронная процессия. Плач над покойником, шум, крики были настолько неожиданны и сильны, что кладбищенские работники, прервав нашу панихиду, быстро опустили гроб с телом Виталия в уготовленную для него могилу.

Стремительно пролетело время, прошло уже 32 года, как не стало Сёмина. Я достаю подписанные им книги, читаю дружеские посвящения: «Дорогому Эдику Барсукову, самому симпатичному милиционеру, прекрасному человеку и поэту. От Виталия с самыми сердечными пожеланиями.18.10.74 года» — Это на ростиздатовском экземпляре романа «Женя и Валентина». «Дорогому Эдику Барсукову. От старика Сёмина, дружески. Виталий. 25.02. 67. («Ласточка- звёздочка», «Советский писатель», Москва, 1965) и др. Беру в руки книги и будто беседую с автором. Он всё время у меня перед глазами.

Вот на дне рождения Жака вместе с Игорем Бондаренко исполняет какую-то озорную песню. Вот он в переполненном сельском клубе говорит о том, что среди солдат, павших на полях сражений, больше всего полегло крестьянских парней, находившихся, в основном, в пехоте.

И тишина в зале. Он умел слушать людей, и они его слушали.

НЕУДАЧНИК

Голос надтреснутый, хрипловатый, но с тем же, привычным напором:

— Приезжайте, если хотите застать меня живым. Это — единственный шанс. Запомните. Повторяю… единственный шанс…

Он умирал. Не дававший ему покоя диабет обострил и остальные недуги, привёл к параличу. Надорванное ГУЛАГом сердце не выдержало. Увидев однажды, как он с дикой жаждой опустошает графин с водой, я спросил его о диабете. Леонид Вениаминович ответил в присущей ему ироничной манере:

— Поживает неплохо — мне только житья не даёт.

Помнится, много лет назад он, ещё сравнительно молодой человек, выступал в паре с Николаем Доризо в библиотеке имени Горького и читал приглушённым и выразительным голосом стихи о гармонии поэзии и мирозданья, о литературе Толстого и Гёте, Пушкина и Шекспира, противостоящей фашистскому мракобесию. Был он живым, подвижным. В манере держаться чувствовалась внутренняя свобода, самобытность натуры. Запомнились и высокий лоб с нимбом чуть тронутой сединой шевелюры, живые тёмные глаза с разлётом бровей, крупной лепки нос, резко очерченные скулы, утяжелённый подбородок.

Жизнь не миловала его. Из «Северного дневника» я узнал, как «под лай овчарок, впроголодь, бессонный, долбил киркою торфяную жуть, пни корчевал, закладывал кессоны, сквозь глухомань прокладывая путь»; из поэмы «Письмо друга» — как он валил лес в Беломорске, добывал уголь в воркутинских шахтах, строил магистральный канал в Волгодонске, вкалывал на трассе «Донтоннельстроя» на сальском водоразделе. За что в те годы сажали людей? За неосторожно сказанное слово, за анекдот, да мало ли за что мог угодить за решётку человек в эпоху тоталитарного сыска и догляда! Его «преступление» было признано не представляющим опасности для государства, иными словами, поэт был освобождён из мест лишения свободы в связи с отсутствием состава преступления.

Не буду растравлять

Былые раны солью.

И как бы ни была

Моя судьба трудна,

Я Родину люблю

Доверчиво,

Без боли.

Она, как сердце,

У меня одна…

Всё было в его жизни — и радостное, и горестное. Девятилетним ребёнком запомнил дымы пожарища, языки пламени, вырывающегося из окон домов. В 1918 году солдаты кайзеровской армии сожгли его родной город Сморгань Виленской губернии, и все жители разом стали беженцами. Семья рабочего-кожевника Вениамина Шемшелевича оказалась в Ростове-на-Дону. Здесь Леонид окончил школу-семилетку, поступил рабочим на кожзавод, продолжив тем самым дело отца, одновременно учился в школе рабочей молодёжи, а затем на факультете русского языка и литературы Ростовского университета. Много и удачливо занимался спортом.

Стихи пришли к нему, как первая любовь, как откровение. Одно — «Фабзайчонок» было напечатано в 1925 году в газете «Молодой рабочий», а затем в журнале «На подъёме» появилась большая поэтическая подборка.

После выхода книг Шемшелевича в Ростове и Москве его заметила критика, на молодого поэта обратили внимание Михаил Светлов и Владимир Луговской. Ему посчастливилось встречаться с Владимиром Маяковским, Сергеем Есениным, Михаилом Голодным, Николаем Тихоновым, Корнеем Чуковским, Самуилом Маршаком. Все они отмечали несомненную одарённость молодого автора.

— У человека, помимо обычной памяти, — говорил он, — есть ещё и эмоциональная. Память чувств наиболее ярка у Виталия Сёмина, единственного настоящего писателя из всех, кого мы напринимали в Союз.

Эмоциональная память заставляла его писать о поэтах-современниках, в общении с которыми находил нравственную опору, свой символ веры. Он работал вдохновенно, пробуя силы и в поэтической миниатюре, и в поэме, и в пейзажной и философской лирике, стихотворном очерке и рассказе. Выступал в печати и как литературный критик, показывая пример тонкого и профессионального прочтения художественных произведений.

В годы антиеврейской кампании, связанной с «делом врачей», А.В. Калинин посвятил ему и критику И. Браиловскому статью в «Молоте». Она называлась «Третий эшелон» и «раскрывала» неприглядный образ морально шаткого аполитичного приспособленца-дезертира. Появление этой статьи поэт пережил крайне болезненно. «Критика» такого рода долгие годы давала знать о себе. Так ноют раны на погоду.

Он был нелёгким человеком, обозлённым несправедливостью жизни, знающим цену двоедушию, предательству. Нередко замыкался, уходил в себя, становился всё более желчным. Обострённым внутренним зрением видел достоинства и недостатки окружавших его собратьев по перу. Оценки его были безжалостны:

— Некоторые руководители творческих организаций — священные коровы: и пользы от них мало, и убить нельзя.

Об одном мелкотравчатом литераторе:

— Он, как собака, вылезшая из воды: отряхнётся — и сухая.

— Не идеализируйте, — говорил он, морщась, когда я в разговоре упоминал имя известного донского писателя, — он из того же «казачьего круга»!

В ответ на колкости некоторые члены писательской организации называли его неудачником: «Мол, упустил время, а мог бы многое сделать в поэзии». Он и сам знал, что мог, с горечью вспоминая, как ему указывали на его место в жизни. Жить ему разрешали в Сальске, Азове, Волгодонске, но только не в Ростове. Когда однажды тайно приехал домой к жене, его в 24 часа выставили из города за нарушение паспортного режима. С семьёй общался путём переписки, перебиваясь случайными встречами. «Но вреден север для меня», — как говаривал Пушкин.

Находясь на воле, Шемшелевич долго ещё не мог избавиться от своего горестного прошлого. Как-то в столовой, отхлебнув из тарелки какого-то варева, отбросил ложку:

— В лагере кормили лучше…

Свою одинокость компенсировал чтением. С книгами не расставался никогда. Охотился за ними, старался не пропустить ничего мало-мальски заметного, интересного.

— Сейчас читаю Джеймса Чейза «Весь мир в кармане». Прекрасно написано.

— А вам не удалось достать «Молодые львы» Ирвина Шоу?

О прочитанном мог говорить часами. Слово, стиль, композиция, характеры персонажей глубоко отзывались в нём. У Леонида Вениаминовича был отменный вкус и художественное чутьё. В который раз «переплывал» «Тихий Дон» Шолохова и находил в этом великом романе такие малозаметные на первый взгляд детали, которые придавали бессмертному творению ХХ века поистине стереофоническое звучание. «Что стоит, — говорил он, — хотя бы сцена смерти Валета. Помните, как, сокрушаясь о нём, двое присланных хуторским атаманом снимают с него сапоги, хоронят по-христиански, честь по чести, а какой-то старик поставил на месте захоронения часовню с богоматерью и начертал письмена:

В годину смуты и разврата

Не осудите, братья, брата.

Какая скорбь, и какая сила жизни в битве стрепетов за самку возле часовни в зелёном разливе зреющего пырея!"

И так эпизод за эпизодом.

— «Тихий Дон» — это самая высокая поэзия, которая когда-либо создавалась на Дону, — не раз повторял Леонид Владимирович.

И в то же время, его передёргивало от несоответствия того поистине чудотворного, что было в «Тихом Доне», с поверхностной публицистикой или беллетристическими главами романа «Они сражались за Родину».

— Как будто это написал не Шолохов, — говорил он раздражённо, вертя в руках главы из романа в выпуске библиотечки «Огонька», — а Шолохов-Синявский.

— В «Известиях» напечатан отклик Шолохова на полет Юрия Гагарина в космос: «Вот это да!» — и это писатель с мировым именем!

Ценил шутку, меткое слово. Собирал всё это и публиковал в журнале «Дон», в газетах. Сам сочинял эпиграммы, частушки. Запомнилась одна из серии «атеистических»:

Меня сватали за целку

Добрые родители.

А в ту целку влезет церква

И попы-грабители.

Особенно нравилась социальная направленность творения: «И попы-грабители».

Его афоризмы и эпиграммы пользовались огромным успехом. Их записывали, пересказывали в компаниях.

«Маразм крепчал»

«Он был отменный негодяй

И превосходно сохранился" —

Это об одном общем знакомом. А вот посвящение «коллегам-проработчикам»:

Мне как-то сказал работяга-поэт,

Взглянув на окон позолоту:

— Ты видишь в Союзе писателей свет? —

Опять убивают кого-то!

Вспоминал шутки молодости, хохмы с участием композитора Сигизмунда Каца и других его ростовских друзей. Показывал, как 80-летняя известная актриса, сохранившая до глубокой старости девственность, осторожно и с опаской ночной дорогой пробиралась в гостиницу после спектакля. В коридоре она уже с трудом переставляла ноги. Здесь, в одном из номеров, жил её коллега по сцене, который, как ей было известно, слыл большим бабником.

— Что с вами, А.Я. — спрашивали у неё, — почему вы так идёте, будто бы у вас под ногами лёд?

— А здесь, говорят, Миша Ц. пистоны ставит. Вот я и боюсь напороться на них.

Шутка скрашивала мрачные стороны жизни. Но подлинные силы давало служение слову. Ни в литературе, ни в суждениях о ней он не терпел дилетантской самонадеянности, и, не боясь испортить отношений с коллегами, бросался в бой.

Помнится, Петроний Гай Аматуни, человек по натуре доброжелательный, выступил на секции поэзии с разгромным докладом, вырывая из контекста стихов молодых авторов строчки, находя в них повторяющиеся эпитеты, неточные, по его мнению, метафоры и т. д. Досталось и мне за строчки из стихотворения «Лесу»: «По музыку, как по грибы, опять идёт Чайковский» (Вот-де, как легко сочиняют музыку композиторы!). Слушал Петрония и ничего не понимал: я о неразрывной связи природы и творчества, он о моём примитивном представлении о сути творческого процесса! Шемшелевич вступился за меня и моих товарищей по литературному объединению. Он похвалил моё стихотворение и заговорил о недопустимости прямолинейно-бухгалтерского подхода к поэзии. Жаль, я не записал тогда его аргументы, а память — увы! — несовершенный механизм. Но до сих пор чувство благодарности к моему защитнику, так горячо и нелицеприятно вступившемуся за саму поэзию, живёт в моей душе.

За годы творчества он написал и опубликовал более десяти поэтических книг. Среди них «Движение» (1934), «Дальние дороги» (1948), «Пути и встречи» (1957), «Добрые приметы» (1959), «Зарницы» (1960), «Зов и отклик» (1964), «Избранные стихи» (1967), «Отблески солнца» (1969), «На излёте лета» (1979), повесть в стихах «Мальчик и время» со вступительной статьёй Льва Озерова (1973). Леонид Вениаминович выступал и как литературный критик. Его перу принадлежат статьи о выдающихся представителях отечественной литературы, с которыми поэту посчастливилось общаться. Он писал о людях, которые были его нравственной опорой и символом веры. Я перелистываю подаренные им поэтические сборники и нахожу в них стихотворные портреты: «Маяковский в Ростове», «Незабытая песня» (о Михаиле Голодном), «Встреча с поэтом» (о Владимире Луговском), «Наш общий друг» (о Михаиле Светлове).

Нелёгким он был человеком. Замыкался, уходил в себя… Обострённым внутренним зрением охватывал недостатки вышедшей книги собрата по перу и на ближайшем собрании говорил о ней ту самую «пару слов», которые вызывали чувство озлобления и обиды у критикуемого. Казалось, его глаз только и был нацелен на недостатки.

— Ты почему такой трусливый? — раздражённо спрашивал он у Долинского, заведовавшего отделом поэзии в журнале «Дон».

— Потому что я местечковый, — отвечал тот.

Но самая главная причина его раздражительности заключалась в том, что он действительно упустил время. С каждым годом писал всё меньше и меньше, повторялся. То, что так удачно было начато, в сумятице жизни порастерялось. Неотвратимо надвигались одиночество, старость…

— Приезжайте, если хотите застать меня в живых.

Это последнее, что я слышал от него на другом конце телефонного провода.

Из цикла: «ПРОЯВЛЕННЫЕ НЕГАТИВЫ»

СЕКРЕТАРЬ ПАРТКОМА

Пётр Максимович Сова, секретарь парткома обувной фабрики имени А.И. Микояна, невысокий плотный человек в туго сидящей на нём кожанке времён первых комиссаров революции, ходил со связкой ключей на пальце: этакий братишечка — матросик из рабочих и крестьян, гремел на своих заседаниях, учил, вразумлял, гневался — одним словом показывал характер. Но был отходчив и даже зло не раз воплощал в добро.

— Ты на кого работаешь? — с гневом обрушился он на меня, молодого литсотрудника многотиражной газеты «Энтузиаст», члена фабричного комитета ВЛКСМ, члена Октябрьского райкома комсомола и бог знает каких комиссий. Вопрос «На кого ты работаешь?» был задан мне после того, как Пётр Максимович увидел у парка имени Маяковского районный «Крокодил», и там, среди создателей этого пропагандистского «шедевра», значилась моя фамилия. Вопрошающая тирада с топаньем ног должна была означать одно: на фабрике «Крокодила» нет, а в районе, видите ли, есть!

— Ты на кого работаешь?

— На Советскую власть, — отвечал я и повторил, — работаю на Советскую власть! Пётр Максимович растерянно умолк. А через некоторое время сам поднялся ко мне в редакцию и объяснил:

— Ты думаешь, мне не обидно?

Я понимал: да, обидно, и тут же с фабричным художником садился за листы ватмана. Художник Володя Репин рисовал, я сочинял стихи, делал подписи под рисунками.

Когда пьяный ответственный секретарь редакции Жора Бурындин в хмельном кураже однажды «уволил» меня, редактор — начальник технического отдела Людмила Алексеевна Думаревская и Пётр Максимович, узнав об этом, тут же бросился выручать меня.

— Бурындин, ты это брось! — кричал Сова и топал ногами, — ишь, чего надумал!

— Георгий Иванович, как вам не стыдно? Не ожидала я этого от вас! — вконец расстроилась Думаревская.

Меня «восстановили» на работе, Жора продолжал пить, пропил часть денег подписчиков. Поразительный был журналист с мягкой кошачьей улыбочкой и блудливо бегающими глазками, масляными, когда выпьет, и хищными, заострённо сузившимися, когда выпить нечего или не на что.

А Пётр Максимович гремел. Однажды проводил собрание с молодёжью, отправляемой на окот скота, произносил пламенную, зажигательную, напутственную речь:

— Вы едете на это самое… на это самое… — секретарь парткома, страдающий провалами в памяти, вызванными развивающимся склерозом, забыл, на что они должны были ехать, — на это самое, — беспомощно бормотал он, чертя в воздухе вензеля связкой ключей.

— Вы едете на… на… — и вдруг догадался: на обаранивание овец!

Он был прям, словно матрос Железняк, и не очень церемонился в разговоре по части условностей и этикета:

— Собрались как-то парни, — рассказывал он в присутствии Думаревской какую-то пляжную историю, — схватили девку и тут же на гулянье трахнули её.

— Пётр Максимович! — укоризненно качала головой смутившаяся Людмила Алексеевна.

— А что? — не унимался Сова, — дело ж молодое…

Но однажды я застал Петра Максимовича притихшим, просветлённым, каким-то ушедшим в себя. На столе у меня лежала книга с фрагментом картины Александра Иванова «Аполлон, Гиацинт и Нарцисс». Глядя на увеличенное изображение античных фигур, любуясь обликом Аполлона, Пётр Максимович, не в силах справиться с охватившим его волнением, задумчиво произнёс:

— Слушай, Барсуков, а всё-таки какие раньше красивые были мужчины!..

ВОР ВЛЕЗ В МАГАЗИН

Дима Виноградов, сотрудник ОБХСС УВД области, возвращался домой на улицу Калинина, что за Рабочей площадью, когда узнал о попытке совершения кражи в Белом магазине. Бросившиеся к нему граждане сообщили, что в продуктовый магазин проник посторонний, и Дима стал принимать меры. Невысокий, суетливый, с раскрасневшимся от волнения лицом, он стал действовать. Увидев сослуживца — Виктора Копылова, попросил его подежурить у магазина, пока он сбегает к телефону-автомату и позвонит дежурному Железнодорожного ОВД. Затем принялся искать, кого бы ещё поставить постеречь окна. Он увидел плотного кряжистого мужчину, широкоскулого, с крупными чертами лица и несколько калмыцким разрезом карих глаз. Одетый в спортивную форму, тот прогуливался со стройным темноволосым парнем.

— Вы не из милицейского дома? — обратился Дима к мужчине. И когда тот утвердительно кивнул головой, попросил его постоять и понаблюдать за окнами.

Дима убежал звонить, а через некоторое время вернулся возбуждённый и сказал Копылову:

— Чёрт его знает, никуда не дозвонишься, никто трубку не берёт. Придётся бежать в райотдел.

Из райотдела Дима вернулся совсем раздосадованным:

— Никого не найдёшь. На месте один дежурный. Спрашиваю: где опергруппа? Отвечает: нет никакой опергруппы!

Тут Дима заметил, что мужчина, которого он поставил наблюдать за окнами, слишком буквально понял свою задачу и внимательно рассматривал помещение магазина.

Дима взорвался:

— Я куда вас поставил? Куда поставил — там и стойте! Нечего в окна заглядывать…

Мужчина послушно отошёл на отведённое для него место.

— Странные люди, — посетовал Дима Копылову, — русским языком сказал, где стоять, так надо приближаться к окнам. А если преступник вооружён? Скажу тебе, что ни этот гражданин, ни парень, с которым он прогуливается, не вызывают у меня доверия…

Через некоторое время на горизонте показался слегка прихрамывающий милиционер. Приблизившись к магазину, он запричитал:

— И так всегда… Как только что где случится — сразу меня посылают. Как будто других никого нет!

Мужчина, обруганный Димой Виноградовым, подошёл к милиционеру и спросил довольно-таки жёстко:

— Так, где же опергруппа? Где следователь, дознаватель, эксперт?

— Да я и есть опергруппа! — ответил хромой милиционер.

— Вот что, — повторил мужчина в спортивной форме, я — новый начальник областного Управления… — и посмотрел на часы:

— Чтоб через 15 минут здесь была оперативная группа!

Перепуганный милиционер кинулся выполнять приказ. Перепугался и Дима Виноградов.

— Вы где служите? — спросил у него начальник УВД.

— В ОБХСС, — отвечал упавшим голосом Дима и попытался улизнуть.

— Да нет, побудьте!

Ровно в назначенное время появились все, кому надобно быть при осмотре места происшествия. Преступника в магазине не оказалось, хотя следы его пребывания там были зафиксированы.

На первом совещании у начальника областного Управления руководители Железнодорожного ОВД получили всего сполна и, с перепугу, нашли жулика в Западном микрорайоне.

Так началась служба Бориса Кузьмича Елисова, генерал-майора, а вскоре генерал-лейтенанта в Ростове. Началась ещё до того, как он был представлен личному составу. А Диму сотрудники ещё долго пристрастно выспрашивали, как это ему удалось самого начальника Управления поставить по стойке «Смирно!»

КУЛЬТУРТРЕГЕРЫ

Во времена «бескомпромиссной» и «беспрецедентной по масштабам» борьбы с космополитизмом начальник городского отдела культуры Тарарай собрал руководителей ДК профсоюзов, клубных работников и после смотра народных самодеятельных коллективов читал им мораль:

— До каких пор, — говорил он, — мы будем похабить великий русский язык? Только и слышишь со сцены: «Хореография, хореография…» А какая там к чёрту хореография, когда есть простое русское слово: хор!

Появление «Трёх товарищей» и других книг Ремарка, сразу же ставших бестселлерами, вызвали к памяти такой эпизод.

Секретарь городского комитета комсомола В.П. Кокин собрал библиотекарей, работников культуры и других ведомств, чтобы поговорить об их участии в воспитании молодёжи. Он приводил данные о росте преступности среди подростков и юношества в городе, факты пьянства, употребления наркотиков, а также говорил о проявлениях других противоправных действий.

— А всё почему? — задавал вопрос секретарь горкома, глядя на присутствовавших, — потому что не чувствуется вашего влияния, а влияние Запада чувствуется. Поначитались книг этой дуры Марии Ремарк…

Все притихли. Думали, оговорился Владимир Петрович. Ан нет!

Он продолжал, негодуя от возмущения:

— Она (эта Ремарк!) пишет о том, что ей близко: о пьянстве, разврате и о других делах, на которые так падко наше подрастающее поколение.

Поэтесса Леночка Нестерова, сотрудница библиотеки имени Карла Маркса, не выдержала:

— Если вы, Владимир Петрович, не читали книг Ремарка, вы не имеете права говорить о них. Вы хотя бы должны были знать, что Эрих Мария Ремарк не женщина, а мужчина!

Все грохнули от смеха, но Владимир Петрович Кокин не растерялся:

— Если вы там такие умные, — бросил он рассерженно в сторону Нестеровой, — то и занимайтесь воспитанием молодёжи…

СВЕРГАТЕЛЬ СУЩЕСТВУЮЩЕГО СТРОЯ

Его взяли, когда он выходил из школы. Подошли двое в штатском, предъявили удостоверения и предложили следовать за ними.

Дрожащим голосом побледневший и перепуганный Сергей Королёв сообщил мне: «Федьку Сергеева арестовали во время практики в школе. За анекдоты какие-то, за басни».

Когда мы были уже выпускниками пединститута, Федя Сергеев, только что ставший первокурсником, выступил на профсоюзном собрании и, как говорится, сразу взял быка за рога: студенты-де живут в неустроенном общежитии, питаются плохо. Маленького роста, скуластенький, с острыми, всё подмечающими глазками, напористо рубя воздух сжатым кулаком, он выступил под одобрительный гул зала. И все решили: раз ты такой заступник — быть тебе в профкоме!

Он оказался дотошным, въедливым правдоискателем: на лекциях вступал с преподавателями в споры, уличал их в неточностях, в неправильных трактовках. С этой целью притаскивал в аудитории объёмистые справочники и словари. В профкоме поднимал шум и устраивал проверки по поводу правильного использования выделяемых средств, обвинял преподавателей и отдельных должностных лиц в неправомерных тратах. Недоброжелателей у него появилось — хоть пруд пруди. Но как только делались какие-либо попытки освободить Сергеева от обременительных общественных поручений, как за него вступался коллектив студентов.

В общежитии, где жил Федя, возникали жаркие споры, страстные обсуждения текущих вопросов касающихся жизни страны. Только что прошёл ХХ съезд партии, заклеймивший кровавые деяния Сталина, возникли надежды на политическое обновление социалистической системы, на демократизацию основ самой жизни в СССР. Ожидание свежего ветра перемен охватило общество, в том числе и Сергеева. Он, почувствовав себя помощником партии в разгребании завалов прошлого, начал сочинять басни. Этот жанр ему казался самым что ни на есть боевым. И хоть литературного умения и поэтического таланта оказалось маловато, но разоблачительный пафос басен Сергеева звал к решительным действиям. Он начал обивать пороги редакций газет, надеясь, что его басни увидят свет. Вот некоторые сюжеты, которые он предлагал областной газете «Комсомолец»: две двери, одна оббита кожей — в неё входят и выходят люди, считающими себя «хозяевами жизни», другая, дребезжащая, скрипящая — для «низкого сословия». Уже тогда наметилось расслоение общества на богатый класс чиновничества, живущего кланово, и на работяг-неимущих, коих большинство, и Сергеев информировал об этом общество. Или такой сюжет: читает член общества «Знание» лекцию о том, что надо сеять рожь, пшеницу, овёс, а ему подсказывают, что есть партийное указание сеять кукурузу. И незадачливый лектор тут же «исправляется» и говорит аудитории, что сейчас нужно сеять кукурузу, а всё остальное может подождать.

Мало ли было у нас лекторов-приспособленцев, неумных, беспринципных?! В редакции басни вернули автору, из-за их полной литературной беспомощности.

Федя ещё анекдоты о Хрущёве собирал и аккуратно переписывал в тетрадочку. Эта тетрадочка и явилась главной уликой и важнейшим вещественным доказательством «антисоветской деятельности» Сергеева в руках следствия.

До меня доходили слухи о том, что в здание, примыкающее к пединституту, стали вызывать по делу Сергеева преподавателей, студентов, журналистов — тех, с кем в той или иной мере он общался.

В один из осенних дней 1957 года позвонили в редакцию многотиражки обувной фабрики. Ответственный секретарь газеты Г. И.Бурындин взял трубку, и мужской голос попросил его передать мне, чтобы я с паспортом подошёл к бюро пропусков КГБ по Ростовской области. Меня будет ждать следователь Щеблыкин. Это имя было мне знакомо. В газетах писали о ведущемся следствии над группой немецких пособников, виновных в гибели замученных гитлеровцами горняков в городе Шахты. Возглавлял бригаду следователей Щеблыкин.

Жора Бурындин пытался перечить, его вежливо осадили и попросили передать трубку мне. Учительствуя в далёкой Сурхан-Дарье Узбекистана, я, естественно, не мог встречаться с Сергеевым, а когда вернулся в Ростов и зашёл в пединститут, то первый, кого встретил там, был он. Маленький, ещё больше похудевший, нервно оглядываясь, увидел меня, кивнул головой. Оказалось, он недавно женился и теперь брёл в продуктовый магазин за костями на борщ.

— Как живёшь? — спросил я его.

— Кто живёт, а кто прозябает, — ответил он.

Обитал он с женой всё в том же общежитии. Жил трудно, впроголодь.

Дошли до магазина, распрощались — вот и весь разговор.

После проверки паспорта мне выписали пропуск и протянули в окошечко вместе с документом. Молодцеватый, подтянутый Щеблыкин уже ждал меня и попросил следовать за ним. В кабинете он отобрал у меня паспорт и, записав на листе исходные данные, задал мне вопрос: знаю ли я Сергеева?

Я ответил, что знаю поверхностно, близок с ним никогда не был, видел его несколько раз, и то — от случая к случаю.

Последовал новый вопрос:

— Скажите, а в беседах с вами он не высказывал каких-либо недовольств существующим строем?

— Нет, ничего подобного я от него не слышал.

— А вы припомните…

Следователь выжидательно молчит, молчу и я, не в силах ничего припомнить из того, что так его интересует. И снова я слышу плохо скрываемое раздражение:

— И всё-таки припомните…

Его профессиональная выдержка начинает сдавать. В вежливо спокойном голосе слышатся угрожающие нотки. Когда в очередной раз я отказался раскрыть Федькины «заговорщицкие» замыслы, проявляя упорство или нежелание помочь следствию, Щеблыкин взорвался:

— Вас этому мать научила? Она работает в областном Управлении внутренних дел?

Мать действительно работала машинисткой в отделе кадров, но то, что я могу оказаться здесь, по соседству — сном и духом не ведала.

— Я говорю о том, что знаю, — как можно спокойнее ответил я. — Рассказывать о том, чего не знаю — не могу. Видел Сергеева два-три раза, близким другом его не был. Что, я должен что-то придумать?

Следователь поднялся из-за стола, велел идти за ним. Мне устроили очную ставку, повели куда-то вниз, в какое-то подземелье. Я не помню всех этих переходов, ступеней лестниц, по которым следовал. Гнетущее чувство от всех этих бесед на «вежливых ножах» усиливалось. Самое обыденное, житейское здесь так умело поворачивалось, что становилось преднамеренной антисоветчиной. Совсем как в Королевстве кривых зеркал!

Я взглянул на Федьку, и сердце моё сжалось. Бледный, осунувшийся, он сидел на стуле, а следователь задавал ему и мне перекрёстные вопросы: знаем ли мы друг друга, где и когда встречались?

Для КГБ я оказался фигурой бесполезной, хотя и держали меня здесь более семи часов. Бесполезной настолько, что даже не пригласили в качестве свидетеля в суд. В суд я попал по настоянию самого Сергеева, по-видимому, ждавшего от меня честного подтверждения его невиновности.

Стало известно, что некоторые вызванные сюда знакомые Сергеева были так перепуганы, что начинали «припоминать» то, чего не было, или то, что, по их мнению, могло служить «чистосердечным признанием». Страх не только дисциплинирует общество и личность, но и, угнетая, разлагает их. Взять хотя бы Гаврилова, учителя из села Самарского Азовского района, создателя одного из лучших в области школьных музеев. Был он человеком самолюбивым и решительным. Однажды на улице кто-то из молодых ребят нечаянно задел его плечом, и Гаврилов потребовал от обидчика вернуться и извиниться. Вид его был настолько грозным, что не предвещал для толкнувшего ничего хорошего. И парень попросил прощения. Когда же следователь задал ему тот же вопрос, что и мне, перепуганный Гаврилов «вспомнил» вот что:

— Он (Сергеев), когда мы жили с ним в общежитии, ругал Маяковского (Маяковский, по сталинскому определению, считался лучшим, талантливейшим поэтом своей эпохи)!

Смех и только!

Узнал я о скромном однокурснике Сергеева, баянисте, постоянном участнике студенческой художественной самодеятельности, хорошо воспитанном юноше. Вспоминаю: как-то на улице поскользнулась женщина — первым, кто бросился поднимать её, был он. Этот «образцово-показательный» и «разрабатывал» Сергеева, и вёл за ним догляд.

Долинский, Бобошко из «Комсомольца», преподаватели пединститута и многие студенты держались на допросах достойно, честно говорили то, что знали, не марали совесть неправдой, не брали греха на душу.

Трудно было без сострадания смотреть на молодую Федину жену с ребёнком, которая металась в кулуарах суда, стараясь предугадать свою собственную судьбу — судьбу безмужней матери с грудничком на руках.

Я успел к началу судебного заседания. Это был не суд, а судилище. В высоких судейских креслах с гербом СССР восседали слуги закона, которым было наплевать на судьбу подсудимого. Им было всё заранее ясно, всё они заранее решили и бесстрастно исполняли заданные роли, разыгрывая комедию суда.

Выступал обвинитель, сравнительно молодой человек, он сделал профессиональный разбор ситуации, сложившейся в институте: нарушение финансовой дисциплины, бесконтрольная трата денежных средств, неправедные действия профсоюзных чиновников и администрации, с которыми вступил в неравный бой Сергеев. Они и не скрывали того, что Сергеев им кость в горле, и предпринимали попытки к тому, чтобы убрать его из профкома. Анализировал прокурор и басни обвиняемого, не находя в них крамолы, а вот на некоторых сконцентрировал внимание слушателей. В них, на его взгляд, проявилось неправильная трактовка событий современности, граничащая с антисоветским духом.

Как литературный эксперт выступил на суде преподаватель госуниверситета Евгений Павлович Дрягин. Он витиевато говорил о природе басен, и что в некоторых баснях, принадлежащих перу Сергеева, явно прослеживается антисоветский дух, содержится призыв к свержению существующего строя. И он привёл в качестве примера стихотворение о птичке, которая рвётся из клетки. Оказывается, клетка — это, по словам литературного эксперта, наша страна, а птичка — это мы, советские люди. И стихотворение начинается словами: «отворите клетку».

Как повезло А.С.Пушкину, что он не попал под «горячую руку» доцента Дрягина, иначе досталось бы классику за то, что посмел выпустить на волю птичку, да ещё чувствовать себя счастливым за то, что «хоть одному творенью он мог свободу даровать».

— Покажите на системе образов, где я призывал к свержению существующего строя? — взмолился несчастный, белый как стена, Сергеев.

Дрягин мешкал, терялся. Его мучил, с одной стороны, страх перед компетентными органами, которые ждали от него профессионального подтверждения собранных следствием доказательств антисоветской деятельности обвиняемого, а с другой стороны, надо было соблюсти хоть какой-то благочестивый вид перед присутствовавшими на суде преподавателями и студентами. Он понимал, что выглядит очень уж неприглядно.

— Понимаете ли, — говорил он, отвечая на Федин вопрос, — Салтыков-Щедрин прямо тоже не призывал к свержению крепостничества и царизма, но в образах Вола, Орла, говоря эзоповым языком, он готовил самосознание народа к неприятию существующего строя.

Он вконец расстроился, окончательно запутался и, прервав выступление, пошёл прочь из зала.

На следующий день он зашёл в «Комсомолец» и спросил у присутствовавших на процессе журналистов:

— Вам не кажется, что я вчера выступал как адвокат?

— О нет! — сказал ему Долинский. — Вы выступали как прокурор!

Прокурор просил для Сергеева три года лишения свободы, суд дал… пять. Всё было решено заранее.

Под впечатлением этого, так называемого «политического процесса», Даниил Долинский написал стихи. Там были такие строки:

Попал в беду хороший парень,

Его беда — моя беда!

ВАШЕ СИЯТЕЛЬСТВО…

— Не вздумайте, — предупреждал нас заместитель начальника областного УВД Юрий Юрьевич Миценко, — называть его товарищ генерал. Только «товарищ заместитель министра внутренних дел СССР»!

Все знали, что с заместителем министра, зятем Леонида Ильича Брежнева, встречаться не безопасно. Он, как правило, знаменует свои поездки по городам и весям страны тем, что снимает кого-нибудь с работы. Такой стиль! И дежурный Первомайского ОВД, когда тот появился на пороге райотдела со своей свитой, не мог доложить ему как следует: губы и голос дрожали.

Высокий, ломкий, с нездоровыми склеротическими складками у глаз, в широченной фуражке, надвинутой на небольшую круглую набриолиненную голову, — он появлялся во главе своего сопровождения — московских и местных должностных лиц, вызывая растерянность у руководителей и личного состава органов внутренних дел. Не особенно вникая в суть жизни того или иного подразделения, высокий чин в кавказско-генеральском головном уборе обращал внимание, главным образом, на внешние атрибуты — как отдают честь, как носят форму, выискивал окурки папирос на полу и другие непорядки. Зная, что он кандидат в члены ЦК КПСС и непосредственно связан с высшим партийным руководством, начальник Первомайской спецкомендатуры решил «блеснуть». Он спешно оборудовал в одном из коридоров подразделения стенд с фотографиями членов Политбюро. Но, не зная порядок размещения портретов (по алфавиту), крепил изображения и членов, и кандидатов как бог на душу положит. Ему подносили и подавали, а он крепил. К приезду высоких гостей величественный иконостас был сооружён.

Юрий Михайлович Чурбанов и прибывшие с ним лица поздоровались с руководством учреждения и, только было собрались последовать за начальником спецкомендатуры, как взгляд заместителя министра цепко впился в слонявшегося тут же человека, явно нетрезвого, в окружении таких же забулдыг.

— Вы что тут делаете? — строго спросил замминистра у праздношатающегося.

— Я тут живу, — заплетающимся языком пояснил тот.

— А почему выпивши?

— А у меня день рождения.

— Вы знаете, что у него день рождения? — обратился Чурбанов к начальнику спецкомендатуры.

— Никак нет, товарищ заместитель министра, у меня их две с половиной тысячи.

— Какой же вы начальник, если не знаете, что у вашего подопечного день рождения! — отрезал Чурбанов и приказал алкашу:

— А ну, показывай, где живёшь!

Его повели в общежитие, на третий этаж, и здесь Юрий Михайлович проявил незаурядные интендантские познания: на кровати у зеков-«химиков» лежали по два матраца, по две подушки — всё превышающее нормы положенности. Ох и досталось начальнику спецкомендатуры за всё это! Не в силах справиться с раздражением, высокий гость бросил подавленному местному руководству:

— Ведите, показывайте, что вы хотели показать!..

Спустились на второй этаж, и начальник, стараясь загладить вину, подвёл Чурбанова к портретам членов Политбюро. Вот-де, и мы не лыком шиты, не отстаём от духа времени, занимаемся политическим воспитанием личного состава и спецконтингента.

Юрий Михайлович окинул взглядом иконостас и начал багроветь:

— Где Черненко? — спросил он.

Все кинулись искать портрет Черненко, не находя его.

— Где Черненко? — повторил свой вопрос Чурбанов. В глазах его появился холодный блеск, не предвещавший ничего хорошего. Все продолжали безуспешные поиски.

Замполита! — позвал Юрий Михайлович. Прибежал замполит и тоже включился в поиски.

— Представитель 5-го отдела УВД! — подавал приказы зам. министра.

И у того ничего не вышло: Портрета К.У.Черненко не было. Вместо него оказались два портрета А.П.Кириленко.

— Никакой вы не начальник, — подвёл черту Чурбанов и тут же снял руководителя спецкомендатуры с его должности.

Затем московские товарищи и ростовские сопровождающие лица побывали в медвытрезвителе, и там Юрий Михайлович пытался обнаружить недостатки. С этой целью растормошил единственного вытрезвляемого, находившегося в учреждении на данный момент, выспрашивал его о претензиях, который тот имеет к милиции. Но вытрезвляемый никаких претензий не имел, и туча пронеслась над головой начальника медвытрезвителя.

Зная обо всём этом, мы в областном Управлении были на взводе, поджидая именитого гостя, который прибыл в Ростов-на-Дону по личному приглашению 1-го секретаря Обкома КПСС И.А.Бондаренко.

— Смотрите, не вздумайте назвать его «товарищ генерал». Только «Товарищ заместитель Министра внутренних дел Союза Советских Социалистических республик» — в который раз инструктировал нас Юрий Юрьевич Миценко, заместитель начальника областного УВД по кадрам. Он волновался, суетился, отглаженные китель и брюки были пригнаны по фигуре в офицерском пошивочном ателье. Юрий Михайлович любил порядок. Когда меня инспектировала представитель Оргметодического центра МВД, она не раз предупреждала, что Юрий Михайлович не потерпит непорядка в документах, культура производства — постоянная его забота.

Спешно-обморочно приводилось в порядок здание, в каждой службе устраивали воскресники, мыли, скребли, тёрли, красили. Стёкла окон блестели первозданной чистотой, сияли плафоны, выбивалась пыль на развёрнутых под ногами дорожках. В Музее донской милиции, важнейшем объекте показа, отстранили от проведения экскурсии главного собирателя и хранителя документов, составивших основу экспозиции, — Гавриила Макаровича Авдиенко. Отстранили из-за «нестроевого» носа. Нос Гавриила Макаровича, крупный, мясистый, красный в пупырышках — признак тяжёлого хронического кожного заболевания. Срочно отрядили на должность экскурсовода Николая Алексеевича Лепихова, бывшего политработника, ныне пенсионера.

Юрий Михайлович милостиво выслушал рапорт Юрия Юрьевича. В сопровождении своих и местных чиновников, среди которых находились заведующий отделом административных органов обкома КПСС И.П.Иванов, 2-й секретарь обкома КПСС Н.Д.Пивоваров, зам. председателя облисполкома В. Лаврентьев, он направился в музей, куда ему гостеприимно указали дорогу. Бегло ознакомившись с экспонатами, Чурбанов остановился у фотографии бывшего секретаря ЦК комсомола А. Косарева в кругу сотрудников Харьковской школы милиции.

— Это кто — начальник школы милиции? — спросил он у Лепихова.

— Так точно! — ответил тот, — начальник школы.

— Вот видите, — обратился Юрий Михайлович к своей свите, — какие раньше были начальники! Они всегда были с народом!

Потом всех повели в информационный центр, где Серёжа Смагин чётко отрапортовал заместителю министра, что вызвало у того большое чувство удовлетворения, а затем все направились в Кабинет передового опыта.

Мы тоже навели лоск. Напротив входа над всеми наглядностями и экспонатами сиял большой портрет тестя Юрия Михайловича — Леонида Ильича Брежнева. На фотографии Генсек был запечатлён в штатском, за столом, в непарадной домашней обстановке.

Я стоял у входа в учебный комплекс, когда на меня надвинулась длинная ломкая фигура в огромной фуражке с высокой тульей. Внимательно насторожённые глаза на нездоровом отёчном лице с любопытством осматривали меня. Я доложил, он пожал мне руку, а затем, бросив оценивающий взгляд на мою экипировку, отчётливо произнёс:

— А галстук у вас не новый!..

Я попал впросак: китель у меня был новый, брюки новые, туфли и носки новые, а вот галстук на всём этом выглядел несколько поблекшим, чуть выгоревшим на солнце.

Сделав мне замечание, Ю.М.Чурбанов, сопровождаемый большой группой должностных лиц, не спешил уходить. Он, по-сановному, зная силу своих ударов, продолжал меня «воспитывать».

— Вы сотрудник центрального аппарата… Вы выйдете на улицу, и вас задержит патруль. Вам же будет неприятно.

Я молчал. Молчал и Юрий Михайлович, что-то выжидая от меня. Потом спросил:

— У нас государство богатое?

— Так точно…

— У вас найдутся деньги, чтобы купить новый галстук?

— Так точно…

Я — маленького роста, он — телеграфный столб. И ему доставляло удовольствие с высоты своего положения поиграть со мной, как кот играет с мышью. Это забавляло его, затем надоело, и он решительно переступил порог большого зала нашего учебно-методического комплекса.

Начальник Управления генерал Г. И. Кольцов давал е6му пояснения.

Высокий гость, бегло осмотрев стенды, резко остановился у кафедры, где начальник киногруппы нашего отдела Ю.Л. Грабовецкий, настроив японский видеомагнитофон «Националь» и кинокамеру, начал снимать именитого гостя.

Юрий Михайлович, резко повернувшись к Геннадию Илларионовичу, задал ему вопрос с бухты-барахты:

— Вы сюда, по-видимому, собираете замполитов, чтобы откручивать им головы!

— Никак нет, — оправдывался начальник Управления, — мы здесь проводим занятия школы оперативного мастерства, семинары, оперативные совещания, лектории, занятия по линиям служб. Но Юрий Михайлович не слушал его. Он багровел и, на глазах нас, подчинённых, продолжал отчитывать начальника УВД:

— Вы приказы читаете? Вас жареный петух ещё не клевал?

Отчитывает, а сам смотрит в кинокамеру: как он выглядит, когда отчитывает. А товарищи Лаврентьев, Иванов, Пивоваров, стоящие неподалёку, как хор в древнегреческой трагедии, повторяли:

— Правильно… правильно…

Наконец и это надоело Юрию Михайловичу. Он не пожелал осматривать ни технические средства пропаганды, ни кабинеты связи, криминалистики.

— Идёмте, — сказал он, — пора начинать Коллегию — нас ждут офицеры, — и, круто развернувшись, сопровождаемый свитой, ринулся из зала.

Ко мне подбежал перепуганный и взволнованный Юрий Юрьевич Миценко.

— Тебе что, новый галстук купить?

— Нет, спасибо, сам куплю.

А ведь я всё время ходил в этом галстуке, и он ничего не замечал.

Я закрыл двери учебно-методического комплекса, поднялся в зал коллегии, а там сыр-бор, траур. Юрий Михайлович все время обрывал Кольцова. Доклад, подготовленный штабом, его не устраивал, сам начальник штаба тоже раздражал его. Он то и дело поднимал Вадима Степановича Сорокина: не нравилось, как тот сидит, вызывали сомнения данные документооборота. А тут ещё сведения по медвытрезвителям, указанные в докладе, разошлись с данными МВД СССР. Пришлось поднимать с места начальника отдела медвытрезвителей Петра Изварина, и его «уточнение» вывело из себя Юрия Михайловича:

— Ты предал генерала! — отчитывал он Изварина. Тот оправдывался: он же начальник службы и должен лучше знать цифры, касающиеся его участка работы.

Когда я подошёл к залу коллегии во время небольшого перерыва, то увидел совершенно деморализованного начальника отдела по политико-воспитательной работе В.И. Бачурина. Лицо его было зелёным, в тон защитного цвета гимнастёрки. Он дрожаще-упадническим голосом произносил:

— Сейчас меня… сейчас меня…

Это значило, что сейчас его поднимут выступать…

Он зря волновался: туча, не успев потемнеть, пронеслась над его головой. Юрий Михайлович ему, как политработнику, «родной душе», начал подбрасывать вопросы-поддавки:

— Каким бы вы хотели видеть замполита?

И тот, заикаясь, отвечал, как на выпускном экзамене: «политически грамотным, владеющим психолого-педагогическими навыками»… И всё в таком же духе. Юрий Михайлович поощрительно кивал головой.

Ему польстило, когда начальник Управления уголовного розыска Б.Г. Евликов сказал, что назначен на должность приказом, подписанным лично им, Юрием Михайловичем. Но очень озадачила просьба ввести в штаты УУР замполита.

Чурбанов с удивлением посмотрел на своего назначенца:

— Сколько я езжу по стране, первый раз сталкиваюсь с такой просьбой. У вас есть ОПВР — вот вы и решайте с ним вопросы!

Юрий Михайлович неожиданно заговорил об ответственности и тяжёлой доле работника милиции:

— Смотри, чтобы тебе нож в спину не всадили, а спереди прокурор не прихватил.

Пророческие слова о прокуроре сбылись для него через несколько лет, когда к власти пришёл Горбачёв. Но в то время он ещё твёрдо сидел на коне и то и дело обрывал начальника УВЛ, поучал, поправлял, направлял. Потом спохватился:

— Мы не слишком ли жёстко ведём коллегию?

— Да нет, ничего, — успокоил его Геннадий Илларионович.

Подходило время обеда, на что намекали Юрию Михайловичу радушные хозяева города.

— Я не хочу обедать, — капризничал министерский посланец, — вы ведь так накормили меня… Давайте работать!

Вот так и вёл коллегию Юрий Михайлович Чурбанов. А о кабинете передового опыта сказал:

— У вас там прекрасный учебный центр… Вот и воспитывайте, и обучайте личный состав.

После таких поистине знаменательных слов фортуна нежданно-негаданно повернулась ко мне лицом. Позабыв про мой злополучный галстук, меня из и.о. начальника оргметодического отдела по передовому опыту перевели в начальники.

Юрий Михайлович помог.

* * *

— Какой же это был невоспитанный человек, — говорил мне Борис Иванович Головец, бывший секретарь горкома КПСС. Встретились мы на похоронах Степана Григорьевича Васецкого, нашего общего знакомого. А у меня были фотографии, сделанные Юлей Грабовецким: Иван Афанасьевич Бондаренко почтительно открывает дверцу автомашины, куда должен проследовать зять Генсека. В облисполкоме, где состоялся партийно-хозяйственный актив области и где Юрий Михайлович по чужой шпаргалке, заикаясь, произносил какие-то истины и ставил задачи, Иван Афанасьевич с дрожью в голосе говорил в своей заключительной речи, обращаясь к почётному гостю:

— Передайте нашему дорогому Леониду Ильичу, что ростовская партийная организация сделает всё, чтобы выполнить исторические решения XXVI съезда парии!

Когда осмелевший Г. И. Кольцов зашёл в присутствии Чурбанова в кабинет к Бондаренко, чтобы везти «Его сиятельство» на какое-то празднество, Первый секретарь Ростовского обкома КПСС заметил ему с неудовольствием:

— Товарищ генерал, Юрий Михайлович — мой гость!

Гостя возили на охоту, в заповедник, потчевали его, дарили подарки, услужливо открывали дверцы вовремя подаваемых автомашин. На одном из снимков, запечатлевших это действо, рядом с Иваном Афанасьевичем широкая фигура Б.И. Головца, партийного руководителя Ростова.

— Невоспитанный и малокультурный человек, — вспоминал Борис Иванович Чурбанова.

Я был полностью согласен с ним.

МАССАЖИСТ СЕЛИВАНОВ

Узкоплечий, узкогрудый, невысокого роста, пожилой, на глазах треснувшая оправа очков, перемотанная верёвкой, под мышкой виднеется зелёный переплёт книги «В помощь начинающему рабкору».

— Гражданин корреспондент, нам с вами нужно обязательно встретиться и поговорить. Но учтите, разговор будет длинным — не меньше пяти часов.

О, Господи! Везёт мне на таких, со сдвигом…

— Хорошо, — говорю, — как только вы вернётесь в жилую зону, мы обязательно встретимся и поговорим. Но, думается, пять часов — это слишком много. Вы мне изложите суть вашего вопроса, а я постараюсь всё понять и во всём разобраться.

Будучи сотрудником многотиражной газеты «К честной жизни», издаваемой УВД Ростоблисполкома для осуждённых, я в одну из своих первых командировок посетил колонию общего режима, где меня ожидала встреча с гражданином, имевшим страсть к писанию заметок и, по-видимому, хотевшим поделиться со мной своими наблюдениями над жизнью учреждения, куда его забросила судьба. А также получить профессиональный совет от коллеги по перу. И я, решив узнать как можно больше о своём будущем собеседнике, отправился в спецчасть, чтобы познакомиться с его судебным делом. За какие грехи влачит свой тяжкий крест осуждённый Селиванов?

Читаю определение суда и глазам не верю: за растление несовершеннолетних угодил сюда этот благообразный гражданин. Жил он в Новочеркасске, а уроки труда вёл в Аксайской школе. Ребята его интересовали меньше, чем девочки, с которыми он стремился вступать в доверительные отношения. Им, девятиклассницам, он говорил, что у многих из них фигуры не соответствуют стандартам. А девочкам иметь нестандартные фигуры — ой, как плохо! Но у него, учителя, есть пособие иностранного автора дореволюционного Санкт-Петербургского издания, в котором описывается, как посредством массажа исправлять фигуры. И девятиклассницы, жаждущие быть красивыми, потянулись на квартиру учителя труда за брошюрой дореволюционного шарлатана.

А одной девочке Селиванов сказал:

— Деточка, учитель, — он, вроде бы, как врач. Давай я тебе покажу, как правильно делать массаж, а потом ты сама дома будешь продолжать его.

Как уж он там уговаривал девчонку, но уговорил. Школьница сняла платье, и Селиванов стал массажировать её. Потом (как написано в определении суда) начал её целовать, а, возбудившись, вытащил свой «инструмент», который, по-видимому, давно уже «не работал», и, как врач стетоскоп, начал прикладывать его к различным частям тела девушки, покрывая лицо её поцелуями.

Школьница, которую ошеломил такой натиск и напор чувств потерявшего голову учителя, заперлась в комнате и записала в дневник восторженные строки о любви к учителю Селиванову и о его страсти к ней. Описывала поразившие её подробности интимных отношений с взрослым человеком.

Долго не гас свет электрической лампы в комнате дочери. Матери интересно было узнать, о чём дочь пишет в тетради. Однажды подметала пол в комнате, глянь — а на стуле дневник. Прочитала, и — к прокурору!

Суд приговорил Селиванова за растление несовершеннолетних к пяти годам лишения свободы.

Мы встретились с ним. Начинающий рабкор рассказал мне, что в школе, где ему довелось преподавать труд, творятся такие безобразия, такие безобразия… — директор бегает по школе голый, лапает девчонок…

— Селиванов, — спрашиваю, — вы о ком рассказываете — о директоре или о себе?

СМЯТЕНИЕ ЧУВСТВ

— Гражданин начальник, я тут кое-что написал: скетчи, интермедии, сценарий колонийского вечера, — говорил культорг колонии Гуров, подстриженный «под нулёвку». — Я ведь работал в Таганрогском Дворце культуры котлостроителей, хотелось бы мне и здесь оживить работу культмассового сектора. Я ведь раньше был актёром в театре имени Чехова, знаю многих режиссёров в Ростове. К примеру, Молчанова.

Владимира Молчанова знал и я.

— Вы что, хотите передать ему привет?

— Нет, что вы! — взмолился Гуров. — Ни в коем случае! Он не должен знать, что я здесь!!!

Отбывал наказание знакомый таганрогских и ростовских режиссёров в батайской колонии строгого режима, где были заключены под стражу лица, неоднократно судимые.

— Хорошо, ничего не буду передавать, раз вы этого не хотите.

Успокоившись, Гуров продолжал:

— Что там Молчанов?! Я учился с Меркурьевым, Толубеевым, — продолжал он перечислять фамилии, любуясь произведённым эффектом.

Едва мы расстались, как ко мне подбежали осуждённые, и один из них стал восторженно рассказывать про Гурова:

— Вы знаете, это такой человек, такой человек! — крутил один пальцами перед глазами, жестикулировал. — У него сын — помощник капитана дальнего плавания. Приезжал сюда… И сидит-то мужик ни за что… Он музыку классно знает, преподавал её. И были у него дома студент со студенткой — его ученики, одним словом. Так вот, когда он ушёл по делам, студент трахнул студентку, и нашего культорга за то, что квартиру предоставляет для таких дел, — хомутнули…

Красиво так рассказывает, вдохновенно… Нашёл свободные уши и вешает на них «лапшу». Дай, думаю, ознакомлюсь с твоим личным делом, гражданин Гуров. Читаю: развратные действия с подростками. Он исполнял роль «пассивного» педераста. За «соучастия» дарил юным партнёрам воздушные ружья и другие «ценные», на взгляд пацанов, подарки.

— Как же так, — спрашиваю, — Меркурьев, Толубеев и 120-я статья Уголовного кодекса РСФСР?

Гуров потупился, взгляд его затуманился, на краю зрачка заблестела слезинка.

— Смятение чувств, — говорит.

Это у него называется «смятением чувств».

Болезнь ли, порок ли — не в первый раз приводили артиста, режиссёра, музыканта Гурова на скамью подсудимых. Вот и теперь он отбывал наказание, причисленный, по теперешней терминологии, к клану «сексуальных меньшинств». Сегодня в «просвещённой Европе» гомики устраивают гей-парады, вступают в «законные» браки, избираются в парламенты, создают общественные движения, а вчера юриспруденция и мораль были не на их стороне.

Гуров был приветлив, но скрытен, общался не со всеми, дружил с председателем совета коллектива колонии Валерием Мешковым, высоким, волевым, деятельным человеком, талантливым диспетчером, которого слушали, уважали, побаивались. Валерий намного опередил своё время. Оборотистый, рисковый, он и в советское время учуял дух рынка, умел так вести дело, чтобы и производство прибыль имело, и самому не остаться внакладе. Он умело подделывал подписи главного инженера, главного бухгалтера завода «Ростсельмаш», тем самым «упрощая» процедуру получения денег. За это и посадили. К этому Мешкову и тянулся Гуров, ища у него поддержку и защиту от «друзей» в тюремной робе и начальства.

Снимался в колонии по нашему сценарию документальный фильм о местах лишения свободы. «Вернись человеком!» —назвал его режиссёр Григорий Денисенко. Он доверил Гурову озвучить текст исповеди о том, как трудно осуждённым жить без семьи, в отрыве от дома. Гуров говорил, а камера оператора Владимира Каликьяна скользила по ограждающей прогулочное помещение сетке, через которую были видны сгорбленные фигуры в зековских куртках и фрицевских фуражках.

Прошло время, фильм вышел на экран, и Гуров начал выражать недовольство. Встретив редактора газеты «К честной жизни», подполковника Павла Андреевича Гуро, одного из авторов сценария, он стал высказывать ему свои претензии:

— Теперь все узнают и в Москве, и в Ленинграде, что я сидел. А ведь у меня столько знакомых в театральном мире!

— Вы же сами давали согласие на съёмку, — напомнил ему Гуро.

— Давал, а вот теперь жалею!

Выйдя на свободу, он женился. Написал об этом в письме Мешкову: «Дорогой Валерий Алексеевич! — писал он. — Я живу хорошо, чего и тебе желаю. Клавдия Васильевна очень хороший человек — добрая, чистоплотная, заботливая. Но скажу тебе, как мужчина мужчине: трудно жить с женщиной, когда у тебя нет к ней чувств».

Женился бы ты, думаю, на Иване Петровиче, сразу бы чувства появились!

ЗВУЧАНИЕ ВЁСЕН

ДМИТРИЙ ДМИТРИЕВИЧ ШОСТАКОВИЧ

В январе 1948 года в ЦК КПСС состоялось совещание деятелей советской музыки. На нём большую вступительную речь произнёс главный идеолог страны Андрей Александрович Жданов. Речь шла о доступности, доходчивости и народности музыки. Докладчик ориентировал композиторов на классические образцы русского реалистического искусства, на программность, предостерегал об опасности чужеродного «левацкого» влияния и формализма на творчество музыкантов. Развивая этот тезис в ещё одном большом выступлении на подведении итогов дискуссии, секретарь ЦК партии вспомнил статью в «Правде» 1936 года «Сумбур вместо музыки», где говорилось о «формалистических извращениях» в творчестве Шостаковича, и от неё перекинул мостик к сегодняшнему дню — к той «ненормальной обстановке», которая, по его мнению, сложилась в стенах Союза композиторов. По глубокому убеждению Жданова, к руководству организацией пробралась группа композиторов формалистического толка. Речь шла о том же Шостаковиче, а ещё о Прокофьеве, Мясковском, Хачатуряне, Попове, Кабалевском, Шебалине, Шапорине.

Всё было понято, как надо. Завистники и посредственности, ревнители всех мастей и рангов восприняли критику, прозвучавшую с высокой трибуны, как сигнал к атаке. В бескомпромиссной, отливающей партийным металлом критике они расслышали команду: «Ату!». И стая сорвалась с привязи. Один за другим в печати стали появляться материалы, разоблачающие формалистические тенденции в творчестве того или иного неугодного автора. Особо усердствовал сочинитель изрядно забытых кантат и ораторий, занявший пост главного редактора журнала «Советская музыка» — Мариан Викторович Коваль (настоящая фамилия Ковалёв). Накануне Первого Всесоюзного съезда советских композиторов, который состоялся в апреле 1948 года, он на страницах своего издания публиковал статью за статьёй, разоблачая «декадентские стороны» ранних сочинений крамольного композитора, «формалистические» — во всех поздних. В формалистические попали пьесы для струнного октета, Первая соната, «Афоризмы». «Произведения эти, — писал Коваль, — с полным основанием можно назвать отвратительными, а в опере „Нос“ декадентство, формализм и урбанизм нашли наиболее полное и крайнее выражение».

Раскритиковав в пух и прах симфонии «Посвящение Октябрю» и «Первомайскую», Коваль специальный раздел посвятил опере «Леди Макбет Мценского уезда», пересказав, по сути, известную статью «Правды» 1936 года. Добавил кое-что и своё, например, то, что Шостакович лишь изредка «дразнит слушателей подобием человеческих звучаний».

Автор глумливых статей не упустил ни одного объёмного сочинения композитора, чтобы не подвергнуть его уничтожению. Первый концерт и прелюдии назвал какофонией, разрушением мелодии и гармонии, романсы на стихи А.С. Пушкина — «убийством пушкинской поэзии», переложение четвёртой симфонии, изданное в 1946 году, рассматривалось М. Ковалём как подтверждение «зауми», «мелодической бедности», «упорства», с которым композитор выпускал «формалистических змей». Исключение делалось для пятой симфонии, но критика возмущал сам факт признания Шостаковича классиком советской музыки. Многие годы творчество Шостаковича, по мнению главного редактора журнала «Советская музыка», «прошли преимущественно на холостом ходу… Он не дал своей Родине того, что ждала она от его большого дарования» (цитируется по книге С.М. Хентовой «Шостакович. Тридцатилетие. 1945−1975 г. г.»).

Об атмосфере тех лет можно судить по письму литератора Анатолия Глебова к театроведу Александру Мацкину: «Я (…) всегда видел смысл своей деятельности в борьбе за наши русские реалистические традиции, за Глинку и Чайковского, „Могучую кучку“ и передвижников (…) против Малевичей и Бурлюков, Прокофьевых и Шостаковичей, РАСТЛИТЕЛЕЙ РУССКОЙ МУЗЫКИ» (выделено мною. — Э.Б.).

И далее в письме Глебова: «…не принимают всерьёз меткого замечания Ильфа и Петрова (в «Одноэтажной Америке») о том, что популярность Шостаковича в США тесно связана с тем, что «американцы самый немузыкальный народ в мире. А наш народ не обманешь» (цитируется по книге Александра Борщаговского «Записки баловня судьбы»).

На съезде композиторов критика была повесомей. Уважаемый всеми академик Борис Владимирович Асафьев, председатель оргкомитета Союза композиторов СССР, назвал восьмую и девятую симфонии Шостаковича «произведениями легкомысленными, формальными, недостойными нашего музыкального искусства». «У Шостаковича оказалось немало „единомышленников“, — продолжал Асафьев, — и просто подражателей, заражённых вреднейшим формалистическим псевдоноваторством. И эти представители антинародного формалистического направления заняли господствующие позиции на нашем музыкальном фронте». (Цитируется по стенограмме первого Всесоюзного съезда советских композиторов).

Выполнение социального заказа продолжается. Об интонационной отвлечённости, космополитизме музыкального языка Шостаковича, о формалистическом ослеплении художника говорил в своём докладе генеральный секретарь Союза композиторов СССР Тихон Николаевич Хренников. Доклад, как стало известно, писали в ЦК ВКП (б), и Хренников добросовестно озвучил его.

Наступили тяжёлые времена. С репертуара сняты все основные сочинения композитора — оставлены лишь пятая и седьмая симфонии. В Московской консерватории появился приказ, согласно которому профессор Д.Д. Шостакович был уволен по сокращению штатов.

Только что в стране отменили продуктовые карточки. Жить, не имея работы, было невозможно. Раньше композитор отказывался от многочисленных заказов, сейчас он ищет хоть каких-нибудь заработков. Заботу о семье взяла на себя его жена Нина Васильевна. Талантливый физик, она устроилась в лабораторию на станции Арагац в горах Армении и стала заниматься исследованиями, связанными с теоретической астрономией. А на даче в посёлке Комарово хулиганы выбили стёкла. Как и двенадцать лет назад, Шостакович ждал ареста.

К счастью, критическое шельмование его музыки продолжалось недолго. Весной 1949 года Шостаковичу позвонил И.В. Сталин и предложил отправиться в США вместе с писателями Александром Фадеевым, Петром Павленко, кинорежиссёрами Сергеем Герасимовым и Михаилом Чиаурели, академиком Александром Опариным.

— Мне не с чем ехать, Иосиф Виссарионович, — ответил Шостакович, — мои произведения запрещены реперткомом.

— Ничего, — ответил вождь, — собирайтесь!

Увиденное и услышанное за океаном произвело на композитора противоречивое впечатление. Ему мало понравился концерт в Карнеги-холл. Оркестр знаменитого Леопольда Стоковского, искусство которого он знал по записи, в том числе и своей Шестой симфонии, разочаровал его эклектичностью программы, аффектацией дирижёра. Шостакович выступил на Конгрессе в защиту мира, сыграл на рояле скерцо из Пятой симфонии в помещении зала «Медиссон-сквер-гарден» перед тридцатитысячной аудиторией, и был горячо принят присутствующими, встречался с известными американскими музыкантами. Намечались его поездки по штатам, но неожиданно государственный департамент предложил делегации покинуть страну в трёхдневный срок. Причины водворения не объясняли — время «холодной войны»!

С 1950 года поездки за рубеж учащаются. Композитор побывал в ГДР, Швеции, Исландии, Польше, Австрии. Его произведения снова вошли в программу крупнейших музыкальных коллективов страны. Всё возвращалось на круги своя!

28 мая 1958 года Центральный комитет КПСС принял постановление «Об исправлении ошибок в оценке опер «Великая дружба», «Богдан Хмельницкий» и «От всего сердца», с энтузиазмом встреченное музыкальной общественностью страны. 11 июня, выступая на общемосковском собрании композиторов, Дмитрий Дмитриевич рассматривал этот документ как торжество справедливости. Жить в искусстве стало легче, жаль только было упущенного времени. Мстислав Ростропович вспоминал встречу с рыдающим Арамом Ильичём Хачатуряном, который оплакивал свои неосуществлённые замыслы. «Сколько я мог ещё сделать!» — повторял он.

…И вот она, долгожданная встреча. 7 мая 1964 года к ростовскому вокзалу под звуки «Песни о встречном» подошёл железнодорожный состав. Это был третий приезд Шостаковича в Ростов. В 1930 и 1943 годах он выступал здесь как пианист. В том предвоенном городе симфоническим оркестром Ростовской филармонии руководил выдающийся советский дирижёр и педагог Марк Израилевич Паверман. С его оркестром и солировал композитор.

В этот раз Дмитрий Дмитриевич приехал в Ростов, будучи Первым секретарём правления Союза композиторов России. Как руководитель Союза, он желал не с чужих слов, а самому убедиться в том, что делается на местах. В этом он видел цель выездных секретариатов — помочь композиторам, живущим в провинции, в их работе, выявлять и поддерживать всё талантливое, что есть в России.

Один за другим спускались по ступеням вагона на асфальт платформы виднейшие композиторы страны. Их окружали встречающие — руководители города и области, представители музыкальной общественности, журналисты. В руках красногалстучной детворы — букеты роз, тюльпанов, гвоздик, предназначенные гостям.

Дмитрий Дмитриевич — выше среднего роста, несколько сутулится. На нём свободно облегающий плечи пиджак, белая рубашка с тёмным в серую шашечку галстуком. За стёклами очков умные, острые, прямо глядящие на собеседника глаза. Во всём его облике нет ничего от чиновничьего величия: ни округлых жестов большого руководителя, ни надменности и отчуждённости гения. Он естествен и прост, дружески протягивает руку встречающим, говорит негромко, доверительно, убеждённо. Рядом с ним — миловидная молодая женщина в очках с высоко подобранными волосами и двойной ниткой жемчуга над небольшим вырезом строгого чёрного платья. Это о ней в 1962 году Дмитрий Дмитриевич писал Шебалину: «В моей жизни произошло событие чрезвычайной важности (…) мою жену зовут Ирина Антоновна. У неё имеется лишь один большой недостаток: ей двадцать семь лет. В остальном она очень хорошая, умная, весёлая, простая, носит очки, буквы „л“ и „р“ не выговаривает. Надеюсь, сумеем нанести вам визит. В этом отношении жизнь меня побаловала».

В монографии С.М. Хентовой мы находим такие факты, касающиеся Ирины Антоновны Супинской, которая, несмотря на молодость, прошла нелёгкий путь жизни. Рано осиротев, девочка воспитывалась у бабушки и дедушки, потеряла их в ленинградскую блокаду, была эвакуирована в Куйбышев. Там в то время жил и завершал Седьмую симфонию Шостакович. Мимо его квартиры иногда проходила измождённая, не по возрасту тихая ленинградская девушка.

Закончив с отличием московский педагогический институт, Ирина Антоновна стала работать в издательстве «Советский композитор». Здесь с ней и познакомился Дмитрий Дмитриевич, подготовивший к изданию партитуру оперетты «Москва — Черёмушки». Восемь лет назад, похоронив жену, мать двоих его детей, он после унылых дней одиночества вновь обрёл семью и близкого человека.

Вместе с руководителем Союза композиторов в Ростов прибыли его соратники и единомышленники: Александр Александрович Холодилин, всегда сопровождавший в пути Дмитрия Дмитриевича, приветливо улыбался худощавый, с короткой стрижкой седых волос, с орлиным носом и чёрными вразлёт бровями Сергей Артёмович Баласанян, народный артист Таджикистана и заслуженный деятель искусств России, создатель музыки, тесно связанной с фольклором Востока; поблескивал очками круглолицый Владимир Григорьевич Фере, ученик Н.Я. Мясковского и А.Б. Гольденвейзера, игравшего самому Льву Николаевичу Толстому. Владимира Григорьевича чтили в Киргизии и как автора гимна республики, и как одного из основоположников киргизской профессиональной музыки. Среди приехавших — композитор из Горького Аркадий Александрович Нестеров, а также замечательный музыкант, общественный деятель и педагог Виктор Николаевич Трамбицкий. Учениками Виктора Николаевича были Эдуард Колмановский, Людмила Лядова, Евгений Родыгин. Это он, Трамбицкий, участвовал в создании оркестровых редакций «Интернационала», работал в студии Всеволода Эмильевича Мейерхольда, писал музыку к массовым празднествам в Петрограде.

Для участия в «Донской весне» прибыли известный музыковед Иван Иванович Мартынов, композиторы Юрий Сергеевич Милютин, Дмитрий Яковлевич Покрасс, Александр Георгиевич Флярковский, солисты Московской филармонии Лев Полосин, Михаил Кузнецов, лауреат Всесоюзного конкурса вокалистов Михаил Рыба, концертмейстер Владимир Шрайбман и другие.

— Добро пожаловать на Донскую землю! — приветствовал гостей начальник областного Управления культуры Ефим Павлович Белодед. Он волновался, отлично отдавая себе отчёт в том, каких гостей приходится принимать. Он гордился честью, выпавшей ему и всему руководству области — открывать фестиваль музыкального искусства, — и делал всё, чтобы не ударить в грязь лицом.

Устроившись в отведённом ему номере гостиницы «Московская», Дмитрий Дмитриевич с супругой вновь сели в машину и направились к Северному жилому массиву, где при въезде в новый строящийся микрорайон, в глубине аллеи парка у небольшого здания гостиницы их ждал Михаил Александрович Шолохов.

Дело в том, что после триумфального возвращения на сцены театров страны и зарубежья новой редакции оперы «Катерина Измайлова» (той самой, руганной-переруганной, «Леди Макбет Мценского уезда») Шостакович задумал новую оперу. Находясь на фестивале в городе Горьком в феврале 1964 года, он поведал слушателям, что собирается писать оперу «Тихий Дон» по роману М.А. Шолохова.

— Такая опера есть у композитора Ивана Ивановича Дзержинского, — говорил Шостакович. — Я считаю её удачной. Но Дзержинский обратился к первой книге романа. Моя опера будет посвящена событиям второго и третьего томов «Тихого Дона».

На пресс-конференции во время волжского фестиваля у него спрашивали: не станет ли новая работа повторением одного и того же сюжета?

— Не думайте, что это будет контропера труду Дзержинского, — отвечал композитор. — У него рассказ о начале революции, меня же привлекают более поздние события романа. Хочу, чтобы музыка уложилась в рамки обычного оперного спектакля.

С Шолоховым Дмитрий Дмитриевич встретился немного волнуясь, но вскоре установилась атмосфера доброжелательности и доверительности. Они прохаживались по аллеям цветущего парка и говорили о будущем сценическом произведении, о взаимодействии музыки и слова. Композитор понимал, что подлинная правда жизни, невыдуманный трагизм «Тихого Дона», яркое изображение народных характеров требуют эквивалента литературной основы при переводе сюжета на музыкальный язык. Об этом он говорил автору «Тихого Дона».

— Я не очень большой знаток специфики оперного искусства и не всегда принимаю, когда герои романа начинают петь на сцене. Но для меня большая честь, что именно вы берётесь писать музыку по моему произведению, — сказал писатель. — Уверен, что результат будет успешным.

Разговор зашёл о казачьей песне. Михаил Александрович пригласил композитора и его супругу посетить станицу Вёшенскую.

— Приезжайте, подышите воздухом донских степей, послушаете казачьи песни именно там, где они создавались. Узнаете, как их поют у нас, на Верхнем Дону.

Об этой встрече Дмитрий Дмитриевич вспоминал не раз. Находясь в июне 1964 года с А.А. Холодилиным и его супругой, певицей Т.П. Петровой в Армении, Шостакович то и дело заводил разговоры о «Тихом Доне», распределял голоса: Григорий — баритон, Аксинья — сопрано. Он часто возвращался к опыту своего любимого композитора, Модеста Петровича Мусоргского, считавшего, что главное в опере — правда народных характеров.

Договор на оперу был заключён с Большим театром СССР, который планировал постановку на 1966/1967 г. г. в Москве. Шостакович получил либретто, написанное известным литературоведом, исследователем творчества Шолохова Ю.В. Лукиным и молодым музыковедом А.В. Медведевым.

Сочинение своё композитор начал со сцены расстрела оркестра, игравшего «Интернационал»: «И в наступившей тишине, в полуденном зное, словно зовя на бой, вдруг согласно и величаво загремели трубные негодующие звуки «Интернационала».

Есаул стоял, как бык перед препятствием, наклонив голову, расставив ноги. Стоял и слушал. Мускулистая шея его и синеватые белки прищуренных глаз наливались кровью.

— От-ста-вить! — не выдержав, яростно заорал он.

Оркестр разом умолк, лишь валторна запоздала, и надолго повис в раскалённом воздухе её страстный незаконченный призыв.

Музыканты облизывали пересохшие губы, вытирали их руками, грязными ладонями".

В конце мая 1965 года, продолжая сочинение оперы, Шостакович разъяснял, что стремится сохранить в ней величественный народный дух романа, показывая судьбы героев на широком историческом фоне.

Сведения об опере продолжали появляться в печати, вызывая всеобщий интерес. Композитор написал несколько актов. Стоит только пожалеть о том, что болезнь и житейские обстоятельства не позволили ему завершить вдохновенную работу.

8 мая 1964 года, после пресс-конференции в редакции областной газеты «Молот», Д.Д. Шостакович и В.Г. Фере вместе с журналистами и композиторами Ростова отправились в филармонию на открытие Донской музыкальной весны.

«Ваша музыка солнцем согрета, Дмитрий Дмитриевич дорогой!» — приветствовали Шостаковича пионеры, преподнося ему и всем участникам выездного секретариата цветы. Дмитрий Дмитриевич поднимался с места, неловко кланялся. Он любил детей, старался воплотить их мир в своих произведениях. Обращение к теме детства в крупных музыкальных полотнах всегда означало у него жажду гармонии, счастья, душевной ясности.

Большой симфонический оркестр открыл концерт «Праздничной увертюрой» Шостаковича. Торжественные и величественные звуки народного ликования заполнили зал. Замечательное произведение, удостоенное в 1954 году Международной премии мира, стало эмблемой музыкального праздника. В этот же вечер участники «Весны» услышали сюиту из музыки к спектаклю «Золушка» Тихона Сотникова, симфоническую повесть «Сыны донских степей» Валентина Агуненко, увертюру к опере «Отелло» Алексея Артамонова, «Саянскую рапсодию» для скрипки и оркестра и вокально-симфоническую поэму «Бессмертник» Леонида Израйлевича.

О том, как оценили гости выступление оркестра, можно было прочесть в статье С. Баласаняна и Б. Ямпилова, опубликованной в «Вечернем Ростове» 18 мая 1964 года:

«Мы с огромным наслаждением слушали великолепный оркестр областной филармонии (главный дирижёр Л.С. Кац), который может украсить любую столичную сцену».

Высоко оценили гости из Москвы, Горького и с Северного Кавказа выступления ансамбля донских казаков, ростовской любительской капеллы.

Фестиваль набирал обороты, концерты перемежались творческими встречами известных музыкантов с трудящимися области. Пока Д. Покрасс, А. Флярковский, А. Нестеров, В. Фере общались с комбайностроителями Таганрога, Д. Шостакович, С. Баласанян, композиторы Северного Кавказа Д. Дагиров, Д. Хоханов, Х. Карданов, ростовские композиторы Л. Израйлевич, П. Гутин побывали на фабрике клавишных инструментов. Там, в пианиносборочном цехе, сопровождаемые начальником А.И. Саенко, они прошли вдоль конвейера, ознакомились с качеством инструментов. В то время марка «Ростов-Дон» ценилась в стране. Пианино, собранные в цехах фабрики, охотно приобретали музыкальные школы, клубы, концертные коллективы. Сегодня, в эпоху синтезаторов и электронных клавишных инструментов, спрос снижается на многое, что раньше считалось неотъемлемой частью культурного обихода многих семей. Освобождая место для видео- и аудиоаппаратуры, компьютерной техники, стали продавать инструменты за бесценок, а то и попросту избавляться от них.

Но это сегодня. А вчера музыканты были благодарны замечательным мастерам за их труд и охотно согласились выступить перед рабочими — собратьями по искусству. Солист Московской филармонии Михаил Рыба со своими коллегами из Ростовской филармонии — пианисткой Анной Соколовой и скрипачом Юрием Горбенко исполнили произведения присутствующих на встрече авторов.

А затем — новые встречи на химзаводе имени Октябрьской революции, с балетной студией во Дворце культуры завода «Ростсельмаш». Счастливая Ирина Алексеевна Тиме, изрядно переволновавшаяся, услышала положительный отзыв о своей работе от самого Шостаковича, которому понравилась постановка его балетов.

Я старался всюду поспевать за великим композитором и терялся, когда он при очередной встрече протягивал руку. Я удивлялся его радушию и простоте в общении с незнакомыми людьми. С коллегами по искусству Дмитрий Дмитриевич держался как равный, отмечал удачи исполнителей, находил добрые слова, чтобы поддержать автора, но при этом был строг и бескомпромиссно требователен, если видел, что художник работает ниже своих возможностей. О неудачах говорил прямо, резко, не делая никому никаких скидок и снисхождений. Когда он выступал на трибуне с разбором услышанного, в зале стояла тишина. Все внимали мастеру, боясь пропустить хоть одно его слово. Он мог многое простить, но не прощал халтуры и непрофессионализма. Все любили и побаивались его.

Вечером, 9 мая, в филармонии проходил большой концерт хоровой музыки. На этот раз своё искусство показывал ансамбль песни и пляски донских казаков, покоривший слушателей тремя казачьими песнями из тех, что были собраны знаменитым фольклористом Александром Михайловичем Листопадовым. Взмывающее вверх четырёхголосие, где каждый голос словно спорил друг с другом, создавало замысловатую вязь музыки и текста, расширяло гармонический ряд, образный смысл слова, выявляло его подтекст. Свет рампы высвечивал синие в лампасах брюки, белые рубахи, синие фуражки с красным околышем и лаковыми козырьками, из которых выкатывались волны непокорных чубов. Сапоги у солистов были вычищены до блеска. Дошла очередь и до народной песни «Донцы-молодцы», которая переросла в зажигательную доно-кубанскую пляску. Мастерское исполнение хоровых произведений Семёна Заславского, Вано Мурадели, Василия Алексеева покорило слушателей красотой и свежестью мелодических оборотов и гармонии. Казачьи песни и пляски главенствовали в концерте.

О выступлении коллектива, руководимого заслуженным артистом РСФСР П.И. Лысоконем, С. Баласанян, выражая общее мнение секретариата, писал на страницах «Вечернего Ростова»:

«Донские песни — это неиссякаемый источник красоты, свежести, творческого вдохновения, а в творчестве наших молодых композиторов слышатся какие-то безликие интонации, ему недостаёт выразительности, энергии, своеобразия народной музыки. Хочется сказать им: почаще бывайте в донских станицах, внимательно вслушивайтесь в народную музыкальную речь, записывайте, изучайте песни родного края, храните в памяти великолепные образцы народного творчества — это принесёт вам огромную эстетическую радость и поистине неоценимую помощь в работе».

И ещё одна приятная неожиданность для секретариата — выступление ростовской любительской капеллы и хора мальчиков. С глубоким проникновением и бережным отношением к авторской трактовке прозвучала в их исполнении песня Шостаковича «Родина слышит». Дмитрий Дмитриевич с чувством признательности пожал руку руководителю этого талантливого коллектива В.А. Никольскому.

«Замечательно, что в Ростове есть хор мальчиков. Сто звонких слаженных голосов — это большое богатство города», — было сказано при подведении итогов Донской музыкальной весны.

Положительную оценку получили и другие участники концерта хоровой музыки: Окружной ансамбль песни и пляски Советской Армии (дирижёр Д. Муранов), народная хоровая капелла Новочеркасского электровозостроительного завода (дирижёр А. Забродина). Присутствующие на празднестве имели возможность убедиться, насколько богат культурный потенциал городов и районов Дона.

На следующий день, в воскресенье, после просмотра в театре Музыкальной комедии первой детской оперетты, написанной молодым ростовским композитором, дирижёром театра Владимиром Дружининым, поприветствовав создателей весёлого, жизнерадостного спектакля для детворы, участники выездного секретариата снова собрались в филармонии на большой симфонический концерт. Он начался исполнением Девятой симфонии Д.Шостаковича. Произведение, созданное в 1945 году, вобрало в себя великое чувство радости от победы советского народа над германским фашизмом. Музыка симфонии несла в себе отзвук минувшей трагедии и невосполнимых утрат. Постепенно неизбывная боль уступала место лёгким и светлым мотивам.

Никогда не забуду, как слушал композитор свою музыку. Обхватив кистью левой руки щёку и подбородок, он, сосредоточенно хмурясь, как бы заново переживал рождение своего шедевра. Эпический характер симфонии требовал от дирижёра глубокого прочтения партитуры, использования многогранности и полифоничности оркестровых возможностей. И Леонид Семёнович Кац успешно справился с этой задачей. Лицо композитора, неотрывно следящего за действием разворачивающегося полотна, отражало тончайшие нюансы исполняемой музыки. Картины ликующей Красной площади и скорбь по погибшим — всё это вместе с автором остро переживали дирижёр и оркестранты…

Притихли партер и галёрка, неповторимые минуты ожидания — и взрыв аплодисментов! Композитор встаёт, кланяется, идёт мимо рукоплещущих рядов на сцену, пожимает руку Кацу, первой скрипке и другим исполнителям. Ему вручают большой букет тюльпанов. Он счастлив, выдающийся советский композитор, музыка которого — самая исполняемая в мире. Он стоит в громе аплодисментов, неловко кланяется, улыбается — лауреат Ленинской, Государственной, множества международных премий, Почётный член целого ряда музыкальных Академий Европы и Америки, наша национальная гордость — народный артист СССР ДМИТРИЙ ДМИТРИЕВИЧ ШОСТАКОВИЧ.

ЮРИЙ СЕРГЕЕВИЧ МИЛЮТИН

Помню первый послевоенный год. Напротив Дома специалистов на Будённовском проспекте, где я жил с мамой, бабушкой и тётей, располагался полк связи. Здесь по воскресным вечерам показывали солдатам кино: прямо во дворе натягивали на столбы полотно, ставили на стол киноаппарат-передвижку, и механик, меняя бобины, крутил ленты. Окрестная ребятня, и я в её числе, постоянно толклась здесь — проходить в полковой двор можно было свободно. Нас не прогоняли, иногда угощали «крепким словцом» или «солёной шуткой», но, в общем-то, беззлобно. Здесь я впервые увидел кинокомедию «Сердца четырёх» с милой и непосредственной Людмилой Целиковской, с обаятельной и женственной Валентиной Серовой, с красавцем Евгением Самойловым и характерным комическим актёром Павлом Шпрингфельдом. Запомнились задушевные лирические мелодии. Особенно полюбилась часто исполняемая по радио песня со словами: «Любовь никогда не бывает без грусти, но это приятней, чем грусть без любви», и «Хотелось бы мне отменить расставанья, но без расставаний ведь не было б встреч». Со временем я узнал, что слова песни написал поэт Евгений Долматовский, а мелодию, вобравшую в себя голубые и зелёные краски весны — композитор Юрий Милютин.

Я вырос в семье, где любили музыку, мама играла на фортепиано — в квартире стоял старый «беккеровский» рояль. Имена И. Дунаевского, В. Соловьёва-Седого, М. Блантера, Б. Мокроусова, А. Новикова, Т. Хренникова, Даниила и Дмитрия Покрассов я знал с раннего детства. Ну и, конечно, Юрия Сергеевича Милютина. Он был автором знаменитой «Чайки» на слова В.И. Лебедева-Кумача — первой советской массовой песни, написанной в ритме вальса. А кто из моих сверстников не помнит таких популярных песен, как «Нас не трогай, мы не тронем», «Морская гвардия», «Голубой конверт», «Отходит от берега «Ястреб морской»!

Окончилась война, и творчество Юрия Милютина приобрело новые краски и оттенки. Мелодическая ясность, проникновенный лиризм, эмоциональная непосредственность были присущи замечательным его песням: «Сирень-черёмуха», «Синеглазка», но своё подлинное призвание композитор обрёл в создании оперетт. Вслед за Н.М. Стрельниковым и И.О. Дунаевским Милютин расширил рамки жанра жизнерадостного искусства, столь любимого народом. Его сценические произведения отличались стремительным развитием действия, чёткостью музыкальных характеристик, подлинной народностью. Так, музыка «Трембиты» была построена на темах народных гуцульских песен, параллельно с которыми звучали русские народные и современные советские песни, а в «Поцелуе Чаниты» композитор обращался к латиноамериканскому фольклору.

Оперетты Ю. Милютина «Девичий переполох», «Беспокойное счастье», «Фонари- фонарики», «Цирк зажигает огни», «Анютины глазки», «Тихое семейство», поставленные многими отечественными и зарубежными театрами, привлекали зрителей яркими драматическими сценами, задорными каскадными и комедийными номерами.

Мы встретились после очередного концерта. Я поднялся на сцену театра музкомедии, а навстречу шёл высокий, лысоватый, слегка огрузневший, но живой и подвижный человек. В строгом чёрном костюме и в тёмной рубашке с галстуком, он походил скорее на профессора медицины или директора классической гимназии, как их обычно изображали в книжных иллюстрациях и в кинокартинах, чем на композитора.

Юрий Сергеевич оказался человеком общительным. Он только что вернулся из Ташкента, где побывал на большом празднике музыки и с удовольствием принял приглашение секретариата принять участие в «Донской музыкальной весне». То, что он здесь увидел и услышал, порадовало его.

— Сколько талантливых людей в стране! Какое богатство голосов — самородки, да и только! Это замечательно, что на Дону так любят музыку. И композиторы у вас хорошие. Вот вчера мы слышали оперетту молодого ростовчанина Владимира Дружинина. Коллектив театра, поставив «Великого волшебника», создал весёлый музыкальный театр для детей. От души приветствую это доброе начинание!

Юрий Сергеевич не переставал удивляться увиденному. Его радовала исполнительская культура ростовчан, ансамблевость коллективов, жанровое разнообразие концертных программ. Я видел его аккомпанирующим на рояле солистке Ростовского театра музыкальной комедии Розе Величко. Она исполняла арии из его оперетт. Выдерживая нужную тональность, правильно транспонируя мелодию, он приспосабливал музыку к вокальным возможностям певицы.

А потом была встреча в областной научной библиотеке имени Карла Маркса. Её организовал С.С. Гурвич, основатель молотовских «четвергов», на которых журналисты областной газеты и авторский актив встречались с выдающимися деятелями культуры, науки, промышленности, медицины, спорта. В зале было много молодёжи, и, обращаясь к ней, композитор начал свою беседу:

— Глядя на вас, вспомнил и свои молодые годы. Живя в Москве, я был свидетелем уличных боёв, митингов и демонстраций. Как сейчас вижу на улицах толпы различного люда — рабочих, солдат, мещан, студентов, гимназистов… Мы, подростки, носились по городу, ощущая новизну наступивших перемен. Чтобы выразить своё мироощущение, записывались во вновь организованные художественные кружки и драматические студии. Зимой помещения не отапливались, нас это не останавливало — согревала вера в счастливый завтрашний день. Мы выступали в цехах, армейских казармах, в госпиталях. Нам не терпелось участвовать в настоящей взрослой жизни, помогать революции.

Тогда я не думал, что стану композитором, мечтал быть артистом и поступил в студию Камерного театра. Здесь у меня обнаружили музыкальные способности, определили на курсы, где я познал нотную грамоту, научился довольно сносно играть на рояле. В театр вернулся музыкальным работником, подбирал музыку к спектаклям, аккомпанировал солистам. Но, чтобы стать настоящим музыкантом, нужны были знания, а мне их не хватало. Я поступил в Московский музыкальный техникум, где были замечательные педагоги. Достаточно сказать, что теорию нам преподавал известный композитор Сергей Никифорович Василенко. Он помог мне и моим сокурсникам понять, что такое форма музыкального произведения, его инструментовка. Под руководством профессора Московской консерватории, композитора и дирижёра, будущего создателя Краснознамённого ансамбля песни и пляски Советской Армии Александра Васильевича Александрова, мы постигали тайны гармонии, контрапункта, учились сочинять фуги.

Александр Васильевич прививал нам вкус к народной песне, хоровому искусству. Мне посчастливилось наблюдать, как он работал с хором, слышать, с какой широтой и распевностью звучали голоса солистов, как покоряли слушателей его талантливые обработки народных мелодий. Он учил нас искусству аранжировки, под его влиянием я начал сочинять музыку.

Большой толчок развитию массовой песни дало кино. В 1931 году на экраны страны вышла первая звуковая картина режиссёра Николая Экка «Путёвка в жизнь». С появлением этой ленты время тапёров, сопровождавших немое кино, ушло безвозвратно. Музыка стала полноправным соавтором режиссёра и оператора: она двигала драматургическое действие, выражала авторское отношение к тому, что изображалось на экране. Зритель увидел фильмы с яркой самобытной музыкой Дмитрия Шостаковича, Сергея Прокофьева, Венедикта Пушкова, Тихона Хренникова. Большим мастером киномузыки стал Исаак Осипович Дунаевский, песни которого, прозвучавшие с экрана, подхватывали миллионы зрителей. Достаточно вспомнить «Песню о Родине» из кинофильма «Цирк» или «Марш энтузиастов» из кинофильма «Светлый путь», чтобы ощутить масштаб дарования этого удивительного мастера.

Начиная с 1935 года я тоже стал работать в кино. Фильмы «Карл Бруннер», «Митька Лелюк», «Дочь моряка», «Морской ястреб», «Сердца четырёх», «Беспокойное хозяйство» вышли на экраны с моей музыкой. С Василием Ивановичем Лебедевым-Кумачом мы написали ряд песен, в том числе «Чайку» — первую песню-вальс. С Лебедевым-Кумачом любили работать многие известные композиторы, и, в первую очередь, Исаак Дунаевский, для которого тот был постоянным соавтором. Песенность и афористичность — отличительные свойства этого мастера песенного текста. Он мог одной фразой-формулой создать литературный и музыкальный образ. Его строки становились пословицами и поговорками: «Нас не трогай — мы не тронем, а затронешь — спуску не дадим. И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим!», «И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадёт», «Кто весел — тот смеётся, кто хочет — тот добьётся, кто ищет — тот всегда найдёт!». Композитору остаётся найти музыкальный эквивалент, чтобы выразить эту звонкую, «плакатную» фразу. Кумачовские песенные традиции и сегодня живут и развиваются.

Мне посчастливилось работать и с другими талантливыми авторами. С Виктором Гусевым мы написали песни к кинофильму «На Дальнем Востоке», к пьесе «Москвичка», песни «Мы из Одессы», «Молодые моряки» и другие. Ещё одним моим постоянным соавтором стал поэт Евгений Долматовский. Началась наша совместная работа ещё до войны, когда писали песни к кинокомедии Константина Юдина «Сердца четырёх». С ним мы сочинили «Ленинские горы», «Провожают гармониста». Не все наши песни стали популярными — что ж, и такое бывает, но те, что народ принял, — живут до сих пор. Успешным оказалось моё сотрудничество с Алексеем Фатьяновым, Сергеем Васильевым. От текста песни зависит многое. Если нет значительной мысли, интересного сюжетного поворота — песню вряд ли запоют. Главное, чтобы композитор и поэт были единомышленниками! Вот почему многие авторы музыки предпочитают работать с одними и теми же поэтами: у Владимира Захарова и Матвея Блантера — это Михаил Исаковский, у Сигизмунда Каца — Анатолий Софронов, у Василия Соловьёва-Седого — Алексей Фатьянов.

Помимо песен я пишу оперетты. Это — замечательный жанр, передающий оптимистическое восприятие жизни. Может показаться, что лёгкая музыка и сочиняется легко, но это не так. Оперетта не менее чем опера, требует серьезных музыкальных разработок, ярких оркестровок, запоминающихся мелодий. Музыкальными и поэтичными, весёлыми и праздничными, народными в построении пьес и приёмах игры являются классические оперетты Жака Оффенбаха, Франца Легара. Иоганна Штрауса, Имре Кальмана, Франца фон Зуппе, Карла Миллекера, Карла Целлера. Одним из выдающихся создателей советской оперетты стал всё тот же Исаак Осипович Дунаевский. Его первая оперетта «Женихи» была построена на русском бытовом сюжете и резко отличалась от венской оперетты. Национальной русской была интонационная основа городской вальсовой песенки и шуточных куплетов, комических серенад и любовных дуэтов. В последующих работах для музыкального театра Дунаевский показал себя мастером великолепных оркестровок, отлично разработанных хоров, ансамблей. А в таких шедеврах, как «Вольный ветер», «Золотая долина», «Сын клоуна», «Дороги к счастью», «Белая акация» он вернул оперетте вокально-симфоническое звучание.

Я учился у него. В «Девичьем переполохе», поставленном в 1945 году театрами Ленинграда и Челябинска, я стремился сохранить народно-бытовой характер музыки. Мелодии строились, как правило, на темах русских народных песен. Бытовую основу спектакля составляли народные обряды-смотрины, колдовство, сватовство, как в старом театре дедушки Крылова. В «Трембите» я обратился к гуцульскому фольклору, к песням Закарпатской Украины. Здесь много лирики, весёлых комедийных сцен и злой сатиры. Либретто, написанное В. Массом и М. Червинским, позволило мне, как автору музыки, рассказать средствами своего искусства о самом важном — о переделке сознания людей в новых условиях жизни, о преодолении ими отсталости и суеверий. Солнечные колоритные мелодии латиноамериканских песен помогли в «Поцелуе Чаниты» передать радостную атмосферу фестивального празднества…

Юрий Сергеевич, чтобы подчеркнуть тот или иной момент рассказа, садился за пианино и «композиторским голосом» пел свои песни, арии из оперетт, проигрывал танцевальную музыку, марши. Он был оживлён, охотно отвечал на вопросы зала. Я не преминул спросить его о Дунаевском, о личных впечатлениях от встреч.

— Познакомился я с ним в Москве в 1927 году. Он только что переехал сюда из Харькова, где работал заведующим музыкальной частью русского драматического театра. В то время, когда мы с ним встретились, Дунаевский заведовал музыкальной частью и выполнял обязанности дирижёра в Московском театре сатиры. Хотя для пьес и обозрений, которые там шли, он написал много весёлой музыки, я бы не сказал, что Дунаевский был чем-то примечателен. Поворотным моментом в его судьбе стало кино. Встреча с Григорием Александровым, Любовью Орловой, Василием Лебедевым-Кумачом определила характер и направление его музыки. После «Весёлых ребят» он сразу же стал знаменит. Песни его подхватывались народом, мастерство росло. Человек он был очень работоспособный, талантливый и легко переходил от одного музыкального жанра к другому. Был прекрасным оратором, собеседником, требовательным к себе и другим. Его критика порой была суровой, но приносила всем нам большую пользу. Исаака Осиповича ценили коллеги по искусству, выбирали в руководящие органы Союза композиторов, в различные жюри и комитеты. Он был депутатом Верховного Совета Российской Федерации.

Живой, энергичный, полный новых замыслов — таким мне запомнился в тот вечер Юрий Сергеевич Милютин. И в голову не могло прийти, что через какие-то четыре года его не станет.

ВАНО ИЛЬИЧ МУРАДЕЛИ

— Молодец, что пришёл! — Вано Ильич обнимает меня за плечи.

Широта души восточного человека — во всём его облике. Он быстро сходится с людьми, вступает с ними в дружеские контакты. Познакомившись со мной во время празднования очередной «Музыкальной весны», он каждый раз радостно улыбается мне, во время концертов усаживает рядом с собой.

Композитор доволен. Только что на большой эстраде Парка культуры и отдыха имени Горького оркестр филармонии исполнил его симфонию, посвящённую памяти С.М. Кирова, — произведение торжественное и скорбное, мужественное и героическое. Исполнил удачно: слушатели устроили овацию, Вано Ильичу преподнесли цветы. И вот теперь, счастливый, он тряс меня за плечи. Рядом с ним — оркестранты, дирижёр Леонид Семёнович Кац. Видя отношение композитора ко мне, каждый из них приветливо здоровается со мной.

Совсем недавно на встрече с ростсельмашевцами Вано Ильич говорил:

— Ваше приглашение для меня большая честь. У вас сегодня радостный день, а гостей обычно в этот день усаживают за праздничный стол. И хотя мы находимся на эстраде, нам кажется, будто вы приветливо распахнули перед нами двери своих домов. Мы, композиторы, постоянно чувствуем, как вы волнуетесь за нас. Вы постоянно подсказываете нам темы, которые превращаются в песни, оперы, кантаты. Советские композиторы — это часть народа. Их судьбы неотделимы от его судьбы. Мои отец и мать были неграмотными людьми, а я — председатель Московского отделения Союза композиторов. Сила нашего образа жизни в том, что каждому таланту дана возможность найти себе достойное применение.

Это говорил автор печально знаменитой оперы «Великая дружба», давшей наименование известному постановлению ЦК ВКП (б) от 1948 года, которое покалечило судьбы многих талантливых композиторов страны.

Выступая на совещании деятелей советской музыки в январе 1948 года, А.А. Жданов подверг музыку оперы уничтожающей критике, представив её как «сумбурный набор крикливых звукосочетаний», а фабулу оперы — исторической фальшью".

Композитору надо было пережить унижение, найти в себе силы, чтобы не сломиться и продолжать творить.

Мурадели был одарённым и высокообразованным музыкантом. В1931 году он окончил Тбилисскую консерваторию, пройдя курс композиции в классе известного музыканта и педагога Сергея (Саркиса) Васильевича Бархударяна, мастерство дирижирования постигал у замечательного дирижёра Михаила Михайловича Багриновского.

Композиторское мастерство совершенствовал в Московской консерватории под руководством Бориса Семёновича Шехтера и Николая Яковлевича Мясковского. До войны работал в драматических театрах Грузии как композитор, актёр и дирижёр. В 1942−1944 годах руководил Центральным ансамблем Военно-Морского Флота страны, являлся председателем Музыкального фонда СССР, с 1959 года возглавил правление Московского отделения Союза композиторов России.

В творчестве он был романтичен и гражданствен. Его оперы «Великая дружба», написанная в 1947 году и переделанная во второй редакции в 1960-м, и «Октябрь», поставленный в 1964 году на сцене Большого театра, были посвящены революционным событиям. Вторая симфония, прославляющая Победу советского народа над фашистской Германией, была удостоена в 1946 году Государственной премии СССР. Его вокальные циклы, произведения для солистов, хора и оркестра, романсы, музыка к драматическим спектаклям и фильмам украшали концертные программы, а оперетты «Девушка с голубыми глазами и «Москва — Париж — Москва» долго не сходили со сцен музыкальных театров страны. Но особенно широкую популярность у слушателей завоевали песни Мурадели. Кому не памятны такие его песенные шедевры, как «Гимн Международного союза студентов», «Россия — родина моя!», «Бухенвальдский набат» «И на Марсе будут яблони цвести!», «Журавли», «Стрелочник», «Сколько слов у любви», «Дружба всего дороже!» и многие другие…

Я первые увидел Вано Ильича на торжественном открытии праздника второй «Донской музыкальной весны» вечером 31 мая 1965 года в Зелёном театре Парка культуры и отдыха имени Октябрьской революции. Густой аромат отцветающих акаций перемешивался с медвяным запахом лип. После разморённого дня, напоминавшего середину июля, повеяло успокаивающей прохладой. На Мурадели был светлый костюм свободного спортивного покроя с большими, застёгивающими на пуговицы накладными карманами, белая рубашка и светлый галстук. Вано Ильич стоял на сцене, аккуратно подстриженный, с густым начёсом седеющих волос, и, окидывая взглядом участников музыкального праздника, заполнивших ряды партера, говорил:

— Это замечательно — в такой вечер слушать музыку!

Он желал празднику удачи, чтобы музыка на «Донской музыкальной весне» звучала не только весной, но в любое время года, и выразил уверенность в том, что после фестиваля новые орлы песенного искусства взлетят с песенных площадок Дона.

За роялем — композитор Евгений Павлович Родыгин. Он исполняет «Песню о Свердловске», которая воспринимается слушателями как музыкальный привет от уральцев. Автора знаменитой «Уральской рябинушки» и ставшей популярной во время покорения целины песни «Едут новосёлы» ростовчане долго не отпускали, приветствуя шквалом аплодисментов и забрасывая цветами.

Как старого знакомого встретили слушатели Александра Георгиевича Флярковского, второй год подряд принимавшего участие в «Донской музыкальной весне». В прошлый раз, побывав у комбайностроителей Ростсельмаша, известный композитор оставил заводу песню «Сельмашевская лирическая», полюбившуюся на предприятии. На этот раз Флярковский в подарок своим слушателям привёз «Песню о Ростове». Её исполнил солист Московской филармонии Вартан Микаэлян.

А затем состоялся большой концерт с участием симфонического оркестра областной филармонии, Ростовской народной капеллы и хора мальчиков Дворца культуры строителей. В этом же концерте участники и гости «Донской весны» услышали выступление одного из ведущих оперных певцов страны — народного артиста СССР Павла Герасимовича Лисициана. Замечательный баритон, свободно владеющий обширным по диапазону, свежим и ярким по тембру голосом, исполнил в сопровождении оркестра песни своего друга, Александра Долуханяна, «Моя Родина» и «Мы в то время будем жить». Вано Ильич, который не расставался с Александром Павловичем, обменивался с ним мнениями об услышанном:

— Молодец Павлик! Люблю его «кантиленность»…

Это слово он повторял неоднократно, и Долуханян соглашался с ним. Мелодичность, напевность, проникновенность исполнения соответствовали их творческому идеалу.

Но вот солист филармонии Генрих Григорьев запевает «Бухенвальдский набат», и песня подхватывается всеми участниками фестиваля. Леониду Семёновичу Кацу пришлось дирижировать не только оркестром, но и залом. Песня звучит мощно, переполняя сердца гневом и мужеством. Мурадели взволнован. Зал поёт. Не в этом ли высшее счастье композитора!

Я видел Вано Ильича в различных аудиториях в общении с представителями самых разных профессий, но, пожалуй, наибольшую радость ему доставляли дети. Уже на следующий день после приезда в Ростов он встретился с пионерами и школьниками в большом зале Дворца культуры завода Ростсельмаш. Беседовал с ними, исполнял свои песни. Видел я его и на большом ребячьем празднестве, посвящённом окончанию учебного года. Он стоял, просветлённый, в кругу красногалстучной детворы, поющей его песни, и подпевал ей. Об этом я тогда написал стихи:

Там, где ели голубели,

Звонко пела детвора.

Композитор Мурадели

Слушал песню у костра.

Песня шла по звёздной трассе,

утверждая на пути,

что когда-нибудь на Марсе

будут яблони цвести.

Подпевая, Мурадели

Попадал несмело в тон,

Словно ту, что рядом пели,

Написал совсем не он.

Словно та, что начиналась

сказкой счастья и добра,

с ним случайно повстречалась

у ребячьего костра.

Дальний свет под облаками,

след палаток на заре,

и летят костры по Каме,

по Оби и Ангаре.

По тайге грохочут «Мазы» —

Город юности, расти! —

А когда-нибудь на Марсе

Будут яблони цвести.

Ах, какая на планете

нынче звездная пора!

Пусть поют о счастье дети,

собираясь у костра.

Лишь бы только отблеск адский,

мрак зловещий бухенвальдский,

дыма чёрные столбы

не коснулись их судьбы…

Воспользовавшись тем, что мы были уже достаточно хорошо знакомы, я попросил Вано Ильича прослушать эстрадный оркестр кинотеатра «Россия», которым почти двадцать лет бессменно руководил Георгий Михайлович Балаев, композитор и дирижёр.

Георгий Михайлович — знаковая фигура для нашего города, один из немногих, ставший Почётным жителем Ростова. Участник Великой Отечественной войны, артиллерист, защищавший Москву, освобождавший Варшаву, штурмовавший Берлин, награждённый за мужество и отвагу боевыми орденами и медалями, Георгий Михайлович был направлен командованием в ансамбль 61-й армии, где ярко проявился его композиторский и исполнительский талант. Вернувшись в 1945 году в родной Ростов, Балаев продолжал служить в ансамбле Северо-Кавказского военного округа.

Через два года он создал свой эстрадный оркестр в кинотеатре «Спартак». В фойе перед началом киносеансов зазвучали джазовые вариации, эстрадные пьесы, песни советских и зарубежных авторов. Здесь же зрители услышали и собственные сочинения Георгия Михайловича.

Он был нашим Эдди Рознером. Выходил к зрителям в аккуратно выглаженном костюме, элегантен, артистичен, самим своим присутствием создавая праздничную атмосферу зала. Слава оркестра росла, многие шли в кинотеатр, чтобы послушать пьесы талантливого дирижёра и композитора. А через год, по воскресным дням, в кинотеатре «Спартак» начал выступать ещё один эстрадный коллектив, созданный Балаевым, — оркестр учащихся музыкальной школы имени М.Ф. Гнесина. Юные духовики, скрипачи, ударники играли эстрадные пьесы своим сверстникам, пришедшим на детские сеансы. Сольную партию фортепиано Георгий Михайлович доверил юному Киму Назаретову, будущему джазмену, создателю джазовой школы на Дону.

Прекрасные оркестровые коллективы, возглавляемые Балаевым, многие годы являлись гордостью ростовчан. Достаточно сказать, что в 1962 году оркестр кинотеатра «Россия», становлению которого он отдал немало сил и таланта, выступая в Москве во время показа эстрадного искусства Северного Кавказа, в шести городских смотрах занял первые места. Мне хотелось, чтобы из уст Мурадели прозвучала оценка этого коллектива и тем самым, помочь Георгию Михайловичу обрести по достоинству своё имя в глазах выдающегося композитора.

Вано Ильич согласился прослушать оркестр. Удобно устроившись в фойе кинотеатра, он весь превратился во внимание. Подтянутый, опрятный, всегда одетый с иголочки, руководитель оркестра взмахнул дирижёрской палочкой, и вспыхнули зажигательные ритмы пьес Балаева — «Рондо», «Концерта для трубы». Запоминающиеся мелодии, замечательные оркестровые обработки, со временем вошедшие в фонд Всесоюзного радио, радовали душу. Музыканты и сам Георгий Михайлович заметно волновались, то и дело вопросительно поглядывая на почётного гостя. Вано Ильич, державший в руках стакан с холодным, вскипающим пузырьками лимонадом, отставил в сторону питьё:

— Нам, музыкантам, с первых аккордов ясно, хороший или плохой перед нами оркестр, — начал он в установившейся тишине. — То, что я услышал у вас, произвело на меня большое впечатление. Удивительная гармоничность звучания, отличная инструментовка и нюансировка оркестра, чувство плеча солистов, без которого немыслима такая слаженность в исполнении музыкальных произведений, — всё это свидетельство того, что мы имеем дело с советским реалистическим джазом. Некоторые теоретики считают, что не может быть современного джаза в ясных и прозрачных тонах. Это неверно. Мировые джазы начинают отказываться от формалистических выкрутасов и всё увереннее выходят на реалистическую дорогу.

Много интересных эстрадных коллективов мне пришлось услышать на недавнем смотре в Москве. Сравнивая их с вашим коллективом, скажу, что вы не только не уступаете им в технике, но даже во многом превосходите их. И очень жаль, что ваш оркестр реалистического джаза не звучит в других городах и за рубежом.

Вано Ильич выразил уверенность в том, что городское и областное Управления культуры обратят самое пристальное внимание на этот замечательный коллектив и создадут все условия для его творческого роста.

Солисты оркестра и сам Георгий Михайлович были счастливы. Они благодарили композитора за тёплые слова о них. Когда на следующий день во время очередного концерта «Донской музыкальной весны» я принёс Вано Ильичу для сверки гранку газеты «Комсомолец» с информацией о его встрече с оркестрантами, она долго не могла попасть ему в руки. Попросив у Мурадели на несколько минут завтрашнюю заметку, Георгий Михайлович начал её читать, затем подошли другие… Гранка не возвращалась, Вано Ильич начал злиться. Но вот оттиск в его руках, он внимательно вычитывает текст и оставляет его у себя. А в моем блокноте он написал для читателей газеты:

«Мои дорогие друзья — молодёжь и комсомольцы Дона! Шлю вам самый горячий, братский привет. С сердечными пожеланиями вам самого большого человеческого счастья! Ваш Вано Мурадели».

В последний раз он побывал в Ростове уже, будучи народным артистом СССР. Мы встретились с ним в редакции газеты «Молот», вспомнили Александра Павловича Долуханяна, трагически погибшего в автокатастрофе. Вано Ильич сокрушённо качал головой, вздыхал. Смерть друга далась ему нелегко. В 1970 году он уехал на гастроли в Томск, откуда не вернулся. Предательски остановилось сердце. Композитору было шестьдесят два года.

АЛЕКСАНДР ПАВЛОВИЧ ДОЛУХАНЯН

Высокий, статный, широкоплечий, с густой шапкой седых волос, он был элегантен и красив. Прекрасно сшитый костюм, тёмно-серый в искорку, сидел на нём, как влитой, без единой морщинки. Артистичность сквозила в каждом его движении. Античный абрис лица, несмотря на крупные черты, придавал его облику одухотворённость.

Александра Павловича всегда окружали красивые женщины. Одна из них была его женой. В чёрном, с разбросанным цветным рисунком платье, стройная, с аккуратно уложенными каштановыми волосами, Калерия Николаевна бережно держала его под руку. Они были влюблены друг в друга и не скрывали этого.

Его первая жена Зара Долуханова, выдающаяся певица, меццо-сопрано, обладательница тёплого, насыщенного, колоратурно подвижного голоса огромного диапазона, которым она виртуозно владела, исполняя сочинения И.С. Баха, Г. Ф. Генделя, Дж. Верди, С.В. Рахманинова, К. Дебюсси, Ф. Пуленка, Г. В. Свиридова, С.С. Прокофьева и многих других композиторов, вспоминала о муже: «Наш союз был хорош тем, что у нас были общие увлечения, мысли. Мы помогали друг другу. Он — становлению моему, как певицы, я, как искренний единомышленник, — осуществлению многих его замыслов. Тогда он только начинал серьёзно заниматься композицией. Мы были увлечены музыкой, дороже её ничего для нас не было».

Прекрасный пианист, выпускник Тбилисской и Ленинградской консерваторий, окончивший к тому же аспирантуру, Александр Павлович был человеком самых разнообразных интересов: играл в шахматы, участвовал в турнирах, занимался шахматной композицией, обожал живопись — специально ездил в Ленинград, чтобы увидеть коллекции Эрмитажа и Русского музея, был заядлым книголюбом — часами пропадал у букинистов. Во всём этом сказывалось влияние семьи: его отец Павел Маркович Долуханов был известным в Тбилиси адвокатом. Мать, Евгения Исааковна — прекрасной пианисткой. Любовь к музыке она привила и своим сыновьям — Александру и Марку.

После окончания аспирантуры в Ленинграде Александр Павлович уехал в Армению, где шло собирание национальных кадров. Долуханян несколько лет перед войной преподавал в Ереванской консерватории на фортепианном отделении, вёл класс камерного ансамбля и выступал в филармонических концертах. Здесь же он принял участие в ряде фольклорных экспедиций, записав более двухсот армянских народных песен, сделав замечательные обработки таких шедевров, как знаменитая «Ласточка» («Цицернак»), «У ручья», «Ах, марал джан», «Крунк», «Ераз», «Журавель». А обработки Долуханяном песен Саят-Нова, по мнению специалистов, считаются лучшими обработками песен великого ашуга.

Павел Лисициан вспоминал: «Я всегда, наряду с классическими произведениями, исполнял и армянские народные песни, пропагандируя их как у нас в стране, так и за рубежом. Во многих крупных концертных залах, в частности, в многотысячном „Карнеги-холле“, звучали армянские песни в обработке Александра Долуханяна, встречая восторженный приём публики и прессы».

Александр Павлович был автором концертов для фортепиано с оркестром, Праздничной симфонии, произведений для духовых и эстрадных оркестров, для фортепиано и других инструментов, кантат, романсов, музыки для драматического театра. Но наибольший успех и широкую популярность композитору принесли песни. Именно в них проявился его большой мелодический дар. Такие песни Долуханяна, как «И мы в то время будем жить», «Моя Родина», «Ой ты, рожь», «Рязанские мадонны», «Горит черноморское солнце», «Ваня», «Я себя не мыслю без России», можно причислить к советской песенной классике.

…Он встретил меня, высокий, чернобровый, с живым острым взглядом, с молодыми горящими глазами, подвижный, доброжелательный. В гостиничном номере у него стояло пианино, крышка которого была раскрыта, на пюпитре — ноты. Он работал. По словам его соавтора, поэта Марка Лисянского, не было случая, чтобы он возвращался в Москву без песни. Героями его песен становились моряки, пограничники, космонавты, лётчики, с которыми он постоянно общался. Он совершал походы на подлодке, ходил по новостройкам Дивногорска, спускался в шахту, побывал на плотине Красноярской ГЭС, исходил все четыре острова легендарной Брестской крепости, побывал в Группе войск в Германии. Человек неуёмной энергии и постоянного творческого горения, он чувствовал особое пристрастие к динамичной и суровой армейской жизни: её тревоги, походы, смотры, постоянная боеготовность находили отклик в его беспокойной душе.

Много песен написано мастером после встреч с воинами и моряками на Дальнем Востоке, на Тихоокеанском и Черноморском флотах. Особенно тесными были у Долуханяна связи с войсками противовоздушной обороны. Он создал для них строевую песню, которая стала у солдат любимой. Не случайно на вечере памяти композитора в честь его 75-летия целое отделение концерта дважды Краснознамённого ансамбля песни и пляски Советской Армии имени А.В. Александрова было посвящено его песенным шедеврам.

В 1965 году, выступая с Вано Ильичом Мурадели на эстраде парка культуры и отдыха имени Горького, Александр Павлович, аккомпанируя солистам Московской филармонии Валентине Столбовой и Вартану Микаэляну, добивался, чтобы голоса их звучали красиво и свободно. А исполняли они его песни «Ой ты, рожь!», «Каблучки», «Ах, луна!», «Смешная, смешная» (из спектакля «Петровка, 38»). Потом он познакомил слушателей с только что сочинённой им песней о Ростове на слова ростовчанина, известного поэта-песенника Николая Доризо, соавтора Александра Павловича по оперетте «Конкурс красоты». С ним была написана кантата «Герои Севастополя». Новая их совместная работа — песня «В городе Ростове». Лёгкая улыбчивая мелодия была подхвачена находившимся на сцене оркестром областной филармонии.

«Скажи, где Богатяновский?» — спросил я паренька.

«Товарищ, этой улицы здесь нет наверняка».

«А где ж она находится, ответь мне, ну!» —

«В городе Ростове, в городе Ростове, в городе Ростове-на-Дону!»

Поставленная для рифмы частица «ну» очень веселила Долуханяна.

Подпевая, он подчёркивал её необязательность. Но из песни слова не выкинешь.

В заключительном концерте 3-й «Донской музыкальной весны» 14 мая 1966 года, состоявшемся в театре имени Горького, выступали лучшие музыкальные коллективы Дона. Михаил Саямов, ныне ректор Государственной музыкальной академии имени Гнесиных, аккомпанировал народным артистам Белоруссии Виктору Чернобаеву и Зиновию Бабию, исполнившим произведения Ш. Гуно, Д. Пуччини, Р. Леонкавалло. Пела лауреат Международных конкурсов эстрадной песни Тамара Миансарова. Александра Павловича принимали с особой теплотой. Он виртуозно транспонировал свои песни, аккомпанируя солистам Московской филармонии Инне Талановой, Андрею Безверхову и Владимиру Трощинскому.

Композитора ожидал сюрприз: в обработке Георгия Балаева Эстрадный оркестр кинотеатра «Россия» исполнил его песни «Под нашей старою луной» и «В городе Ростове», а горняки из города Шахты здесь же, на концерте, вручили композитору памятный подарок — шахтёрскую лампу.

Посетив московского гостя в гостинице, я попросил его поделиться впечатлениями о только что закончившемся музыкальном фестивале, высказать своё мнение о творчестве донских авторов, об исполнительских коллективах Дона…

— Я охотно отвечу на каждый из заданных вопросов, — говорил Александр Павлович, — но прежде всего хотелось бы отметить, что в этом году мне пришлось стать участником двух музыкальных фестивалей — в Ленинграде и на Дону. Последний смотр совпал с Пленумом Ростовского отделения Союза композиторов. Со времени 2-й «Донской весны» ростовчане во многом преуспели. В состав их организации влились свежие силы, и в новое Правление творческого Союза вошли также молодые — композитор Владимир Дружинин и музыковед Анна Соколова. Больших успехов достигла симфоническая музыка, и здесь, в первую очередь, хочется отметить «Донскую сюиту» Леонида Израйлевича. Если говорить о жанре, наиболее близком мне, — меня порадовали овеянные молодостью песни Василия Алексеева. Есть удачные находки и у Павла Гутина, хотя, к сожалению, он не всегда оригинален. Ростов обладает многими хорошими исполнительскими коллективами. Это и симфонический оркестр филармонии, руководимый Леонидом Кацем, и любительская капелла с превосходным хором мальчиков под управлением заслуженного артиста Армянской ССР Вениамина Никольского. Сколько я ни слушал выступления капеллы, профессиональный уровень юных музыкантов всегда оставался высоким. Что касается эстрадного оркестра кинотеатра «Россия», то коллектив, которым руководит Георгий Балаев, заслуживает самой высокой оценки. Стоит подумать над тем, чтобы на его базе создать эстрадный оркестр Дона.

Александр Павлович вспоминает о встречах с многочисленными любителями музыки во время фестиваля.

Наибольшее впечатление, — говорил он, — произвели на меня поездки к хлеборобам Дона. Эти встречи убедили меня в том, что мы в неоплатном долгу перед теми, кто выращивает хлеб, растит сады, — перед агрономами, механизаторами, животноводами. Мечтаю выбрать недельку-другую, провести её на селе вместе с поэтом и написать песни, которые, может быть, доставят радость нашим сельским слушателям. Я полюбил и горняков города Шахты — вот, они подарили мне шахтёрский фонарь, и электровозостроителей Новочеркасска — это их сувениры увожу в Москву. Недавно я получил трогательное приглашение от азовчан — принять участие в праздновании 900-летия их города, которое состоится в будущем году.

— А что касается «Музыкальной весны» — это был фестиваль, согретый солнцем, — сказал композитор, подводя итоги празднику музыки на Дону.

Прошёл год, второй… До нас доходили слухи о многочисленных авторских концертах Долуханяна в Москве и других городах, о премьере «Конкурса красоты» в Театре оперетты, по радио звучали новые песни композитора… И вдруг — страшная весть, которой вначале никто не поверил. Потом в газетах — траурные рамки некролога. О том, что случилось, рассказал поэт М. Лисянский: «Вечером 15 января 1968 года Долуханян уезжал в Рузу, в Дом творчества композиторов. Днём он туда позвонил, и ему сказали: «Александр Павлович, приезжайте завтра, комнаты ещё не убраны». На что он ответил: «Пожалуйста, приготовьте комнаты, я приеду сегодня вечером, хочу завтра с самого утра работать…»

Он немного задержался в Москве и сел в свою машину позже, чем намеревался. Зимний день быстро шёл к концу, стемнело, когда Долуханян выехал. Несмотря на холодный январь, Александр Павлович по своему обыкновению сидел за рулём в одной куртке, без шапки. Он уверенно вёл машину, хотя её слегка заносило: было очень скользко. В середине пути, у поста ГАИ, машину остановили. Его хорошо знали на этой дороге между Москвой и Рузой. Подошёл милиционер, отдал честь: «Александр Павлович, гололёд, осторожнее ведите машину!» Он улыбнулся: «Слушаюсь!» — и повёл дальше свою «Волгу». Впереди во тьме возникла грузовая машина. Долуханян решил её обогнать, и его «Волга» врезалась в ковш экскаватора, который был на прицепе у машины".

Ему было всего пятьдесят семь.

СЕМЬ НОТ В СУДЬБЕ ИГОРЯ ЛЕВИНА

Он автор восьми оперетт и мюзиклов, поставленных семнадцатью театрами страны, его эстрадно-джазовые композиции, камерно-вокальные циклы, музыка к театральным постановкам, цирковым представлениям привлекают внимание лучших исполнительских коллективов мелодичностью, современными гармоническими и интонационными решениями, динамичными ритмами, прекрасной аранжировкой. Достаточно сказать, что оркестровые пьесы Игоря Левина «Поэма о любви», «Ноктюрн», «Романтическая поэма», «Токката», «Медовый месяц», «Донские фрески», «Признание», «Противостояние» с успехом исполняются оркестром Всесоюзного (а ныне Российского) радио и Центрального телевидения под руководством А. Михайлова, А. Петухова (а до них Ю. Силантьева), Ленинградским симфоническим оркестром под управлением А. Бадхена, Ростовским симфоническим оркестром, дирижером которого являлся С. Коган. А «Поэма о любви» вошла в репертуар всемирно известного оркестра Франции под управлением Поля Мориа, оркестров Польши, Болгарии, Венгрии.

Лауреат Всероссийских и Всесоюзных конкурсов, обладатель премии Ленинского комсомола Дона, Игорь Левин много и интересно работает в различных музыкальных жанрах, отдавая несомненное предпочтение песне. Гражданской, бытовой, лирической, шуточной. Здесь его дарование раскрылось наиболее полно. Песни звучат в музыке к театральным постановкам, доминируют в мюзиклах, в радиопередачах и телевизионных клипах. Их мелодическое, гармоническое и ритмическое построение, напевность и мягкий лирический строй запоминаются слушателям, привлекают внимание лучших исполнителей. Песни Левина пели Иосиф Кобзон и Галина Беседина, Леонид Серебрянников и Галина Ненашева, Муслим Магомаев и Альберт Асадуллин, Александр Беляев и Елена Комарова, солист Московского театра оперетты Виктор Кривонос, солистка вокального квартета джаз- оркестра под управлением О. Лундстрема Светлана Рубинина. Высоко оценены художественным советом Российского радио и взяты в его фонд песни «Лёгкая профессия» на стихи А. Внукова, «Что ж, если вы грустите о другом» на стихи Д. Кугультинова, «Музыка» на стихи Ю. Левитанского, «Когда среди шумного бала» на стихи Д. Самойлова, «Звезда полей» на стихи А. Слепакова и ряд других.

В апреле 1984 года в телевизионном «Голубом огоньке», посвящённом Дню космонавтики, Галина Беседина исполнила песню И. Левина на слова Н. Рубцова «Зелёные цветы». Задушевный лирический распев, близость к строю русского романса пришлись по душе слушателям. Через несколько месяцев Игорь Левин на Всесоюзном фестивале в Тюмени вместе с другими композиторами-песенниками встречался с нефтяниками и газовиками и был приятно удивлён, когда мелодию «Зелёных цветов» подхватили окружившие его молодые работницы. А вскоре исполненные Леонидом Серебрянниковым в финальном телевизионном конкурсе «Песня-84» «Зелёные цветы» стали лауреатом года.

Игорь чувствует слово и, работая над текстом, добивается полного его слияния с музыкой. И уже то, что соавторами его песен, романсов, вокальных миниатюр и камерных циклов являются В. Маяковский, М. Светлов, Д. Самойлов, Ю. Левитанский, Н. Рубцов, Э. Межелайтис, Д. Кугультинов, говорит само за себя. Это свидетельство того, какие сложные задачи ставит перед собой композитор, соединяя «высокое» и «низкое», элегический романс и джаз-роковые ритмы, прелюдирование баховского типа и наигрыш шарманки. Спрашиваю композитора:

— Игорь Маркович, когда началось увлечение музыкой, творчеством?

— С детства. Притом самого раннего. Я рос в семье, где к искусству относились не просто любовно, а благоговейно. Дома у нас всегда — актёры, музыканты, гимнасты, акробаты. Отец — Марк Семёнович Левин около 30 лет руководил объединением «Цирк на сцене» и «Московский цирк», мама — Римма Абрамовна, архитектор по профессии, хорошо рисовала, играла на фортепиано, водила меня на концерты и театральные постановки. Мечтала о том, чтобы я стал музыкантом, композитором. А я, по-видимому, давал повод для таких надежд: в шесть лет сочинил вальс для фортепиано, в двенадцать — первую песню. Но умерла мама — это случилось после тяжёлой болезни — и мы с отцом разом осиротели. Мать была для меня всем — и советницей, и наставницей, и добрым ангелом-хранителем. Она очень любила меня.

Я продолжал учиться в музыкальной школе имени Ипполитова-Иванова, прилежно выполнял все задания по теории и специальности, загружал себя до предела: выступал в концертах, пел, танцевал, пристрастился к спорту особенно к футболу, волейболу, настольному теннису. У меня не оставалось ни минуты свободного времени — только это, по-видимому, и помогало пережить моё горе.

Окончив школу, поступил в училище искусств — без музыки я уже не мыслил дальнейшей жизни. Моим педагогом, который поверил в меня и поддержал на первых порах, стал Алексей Павлович Артамонов, прекрасный композитор, глубоко эрудированный, хорошо знавший русскую и зарубежную музыкальную культуру, донской фольклор, народное творчество России. Благодаря ему я получил теоретическую подготовку, которая помогла мне успешно сдать экзамен на композиторский факультет музыкально-педагогического института (ныне консерватория). И здесь мне повезло вторично: я стал учиться в классе профессора Леонида Павловича Клиничева, композитора, близкого мне по возрасту и по духу творчества, — открытого, доброжелательного, обладавшего прекрасным даром первооткрывателя. Именно он помог нам, студентам, определить свою индивидуальность.

В характере Леонида Павловича — поддерживать всё яркое, самобытное.

В то время я увлекался классической и лёгкой джазовой музыкой. Поиски синтеза различных жанров настораживали некоторых педагогов, но только не Леонида Павловича.

Вот как рассказывает об этом сам Леонид Клиничев:

— Бывают «экспериментаторства» от недостаточности знания, от желания «удивлять», а бывают от поиска новых форм, стремления обновить музыкальный язык, найти новые пути для самовыражения. Игорь и в студенческие годы зарекомендовал себя как музыкант пытливый, работоспособный. Он часами проводил за фортепиано, не пропустил ни одного занятия по инструментовке, полифонии, чтению партитуры с листа. Зная его возможности, я постоянно усложнял к нему требования, давал задания старших курсов, и он успешно справлялся с ними. На студенческих концертах, как правило, присутствовал профессорско-преподавательский состав нашей и Московской консерваторий. Сочинения Левина вызывали неизменный интерес, но нередко становились и предметом спора. Так, заведующая кафедрой истории музыки Лия Яковлевна Хинчин, относившаяся к Игорю с глубокой симпатией, не сразу приняла его увлечённость джазом, поисками на стыке различных жанров.

Я был убеждён: запрещать ничего не следует, у каждого своё видение, каждый выбирает свой путь в творчестве. И это дело — сугубо индивидуальное. Игорь — художник самобытного дарования. Лия Яковлевна, слушая новые его сочинения, всё более соглашалась со мной.

То, что он делал, — было всегда интересно. Написанные в те годы фортепианные пьесы, вокальный цикл, струнный квартет, кларнетовый концерт и концерт-поэма в стиле симфо-джаза, цикл хоров «Донские песни» (результат летних фольклорных экспедиций) раскрыли его возможности в создании разножанровой музыки, которую вскоре поддержали и Микаэл Таривердиев, и Александра Пахмутова, и Родион Щедрин, и Юрий Саульский.

Ещё во время учёбы в консерватории Игорь увлёкся всеми видами оркестров симфоническим, эстрадно-джазовым, народным — больших и малых составов. Он начинает сотрудничать с симфоническим оркестром Ростовской филармонии, с эстрадным оркестром кинотеатра «Россия» под управлением Георгия Балаева; для джаз-оркестра Кима Назаретова создаёт поэму «Да! Африка» и концерт для саксофона в стиле джаз-рока.

Он пишет музыку для цирка, и многие номера с музыкой Левина становятся лауреатами международных фестивалей циркового искусства. Нередко сам встает за пульт (сегодня он — главный дирижёр циркового оркестра). Он ведёт музыкальную часть студии по подготовке цирковых тренеров, выезжает с труппой на гастроли, почти полгода провёл в Китае, где дирижировал оркестром.

Диплом получен, а учение не прерывается ни на один день. Левин углубляется в партитуры Баха и Моцарта, его продолжают волновать романтики Рахманинов, Шопен, Верди, он вслушивается в звучание произведений Прокофьева, Шостаковича, Кончели, Бриттена, Равеля, Гершвина, постигает архитектонику блюзов, особенности американской джазовой школы. Работая над мюзиклами, обращается к опыту английского композитора Эндрю Ллойда Уэббера, создателя рок-опер «Иисус Христос — суперзвезда», «Кошки», «Фантом в опере» («Призрак оперы» на основе романа Гастона Леру). А в песне считает своими учителями Дунаевского, Пахмутову, Рыбникова, Гладкова. Его привлекает американская джазовая школа, блюзы.

— После музыки самым большим моим увлечением всегда был театр, — признаётся композитор. — Меня волновала атмосфера кулис, я мог безошибочно определить характер той или иной мизансцены. Мне всегда хотелось писать для театра. Но не было подходящего драматургического материала, да и побаивался режиссёров, а также различных инстанций, с которыми следовало иметь дело.

И вот первая ласточка — оперетта «Любовь и ненависть» по мотивам книг И. Бабеля «Конармия» и «Одесские рассказы». Пьесу написал ростовчанин В. Покровский, стихи А. Слепаков. Поставил оперетту режиссёр М. Лукавецкий, дирижировал спектаклем С. Поспелов. В пьесе были и героика, и жанровые сцены, и любовная лирика, но рыхлость драматургии, как отмечали рецензенты в местной печати, была также налицо: поступки героев оказались заданными, конфликты надуманными. Тем не менее, музыка — и это также отмечали все, кто писал о спектакле, — оставалась яркой и самобытной. Она скрашивала недостатки драматургии, давала спектаклю глубокое дыхание. Во всей многокрасочности и оркестровой изобретательности звучали донские казачьи попевки и городской романс, революционные песни и танцевальные сюиты. Особенно запомнились из этого спектакля песни «В час, когда полыхнёт далёкое пламя пожарищ», «Зарево в полях», «Звезда полей».

Вскоре Академический театр имени Горького впервые за много лет поставил на своей сцене музыкальный спектакль. И это был мюзикл И. Левина «Айболит-86» по сказке Р. Быкова и В. Коростылёва. Представление вышло ярким и жизнерадостным, насыщенным интонациями рок — и поп-музыки. И ведущие артисты театра, и студенты театрального отделения училища искусств с увлечением исполняли песни, хоры, речитативы, ансамбли, танцевальные номера. На сцене царила атмосфера карнавальности, искромётного веселья, доставляя радость и взрослым и детям.

Затем и Театр музкомедии объявляет о новой работе с И. Левиным. Готовится к постановке мюзикл «Нон-стоп, Голливуд!» («Обвиняются в любви») по пьесе В. Терёхина и О. Левицкого. Вновь обращение к рок- и поп-музыке, стилю «кантри», джазовым ритмам. Музыка к спектаклю мелодичная, прекрасно оркестрованная; написано более сорока номеров: арий, песен, дуэтов, ансамблей, танцевальных эпизодов.

Популярность композитора растёт. Театры заказывают ему музыку для драматических спектаклей. В Ростовском академическом идёт спектакль с музыкой Левина по сказке Г. Х. Андерсена «Принцесса и свинопас», в Шахтинском драматическом театре — «Лес» А.Н. Островского

Большими работами Игоря Левина для театра стали музыкальные спектакли «Шарман-канкан» по пьесе Эйба Берроуза (русский текст московских авторов Г. Фере и В. Курочкиной) и мюзикл «Красавец- мужчина». И опять захватывающая стихия танца и шлягерность мелодий, виртуозность на стыке современности и ретро.

Музыкальные спектакли Игоря Левина с успехом идут в театрах Ставрополя и Тулы, Винницы и Хмельницка, Красноярска и Пятигорска, Свердловска и Минска, Одессы и Симферополя, Иркутска и других городов. Солист Симферопольского театра музыкальной комедии Валерий Карпов приглашает ростовского композитора на свой бенефис и посвящает ему целое отделение концерта. Делаются новые записи на радио и телевидении, готовятся новые программы концертов.

Всё усложнилось в последующие «рыночные» годы. Написанная для Ростовского музыкального театра рок-опера «Русский фантом» по роману А.Н. Толстого «Гиперболоид инженера Гарина» на родине композитора поставлена не была — руководство объяснило, что в театре поменялась концепция и теперь они ставят только классику. Новая работа Левина нашла своё воплощение на сценах Минского и Иркутского музыкальных театров. Спектакли идут с полным аншлагом. Ростовчане получили возможность познакомиться с «Русским фантомом» в концертном исполнении в зале Ростовской областной филармонии.

Давая интервью газете «Аргументы и факты», Игорь Левин говорил:

— Сейчас реализовываться очень сложно, а всю жизнь существовать на нищенские заработки мучительно. Раньше талант из глубинки мог пробиться на сцену после одной поездки на худсовет. Теперь для этого нужны только бабки. Вот недавно умерла Толкунова. Мы не слышали её с начала 90-х годов. Разве она всё это время не пела? Пела, просто не хотела платить за свои эфиры. И так почти вся старая гвардия. А молодые ребята выросли в другой, рыночной стране. Им не стыдно заплатить и не стыдно петь плохие песни.

И далее:

— Когда певец на сцене проживает жизнь — это искусство. А два аккорда в исполнении длинноногих девочек или смазливых мальчиков — это всего лишь коммерческий проект. Ну, ладно, исполнители. Снизился уровень требований к эстрадной музыке. Сегодня для того, чтобы стать композитором, даже классического образования не нужно! Сочинил мелодию и отдавай на студию — тебе её аранжируют, оркеструют, доведут до ума. В финале получается музыкальный продукт. Именно продукт, а не музыка. Но каждая эпоха рождает своих героев.

Игорь Левин — один из самых исполняемых ростовских композиторов как в театре, так и на эстраде. В конкурсе администрации Ростовской области он удостоен звания «Человек года» в номинации «Лучший композитор».

Я спрашивал главного дирижёра Ростовского театра музыкальной комедии Александра Владимировича Гончарова, в чём причина успеха Игоря Левина?

— В доходчивости его музыки, которая достигается непростыми средствами, нестандартными оркестровками. Он тонко чувствует музыкальный материал, добивается лёгкости и прозрачности своих композиций. Но за этой кажущейся лёгкостью — тяжелейший труд и неизменный поиск всё более совершенных форм самовыражения.

«Меня всегда привлекал его яркий мелодический дар, он прекрасный аранжировщик, и всё, что он делает, — делает профессионально», — говорит о совместной работой с Игорем композитор и дирижёр эстрадного оркестра Георгий Балаев, дополняя сказанное А.В. Гончаровым.

…Маленькое парижское кабаре, где танцевали легкомысленный и опальный канкан, вновь заблистало в спектакле-концерте Ростовского театра оперетты «Бенефис на Монмартре» (автор сценария Т. Зимина).

Бенефициантом выступил Игорь Левин.

Семь представлений. Семь аншлагов. В переполненном зале звучали арии, дуэты из мюзиклов, оркестровые пьесы, лирические песни: и давно полюбившиеся слушателям, и написанные специально для представления («Я — идеальный муж», «Прости», «Исповедь актёра»).

Созвездие исполнителей принимало участие в этом празднике: заслуженные артисты России Н. Макарова, Г. Верхогляд, В. Закиев, И. Лопарева, А. Клеймёнов, М. Красильникова, Л. Серебрянников, прилетающий из Москвы на каждое такое представление. Игорь Левин также продемонстрировал актёрские способности: пластично двигался по сцене, прекрасно чувствовал себя в роли певца, становился за дирижёрский пульт, который ему любезно уступал Александр Владимирович, затем пересаживался за рояль и в сопровождении оркестра исполнял свою знаменитую «Поэму о любви». Другими словами был един и во многих лицах сразу.

Преподнеся ему в дар свою рекламную афишу, лауреат Международных конкурсов Галина Беседина написала на ней чёрным фломастером: «От всего сердца талантливому, очень необходимому мне в моей творческой жизни Игорю! Дай Бог тебе удачи!!!»

«Он сейчас в расцвете творческих сил, — говорит о Левине Леонид Клиничев. — Я жду от него откровений, сияющих высот. У него для этого есть всё: и ум, и знания, и сердце, и трудолюбие».

ТЫСЯЧА ПЕСЕННЫХ ШЕДЕВРОВ БОЛОТИНА И СИКОРСКОЙ

Слова и мелодию этой песни я знал с детских лет. В 1943 году, когда шла война, по Всесоюзному радио она особенно часто звучала в исполнении Эдит и Леонида Утёсовых и была посвящена американским лётчикам — союзникам по Антигитлеровской коалиции, которые после боевого вылета добирались до своего аэродрома «на честном слове и на одном крыле». В мелодии искушённый слушатель улавливал фокстротный стиль, но слышал и гудение моторов, передаваемое оркестром:

Ой, дела!

Ночь была!

В нас зенитки били с каждого угла,

Вражьи птицы метались во мгле,

«Мессершмитты» — орёл на орле…

«Мессершмитт» нами сбит,

Но наш птенчик летит

На честном слове и на одном крыле!

Написал песню нью-йоркский композитор Джимми Макхью (1894−1969), известный в США и за их пределами как автор многих танцевальных и эстрадных пьес, мюзиклов и музыки к 29 кинофильмам. Один из них, «Без ума от музыки» (в советском прокате «Секрет актрисы») с Диной Дурбин в главной роли, демонстрировался в наших послевоенных кинотеатрах, и мелодию «Люблю насвистывать» («Едут леди на велосипеде») можно было услышать в любой компании.

Слова «Бомбардировщиков» сочинил Гарольд Адамсон (1906−1980), соавтор Макхью по многим работам, и назвал он свой текст «Coming In on awing and a prayer» (буквально «Летим на крыле и молитве»). Песня запомнилась американцам, а президент Трумэн даже процитировал её строки в одной из своих речей, посвящённых окончанию войны.

А вот как повествует о популярности «Бомбардировщиков» у российских слушателей сайт в Интернете: «В те времена рассказ об американских лётчиках воспринимался публикой с восторгом. Успеху песни способствовала мелодия, аранжированная для утёсовского оркестра Аркадием Островским, мастерство исполнителей и, не в последнюю очередь, замечательный русский текст. Его авторам — С. Болотину и Т. Сикорской — пришлось преодолеть большие трудности, в частности, исключить явное упоминание о молитве и вере в Господа — это не прошло бы в те непростые времена, но песня получилась прекрасной. Её поют сотрудники послевоенного МУРа в фильме «Место встречи изменить нельзя», лётчики-ветераны в недавнем фильме «Сочинение ко Дню Победы».

Нам, довоенным мальчишкам и девчонкам, запомнить авторов русского текста С. Болотина и Т. Сикорскую не составляло труда: одна за другой появлялись патефонные пластинки, репертуарные сборники, ноты, где эти имена были набраны типографским шрифтом. Их произносили при трансляции концертов таких знаменитых коллективов, как Краснознамённый ансамбль имени А.В. Александрова, хор имени М.Е. Пятницкого, оркестр Всесоюзного радио под управлением Виктора Кнушевицкого, Государственные джаз-оркестры Леонида Утёсова и Александра Цфасмана. Подражая взрослым, мы весело напевали шуточную песню о чудном кабачке, где проводили свой досуг американские солдаты, нравились нам гневно-ироничные куплеты о штрейкбрехере и предателе интересов рабочих Кэйси Джонсе, которому не нашлось места ни на земле, ни на небе, услышали мы и знаменитую английскую песню времён первой мировой войны — «Типперери», где любовь к родине и к девушке Мэри занимали одинаковое место в солдатском сердце.

Кому из слушателей не были известны испанские «Простая девчонка» и «Фраскита» в обработке Б. Мандруса из репертуара Клавдии Шульженко, песня о Миссисипи, тяжкая, как ноша грузчика, перетаскивающего на своих плечах кипы с хлопком, проникновенно спетая Полем Робсоном, смешная и трогательная финская песенка о старой повозке, у которой «тряские доски, скамьи жёстки, козлы громоздки», но которую певец не променяет ни на какую другую?

Подрастало наше поколение, а песни в переводах Болотина и Сикорской продолжали звучать: польские и словацкие, венгерские и чешские, албанские и болгарские, хорватские и словенские, китайские и корейские, современные и созданные на протяжении веков, эти песенки входили в наш быт. Входили со своим образным строем, неповторимой интонацией.

Так мы познакомились с кубинской «Голубкой» испанского композитора ХIХ века Себастьяна Ирадьера, современника Дж. Россини, П. Мериме, П. Виардо. Ж. Бизе. Последний даже использовал одну из его мелодий, «El arregliro», для «Хабанеры» в опере «Кармен», ошибочно приняв её за народную песню. Узнали и полюбили мы мелодичную польскую песню XVIII века «Шла девица», чешскую песенку, преисполненную светлой печали, с припевом: «То ли луковичка, то ли репка, то ль забыла, то ли любит крепко», словацкую «Пастух» («Дуй, пастух, в дудочку на заре»), передающий ритмический рисунок танца задорный польский «Краковяк», написанную в ритме венгерки, «Говорят, не смею я».

Болотин и Сикорская сделали достоянием русских слушателей песни-новеллы, песни-монологи из репертуара Ива Монтана, Пита Сигера, Эрнста Буша, Поля Робсона, сюжетные баллады, хоровые и плясовые народные песни, боевые марши и девичьи попевки. Они помогли русскому слушателю познакомиться с древними египетскими песнопениями, старинными каталонскими напевами и напевами австралийских аборигенов, охотников и стригалей, с песнями американских фермеров и безработных странников, монгольских скотоводов и норвежских рыбаков, болгарских лодочников и искусных камнерезов, итальянских гончаров и исландских моряков.

Поэтами-переводчиками были собраны и антифашистские песни. Здесь и песни немецкого подполья «Десять ворчунов», за исполнение которой людей бросали в концентрационный лагерь Дахау, и песни Сопротивления, рождённые в годы гитлеровской оккупации. Болотин и Сикорская сумели донести до слушателей трагическое звучание песен-реквиемов «О, Бухенвальд!», «Болотные солдаты», «Песня концлагеря Боргемор».

Воссоздавая всё это на русском языке, переводчики не стремились к дословному пересказу, а старались передать образный и музыкальный строй народных песен. И мелодии, сложенные в дальних краях, в иных условиях, по иным законам, вливались в песенную культуру нашего народа, украшали репертуар Клавдии Шульженко и Зои Рождественской, Владимира Канделаки и Михаила Александровича, Георгия Абрамова и Олега Разумовского, Людмилы Исаевой и Леонида Неверова, Владимира Бунчикова и Владимира Нечаева, Петра Киричека, Леонида и Эдит Утёсовых. Песню «Десять ворчунов» пел Владимир Высоцкий.

Переводы Болотина и Сикорской вошли в их книги стихов «Песни простых людей» (1954), «Гитары в бою» (1968), «Песни пяти материков» (1977). Ими написаны пьесы «Неизвестный моряк», либретто опер «Консул», «Пять миллионов», «Порги и Бесс», музыкальных комедий и оперетт «Кето и Котэ», «Донья Жуанита», «Фиалка Монмартра, переведены пьесы Б. Брехта и Л. Фейхтвангера «Сны Симоны Машар», Т. Ратингана «Огни на старте», роман английского писателя Дика Фрэнсиса «Фаворит», а также классические песенные шедевры, принадлежащие перу Иоганна Вольфганга Гёте, Генриха Гейне, Роберта Бернса, Томаса Мура, Эдгара По, Лэнгстона Хьюза, Джозефа Редьярда Киплинга, Пьера Жана Беранже, Рабиндраната Тагора, Назыма Хикмета. На оригинальные тексты Болотина и Сикорской писали музыку Исаак Дунаевский, Лев Шварц, Анатолий Новиков, Модест Табачников, Зара Левина, Александр Цфасман, Арно Бабаджанян, Оскар Фельцман и другие композиторы.

В своём интервью радио «Свобода» Родион Константинович Щедрин вспоминал, как поступил в хоровое училище, организованное в Москве в 1944 году, когда ещё шла война. Руководил училищем выдающийся хоровой дирижёр Александр Васильевич Свешников. «А пели мы замечательный репертуар. В общем, перепели всю классику. Пели и религиозную музыку, но с какими-то абстрактными словами». И тогда Свешников, по свидетельству Щедрина, обратился к Болотину и Сикорской с просьбой сочинить тексты к религиозной музыке. И те сочинили. А музыкой той были «Литургия» Чайковского, «Всенощная» Рахманинова, мотеты Баха, религиозная оратория Гайдна.

Сегодня имена этих талантливых поэтов-переводчиков вспоминают редко, многие вообще ничего не слышали о них. Появился шоу-бизнес с безголосыми певцами и развязной манерой исполнения. На эстраде стали утверждаться новые стили и направления с отвратительными эротическими вакханалиями и дикими рок-оргиями. На радио и телевидении, на концертных площадках и киноэкране не услышишь русскую народную песню, музыкальный фольклор ближнего и дальнего зарубежья. Всё это подтолкнуло меня совместно с музыкальной редакцией областного радио подготовить передачу о Болотине и Сикорской, познакомить слушателей с их песенной поэзией, дать самим услышать голоса народов, живущих за тридевять земель друг от друга, познакомиться с замечательными мелодиями, которые были на слуху у старшего поколения.

И тут-то я столкнулся с непредвиденным (как тут не вспомнить приводимый мною интернетовский сайт): информация о поэтах была настолько скудна, что я даже не мог узнать имени и отчества Болотина. Ни в титулах авторских книг, ни в выходных данных, ни в предисловиях, ни в справочниках Союза писателей, ни в литературных энциклопедиях и словарях, ни на этикетах пластинок — нигде не расшифровывались инициалы. Сотрудник Донской публичной библиотеки Виктор Храмов, филофонист и библиограф, обнаружил в одной музыковедческой книге сноску: «Сергей Болотин (1901−1970)». И всё! Это имя и прозвучало в радиопередаче.

О Татьяне Сергеевне Сикорской была справка в Краткой литературной энциклопедии: родилась в 1901 году. Печаталась с 1919 года, является автором многих оригинальных и переводных песен, в числе которых «Марш лётчиков» (музыка Б. Шехтера, 1931), «Враг не пройдёт!» (музыка В. Кочетова, 1937) — песня, ставшая гимном испанского Народного фронта. Перечислялись и другие её произведения, написанные совместно с Болотиным.

Как-то, перелистывая справочник «Писатели Москвы» 1987 года выпуска, я обратил внимание на то, что Татьяна Сергеевна там уже не упоминалась, по-видимому, её уже не было в живых. И тогда, желая хоть что-то узнать о её судьбе и судьбе Болотина, я написал письмо поэту Вадиму Витальевичу Сикорскому, составителю и редактору книги «Песни пяти материков». Сикорский мне не ответил.

Радиопередача вышла в эфир, получила положительный отклик у слушателей. Но удовлетворения сделанным не было: необходимой информацией об авторах я не обладал.

И вот случайно в Москве, в Третьяковской галерее, в зале древнерусской живописи, среди мониторов и «юпитеров» я увидел ведущего радиопередачи «Встреча с песней» Виктора Витальевича Татарского (узнал по портрету в «Новой газете»). Набрался смелости и подошёл к нему, попросил помочь разыскать что-либо о судьбе Болотина и Сикорской. Виктор Витальевич внимательно выслушал меня, дал свой номер телефона, и вскоре по его подсказке я отправился в Литературный институт имени Горького, на территории которого, в книжной лавке встретился с Владимиром Константиновичем Солоненко, составителем сборника «Популярные песни шестидесятых годов». Из этого издания я узнал, что Татьяна Сергеевна умерла в 1984 году. Солоненко поинтересовался, не родственники ли мне эти поэты, и пообещал помочь в моих поисках. «Я знаю, что Болотина зовут не Сергей, а Самуил», — сказал Владимир Константинович на прощанье.

«Хорошо помню эту замечательную пару, — говорил мне Николай Константинович Доризо, наш земляк, известный поэт, — они замечательно исполняли свои песни, аккомпанировал на гитаре Болотин. Да не стесняйся, позвони Вадиму Сикорскому, он всё расскажет». «Но я писал ему и не получил ответа». «Ничего, — напутствовал меня Доризо, — позвони».

А тут и Солоненко! Называет телефон и новый адрес Сикорского (поэт недавно переехал на новое место жительства, и моё письмо до него, естественно, не дошло). «Приезжайте, — с добротой и радушием в голосе пригласил к себе Сикорский, — всё, что вас интересует о моих родителях, к вашим услугам!»

А у меня уже на руках билет на поезд «Тихий Дон». Обидно, да ничего не поделаешь!

Вадим Витальевич оказался человеком обязательным: сразу же по приезде в Ростов я получил от него пакет с фотографиями Болотина и Сикорской. На меня смотрело открытое волевое лицо Татьяны Сергеевны, волнистый перманент волос, прикрывающий мочки ушей, под разлётом бровей умные, глядящие на собеседника глаза. Собеседник — высоколобый, с остатками волос, набегающих на светлый череп, очки, прилаженные к острому носу, устремлённому к тонким губам и закруглённому подбородку. В руках у Болотина папка с рукописью, карандаш. По-видимому, согласовывает с Татьяной Сергеевной вариант перевода. Ничего лишнего в одежде: на Сикорской строгое тёмное платье, на Болотине такой же строгий костюм, белая рубашка, галстук со светлыми и тёмными полосками.

Два интеллигента, два единомышленника.

«Мать и мой отчим, Болотин Самуил Борисович, — писал Вадим Витальевич, — появились на свет в одном году, в 1901. Мать — дворянка из рода Хованских. Родилась и жила в городе Сюгинске Вятской губернии. Во время революции её отца расстреляли, дом разграбили, мать и братья умерли от тифа».

Алексей Николаевич Толстой, родственник Сикорской, написал рассказ «Гадюка», построенный целиком на материале жизни Сикорской, в девичестве Шишковой, столбовой дворянки, конечно, многое творчески переосмыслив.

Пока Ольга Вячеславовна Зотова, героиня «Гадюки», моталась по фронтам, а демобилизовавшись, ютилась в коммунальной квартире и осваивала мирную профессию в отделе контроля треста цветных металлов, её прототип Татьяна Сикорская переехала в Москву, не имея за душой ни копейки. Надо было как-то выживать, она устроилась корреспондентом в газету. Добывала информацию, писала очерки и зарисовки, обрабатывала письма и писала стихи. Потом поступила на литературные курсы, окончила их, но в газету уже не вернулась — приняла предложение руководства Музгиза стать редактором песенных текстов. Здесь она и познакомилась с коллегой, всецело поглощённым работой над песнями. Он писал отличные стихи, делал мастерские переводы, в чём Татьяне Сергеевне пришлось вскоре убедиться. Этот собранный подслеповатый человек приехал в Москву из Ташкента после окончания Среднеазиатского университета, свободно говорил по-узбекски. Его взяли на работу в Госплан, но когда в Музгизе освободилась должность редактора, он без колебания занял её.

Новую сотрудницу Самуил Борисович не мог не заметить. Как и он, Татьяна Сергеевна в совершенстве знала английский, немецкий, французский, много читала, обладала отменным художественным вкусом. Интересы их совпадали: всё, что нравилось ему в литературе, музыке, живописи, нравилось и ей. Общность интересов сблизила их настолько, что они стали мужем и женой и впредь никогда надолго не разлучались.

Их творческий дуэт, сложившийся с начала 30-х годов, продолжался почти сорок лет. Вначале они переводили песни народов СССР («Сулико» и другие), затем песни зарубежья. Популяризация зарубежных песен в 30-е годы было не в чести, и талантливых поэтов-переводчиков приняли в Союз писателей только благодаря поддержке Алексея Толстого.

Как они работали? Где доставали ноты и тексты? Эти вопросы я задал Вадиму Сикорскому, и он ответил в одном из своих писем, что все тексты переводных песен Самуил Борисович и Татьяна Сергеевна писали только на готовую музыку. В этом и заключалось их блестящее мастерство. Они владели иностранными языками, прекрасно разбирались в нотах, а раздобыть интересующие клавиры, работая в Музгизе, не представляло особого труда.

Со временем большую помощь поэтам-переводчикам стал оказывать их друг и соратник композитор Григорий Михайлович Шнеерсон. Обрабатывая чужеземные мелодии, он неоднократно обращался за помощью к Болотину и Сикорской. Шнеерсон, занимая должность консультанта по музыке Всесоюзного общества культурных связей с заграницей (ВОКС), а затем, заведуя зарубежным отделом журнала «Советская музыка», имел возможность приобретать песенные сборники в разных странах мира. У него были довольно-таки прочные связи с западноевропейскими и американскими музыкантами, певцами и композиторами. Именно он познакомил Болотина и Сикорскую с певцами Эрнстом Бушем, Полем Робсоном, Питом Сигером, передал им все песни Ива Монтана, американца Джерри Сильвермана. Буш, Сигер и Сильверман бывали у переводчиков дома.

К песням на восточных языках прилагались подстрочники. Это обычная практика всех издательств. Как правило, работа над песнями велась совместно, но многие тексты муж и жена переводили порознь: «Сулико» — только Сикорская, «Отвори» — только Болотин. Часто, используя мотивы народных песен, они создавали собственные авторские тексты. Такими «авторизованными» вольными переводами стали получившие широкую известность в нашей стране и за её пределами песни — чешская «Плясовая», венгерская «Говорят, не смею я…», болгарская «Хочешь, дочка, выйти замуж?», польская «Жаворонок», немецкая «Трудно сказать!», норвежская «Рыбка», словацкая «Марина» и многие другие.

Что было в чешском оригинале, послужившим поводом к написанию песни «А я сам»? — восемь строк об очень бодром, весёлом и независимом человеке, который может вычистить своего коня, расцеловать любимую девушку, а затем отправиться по своим делам. Эти восемь строк послужили поводом для написания песни о весёлом и самостоятельном холостяке, которому ни в чём не нужна помощь «соседа Феди». Когда ансамбль Советской Армии имени А.В.Александрова привёз эту песню в Прагу, чехи восторженно приняли её. Это не единичный случай, когда песни Болотина и Сикорской в обратном переводе начинали самостоятельную жизнь в странах, где они родились.

Болотин и Сикорская — поэты с ярко выраженной творческой индивидуальностью. Удивительна ритмическая и мелодическая изобразительность их песенной поэзии, умелое использование запевов и припевов, повторов и рефренов. Песни их естественны и органичны в стихии русской образной речи. Вот коротенькая, как усмешка, словацкая шуточная песня, состоящая ровно из четырёх строк:

Ешьте меня, ешьте, волки, —

Милая с другим в светёлке…

Нет уж, ешьте вы другого —

Милая со мною снова!

(«Волки»)

А вот задумчивые и нежные венгерские песни:

Мимо Геренчера

Еду в час вечерний —

Всюду розы, розы, розы,

Розы Геренчера!

(«Розы Геренчера»)

Через Тису я на лодке поплыву,

Поплыву на лодке я.

Мой голубчик, без тебя я не живу,

А ведь жизнь короткая!

(«Домик за Тисой»)

Чёток и упруг ритм французской песни «Принцесса и барабанщик»:

Мимо дворца гремели барабаны,

Три молодца шагали утром рано:

Ран-тан-план…

В начале войны большинство писателей эвакуировались из Москвы.

Уехала и Татьяна Сергеевна. Самуил Борисович остался в столице. В это время в жизни Татьяны Сергеевны произошло важное событие: на пароходе «Александр Пирогов» она познакомилась с Мариной Ивановной Цветаевой. Напуганная бомбёжками Москвы, потерявшая мужа и оставшаяся без дочери, которую посадили и заставили отбывать наказание в одном из лагерей ГУЛАГа, Марина Ивановна увозила своего шестнадцатилетнего сына Георгия подальше от войны. Пароход был старый, шёл медленно, и за время долгого пути — кому в Чистополь, а кому в Елабугу — Георгий, которого мать звала почему-то Мур, подружился с сыном Татьяны Сергеевны — Димой. Сблизились и Цветаева с Сикорской. Вот как пишет обо всём этом в письме к дочери Цветаевой Але (Ариадне Сергеевне Эфрон) Татьяна Сергеевна. Письмо написано в 1948 году и отправлено в Рязань, где Але после отбытия срока в лагерях было разрешено жить:

«Мы эвакуировались в Елабугу из Москвы на пароходе в начале августа. В течение 10 дней пути мы очень сблизились с Мариной Ивановной, читали друг другу стихи, грустили о Москве. Она иногда подходила к борту нашего маленького пароходика и говорила: «Вот так — один шаг, и всё кончено». Мне было даже трудно утешать её тогда — мы все были в очень тяжёлом настроении. По приезде в Елабугу мы попали в какой-то заброшенный дом, жили все в одной большой комнате. Я по вечерам часто пела песни, Марина Ивановна с удовольствием слушала их, оживлялась, забывала свою тоску. Но днём, когда мы бродили по городу в поисках квартиры и работы, она опять становилась мрачной и недоверчивой. Она уехала из Москвы, взяв с собой только 300 рублей, бросив раскрытую квартиру на милость соседей. У неё было с собой немного шерсти, серебра, каких-то вещей для продажи, но всё основное было брошено дома, и я всё время бранила её за этот нелепый панический отъезд. «Я боялась бомбёжки. Я не могла больше ждать», — говорила она. Я уговаривала её поступить на работу. Она категорически отказывалась: «Не умею работать. Если поступлю — всё сейчас же перепутаю. Ничего не понимаю в канцелярии, всё перепутаю со страху». Её особенно пугала мысль об анкетах, которые придётся заполнять на службе. «Лучше поступлю посудомойкой в столовую. Это единственное, что я могу».

Гибель и смерть казались ей неизбежными — вопрос в месяцах, а не в годах жизни. Она то начинала жаловаться, становилась откровенной, то вдруг замыкалась в себе и начинала подозрительно коситься на меня. Ей все казались врагами — это было похоже на манию преследования. Все уговоры пойти в Горсовет насчёт работы не помогли. Больше всего она боялась, что может как-то косвенно повредить Муру, который собирался стать художником или работать в редакции. Мур был с ней груб и резок, обвинял её во всём, называл «Марина Ивановна». В свои 16 лет он казался совершенно взрослым человеком с вполне сложившимися убеждениями, с развитым умом, но чёрствым сердцем".

И далее в письме: «Вы знаете, Ариадна Сергеевна, у меня иногда бывает такое чувство, что я сама виновата в её смерти. Я стремилась тогда уехать обратно в Москву, к моему мужу. Когда мой сын уже был устроен в комнате и Марина Ивановна сняла комнатку в каком-то мрачном, покосившемся домишке в 5 минутах ходьбы от нас, я решила уехать. Я уговаривала её подождать, потерпеть — мы вернёмся вместе с мужем, мы поможем ей пережить эту тяжёлую зиму. Но она не верила, не хотела ждать, не хотела жить. Нельзя было бросать человека в таком состоянии. Взять её в Москву я не могла — ей казалось чудовищным ехать туда, „под бомбы“. Надо было мне остаться и поддержать её душевно, но мне в это время казалось, что Асеев сумеет это сделать — она вместе со мной поехала в Чистополь, видела там Асеева и других писателей, решила переехать туда и работать в столовой Литфонда, — она вернулась такая окрылённая и обнадёженная, что мне и в голову не пришло, что через несколько дней после этого она придёт снова в такое глухое отчаяние, из которого уже нет выхода…»

В этом письме вся Сикорская, с её душевностью и совестливостью. Когда Аля Эфрон вернулась из ссылки, Болотин и Сикорская, люди далеко не денежные и не влиятельные, материально помогали ей, хотя такая помощь бывшей ссыльной в то время была небезопасной.

«Была ли у вас Татьяна Сергеевна? — пишет Аля 19 ноября 1949 года после очередного ареста своей родственнице Елизавете Эфрон. — Как она вам понравилась? Она мне пишет чудесные письма, которыми меня постоянно чарует. Она и её муж — действительно редкие люди. Бесконечно я им благодарна и за дружбу, и за помощь, и за всё на свете».

Как всё это не вяжется с теми самовлюблёнными, суетливыми, неопрятными персонажами, которых так недоброжелательно изобразил в своих заметках «Зрители дешёвого райка», опубликованных на страницах журнала «Знамя» № 8 за 1999 год, драматург и театральный критик А.М. Борщаговский. С какой иронией говорит он о Болотине и Сикорской, включённых в туристическую группу писателей, отправляющихся во Францию! Они у него — занятые собой «вечные труженики», не перестающие творить, переводить, редактировать стихи и песни всего «прогрессивного человечества». Одним словом — конъюнктурщики. «Добрая половина антифашистских гимнов, песен народов мира, молодёжных шлягеров — их выделки, — не успокаивается публикатор заметок, — их перевод, едва ли — не авторство. Такие туристы находка для группы» (выделено мною, — Э.Б.). Как же надо не любить «удачливых авторов», чтобы бросать тень на их честное имя, компрометировать их творчество! Ну да Бог с ними, с этими заметками. Здесь, мне кажется, Борщаговский решил свести какие-то старые счёты с талантливыми переводчиками. Ныне это модно — «перетряхивать чужое бельё»…

После недолгой эвакуации в Елабугу Татьяна Сергеевна вернулась в Москву, и вместе с мужем они добились в Политуправлении Наркомата обороны, чтобы их направили на фронт. Просьбу удовлетворили, и около двух лет супруги работали в дивизионной газете. Это был подвиг, если учесть состояние их здоровья. Болотин ещё в детстве потерял глаз, а другим видел настолько плохо, что ему почти не помогали и сильные линзы очков.

Вернувшись в Москву, они по-прежнему переводили антифашистские и народные песни. Жили дружной семейной жизнью в окружении родных и друзей. Любили животных: в их доме никогда не переводились собаки. Вадим Витальевич вспоминал, что гостеприимство и хлебосольство родителей были общеизвестны. В их доме собиралось много замечательных людей. Вместе с Эрнстом Бушем и Питом Сигером здесь часто бывали режиссёр Александр Птушко, поставивший фильм «Новый Гулливер» по сценарию Самуила Болотина и с песнями на его слова. Автор музыки — превосходный, но теперь, к сожалению, тоже забытый Лев Шварц, которого высоко оценил Чарли Чаплин, сказав, что хотел бы иметь такого композитора для своих фильмов.

Я много раз перечитывал письмо Вадима Витальевича и думал об одной удивительной стороне творчества Болотина и Сикорской. Более тысяч песенных шедевров народного творчества подарили нам эти авторы. И самые лучшие песни приходятся на 40−50-е — пик гонений тоталитарного режима на интеллигенцию, и, прежде всего — научную, творческую. Были преданы анафеме имена Зощенко и Ахматовой, ошельмована музыка Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна, пересмотрены репертуары музыкальных театров. А там очередь дошла до генетиков, философов, кинематографистов. Рукой подать до «дела врачей»…

Массивный «железный занавес» отделял народы нашей страны от культуры ХХ века, а песни Болотина и Сикорской прорывались через кордоны, утверждая идею людского братства, для которого не существует границ. Их литературный подвиг — яркое подтверждение тому, какой могучей объединительной силой обладает искусство, если оно служит людям, служит правде.

БЫЛ ЛИ ДУНАЕВСКИЙ ПРИДВОРНЫМ КОМПОЗИТОРОМ?

В конце июля 1955 года, находясь в Москве, я случайно подошёл к газетному стенду со свежим номером «Советской культуры» и увидел извещение в траурной рамке. Из него я узнал, что на пятьдесят шестом году жизни скончался композитор Исаак Осипович Дунаевский. Тщетно я искал на газетных полосах хоть какую-нибудь информацию о том, что произошло: тяжёлая продолжительная болезнь? Несчастный случай? Ни некролога, подписанного руководителями партии и правительства, ни отклика «группы товарищей», как обычно делалось, когда из жизни уходил известный стране человек, — ничего этого не было.

Сердце оборвалось: умер композитор, солнечным светом своих мелодий озаривший моё детство и юность. Упругие ритмы физкультурных маршей, стремительный темп дорожных песен прекрасно накладывались на высокое синее небо, на луга, омытые тёплым весенним дождём, на волжские плёсы и милые берёзы Подмосковья, на шествия первомайских парадов, на стук мяча на футбольном поле. Весельем молодости и светлой раздумчивостью юности оживал экран. «Весёлые ребята», «Цирк», «Волга-Волга», «Светлый путь», «Моя любовь», «Богатая невеста», «Искатели счастья», «Дети капитана Гранта», «Девушка спешит на свиданье», «Путь корабля», «Дочь Родины», «Весна», «Кубанские казаки», «Испытание верности», «Запасной игрок», «Весёлые звезды». Некоторые фильмы, слабые по постановке, остались в памяти потому, что в них звучала музыка Дунаевского.

…1942 год. Зима. Средний Егорлык. Вокруг немцы. Свинцовая тяжесть непогоды, свинцовая тяжесть оккупации. В хате Екатерины Водопьяновой, с которой мы пережили самое тяжёлое время, помимо мамы, бабушки, тёти Ани — Иван Иванович Бровченко, военнопленный — ему мама с Катей помогли бежать из плена и укрыться здесь, рядом с нами. Когда возникала опасность, дядя Ваня брал в руки топор и шёл прятаться в стоге сена. В свободное время он мастерил кастрюли, зажигалки, которые женщины меняли на продукты питания. С приходом наших войск Бровченко ушёл в действующую армию и сражался в ней до конца войны.

Собирались такие же беженцы, как и мы. Леонид — низкорослый, с бельмом на глазу, брал в руки гитару и пел, а я слушал русские и украинские песни, весёлые частушки. Не знал я, что этот человек выполнял партизанские задания, что его партийный билет был закопан в огороде. Перебирая струны, Леонид пел: «Страна дорогая, Отчизна родная, живи, улыбайся и пой!». Только много позже мне стало известно, что это «Физкультурный марш» Дунаевского на слова поэта А. Чуркина.

И вот это извещение… Маленький чёрный квадратик… Ни некролога, ни соболезнований…

Я тогда ещё не знал, что на долю легендарного композитора выпало немало трудных испытаний в личной и общественной жизни, вплоть до неприязненного отношения к нему на самых высших этажах власти. Только познакомившись с работами павлодарского музыковеда Наума Григорьевича Шафера, одного из самых глубоких исследователей творчества Дунаевского, я узнал, что Сталину нравилась музыка композитора, особенно мелодии из «Волги-Волги» (он называл его талант светлым), но самого Дунаевского недолюбливал. Композитор, чьи мелодии звучали повсюду, так и не удосужился написать о нём песню такой же выразительности, как «Песня о Родине». У Дунаевского вообще не было песен о деятелях партии и правительства.

«Трагедия Дунаевского состояла в том, что он верил Сталину, — писал Шафер в предисловии к «почтовому роману» композитора с Людмилой Головиной (Райнль), опубликованному в журнале «Дружба народов» № 6, 93 г. — Но композитор отлично понимал: даже в кровавых буднях 30-х годов жизнь не могла полностью остановиться. Он знал, что люди страдали не только от наветов и пыток, но и от неразделённой любви.

Дунаевский видел, что люди не разучились радоваться жизни, солнцу, весенней траве, новому производственному рекорду (а почему бы и нет?), появлению сына или дочери, хорошему спектаклю, и именно эту жизнь он воспевал. Так рождались крылатые мелодии: «Нам песня строить и жить помогает», «Как много девушек хороших», «Широка страна моя родная», «Ох ты, сердце, сердце девичье», «Каховка, Каховка, родная винтовка» и всеми ныне поносимый великий «Марш энтузиастов». Так рождались его лучшие инструментальные сочинения, в том числе, знаменитая увертюра к «Детям капитана Гранта». Так впоследствии родился «Вольный ветер» — единственная советская оперетта, которую музыковеды поставили в один ряд с творениями Оффенбаха, Штрауса, Легара, Кальмана… Можно ли было упрекнуть Дунаевского в односторонности? Пожалуй, да. Но только не в приспособленчестве…"

Да и о каком приспособленчестве могла идти речь? При всей своей деликатности и доброте Исаак Осипович был человеком резким и принципиальным в оценке общественно-политических событий: категорически отказался поставить подпись под письмом, клеймящем «врачей-отравителей», заявив при этом, что не подпишет его даже под страхом смертной казни. Отвращение у него вызывал административный гнёт, сковывавший творческую свободу художника. «Мы, как китайские болванчики, кланяемся то направо, то налево, то вверх, то вниз, — писал он своему постоянному адресату Л.Г. Вытчиковой 19 сентября 1950 года. — Я понимаю, что существует громадная и важная политика, что она даёт какие-то генеральные направления во всём. Но в искусстве должна быть свободная, большая дискуссии, возможность агитировать за любое мнение, основанное на честных и убедительных доводах. Этого у нас нет, и оттого страдает искусство, оттого оно не может расправить крылья…»

Независимость его суждений раздражала вышестоящие инстанции. Несмотря на славу и популярность, Дунаевского за рубеж не пускали. Один раз выпустили на короткое время в Чехословакию — там снимался фильм «Весна», к которому он писал музыку, и больше — никуда. Разрешили было поездку в Берлин на фестиваль молодёжи — в последнюю минуту отказали. Пришлось распаковывать собранные чемоданы. О том, что он испытал при этом, можно судить по письму к Р.П. Рыськиной в сентябре 1952 года: «Природа нашей страны огромно разнообразна, но разве не влияет на наше творчество то обстоятельство, что я в свои годы, например, будучи материально обеспеченным человеком и заметным творцом в искусстве, до сих пор не видел и вряд ли увижу фиорды Норвегии, озёра Швейцарии, закат солнца в Неаполе, джунгли Индии, волны Индийского океана и многое-многое, что мог себе позволить когда-то простой, более или менее прилично зарабатывающий художник или литератор».

В сложившейся ситуации самым удивительным оказалось то, что с начала 30-х годов популярность музыки Дунаевского в мире была феноменальной. После показа на Венецианской международной кинематографической выставке «Весёлых ребят», песни из этого кинофильма исполняли маленькие оркестрики и ансамбли Неаполя, их пели в сопровождении мандолин гондольеры Венеции. Мелодии Дунаевского вызывали огромный интерес американских радиослушателей, и тогда национальная радиовещательная компания в Нью-Йорке в мае 1937 года обратилась в Москву во Всесоюзный радиокомитет с просьбой передать по коротковолновому вещанию концерт из новых произведений Дунаевского. «Международный» концерт состоялся. Дирижировал им сам автор. Музыку Исаака Осиповича полюбили в Англии, Франции, Испании, Болгарии, Югославии… А у себя на Родине до самой смерти композитор так и остался невыездным.

Обретя огромную популярность в народе и заслужив его искреннюю любовь, он не был удостоен звания народного артиста Советского Союза. Впрочем, как и Сергей Прокофьев, Лидия Русланова, Владимир Высоцкий.

Н.Г. Шафер напомнил о том, как в 1948 году на позорном Ждановском совещании по проблемам современной советской музыке, где поносили Шостаковича, Прокофьева, Мясковского, Хачатуряна, — Дунаевского обвинили в космополитизме — самом тяжком грехе конца 40-х годов. О «Вольном ветре», вершине советской опереточной классики, было сказано, что «в нём глаза и слуха советского человека не чувствуется», а видна попытка «втиснуть чувства и мысли нашего современника в чужие западные сюжетные схемы».

Добавляли свою ложку дёгтя и братья-композиторы. Анатолий Новиков на страницах журнала «Советская музыка» (№ 3 за 1952 год) упрекал Дунаевского в сентиментальности и надрывных интонациях, имея в виду песню «Золотая звезда», а в очаровательном «Школьном вальсе» услышал звон гусарских шпор. Не отстал в своём разоблачительном пафосе и Матвей Блантер, заявив с трибуны композиторского пленума, что в куплетах моряков Фомы и Филиппа из оперетты «Вольный ветер» содержится дискриминация

коммунистов, которые напевают легкомысленный напев «дили-дили».

Ни Дунаевский, ни его соавторы-либреттисты даже не предполагали, что два их милых, весёлых персонажа являются коммунистами. На все эти выпады Исааку Осиповичу пришлось выступить с «открытым письмом» в том же самом журнале, откуда летели в него критические стрелы, и глубоко ставить вопросы по проблемам народности в песне, эстетическим критериям оценки музыкальных произведений.

Как пишет в книге «Пути-дороги» В.П. Соловьёв-Седой, «ещё при жизни Дунаевского возникли ожесточённые споры о природе его творчества. У него были ярые поклонники и непримиримые враги. Его любили одни и ненавидели другие. Его музыка вызывала зависть или непонимание, восхищение и подражание, восхваление или хулу.

Конечно, Дунаевского оценили при жизни. Но поначалу его нещадно ругали. В каких только грехах не обвиняли композитора! И в том, что он пропагандирует буржуазную музыкальную культуру, и в том, что он заимствовал основную мелодию одной из своих самых популярных песен из латиноамериканского марша «Вива, Вилья!», и в том, что он «списывает» свою музыку с привезённых из-за рубежа граммофонных пластинок, и в том, что он «низкопоклонник» (это слово особенно любили РАПМовские хулители) и т. д. и т. п.".

И после смерти композитора рецидивы той самой левацкой критики продолжали звучать. Один из популярных советских песенников Никита Владимирович Богословский уверял слушателей телеканала «Культура», что Дунаевский никакой не мастер, а всего лишь провинциальный дирижёр, который стал известен только благодаря кино. Оказывается, не кино поднялось на более высокий качественный уровень, благодаря Дунаевскому, а наоборот. Такой приём дискредитации своего коллеги по композиторскому цеху избрал при своей жизни известный маэстро. Композитор-острослов реанимировал давнюю «версию» о заимствовании якобы двух нот из «Вива Вилья!» для песни «Сердце, тебе не хочется покоя», что фактически от критики его спас Сталин.

По Богословскому выходило, что любой ремесленник-плагиатор может создавать классические мелодии. Такова логика зависти к большому таланту!

И если на том злополучном совещании 1948 года каких-либо оргвыводов в то время не последовало, то в этом заслуга руководителя Союза композиторов СССР Тихона Николаевича Хренникова, который в заключительном слове говорил об Исааке Осиповиче как о композиторе, приблизившем свою музыку к народу.

Клеветнические измышления с целью опорочить прославленного автора приобретали целенаправленный характер. После поездки в г. Горький, где композитор встречался с преподавателями и студентами местной консерватории, в газете «Советское искусство» в марте 1951 года появился гнусный пасквиль на него. Автор фельетона И. Верховцев, выполняя социальный заказ сверху, писал о «нескромности» Дунаевского, хотя все, кто хоть мало-мальски знал Исаака Осиповича, отмечали именно скромность как отличительную черту его характера, как самое драгоценное качество его натуры. 3 апреля 1951 года та же газета нанесла композитору ещё один удар. На сей раз, сделано это было руками начинающей журналистки Валентины Жегис. Она бесцеремонно заявила о том, что таким, как Дунаевский, не место в советском обществе.

Разнузданной кампании, развернувшейся на газетных страницах, предшествовал АКТ, составленный в горьковской консерватории 23 февраля 1951 года и посланный куда надо.

Дунаевского обвиняли в развязности, в пренебрежительном и недружелюбно-критическом отношении к творчеству других композиторов. На вопрос, почему он пишет только в лёгком жанре и не создаёт крупных произведений, Дунаевский ответил, что у него есть фортепианная соната, струнный квартет, что он мог бы написать оперу, но нет хорошего либретто. «Вот мне из Ленинграда прислали оперное либретто. Но как писать? По либретто — героиня в первом акте ставит рекорд, во втором — рекорд, в третьем — рекорд, в четвёртом — рекорд»… «Меня просил Большой театр написать балет „Свет“… Но как писать о колхозной электростанции? О колхозной электростанции написано 16 повестей, имеются кинофильмы и т. д. Сколько можно?»

По словам организатора многих авторских концертов Дунаевского Давида Михайловича Персона, непосредственного свидетеля этой встречи: беда Исаака Осиповича состояла в том, что по натуре он был очень искренним человеком и открыто говорил о недозволенном.

Не надо было с такой доверчивостью раскрываться перед незнакомой аудиторией, считал Персон, остро пережив появление в газете гнусного фельетона И. Верховцева.

Наум Григорьевич Шафер в книге «Дунаевский сегодня» (Москва, «Советский композитор», 1988 г.) обращает внимание на такой странный факт: у нас, оказывается, нет документальных кадров кинохроники, где был бы запечатлён облик «живого» Дунаевского. «Это тем более странно, — пишет автор книги, — что композитор постоянно работал на киностудиях, лично руководя озвучиванием своих фильмов. И вот, когда после смерти Исаака Осиповича Эрик Пырьев стал искать соответствующие документальные кадры для фильма «Мелодии Дунаевского», то этих кадров оказалось в общей сложности не более чем на три минуты экранного времени. (Правда, когда отмечалось 100-летие со дня рождения композитора, слушателям юбилейного концерта был показан ещё ряд кадров Исаака Осиповича, обнаруженных в архивах кинохроники — Э.Б.).

Ещё «сюрприз». Всесоюзному радио не удалось сохранить ни одной магнитофонной записи голоса Дунаевского. И если бы в архиве какого-то периферийного радиокомитета случайно не обнаружили магнитофонную ленту с речью Дунаевского о Лебедеве-Кумаче, то его голос был бы безнадёжно утерян для потомков.

В последний год своей жизни Дунаевский приобрёл магнитофон и, включая его, играл Шопена, Рахманинова, Скрябина и собственные произведения, много импровизировал. Увы, и этих лент нет — они пересохли и «рассыпались»… И никто не догадался снять копии.

Дунаевский умер от сердечного приступа 25 июля 1955 года. Но до сих пор неистребимы обывательские слухи о его якобы «самоубийстве».

Казалось, всё это должно было остаться во вчерашнем дне. Но, увы! — в условиях гласности и демократизации общества шельмование создателя искромётной жизнеутверждающей музыки продолжается.

В чём только не упрекают Дунаевского: в лакировке действительности, в воспевании тоталитарной системы, в бодрячестве, в романтизации убогого быта. Дунаевского возводят в ранг придворного певца: в разгар ежовщины пишет: «Эх, хорошо в стране советской жить», накануне войны — «Нам нет преград ни в море, ни на суше». Если следовать подобной логике, то с таким же успехом можно обвинять Кальмана в том, что тот в разгар Первой мировой войны сочинил оперетту «Сильва», или в антипатриотизме — Оффенбаха, который в период краха Второй империи, в условиях франко-прусской войны написал «Периколу», «Прекрасную Елену» и другие комические оперы.

Желание принизить созданное за годы Советской власти нередко выходит за рамки здравого смысла: идёт, скажем, передача по радио о ГУЛАГе, и тут же возникает «Песня о Родине», которая, по мнению режиссёра, должна стать фоном чудовищных репрессий. В рассказе Виктора Астафьева «О хитроумном идальго» (Москва, «Художественная литература», 1990) повествуется о том, что болонка главного персонажа Валентина Кропалёва «ходила на задних лапах» и даже плясала под «святочный» марш Дунаевского «Утро красит нежным светом» (!). Уважаемый писатель даже не удосужился выяснить, кому принадлежит этот «святочный марш». А принадлежит он не Дунаевскому, а братьям Даниилу и Дмитрию Покрассам и называется «Москва майская». Критик-киновед В. Дёмин в статье «Кто там шагает правой» (Советский экран № 18−1988 г.) в качестве примера «плакатно-слащавого искусства» приводит песни Дунаевского к кинофильмам «Кубанские казаки» и «Испытание верности». Примеры таких уничижительных оценок можно продолжать бесконечно.

В предисловии к книге писем Исаака Дунаевского к Раисе Павловне Рыськиной «Когда душа горит творчеством», изданной в 2000 году издательством «Елорда» в Астане, Н.Г. Шафер отвечает хулителям солнечного искусства 30-х годов, и в первую очередь, песен Дунаевского. Логика рассуждений примерно такова: «В то время, когда в стране свирепствовал террор и лилась безвинная кровь, на экранах появились „Весёлые ребята“, „Цирк“, „Волга-Волга“, где все пляшут и поют». Авторы подобных рассуждений очень хотели, чтобы футболисты выбегали на поле не под «Спортивный марш» Дунаевского, а под похоронный Шопена. И чтобы на цирковой арене звучал опять-таки не «Выходной марш» Дунаевского, а, скажем, «Реквием» Моцарта… Представим себе на минуту, что так оно и происходило. Сумели бы мы выжить?"

…Прочитав печальное известие в газете, я отправился в Концертный зал имени Чайковского. У стены, неподалёку от входа, — крышка гроба, венки. Подходившие люди ручейками стекались в помещение, заполняя балконы и бельэтажи. В основном, студенты музыкальных училищ, консерваторий, профессиональные музыканты, композиторы, интеллигенция Москвы.

Он лежал у сцены на помосте в строгом костюме, прикрытом цветами. В глубоком, казалось, сне. У гроба — седая женщина, пережившая сына, рядом с ней — невестка и внук, мальчик лет девяти-десяти, по-видимому, Максим, — нынешний популярный композитор.

На сцене — Галина Баринова, смычок её скрипки грустно плыл по струнам… Солнечный луч, точно экранный пучок света, прорезая пространство зала, касается его лица. Две старые стеклярусные дамы, одетые в чёрное, замерли в мистическом восторге перед непостижимым. С балкона им хорошо видно его озарённое солнцем лицо.

— Какая тайна, — шепчут они, — какая великая тайна…

В притихшем зале, приобретая вещий смысл, торжественно и скорбно звучали слова Дмитрия Кабалевского о том, что Дунаевский и смерть — понятия несовместимые. Всё его творчество — это воспевание юности и молодости. Выступали Юрий Левитан, Анатолий Новиков. Плакал Иван Пырьев. Высокий, сутулый, сухопарый, он не мог справиться ни с кашлем, ни с рыданиями.

— Умрём и мы, — выкрикивал он, — сотрутся наши киноленты, а твои песни, дорогой Дуня, фольклором станут. Слёзы бежали по его лицу.

Одна за другой прибывали делегации из краёв, областей, республик.

В почётном карауле у гроба с телом Исаака Осиповича — композиторы Д. Кабалевский, В. Соловьёв-Седой, Б. Терентьев, М. Фрадкин, поэт Л. Ошанин, диктор Ю. Левитан, народный артист Г. Ярон.

Когда окончилась гражданская панихида, все вышли. Стояли автобусы. Пригласили рассаживаться. Рядом со мною Оскар Борисович Фельцман. Милый, интеллигентный человек, он с большой теплотой и нежностью рассказывает об Исааке Осиповиче, о его требовательном отношении к творчеству, нетерпимости к ремесленничеству и халтуре.

— Кому из нас от него не попадало: и мне, и Мокроусову, и многим другим. К искусству он относился как к святыне…

Траурная процессия движется по улицам города.

На Новодевичьем кладбище подвезли гору венков.

— Разбирайте, — сказали. Мне достался венок с лентой от Всесоюзного радиокомитета.

— Я вам помогу, — шагнул ко мне Фельцман.

Стараясь его не обидеть, я вежливо отказался…

Затем на Новодевичьем кладбище состоялся траурный митинг, где выступили композитор М. Чулаки, поэт М. Матусовский. Один оратор сменял другого. В толпе вижу опечаленные лица Любови Орловой, Григория Александрова…

Гроб опускают в могилу. На свеженасыпанный холм земли ложатся мраморная доска, венки, букеты цветов…

Обо всём этом я вспоминал, когда писал поэму о композиторе. Поэма была напечатана в книге стихов, и я послал её Евгению Исааковичу Дунаевскому, старшему сыну композитора, художнику по профессии.

Ответ пришёл довольно быстро.

«Мы с Вами принадлежим к одному поколению людей (я родился в 1932 году), и поэтому всё то, что близко и любимо Вами в той прошедшей эпохе, так близко и дорого и мне, — пишет Евгений Исаакович. — То щемящее чувство грусти по старым временам, которое красной нитью проходит сквозь Ваши стихи, так понятны мне и многим людям нашего возраста. Имена, события тех дней стали для нас символами нашего детства, юности, поэтому они нас согревают, несут нам далёкий свет, они яркими образами запечатлелись в нашей памяти, и никто их не сможет у нас отнять, поскольку это так же естественно, как сама природа. И все те, кто во имя сиюминутных интересов или политических амбиций, «не подумавши», меняют свои оценки, рано или поздно, придут к одной правильной мысли: нельзя не уважать и бороться со своим прошлым огульно, впопыхах, каким бы оно ни было. Мы все из того прошлого, фундамент которого создавался, к сожалению, злыми силами, и это — наша трагедия.

Но к числу создателей следующих «белокаменных» этажей нашего прошлого относятся многие талантливые люди той поры, которые и создали тот яркий пласт самобытной культуры, которая независимо от политических изменений останется с народом. Думаю, что Вы согласитесь, Дунаевский принадлежит к таким деятелям. Мне не раз приходилось возмущаться, как в последние годы обращались с его музыкой. В прошлом году я увидал по телевизору, как фашистские солдаты маршируют на параде под звуки «Марша энтузиастов» («Вести», программа РТВ). Этот, так называемый, приём «творческого диссонанса» в монтаже, ударил в голову авторам передачи, которые даже не подумали о том, что они извращают идею создателя марша, гимна, воспевающего труд и созидание, не только искажают образ самого композитора, оскорбляют память о нём, но и оскорбляют целое поколение людей, отцов и дедов наших, которые созидали, жили, воевали под музыку этого гимна. Я написал в редакцию телевещания на имя Попцова, по-моему, очень умного человека, где указал, как Вы правильно заметили, чтобы, защитить его память. На это письмо мне не ответили, но подобные выпады вроде бы больше не повторялись, хотя я не очень слежу за экраном.

Сейчас, я думаю, происходит некоторая переоценка событий и ценностей, и наше поколение, которое ещё находится у власти, начинает понимать, что прежние идеалы, которыми жили люди, не так-то просто списать со счёта, а с ними и Дунаевского. Вот почему теперь практически не проходит дня, чтобы не звучала каким-то образом его музыка, уже не диссонансом к сюжету, а как самостоятельное музыкальное произведение. Несколько дней назад я был на стадионе «Олимпийский» на открытии теннисного турнира и был приятно удивлён, когда торжественное открытие началось под звуки давно забытого «Марша физкультурников». Очень здорово звучало, но, наверное, в огромном зале никто не знал, чья это музыка. А вчера по телевизору передавали «Вольный ветер», правда не тот фильм-спектакль, в котором пела Г. Вишневская, а более поздний, довольно слабый по постановке и хореографии.

Вот, кстати, пример неблагодарного отношения к своему прошлому — Вишневская! Так здорово пела арию Стеллы в оперетте Дунаевского, а спустя много лет, уехав в США, где, по её словам, она с Растроповичем купила «кусочек Америки», обливает грязью «Песню о Родине»; наши же заискивающе кивают головами и ей потакают!

Дорогой Эдуард Григорьевич! Поэму Вашу я читал со слезами на глазах не только потому, что она посвящена моему отцу, но потому, что Вы так любили его как человека, как художника — это чувствуется в каждой строчке, посвящённой ему. Они искренни, трогают меня до глубины, и я глубоко признателен Вам за это.

Кроме того, Вы точно определили в образной форме его (отца — Э.Б.) место в той жизни. Хочу только заметить, что он имел вполне чёткую, принципиальную позицию в своём творчестве, особенно после войны (до войны я не помню, поскольку был слишком мал, а отцу было 34−37 лет). Он ясно и конкретно выражал её (позицию) в словах, в письмах и на деле: музыку свою он сознательно адресовал не к системе правления с её вождями, а к людям, молодёжи, детям. Мажорное видение мира, как характерное свойство его дарования, внешне вполне совпадало с идейно-социальными установками системы. Он был тогда сторонником тех прекрасных идеалов социализма, которые разделяли с ним почти все люди нашей страны. Но он восставал против чудовищных проявлений советской, партийной бюрократической машины, как очень немногие его современники (выделено автором письма — Э. Б.)). В этом заложен некий парадокс, даже драматизм его творческой натуры. И Вы в своей поэме очень точно отразили эту сторону, поставив его как бы «вне» и «над» системой, определив совершенно правильно его как певца света и радости, которые в любую эпоху будут нужны людям. Большое Вам спасибо за это.

Что касается меня, то я по профессии художник, окончил в 1958 году Государственный художественный институт имени Сурикова в Москве, с 1962 года я член Союза художников СССР (теперь распался!) Сейчас работаю над картиной, посвящённой нашим корифеям искусства, объединённым одной трагической судьбой: Блоку, Ахматовой, Мейерхольду. Картину назвал «Современники». А время изображения относится к постановке Мейерхольдом «Балаганчика» Блока и «башне Вячеслава. Иванова». Живу я до сих пор в отцовской квартире, где скончался и он, и мама, на улице носящей его имя, т. е. адрес старый, телефон старый, да и я уже старый. Жму Вашу руку. С уважением Е.Дунаевский.

15.03.94, Москва".

Вот что писала о Дунаевском музыковед Софья Хентова: «Несмотря на славу, его нельзя было назвать счастливцем. И не только из-за личных неурядиц, неустроенностей. Талант, стремившийся украсить жизнь, воспеть её радости, композитор, чья музыка стала всенародно популярной, вызывает сопротивление ограниченных умов, зависть малоспособных коллег, споры об истоках его творчества. Его обвиняли в подражаниях, а он дал образцы совершенно оригинальной русской лирики. С удивительным многообразием, органической цельностью он создал пленительный мелодизм, оригинально возродивший многие великие традиции».

Никогда не думал, что настанет время, и Дунаевского, как и других советских композиторов, создавших музыку глубоких чувств и высоких помыслов, надо будет защищать от наветов и огульной критики. И это на фоне сегодняшних песенок-однодневок с убогими мелодиями и ремесленными подрифмовками?! Впрочем, Дунаевский, Соловьёв-Седой, Мокроусов, Пахмутова и другие мастера песенного искусства способны и сами защитить себя силой своего таланта, симфоническим мышлением, яркой мелодичностью и лиричностью своей, ставшей поистине народной музыки.

О Дунаевском написано много разного, но прислушаемся к мнению тех, чей опыт в искусстве достаточно велик, а эстетические требования бескомпромиссны:

«Это был большой талант, большой мастер» (Д. Шостакович).

«Вот эта песня — по мне, она о Родине, о России» (Ф. Шаляпин о «Песне о Родине» И. Дунаевского).

«…Когда запели песню «Широка страна моя родная!», Куприн сильно растрогался. «Меня, великого грешника перед Родиной, сама Родина простила, — говорил он сквозь искренние слёзы» (Ксения Куприна из книги «Куприн — мой отец»).

«Сегодня Дунаевский для нас — это живое творчество, богатое и увлекательное, любимое великим множеством людей едва ли не во всём мире. Сегодня Дунаевский для нас — это и живая традиция светлого, радостного, молодого искусства, традиция, которая, несомненно, даст ещё свои всходы в творчестве новых советских композиторов» (Д. Кабалевский).

«Дунаевский! Вот одно из тех времён, которые никогда не забудутся!.. Богатство его мелодий, их исключительный индивидуальный характер, бесконечное разнообразие послужили примером многим композиторам. Я испытал большую радость, когда г-жа Орлова — она была членом советской делегации на кинофестивале в Каннах — предложила мне выступить с ней перед парижской публикой в качестве аккомпаниатора в программе из произведений Дунаевского. Хотя я не был знаком с Дунаевским лично — он покинул нас так рано! — я глубоко почитаю его, как старого друга. Он остаётся вечно молодым в сердцах всех, кто любит Правду, Красоту, одним словом, — Музыку» (Филипп Жерар, композитор, Франция).

«Дорогой Исаак Осипович, любимый светлый композитор! С твоим именем связаны большие творческие радости, любимые роли в фильмах „Весёлые ребята“, „Цирк“, „Волга-Волга“, „Светлый путь“, „Весна“. Мне, первой исполнительнице песен Дунаевского радостно было передать эти песни народу с экрана, которые до сих пор живут в благодарных сердцах советских людей» (Народная артистка СССР Любовь Орлова).

В который раз перечитываю воспоминания соавтора Исаака Осиповича по таким классическим образцам советской песни, как «Школьный вальс», «Летите, голуби, летите», «Вечер вальса», «Молчание», «Московские огни», «С песней по жизни» и другие, поэта Михаила Львовича Матусовского, которому, на мой взгляд, наиболее полно удалось передать живое, трепетное отношение Дунаевского к своему искусству, его постоянную неудовлетворённость сделанным, бесконечные поиски самого приемлемого варианта, удовлетворяющего требовательный спрос создателя праздничной и ликующей музыки. Отрывком из этих воспоминаний я и заканчиваю разговор о композиторе.

«Какой представляется мне музыка Дунаевского? Я очень ясно вижу ранний рассвет, занимающийся над нашей страной. Дымка сумерек уже бесследно растаяла в воздухе, и всё вокруг стало видно с такой отчётливостью, какая только и бывает в весеннее утро. Вот взлетело над степью белое облачко паровозного дыма — идёт скорый из Владивостока. Но это так далеко, что к нам сюда даже не долетает стук его колёс. Вот вышли из рудничного здания горняки и погасили ненужные при свете дня лампочки. Вот вспыхнул на крыле самолёта ещё не побывавший на земле луч утреннего солнца. И тогда чистый, хрустальный перезвон московских позывных возвещает начало нового дня. Одна музыкальная фраза! Но как много говорит она нам, какой свежестью и ожиданием чего-то нового веет от неё. Утро страны начинается «Песней о Родине».

УРОКИ НАУМА ШАФЕРА

Знакомство с Наумом Григорьевичем Шафером, павлодарским музыковедом и филологом, началось с того времени, когда в руки ко мне попала его книга «Дунаевский сегодня». Скромно изданная в Москве издательством «Советский композитор», книга эта вобрала в себя публицистику и музыковедение, научное исследование и литературоведческий анализ. Вызывало уважение богатство научно-выверенного фактического материала, острая полемичность, ясность изложения, языковая выразительность. Не было в этой книге домыслов и вымыслов, всё оплачивалось чистым золотом правды.

Так состоялось открытие автора — честного и, при всей любви к Исааку Осиповичу, беспристрастного интерпретатора его творчества. Автор не допускал приблизительности и недостоверности фактов. В книге много ссылок на архивные материалы, на периодику, на музыковедческие источники, на письма и мемуары. Шафер как бы вновь и вновь переживает встречу с романтичной и солнечной музыкой Дунаевского, остро чувствует её полётность, проникновенный лиризм и светлую печаль. Он всячески стремится защитить покойного художника от оговорок и хулы, убедительно показывая органичность музыки Дунаевского, её неразрывную связь с народными песенными истоками, с традициями русской музыкальной классики. Книга обобщила многолетние наблюдения автора над глубинностью «лёгкой» музыки классика советской песни и оперетты, над проявлением симфонического мышления Дунаевского не только в оркестровых сочинениях, но также и в песне и киномузыке. Автор поднимает важнейшие вопросы, связанные с исполнительской музыкальной культурой, всячески поддерживая высокий профессионализм и протестуя против пошлости, отсебятины, искажения авторского замысла.

«Наум Григорьевич действительно глубокий и знающий исследователь творчества И. Дунаевского, человек эрудированный и скромный. Сейчас он такой, наверное, один остался», — писал мне о Шафере старший сын композитора Евгений Дунаевский.

С тех пор я старался не пропустить ни одной публикации замечательного павлодарца, читал его удивительно глубокие статьи о Дунаевском и Булгакове, Высоцком и Окуджаве, — они время от времени печатались в журналах «Огонёк», «Музыкальная жизнь», «Дружба народов», «Простор», в газете «Советская культура», в «Литературной газете» и других изданиях. А потом в печати появились публикации Шафером значительной части эпистолярного наследия Исаака Осиповича, его «почтовые романы». А уже несколько позже, когда мы познакомились и начали переписываться, я получил по почте новую книгу Шафера «Михаил Булгаков, оперные либретто», где были собраны и научно выверены по различным архивным источникам четыре булгаковских либретто: «Минин и Пожарский», «Чёрное море», «Пётр Великий», «Рашель» (по рассказу Ги де Мопассана «Мадмуазель Фифи»). Науму Григорьевичу удалось проследить историю их создания, привести большое количество фрагментов различных черновых, впервые публикуемых редакций. Шафера привлекли к участию в работе над девятитомным полным собранием сочинений Михаила Афанасьевича, которое готовилось к изданию в Москве. За исследования булгаковских текстов он был удостоен гранта фонда Сороса.

А затем им была подготовлена и выпущена на Ташкентском заводе в 1993 году долгоиграющая пластинка «Исаак Дунаевский в гостях у Михаила Булгакова», где впервые удалось собрать музыкальные сочинения композитора, написанные им в разные годы жизни и звучавшие в доме автора «Белой гвардии» и «Мастера и Маргариты».

Вот что рассказал об этом Наум Григорьевич: «Обнаружилось, что мой любимый Дунаевский в течение нескольких лет был знаком с Булгаковым, и они вместе работали над оперой «Рашель». Булгаков писал либретто, Дунаевский музыку. Я стал копать. Набрёл на дневники Елены Сергеевны Булгаковой, они тогда ещё не были напечатаны, я их читал в рукописном варианте, в копии. Потом я нашёл письмо самого Дунаевского.

На создание пластинки «Дунаевский в гостях у Булгакова» у меня ушло пятнадцать лет. Нужно было расшифровать каждую фразу! Как они встречались, при каких обстоятельствах, что он там играл, какие его произведения более всех пришлись по вкусу Булгакову, почему Булгаков так тяготел к Дунаевскому? Ведь писателю постоянно подсовывали других композиторов. Но при всём новаторстве своего творчества, Булгаков не был консерватором, нет. Скорее он был привержен старым традициям. В Дунаевском его, прежде всего, привлекала мелодическая широта и радостная гармония. И ему хотелось, чтобы его опера была певучей и жизнерадостной. И самое главное! Булгаков чувствовал драматургическое мастерство Дунаевского. Либретто он написал, а опера не состоялась.

Мы заключили с Германией пакт о ненападении, и было абсолютно ясно, что эта опера на сцене Большого театра поставлена не будет! Потому что изображённые в ней прусские погромщики, которые заполонили Францию и стали там громить и творить прочие бесчинства, очень походили на гитлеровских молодчиков. А тут Молотов прилюдно целуется с Риббентропом. Дунаевский до этого начал сочинять музыку, на пластинке есть отдельные её фрагменты, в том числе полька, которую напел ему сам Булгаков. Но когда пакт был подписан, он понял, что всё безнадёжно, и оперу бросил.

Собирая материалы для пластинки, я знал, что Дунаевский играл в доме Булгаковых этакие лёгкие фортепианные вещички салонного характера, посвящённые жене. Это были ещё 20-е годы, он был молод, женился и обожал свою жену. Любой вальс, галоп, менуэт — тут же посвящал ей. Ни в одном архиве этого не было — поскольку это был семейный архив. Но как туда проникнуть? Я познакомился с другом Дунаевского, с его импресарио, который устраивал авторские вечера композитора, — с Давидом Михайловичем Персоном. Он мне сказал: «Вы идите к старшему сыну, у него это всё есть. Но учтите, если он вас допустит к нотам, вы можете пролистнуть, не заметив того, что вы ищете. Дунаевский любил собак и жену свою мог ласково называть то Тузиком, то Шариком. Он делал такие посвящения: «Моему золотому Тузику», например. Когда сын Дунаевского положил передо мною кипу нот, смотрю: «Моей любимой Бобочке». Я сразу к телефону: «Давид Михайлович, вы ошиблись! Он жену свою не Тузиками и Шариками называл, он звал её Бобиком!». Когда я говорил по телефону, совсем забыл, что рядом стоит сын! Я мог оскорбить его чувства, называя его маму Шариком или Тузиком. Но таким образом в пластинку попал «Бобочкин менуэт».

Помимо ранее сочинённых пьес в пластинку вошли произведения Исаака Осиповича, написанные в 30-е годы. Среди них музыка к пьесе Л. Леонова «Половчанские сады», адажио и вальс из кинофильма «Дети капитана Гранта», еврейский танец из кинофильма «Искатели счастья», вальс из кинофильма «Волга-Волга» (не вошедший в фильм), написанные в 1929 году «Гавайи» (из балетного представления «Синкопика») и другие.

Так, по рукописям, в течение пятнадцати лет составлял программу этой уникальной пластинки Наум Григорьевич Шафер. А исполнила её талантливая казахстанская пианистка и педагог Людмила Топоркова, обнаружившая в «лёгкой» фортепианной музыке Дунаевского тот высокий настрой души и художественную безупречность, которые свойственны лучшим образцам классической музыки. Эта пластинка прозвучала в передаче Глеба Скороходова о Дунаевском по Центральному телевидению, в программах ростовского радио, стала украшением коллекций филофонистов.

Вскоре появился ещё один «диск-антология», тщательно составленный и прокомментированный Шафером. Новая пластинка получила название «Кирпичики» и вобрала в себя образцы городского уличного фольклора за 100 лет — от времени Михаила Глинки до времени раннего Булата Окуджавы (Апрелевский завод, 1995 год). Мещанский романс, с его «страстями» и «стихийностью чувств», песни, которые до революции обожали городские ремесленники, купцы, кухарки, извозчики и пожарные, составитель пластинки старался сохранить в первоначальном виде, очистив мелодии от наслоения многих десятилетий. Он поставил задачу перед вокалистом и пианистом-импровизатором Андреем Корчевским: «Несмотря на то, что некоторые тексты сегодня кажутся примитивными, ни в коем случае не делать из них пародии, не предпринимать никаких попыток возвыситься над музыкальным материалом, никакой модернизации. Как бы ни исполнялась песня — серьёзно или озорно — она должна звучать с полным уважением к чувствам слушателей далёких лет, которые плакали и смеялись над бесхитростными историями, запечатлёнными в этих опусах». Так определял постановочные задачи Шафер, объясняя замысел создаваемого диска-антологии. И певец, выполняя эти требования, добился того, что пластинка, напетая им, стала раритетом.

Один за другим выходили лазерные диски, составителем которых являлся Шафер: «Романс Печорина», «Одинокий самолёт», «Вечерний вальс», «Калейдоскоп», «Надежды свет» (Антология еврейской песни), «Отворите мне темницу» (Антология тюремной песни), два лазерных диска, посвящённые вокальному искусству замечательной казахской певицы Куляш Байсеитовой, диск «25 июля», посвященный памяти Исаака Дунаевского и Владимира Высоцкого, ушедших из жизни с разницей ровно в четверть века, но в один и тот же день — 25 июля. На некоторых дисках была записана музыка самого Наума Шафера, который выступал под псевдонимом Нами Гитин. Этот псевдоним ему придумал выдающийся композитор, наш земляк Евгений Григорьевич Брусиловский, родившийся 30 октября (12 ноября по новому стилю) в Ростове-на-Дону.

Родоначальник первых казахских опер, балетов, симфоний и около 500 песен и романсов, Евгений Григорьевич совершенно бесплатно учил Шафера сочинять музыку, обнаружив в скромном юноше недюжинный талант композитора. «Нами» — так звала в детстве Наума мама, имя которой было Гита. Узнав об этом, Брусиловский решил: «Вот это и будет Вашим музыкальным псевдонимом». Звучат записанные на DWD песни и романсы на слова А. Пушкина, М. Лермонтова, Н. Некрасова, С. Есенина, М. Эминеску, романсы из оперы «Печорин», чудесный «Вечерний вальс» и другие оригинальные произведения с пронзительной мелодичностью и запоминающимися текстами. Автором этих сочинений остаётся всё тот же — Нами Гитин.

Музыковедческие и литературоведческие работы Наума Шафера, статьи и книги, доклады на научных конференциях получили широкую известность на территории бывшего Советского Союза, а также в США, в Германии, в Израиле. Т.Н. Хренников пригласил его в Москву для участия в праздновании 100-летия со дня рождения И.О. Дунаевского. Наум Григорьевич принял активное участие в работе Оргкомитета — стал автором буклета о жизни и творчестве прославленного композитора, а составленная им книга писем Исаака Осиповича к Р.П. Рыськиной «Когда душа горит творчеством», изданная в Астане, продавалась в те дни в Кремлевском Дворце, её вручали в качестве приза лучшим исполнителям юбилейного концерта. На основании работ Шафера о Дунаевском в Германии была защищена докторская диссертация. Проблему советского Штрауса, который в условиях тоталитарного режима создавал солнечные мелодии, опираясь на разыскания Шафера, исследовал талантливый немецкий учёный Матиус Штадельман.

* * *

Многое о жизни Наума Григорьевича я узнал из газетных и книжных публикаций, авторами которых явились замечательные павлодарские журналисты Юрий Аркадьевич Ковхаев и Юрий Дмитриевич Поминов. Они рассказали о том, как за восемь дней до начала второй мировой войны семью Шаферов вместе с другими жившими в Бессарабии семьями русских, греков, болгар погрузили в товарные вагоны и отправили на восток. Куда везут — никто не знал. Из вещей разрешили взять самое необходимое. Наум решил, что самым необходимым являются патефон и пластинки. Военный, из тех, что осуществляли эвакуацию, сказал, что не положено, но отобрать у мальчугана пластинки не смог: Наум вцепился в них мёртвой хваткой, и представители власти махнули на него рукой. (Те 30 пластинок до сих пор в коллекции Шафера, которая сегодня насчитывает 25 тысяч единиц и вместе с огромной, собранной им за полвека библиотекой, стала достоянием культурно-просветительного центра, именуемом в Павлодаре «Домом Шафера»).

Их привезли в Казахстан. Вместе с родителями и младшим братом десятилетний Наум начал жить в посёлке «Интернациональный» колхоза «Новый быт» Акмолинской области. Посёлок назывался «Интернациональным» потому, что несколько раньше здесь жили сосланные туркмены, узбеки, поляки, потом чеченцы, немцы, ингуши.

В казахстанском колхозе началась трудовая деятельность Наума. В годы Великой Отечественной войны он пас скот, был сенокосильщиком, конторским писарем, выполнял другие работы, здесь учился в общеобразовательной школе и музыке, но чувство второсортности долго не покидало его. Спецпереселенцам, приписанным к посёлку, запретили свободно перемещаться по стране, обязали регулярно отмечаться в комендатуре. Это продолжалось лет десять. Наум, уже будучи студентом КазГУ, всё ещё ходил в Алма-Ате на отметку в комендатуру. «Конечно, насильственная депортация была для семьи несчастьем, сравнимым с трагедией. Но одна бесчеловечная акция уберегла её от другой — ещё более страшной. Фашисты, захватившие Бессарабию через несколько месяцев, сначала загнали в гетто, а затем уничтожили поголовно всех евреев, волею случая оставшихся здесь. Гримасы судьбы — что тут ещё скажешь» (Ю.Поминов, «Формулы судьбы», сборник «Мои современники», Павлодар, 1999 г.)

Казахстан для Наума Шафера стал второй Родиной. В 1949 году он окончил в Акмолинске (ныне Астана) среднюю школу и поступил на филологический факультет Казахского государственного университета имени Кирова — ныне Казахский национальный государственный университет имени Аль-Фараби. Параллельно брал уроки композиции у Е.Г. Брусиловского, который стал инициатором первых публичных исполнений музыкальных произведений Шафера. Брусиловский требовал, чтобы тот оставил Университет и стал студентом консерватории. Евгений Григорьевич возлагал на своего талантливого ученика большие надежды. Шафер не решился на такой шаг, чем безмерно огорчил своего учителя. И до сегодняшнего дня учёного-исследователя мучают сомнения: правильно ли он поступил, не послушав совета своего мудрого наставника, к которому сохранил трогательную любовь, благодарную память и признательность?!

После окончания университета в течение пяти лет Наум Григорьевич преподавал литературу и русский язык в различных школах Восточно-Казахстанской и Акмолинской областей. Вместе с женой Натальей Михайловной Капустиной, выпускницей того же факультета, выбрали для работы затерянное в горах село Малороссийка, где жили сначала в пришкольной библиотеке, потом им дали комнатушку, большую часть которой занимала русская печка. Были ещё лавка, кровать, стол и раскладушка для Наташиной сестры — там, где она жила, не было школы. Зимой село оказывалось отрезанным от всего мира, почту возили от случая к случаю. Но бесценным богатством для семьи Шаферов по-прежнему оставались книги и патефон с пластинками. Потом — аспирантура при КазГУ, работа преподавателем Целиноградского педагогического института (ныне Евразийский национальный университет имени Л.Н. Гумилёва), где Шафер специализировался по русской литературе ХIХ века. В 1965 году он защитил первую в СССР кандидатскую диссертацию о творчестве Бруно Ясенского…

Всё складывалось как нельзя лучше: работа над докторской диссертацией «Русская гражданская поэзия за сто лет» шла успешно. Был взят отрезок с 1856 года, когда появился первый сборник Некрасова, по 1956-й, когда стали выходить первые книги с гражданскими стихами Евтушенко, Вознесенского, Рождественского. Диссертанта интересовало, как оппозиционная поэзия воздействует на гражданское самосознание народа. Учёный-исследователь не был согласен с презрительным взглядом эстетов на эту тему, считающих, что назначение поэзии — красивые чувства и мысли. Только, дескать, они способны освободить человека от земных забот и неурядиц и помочь испытать состояние высокого поэтического взлёта и парения. Может быть, в какой-то степени это и было так, но существовала ещё поэзия «гражданственного звучания», отражающая боль и чаянья народа, которую можно приравнять к набату, зовущему к борьбе за высокие общественные идеалы. В процессе работы над диссертацией исследователь стал собирать и читать «самиздатовские» экземпляры запрещённых произведений Солженицына, Даниэля и Синявского, Пастернака, песни Галича и Высоцкого — с одной единственной целью: понять, почему эти произведения так опасны для власти. Он имел на это право, так как был профессиональным филологом, обязанным знать предмет в подлиннике, а не в чьей-то интерпретации. Наум Григорьевич не распространял и не пропагандировал так называемой «запрещённой» литературы, о ней знали только жена да ещё два человека, но он читал, анализировал, не думая о последствиях.

На него донесли, и там, где надо, дали ход делу.

— Ко мне пришли с обыском, — вспоминает Наум Григорьевич, — нашли «Доктора Живаго» Пастернака, повесть Даниэля «Говорит Москва», статьи Синявского. Одним из самых грозных пунктов обвинения были песни Высоцкого. Разговаривая со следователем, я сказал, что наступят времена, когда я буду первым публикатором этих вещей. И своё слово я сдержал.

В 1971 году Шафера арестовали и судили. Вот тогда-то он и узнал, что такое предательство коллег — это было, пожалуй, самым тяжким испытанием в его полуторагодовалой неправедной отсидке. Одна «учёная» дама, выступившая в качестве эксперта и дававшая на каждую прочитанную Шафером книгу заключение, типа: «Политически вредное произведение», потом печатала в газете лицемерные опусы о безвинных политических узниках Гулага. При встрече сказала Шаферу, оправдывая свой коллаборационизм: «Ну что вы, Наум Григорьевич! Такое было время!». А другой коллега, бывший «общественным обвинителем» в институте, в ходе своего выступления на собрании, где обсуждалось «дело Шафера», говорил: «Конечно, Шафер у нас работает хорошо, ничего предосудительного не делает, но мог сделать! Поэтому спасибо органам, которые вовремя его разоблачили». А теперь, после того, как все обвинения с Шафера были сняты, изворотливый словоблуд, встретив свою жертву, вновь перепугался и стал просить прощения за прошлые грехи. «Наум Григорьевич, — сказал он, — я уже много лет не сплю ночами, думаю о том, что совершил. Снимите с меня этот камень. Я не могу жить». И Наум Григорьевич — добрая душа — протянул ему руку и сказал: «Раз так, я на вас зла не держу».

К счастью, не все из тех, с кем ему довелось работать, оказались мерзавцами. Его коллега Владимир Васильевич Мухин во время суда и после мог подойти к Шаферу и сочувственно расспросить о делах. Рахимберды Жакиянович Аликов, когда после освобождения Шаферу всюду отказывали в работе, без раздумья и колебания взял его в свою вечернюю школу. Вместе с завучем Каламкас Баймурзовной Кудериной они делали все возможное, чтобы он продолжал научную работу. Расписание уроков перекраивалось так, чтобы Шафер смог поехать на две недели в Москву и поработать в архивах.

Обо всём этом Наум Григорьевич рассказал журналисту Ю.А. Ковхаеву.

Вспоминая о том, как в брежневские годы он был репрессирован «за распространение антисоветских произведений», Шафер с горькой иронией говорил бравшей у него интервью Светлане Британовой: «К слову, меня могли арестовать и за хранение гитлеровских пластинок. Вас может удивить, но в гитлеровской Германии была популярна, прежде всего, классическая музыка. Естественно, в первую очередь, внедрялся Вагнер, поскольку это был любимый композитор Гитлера. В его гениальной музыке он чувствовал музыкальное воплощение своих идей. Там часто звучал Моцарт, Бетховен — все другие классики, которые прошли испытание на арийность. Мендельсон не звучал… Кстати, в кинофильме „Падение Берлина“ я заметил большую ошибку. Когда, по сценарию, Ева Браун решила обвенчаться с Гитлером перед смертью, зазвучал свадебный марш Мендельсона. Он НИКАК не мог прозвучать. Режиссёр и музыкальный оформитель этого фильма, а это был Шостакович, скорее всего, забыли об этом. В Германии исполнялся Чайковский — у меня есть гитлеровские пластинки с очень приличным исполнением его инструментальных произведений. Но, понимаете, у них не было своего Дунаевского. И не могло быть! Я всегда утверждал и утверждаю, когда мне начинают твердить, что Дунаевский — воспеватель тоталитарного режима — это не так. Почему немцы — один из самых музыкальных народов — не создали своего Дунаевского? Потому что любой вид художественной деятельности сопряжён с высокой моралью. Потому что не мог Дунаевский увлечься человеконенавистническими теориями: „Германия превыше всего!“, „Половину славян убьём, половину превратим в рабов“, „Евреев, цыган уничтожим“ и так далее. А „Выполним пятилетку в четыре года!“, „Да здравствует дружба народов!“, „Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почёт!“ — этим увлечься можно».

Вряд ли Наум Григорьевич сумел бы столь успешно реализовать свои планы и пережить самые тяжёлые дни, связанные с неправедным арестом, если бы не поддержка жены. Наталья Михайловна всегда была рядом с ним и в радости и в горе. Человек высокой культуры, талантливый педагог, она понимала неординарность своего мужа и создавала условия для его плодотворной работы. Она мирилась с житейскими неурядицами и трудностями. В двухкомнатной квартире, где они жили, все вытеснили стеллажи с книгами и пластинками. Это сейчас с созданием культурно-просветительного центра «Дом Шафера» стало несколько просторнее, а прежде не было даже места, чтобы приткнуть куда-нибудь столик с парфюмерией или трюмо. «Кровать для отдыха у меня была, а остальное не очень важно», — говорила Наталья Михайловна. Готовилась к урокам на кухне, здесь же проверяла тетради своих учеников.

Она любила своего мужа, с ним связаны самые светлые студенческие воспоминания. Вместе до закрытия засиживались в публичной библиотеке, вдвоём возвращались домой, в общежитие. Она находила призвание в общественной работе, он тянул её в оперу. Ей не нравилась опера своей статичностью, отсутствием действия, искусственностью самого жанра, когда герои не говорят, а поют. Он же считал, что только дилетанты приходят в оперу следить за внешним сюжетом и действием.

— Ты не прислушивайся к отдельным голосам, слушай их слияние, воспринимай музыку! — убеждал он Наташу. — И потом — какое тебе надо движение? Если певец будет бегать по сцене, как он возьмёт нужную ноту? Запомни раз и навсегда: у Глинки статичная музыкальная драматургия не только оправдана, но и необходима.

Она пыталась возражать, а он никаких её доводов в расчёт не брал:

— Будем ходить на «Руслана и Людмилу» до тех пор, пока ты сама не сможешь воспроизвести основные мелодии Глинки.

Ещё ходили в кино, слушали в оркестровых исполнениях русские и казахские мелодии, поверяли друг другу свои сердечные тайны. Ни о какой любви и речи не было. Но однажды он признался ей и попросил стать его женой. Она не сразу приняла его предложение, ей нравился другой — высокий, спортивный. Но куда бы она ни пошла с ним, ни поехала — почему-то всё время думала о Науме. Ей не хватало его задушевных бесед, его увлечённости музыкой, литературой. Поразмыслив, Наталья приняла его предложение. Перед самым распределением они поженились.

Они всегда и во всём были рядом, и когда Наума Григорьевича водворили в следственный изолятор, Наталья Михайловна постоянно носила ему передачи, передавала нужные для работы книги и журналы. Она была готова отдать всё, чтобы как-то облегчить его участь. В приводимой выше книге Ю.Д.Поминова я нашёл письмо Натальи Михайловны к мужу, которое свидетельствует о том тяжёлом состоянии, в котором она находилась, оставшись с дочерью, о её постоянно гложущей тревоге за судьбу родного человека.

Вот оно:

«…Пишу тебе от страшной тоски по тебе. А когда ты сможешь прочитать, — неизвестно. Я не могу не говорить с тобой. Вот уже вторую ночь без тебя. Мысли будят во сне. Днём не могу заснуть. Голову распирают мысли, вернее обрывки их. Ни одну не могу додумать до конца, не могу связать их воедино. Кажется, разум покидает меня.

Сегодня меня разбудил твой голос. Ты буквально в двух шагах сказал: «Наташа!» — и так громко, в то же время тревожно и нежно, как будто что-то хотел мне сказать необычно важное.

Родной мой, я знаю: ты зовёшь меня, как я тебя… Я хоть могу поплакать, так как никто не видит. И реву уже третий день, да ещё по нескольку раз.

Хожу на свидание с тобой, гляжу на эти глухие белые стены, так равнодушно вбирающие в себя любые мольбы, любые крики. Я посылаю тебе сквозь них лучи своей любви, частицы своего тепла.

Мужайся, милый, крепись! Страшно то, что случилось. Но я знаю чистоту твоего сердца, доброту твоих помыслов, верю в тебя, и буду верить. Никто не в состоянии отнять тебя у меня.

Я буду теперь вдвойне, за тебя и себя, радоваться солнцу, которое скрылось от тебя, дышать прохладой, любоваться небом и звёздами, нашей улицей. Но на что бы я ни посмотрела, — слёзы застилают глаза. Вижу тебя, слышу тебя. Сердце терзает мысль, что ты сейчас этого не видишь.

Вспоминай нас с Лисичкой (дочь — Э.Б.). Она слушается меня и тебя. Все твои распоряжения выполняет. Играет.

Как ты там без бумаги, без книг, без музыки? Есть ли хоть люди возле?

Я склеила твои фотокарточки. Ношу их с собой. К ним прикасалась твоя рука, по ним я вижу твоё состояние, твоё волнение.

Соберу тебе посылку. Один раз в месяц! Это ужасно!

Не могу ни есть, ни спать. С трудом дала уроки. «Что случилось?» — задают мне вопрос. Видимо, несчастный вид смущает людей. Но я заставляю себя держаться так, что никто не узнает. Главное сейчас — держаться. Пусть хранит твои силы моя любовь к тебе. Целую тебя.

Будь мужествен и хладнокровен на суде. Не признавай вины, которую тебе приписывают. Береги здоровье и силы.

Вижусь с тобой во сне.

Целую крепко.

Ната"

Это письмо придало ему силы. Он так и писал ей: «Благодаря твоему письму я выжил».

В отношении него был допущен произвол. Это уже ясно всем сегодня. Но пережитого не вычеркнешь из памяти. И тогда в зале судебного разбирательства Шафер отчётливо осознавал, что рискует не только научной карьерой (не за горами была защита докторской диссертации), — судьбой жены и дочери. На 18 лет его отлучили от любимого дела (а ведь это были годы, самого что ни на есть творческого расцвета). Жена полтора года одна тянула воз семьи, получая 120 учительских рублей, деля их на троих.

Отбыв срок, Шафер считал, что может спокойно вернуться на прежнюю работу — судебное решение никаких ограничений по этой части не предусматривало. Но в родном вузе для кандидата наук вакантных мест не оказалось. Не было их для него и в других вузах.

С большим трудом устроился в Жезказганский пединститут, но там ему создали такую обстановку, что пришлось уволиться. Шаферу давали понять, что система высшего образования в его услугах не нуждается.

Он обращался во все инстанции, прося пересмотреть судебное решение — ведь никто из огромного числа проходивших по его делу свидетелей не показал, что он собирал те злополучные материалы с антисоветской целью. Писал письма руководителям республики, вплоть до Кунаева, сменявшим друг друга генеральным прокурорам, вплоть до Руденко, посылал послания Брежневу. Он был уже достаточно известен — участвовал в международных конференциях, выпустил книгу о Дунаевском, но ответы приходили однотипные: вы осуждены правильно. И только в разгар перестройки, в 1989 году, когда отменили статью, по которой он был осуждён, в областной прокуратуре сказали: пишите заявление.

Шафер был реабилитирован, но ещё долго приходилось доказывать, что он кандидат наук, объяснять, добиваться места на кафедре в родном институте. В конце-то концов его взяли на прежнее место работы.

Журналист и писатель Юрий Аркадьевич Ковхаев спросил у Натальи Михайловны, какие качества Наума Григорьевича особенно дороги ей. И она ответила:

— Очень импонирует присущее ему сильное мужское начало: это — сила характера, верность себе, своему призванию, последовательность, твёрдость, упорство в достижении цели. Если он что-то наметил — обязательно сделает. Попадая в разные, порой очень сложные обстоятельства, он никогда не пасует, не опускает рук. Он продолжал научную работу в заключении, я туда привозила ему книги и журналы. Он всю жизнь работает, не покладая рук. И как бы ни уставал, план свой выполняет. Это мне очень импонирует. И ещё, конечно, широта интересов. Сколько встречали людей — их интересует либо что-то одно, либо другое, а его — и одно, и другое, и третье. Это очень созвучно моей душе.

И ещё мне нравится в нём то, что он, как и я, любит людей. У нас одинаковое стремление делать людям добро. Он всегда для всех открыт. Никогда ни к кому не относился высокомерно, недоброжелательно. Не делил людей на важных и неважных, нужных и ненужных, интересных и неинтересных. Положение человека в обществе для него никакого значения не имеет, ко всем он относится ровно.

Есть в нём и такое привлекательное качество, как чисто мужская смелость и решительность в критические моменты. Однажды в Алма-Ате мы возвращались ночью с концерта знаменитого лирического тенора Михаила Александровича. Шли такие счастливые, под впечатлением от прекрасного пения. А навстречу — два верзилы. Один из них, поравнявшись с нами, провёл рукой по лицу Наума Григорьевича (на блатном жаргоне: «сделал мазу», другими словами, «опустил», унизил). Я опомниться не успела — Наума Григорьевича как ветром сдуло. Он подскочил к обидчику и, что называется, врезал ему. Тот, конечно, ответил. И началась потасовка, в которую втянулись и приятель того хулигана, и я. Потом этот приятель наконец их разнял (они уже катались по земле). Я говорю: «Нами, как ты решился? Ведь они такие здоровенные!»… А он в ответ: «Конечно, досталось мне хорошо. Но я ему несколько раз здорово засветил!».

Ещё одна черта его характера. «Бывало, выйдет зимой прогулять собаку, — продолжает Наталья Михайловна, — легко одетый: в каком-нибудь плащике, в туфлях на босу ногу, встретит знакомого, тот остановит его (сам в тёплых ботинках, в дублёнке) и говорит, говорит… Наум Григорьевич уже замёрз, окоченел, а тот всё не отпускает… Или, бывает, куда-то опаздывает, а в это время раздаётся телефонный звонок. Казалось бы, извинись, скажи, что опаздываешь, перезвоните позднее. Нет, он этого не скажет. Поэтому мы не раз с ним опаздывали».

Таков в жизни Наум Григорьевич Шафер.

ВНИМАТЕЛЬНЫЙ ЧИТАТЕЛЬ И СЛУШАТЕЛЬ

При близком знакомстве Наум Григорьевич оказался не только добрым и отзывчивым, но и удивительно неравнодушным человеком. Об этом свидетельствуют его письма, которые регулярно приходят ко мне в Ростов-на-Дону. Шестнадцатый год я получаю из Павлодара бандероли с книгами, пластинками, лазерными дисками, аудиокассетами. Благодаря Шаферу я познакомился с талантливыми поэтами Ольгой Григорьевой, Виктором Семерьяновым, поэтом-бардом Андреем Корчевским, прозаиками Сергеем Горбуновым, Юрием Поминовым, Юрием Ковхаевым, пианисткой Людмилой Топорковой. Всё это — «птенцы гнезда Шаферова», живущие напряженной творческой жизнью. Я рад, что, находясь за тысячу вёрст от Павлодара, я фактически прописан в этом городе. Расположенный на северо-востоке Казахстана, на правом высоком берегу Иртыша, этот город стал литературным и музыкальным побратимом Ростова. В периодических изданиях столицы Дона печатаются произведения его авторов, в павлодарской газете «Звезда Прииртышья» — ростовских. И это тоже заслуга Шафера. Он внимательно присматривался к литературному процессу на Дону, жадно ловил информацию о культурной жизни Ростова. Присылаемые ему книги перечитывал по нескольку раз, оставаясь неравнодушным ко всему талантливому, неординарному. Много тёплых слов сказано им в адрес книг В. Воронова, В. Сидорова, Д. Долинского, Л. Григорьяна, Н. Забабуровой, Е. Джичоевой, М. Иткина, Э. Холодного, высоко отзывался он о музыке Л. Клиничева, И. Левина, Г. Балаева, о творчестве художницы Надежды Щебуняевой из станицы Вёшенская. Ростовские писатели и поэты, художники и композиторы дорожат мнением внимательного читателя и слушателя и продолжают слать ему книги, ноты, диски с новыми музыкальными записями, твёрдо зная, что ничего из посланного не останется без внимания.

Прислушаемся к живому голосу Наума Шафера.

ИЗ ПИСЕМ

28 августа 1994 г.

«Судя по «Вечному небу» Вы решительно противопоставляете себя той надуманности и искусственности, которые царят в современной поэзии. Поверьте, я не консерватор и высоко ценю Цветаеву, Пастернака, Бродского. Но в то же время испытываю горечь оттого, что эти авторы вытеснили из быта хорошую традиционную поэзию, ясную и целомудренную, где ненавязчиво проявляет себя формула народного идеала.

Я преподаю на филфаке в местном пединституте, и мне порой приходится сталкиваться с тем, что студенты с неохотой обращаются к поэзии Кольцова, Некрасова, Исаковского. Для них всё это примитив. Подавай им что-нибудь головоломное! Вот почему я радуюсь выходу в свет таких сборников, как Ваш. Значит, есть ещё читатели, которым нужны такие стихи".

* * *

«Те, которые сегодня дискредитируют Дунаевского, — это не просто конъюнктурщики, но люди с каменными душами. Я имею в виду, прежде всего, бойких газетчиков и телевизионщиков. А вот Астафьев и Солженицын — это для меня загадка. Ведь они не просто крупные художники, но и утончённые меломаны. Почему же они не способны оценить великие мелодии ХХ века? Я думаю, что писатели стали жертвами своих идей. Где-то подспудно они, видимо, ощущают эстетическую ценность этих мелодий, но слепая ненависть к социализму настраивает их на сплошной нигилизм. Дунаевский ли, братья Покрасс ли — им всё равно. Что касается Б. Савченко, то в своей книге «Кумиры забытой эстрады» он опозорил не Дунаевского, а себя и… Изабеллу Юрьеву (которую я, кстати, люблю). И себя, и её он представил в виде музыкальных «глухарей»… Почему Юрьева не пела Дунаевского? Да по той же причине, по которой Утёсов не пел арию Ленского. Не те вокальные данные! Не тот характер творческого дарования! А Б. Савченко, в угоду моде, подводит политический базис. Между прочим, Изабелла Даниловна не пела и романсов Чайковского. Ну и что? У неё был свой репертуар. Такова истина.

О Дунаевском, помимо книги, мною опубликовано, примерно три десятка статей. Видели ли Вы «почтовый роман» в журнале «Дружба народов» № 6 за 1993 год? Если у Вас его нет, то обязательно вышлю. Завтра попытаюсь вместе с этим письмом отправить пластинку".

* * *

«Несколько слов о себе. Мы с Вами почти ровесники, я родился в 1931 году. В 1965-м защитил кандидатскую диссертацию по литературе: «Романы Бруно Ясенского». В 1971 году был репрессирован (получил полтора года за преждевременный, чисто профессиональный интерес к тем литературным произведениям, которые теперь издаются массовыми тиражами). В настоящее время, несмотря на пенсионный возраст, занимаю должность профессора кафедры русской и зарубежной литературы Павлодарского педагогического института. Всю жизнь занимался музыкой (в 50-е годы брал уроки композиции у Е.Г. Брусиловского). Женат. Одна дочь, трое внуков.

Всего Вам самого доброго!

Ваш Шафер".

12 января 1996 года

«Бесконечно благодарен Вам за кассету. Артист (Александр Коняхин, актёр Новочеркасского драматического театра — Э.Б.) прекрасно прочитал Вашу поэму (радиоспектакль по поэме „Промчались зимы с вёснами“ — Э.Б.). Избегая излишнего пафоса и „нажима“, он сумел добиться интонационной выразительности каждой строфы, каждой фразы. О музыкальном оформлении уже не говорю — здесь всё попало в „десятку“ (звукорежиссёр Ольга Голубенко, редактор Елена Джичоева — Э.Б.). Вообще ростовское радио заслуживает всяческой похвалы за то, что среди сплошного эфирного безобразия оно утоляет эмоциональный „голод“ по истинной поэзии и музыке».

* * *

«…радуюсь возможности выслать Вам 6-й номер «Дружбы народов» с «почтовым романом». В журнальном варианте он сокращён почти наполовину. В минувшем году «роман» должен был выйти отдельной книгой (полностью, да ещё с нотным приложением!) в виде подписного издания для читателей «Дружбы народов». Но, увы! Журнал едва удержался на плаву, а книжные приложения не печатались. Какова судьба книги, не знаю: она пока лежит без движения.

Эдуард Григорьевич, я буквально поражён, с какой точностью совпали наши мысли и ощущения при оценке «почтового романа» Дунаевского и Райнль (экземпляр этого журнала мною был прочитан заранее — Э.Б.).Мною было написано большое послесловие под названием «Конец сказки», которое редакция «Дружбы народов» приберегла для отдельного издания. Я бы привёл пару цитат, да как-то неловко заниматься самоцитированием… Хочу вот лишь что добавить: Дунаевский своими письмами возвышал, облагораживал и вдохновлял корреспондентов, а в особенности — корреспонденток. И при этом с подспудной виртуозностью скрывал свой педагогический талант. «Скажу Вам откровенно, — писал он Ирине Серой 29 января 1955 года, — что желание владеть (вернее, овладеть) Вами у меня было в пору наших ростовских встреч».

Это поклёп на самого себя! У него и в мыслях такого не было. Но в предварительных строках он очень здорово высек Ирину Евгеньевну по «женской линии» — и вот в конце письма Исаак Осипович даёт ей возможность почувствовать себя полноценной женщиной, красивой и желанной.

Посылаю Вам это письмо, которое я рискнул опубликовать несколько лет назад в «Павлодарской газете», не называя, разумеется, адресата. За пределами Павлодарской области письмо по-прежнему неизвестно, и я до сих пор не решаюсь расширить границы его распространения. Обратиться за разрешением к И.Е. Серой не хочу, так как характер у неё трудный и взаимопонимания не будет. Д.М. Персону не удалось включить в сборник избранных писем Исаака Осиповича (Л., 1971) ни одно письмо к Серой. Отдельные фрагменты удалось опубликовать Ю.Е. Бирюкову, после чего Ирина Евгеньевна продала все 200 писем в рукописный отдел Библиотеки имени Салтыкова-Щедрина и запретила подпускать к ним исследователей в течение 25 лет с Р.П. Рыськиной у меня доброжелательные отношения. У неё 110 писем Исаака Осиповича, но разрешает опубликовать только 60. Я этим сейчас и занимаюсь, хотя львиная доля времени у меня уходит на Булгакова. Вообще самый идеальный корреспондент Дунаевского — это Л.С. Райнль. Хотя она и загубила переписку, но зато разрешила опубликовать всё. В процессе переписки Л.С. больше всего думала о себе (Вы абсолютно правы!), а потом… Впрочем, не буду повторять то, что уже сказано в предисловии к письмам. «Дружба народов» заинтересовалась её вторым «романом» (после смерти И.О.), но мне кажется, ещё должно пройти некоторое время, чтобы решиться на его публикацию: действие этого романа протекает в слишком близкие для нас годы (70-е). Но редакцию я в общих чертах познакомил с содержанием тома писем — тем более что в нём неоднократно возникает разговор о Дунаевском.

Большое Вам спасибо за Галанского! Этой книги я бы здесь нигде не нашёл. Помимо всего прочего, книга представляет для меня интерес ещё и потому, что я «отбывал наказание» примерно в это же время — «за систематическое распространение» и т. д."

* * *

«Наше местное издательство «Тривиум», выпустив несколько книжек павлодарских авторов, к сожалению, прогорело и самоликвидировалось. Высылаю Вам (в виде образца) одну из последних книжек. А вот в Целинограде вышел в свет беспрецедентный том «О.М. Брик». Постараюсь достать его для Вас.

С Г. А. Скороходовым не контактирую, но адрес его знаю:113 405, Москва, ул. Газопровод, 19, корп.1, кв. 15, тел. 381−78−90. Полностью согласен с Вашей высокой оценкой его деятельности. Но хотелось бы, чтобы он меньше «фантазировал» в угоду времени (например, история поисков кинокадров, запечатлевших Г. Виноградова) — он ведь отлично знает, что существует киноролик, где знаменитый певец в течение 10−12 минут рассказывает о «Школьном вальсе»; или история о том, как Л. Орловой запретили петь «Песню о Родине»; об истории с Лебедевым-Кумачом уже не говорю. Что же касается его профессионализма, то он — блестящий тележурналист. Всегда рад видеть его на экране. Кстати, он кандидат наук, защитил диссертацию по творчеству Михаила Кольцова. Следовательно, понимает, что наука не терпит подтасовок. Зачем же нужны эти бесчисленные подтасовки на конвертах и этикетках пластинок? Пластинки-то прекрасные и очень нужные. В сущности, Скороходов совершил гигантское дело, воскресив лучшие образцы бытовой музыки прошлых лет".

* * *

«Вы знаете, почему я так упорно стремлюсь обнародовать письма Дунаевского, в том числе „запретные“? Чтобы пробудить общественный интерес к его яркой, уникальной личности. Только таким путём можно вернуть сегодня „Песню о Родине“ и „Марш энтузиастов“. Если музыка Дунаевского будет восприниматься сквозь призму его писем, то умолкнут разговоры о прославлении сталинского режима: откроется высочайший интеллект композитора, люди прикоснутся к его душе, к его радостям и страданиям. А ведь при большой степени близорукости человек видит плохо не только вдаль, но и вглубь».

28 июня 1995 года

«Дорогой Эдуард Григорьевич!

В предыдущем письме я рассказал Вам не всю правду о задуманном мною деле. Я не только проинформировал «Музыкальную жизнь» о вашей поэме, но и подготовил к печати фрагменты 1-ой и 6-ой глав, снабдив их вступительной заметкой. Главное, что повод был удобный: 30 января — 95-летие Исаака Осиповича, 25 июля — 40 лет (подумать только!) со дня его смерти. Редактор отдела Татьяна Александровна Лебедева, чудесная женщина, сделала всё возможное, чтобы материал был опубликован. Прилагаю ксерокопию 1-ой страницы её письма, чтобы Вы в этом убедились. Увы, все её старания пропали даром. Конъюнктурщик Я.М. Платек (главный редактор), прославлявший прежде соц. реализм в музыке, сегодня сделал ставку на левых экстремистов, и мой материал не оказался созвучным статьям, напечатанным в предыдущих номерах. А в предыдущих номерах была серия статей В. Фрумкина, в которых советские песни уподоблялись песням фашистской Германии. Кстати, и сам господин Платек опубликовал в «МЖ» эссе о Солженицыне, процитировал его слова о «глумливой песенке» — «Песне о Родине». Но этого показалось ему мало, и он добавил: «Патриотическая запевка сталинско-ежовских тридцатых». Вы думаете, это всё? Нет. Главку, где идёт об этом речь, Платек назвал «Строить и жить помогает?», а эпиграфом взял слова Солженицына: «Нагудели бездарных песен» (!).

Можно ли после этого считать его музыкантом? А ведь в его руках — единственный массовый музыкальный журнал России.

Что касается Александра Исаевича, то его, по-моему, сгубили две вещи: 1) Необычайное самомнение и 2) Неизжитое мироощущение лагерника.

Конечно, «Матрёнин двор» будет жить до тех пор, пока будет жива русская литература, но психология озлобленного лагерника портит его лучшие создания".

* * *

«Вашу поэму, дорогой Эдуард Григорьевич, я буду продолжать пропагандировать. Она лирична и грустна — и в то же время клокочет радостью жизни. Только так и можно было написать о Дунаевском.

Между прочим, Ольга Григорьева, чьи стихи Вам понравились, задумала использовать мой материал в областной газете «Звезда Прииртышья» — она там заведует отделом культуры. Двухтомник «Эха» (альманах Ростовской региональной организации Союза российских писателей — Э.Б.) — благодарю за роскошный подарок! — кочевал по всей редакции: ведь мы уже давно не видели «толстых» российских журналов и альманахов. Лично на Ольгу Григорьеву огромное впечатление произвели стихи Леонида Григорьяна. Ну, а я лишь только собираюсь засесть за изучение двухтомника, поскольку мне его возвратили совсем недавно.

Зато сразу же прочитал книжку стихов Даниила Долинского «Из недосказанного». Мне очень приятно было получить сборник с авторской подписью, и вдвойне приятно, что это получилось нежданно-негаданно. Расстроился лишь оттого, что из двадцати его книг ко мне попала только эта одна. А стихи прекрасные: при некоторой витиеватости — абсолютная простота и скромность в выражении «недосказанного». Установка на воспроизведение обыденного реализуется широко, универсально (а звучание стиха не трибунное, а камерное). «Двор» функционирует как сердечно-сосудистая система, а переносы фраз, не умещающихся в стихотворных строчках, мне напомнили пушкинское «Вновь я посетил…» (хотя у Пушкина стих белый): тот же «разлив» пятистопного ямба, где всё взаимодействует. (Это замечание, Эдуард Григорьевич, я бы отнёс и к Вашей поэме; «Билась птица в небе»). Ну, а классический пример у Долинского, где «недосказанность» говорит больше сказанного — это «Ах, юдофобы, русофобы…»

Я знаю, что Даниил Маркович в этом году отмечает (или уже отметил) своё 70-летие. Прошу передать ему мои искренние поздравления. Убеждён, что в своём поэтическом творчестве он по-прежнему идёт солнечной поляной, а не осенним лесом. Посылаю Вам и ему по экземпляру «Простора» (журнал, издающийся в Казахстане — Э.Б.).

С удовольствием прочитал Ваши записи о В.К. Жаке. Как поэта я его не знаю, но из Ваших записей понял, что общение с ним возвышало душу. Очень рад за Вас!"

* * *

«Ваш вопрос о причине разрыва Александрова и Дунаевского. Инициатором разрыва был Александров. Его раздражала могучая архитектура музыкальной драматургии Дунаевского, из-за которой он, Александров, оставался в тени. После смерти композитора он сказал много хороших слов о нём, но при жизни доводил его рассуждениями о необходимости делать музыкальную драматургию более „серьёзными средствами“. Как Вы понимаете, это была чистейшая демагогия, за которую он прятал свою зависть. Ну, а Орлова… Для неё Александров был Богом, и этим все сказано. В 1966 году у меня состоялась довольно длительная беседа с ней — об этом я Вам когда-нибудь расскажу. В общем, за разрыв с Дунаевским Бог жестоко наказал их обоих: композитор продолжал создавать музыкальные шедевры, а они потерпели полнейший крах в кинематографии. Очень грустная история!»

25 сентября 1995 года

«С удовольствием прослушал передачу Елены Остроумовой. Правда, я не понял, почему фокстрот из „Белой акации“ она воспринимает как „предвестие“ джазовой музыки (ведь фокстрот сочинён не в 20-х годах, а в 1955-м), но это — мелочь. Главное, что передача сделана с точным эмоциональным настроем, а логика рассуждений гармонирует с пленительной душевностью. Прошу передать Елене Остроумовой мой привет и искренние пожелания успешно защитить диссертацию (было бы интересно узнать тему). Прилагаю давний номер журнала „Советская музыка“ со статьёй о „Песне о Родине“, где подергается сомнению миф о 37 вариантах. Продолжение писем Дунаевского высылаю Вам и Д.М.Долинскому, а Григорьяну — оба номера».

* * *

«…я глубоко тронут тем, что мой скромный труд вызвал интерес у Вас и у Ваших друзей, замечательных поэтов, поразивших меня тончайшими оттенками своей духовности. Роман А. Камю «Падение» я читал в переводе лишь Н. Немчиновой. Если не сложно, сообщите мне, пожалуйста, год и номер «Нового мира», где опубликован перевод Григорьяна. Я его здесь найду и прочитаю.

Всего Вам самого доброго и радостного!"

30 марта 1996 года

«Пробыл целый месяц в Москве и Петербурге. Потом сразу же в Акмолинск. А затем — снова в Москву. Все эти мытарства были связаны с выпуском моей второй пластинки „Кирпичики“ (Антология русского городского фольклора за 100 лет). Метался я между Москвой и Петербургом потому, что вначале был заключён договор с Ленинградским заводом грампластинок. Но прессовочный цех не работает там с июня прошлого года, и неизвестно, когда заработает. На заводе — полнейшая разруха: не действует отопительная система, люди сидят за рабочими столами в шубах и валенках, согреваются горячим чаем — в общем, всё это похоже на блокадную обстановку. Пришлось заключить новый договор — с Апрелевским заводом. Это единственный завод на всей территории СНГ, который, наряду с лазерными дисками, продолжает выпускать (правда, в ограниченном количестве) виниловые пластинки. Должен Вам сказать, что мои спонсоры были вначале настроены на лазерный диск. Но я всеми силами (порой прибегая к казуистике) добился согласия на уже немодную грампластинку. Конечно, здесь в определённой степени сказался мой „консерватизм“. Но главное заключается в другом: программа пластинки предназначена для той категории слушателей, у которых сохранились старые проигрыватели и которые не в состоянии обзавестись музыкальным центром. Думаю, что к 1 мая пластинку отпечатают (разумеется, если не вмешается какое-то „вдруг“) и Вы, дорогой Эдуард Григорьевич, будете её иметь».

* * *

«Запись в «Дневнике» Ю. Нагибина меня не удивила. Я знаю, что ни в Европе, ни в Америке музыка Кальмана почти не звучит (иногда вспоминают его предшественника и современника Легара). Публика жаждет роскоши в области формы и подачи материала. У Кальмана же иная роскошь — мелодическая и душевная. В сущности, при всей своей эффективности и броскости, его положительные герои (Сильва, Марица, мистер Икс и др.) удивительно скромны и благородны. Это сейчас никому не нужно. Отсюда попытки модернизации под предлогом возвращения к «оригиналу». Пример этому — кочующий спектакль «Королева чардаша», где разухабистая Ангильта (то бишь Юлиана) приватизировала мелодию Сильвы «Частица чёрта в нас» и — представьте — даже «Помнишь ли ты».

* * *

«Будучи в Москве, я дважды посетил Евгения Исааковича. Он действительно перенёс инфаркт (правда в лёгкой форме), но по-прежнему жизнелюбив и порывист. Мы договорились, что в следующий приезд я займусь изучением писем Исаака Осиповича к Зинаиде Александровне (Сергеевне). Трудность ситуации в том, что если удастся подготовить письма к печати, то придётся придумать какую-то особую форму «подачи» — короче говоря, придётся лавировать. Евгений Исаакович боготворит свою мать, я уважаю его чувства и не имею права «раскрыть ему глаза». Ведь Исаак Осипович не просто так ушёл из дома… Те письма, которые мне были показаны, ещё полны романтизма и нежности. А дальше… Мы-то знаем, что было дальше.

Досылая последние номера «Простора» (Вам и Л.Г. Григорьяну — Даниилу Марковичу я пошлю отдельно, поскольку теперь имею его адрес), с грустью констатирую, что публикация получилась не столь интересной, как в «Дружбе народов». Всё это — по вине Р.П. Рыськиной, чей интеллект хорошо ощущается по письмам Исаака Осиповича — даже в урезанном виде. Здесь она несопоставима с Л.С. Райнль, которая проявила большое мужество, отдав в распоряжение публикатора всю переписку. Л.С. думала, прежде всего, о Дунаевском и не побоялась порицания за свои собственные поступки. Р.П. Рыськина думает, прежде всего, о себе. Она скрыла сорок писем, где Дунаевский проявил себя как гениальный тактик в таком сложном и щепетильном деле, как взаимоотношение полов. Композитор с такой ласковой убедительностью охлаждал любовные излияния корреспондентки, что его тактика заслуживает научного интереса — хотя бы с педагогической точки зрения. И хотя в послесловии я написал, что «никаких претензий к адресату у нас быть не может», мне не даёт покоя мысль, что Раиса Павловна разрушила целостность и гармонию писем Исаака Осиповича. Очень беспокоюсь за судьбу оригиналов. Одна из корреспонденток Дунаевского, А.Л. Перская, уже уничтожила часть писем и старательно зачеркнула некоторые фразы в тех, которые хранит.

Всегда читаю с удовольствием Ваши мысли о музыке Дунаевского. Нахожу в них ту новизну и естественность, которые связаны с характером Вашего поэтического творчества.

Очень порадовал меня журнал «Донская волна», который я вижу впервые. Приятен его внешний вид, хотя некоторые фотографии нечёткие. Ваша информация о Ростовском симфоническом оркестре красноречивей всяких рецензий — жаль, что в нашем захолустном Павлодаре такого нет. А материал о В.К. Жаке вообще прелесть, не говоря уже о том, что большая подборка его стихов равносильна поэтическому сборнику. Кстати, упоминаемый Вами Игорь Грудев лет 10 тому назад побывал в Павлодаре — я присутствовал на его выступлении во Дворце тракторостроителей, где он читал свои лаконичные и ёмкие стихотворения. С интересом прочитал Вашу статью об Игоре Левине и огорчился, что не знаю (совсем!) его музыки. Особая благодарность за «Скандал в Клошмерле», да ещё в переводе Л.Г. Григорьяна. Ну, конечно же, фильм я смотрел неоднократно. Но романа не читал никогда".

14 апреля 1996 года

«В течение двух недель собирал песни на стихи Болотина и Сикорской. Очень уж мне хотелось порадовать Вас собранием этих песен! Сложность поисков заключалась в том, что в моём обширном каталоге отражены лишь композиторы и исполнители. Поэтому приходилось напрягать память и прибегать к различным справочникам…

Не подумайте, ради Бога, что я жалею о потерянном времени. Работу эту я выполнял с радостью и с большой пользой для себя: осознал, какой подвиг совершили Болотин и Сикорская, приобщив нас к фольклору различных стран. Памятник бы им за это! Но заметка о Болотине не включена даже в Литературную (!) энциклопедию. Он мимоходом упомянут лишь как соавтор Т. Сикорской. Сама же Татьяна Сергеевна попала туда, думается, потому, что, наряду с песнями, переводила Брехта и Фейхтвангера… К сожалению, некоторые популярные песни остались за пределами ленты — я не смог их найти (например, чешский народный шлягер «У меня, ей-богу, денег много, куры не клюют»). Но что поделаешь! Зато многое собрано. Единственно, что огорчает — некачественность некоторых записей.

Имейте, пожалуйста, в виду, что песню «Мать» певец Андрей Корчевский (с которым мы делали пластинку «Кирпичики») напел специально для Вас — у нас дома, аккомпанируя себе на стареньком пианино.

…С удовольствием прослушал две радиобеседы О.М. Зимина. Передайте ему, пожалуйста, что автор «Рио-Риты» — Гарри Тьерни (оркестр Марека Вебера). Сообщаю это в связи с выраженным сожалением, что автор музыки неизвестен. И действительно, на этикетках пластинок имя автора не указывалось. В лучшем случае упоминался Марек Вебер".

12 августа 1996 года

«Вы очень хорошо написали о трагическом одиночестве Исаака Осиповича, о его постоянной потребности раскрыть перед близким человеком свою душу… Всю жизнь он искал такого близкого человека… Стоит ли продолжать? Лучше порадуемся, что судьба наградила Дунаевского женщинами (в том числе Рыськиной), благодаря которым эпистолярный жанр в России достиг новых художественных высот.

Недавно мне попалось высказывание В.О. Ключевского: «Под старость глаза перемещаются со лба на затылок: начинаешь смотреть назад и ничего не видеть впереди, то есть живешь воспоминаниями и надеждами». Я подумал: как хорошо, что это к нам не относится, дорогой Эдуард Григорьевич! Наоборот. Воспоминания как раз-то и подпитывают наши надежды. Иначе с чего бы мы вдруг ухватились за Болотина и Сикорскую. Вы спрашиваете, как я догадался, что нужно Вам… Так Вы же сами в предпоследнем письме открыли список своих музыкальных пристрастий этими именами. Я буквально ахнул: до чего же это совпало с моим ностальгическим настроением. И, как уже писал, с великой радостью начал «делать» кассету. Теперь потихонечку заполняю вторую кассету новонайденными записями. А пока горю желанием узнать: состоялась ли Ваша радиопередача? И не думаете ли Вы написать специальную статью? Судя по Вашему письму, Вы над этой статьёй уже работаете…".

* * *

Вы снабдили меня, Эдуард Григорьевич, богатой духовной пищей, которую я усваиваю уже несколько недель. В нынешнее время, при отсутствии российской прессы (за исключением нескольких популярных газет), это имеет неоценимое значение не только для меня. Газету «Дар» и книгу В.Ф. Даувальдер читают все мои знакомые. Из Вашей рецензии на «Чашу мудрости» (книга афоризмов, составленная Г. М. Багдыковым — Э.Б.) узнал много новых прекрасных изречений. В особенности понравилось первое: «Всегда спрашивайте молодых: они всё знают». Сколько горького и… справедливого в одной короткой фразе! Что же касается Синявского, то его изречение в контексте, думаю, звучит столь же пошло, как и в отрыве от него. Хорошо помню его телевизионное выступление: «Зачем мне лаять, когда у меня есть (жест в сторону жены) домашняя собака». Не понимаю и не принимаю подобного юмора, как и не принимаю «Прогулки с Пушкиным». Конечно, неловко сознавать, что в данной ситуации ты невольно оказываешься в одном лагере с нашими горе-патриотами, ополчившимися на эти «Прогулки». Но что делать?

Не выношу цинизма по отношению к тому, что дорого и свято… Вообще по части «расправы» с Пушкиным у Синявского есть великие предшественники — Дмитрий Иванович Писарев (бузотёры 20-х годов нашего столетия, предлагавшие сбросить поэта с «борта современности» — не в счёт). Но знаете, какая разница между Писаревым и Синявским? Нигилизм и остроумие Писарева сопряжены с постановкой общественных и литературных проблем, с его болью за низкий культурный уровень людей. А подтекст каждой страницы Синявского буквально: «Смотрите, какой я оригинальный, какой я умный, какой я смелый!!!»

Не подумайте, пожалуйста, что к Андрею Донатовичу я отношусь однозначно. Очень ценю многие его исследования в области поэзии (в частности, творчества Пастернака), а его речь на суде (вместе с речью Даниэля) считаю частью своей биографии.

Я не читал письмо «Защитим русскую национальную святыню» в газете «Русь Державная», но предполагаю, что сокращённая перепечатка в «Даре» обусловлена не только ограниченностью места. Вероятно, в «Руси» Синявскому досталось на орехи, а «Дар» решил его пощадить. Вообще всё то, что делает и будет делать «Дар» по пропаганде пушкинского наследия, — это подлинное культурно-национальное движение. Как я рад, что Вы к этому причастны, Эдуард Григорьевич!

Приятно было прочитать Ваш очерк об А.В. Пудове — я ведь всегда был сторонником «малых дел», которые в общей сумме превращаются в великие деяния. Тронула заметка о С.С. Гурвиче, передавшем в Ростовскую публичную библиотеку и архив бесценные книги и документы.

Прекрасно написал Д. Долинский об ушедшем поэте Викторе Стрелкове.

А название, придуманное им для Вашей постоянной поэтической страницы — «Лампада», — как нельзя лучше ассоциируется с пушкинским духом «Дара». Сразу же вспоминается: «Сижу, читаю без лампады…» А лампада всё-таки горит.

Внимательно прочитал (и перечитал) подборку стихов в трёх номерах, с яркой и точной преамбулой. Во «Всенощной» В. Сидорова пронзительно ощущается ужас современного бытия — и язык не повернётся упрекнуть автора в «излишнем» пессимизме. Взял на учёт стихотворение Н. Скрёбова «Яков Полонский», поскольку в новом учебном году у меня предвидится семинар по поэзии Майкова и Полонского.

В стихах Н. Огневой я уловил некоторую вычурность, но всё же, они во многом притягательны. С чувством сердечной боли прочитал замечательные стихи Бориса Примерова — этого поэта я знал и раньше, ценил за преемственность традиций Кольцова, Никитина, Есенина, но не знал, что он ушёл из жизни (неужели, как Юлия Друнина?) И как хорошо (и как это нужно), что есть ещё поэты, которые по-прежнему романтизируют наш быт, а на невзгоды смотрят сквозь призму юмора. Я думаю, Вы догадались, что я имею в виду стихи Анатолия Гриценко.

И, наконец, Леонид Григорьян. Он всегда поражает философичностью, глубиной, совершенством формы. С одной стороны — дух классики, с другой — восхитительное зощенко-высоцкое ёрничество («Вопль маргинала»). Вот тютчевское «Уж если и стареть, то по-людски» — и почти рядом «Уймись же и на Тютчева и Фета в гордыне смехотворной не кивай». А афоризмы! «От самомненья до самопрезренья всего лишь шаг, не более того». Стихотворение «Дом» в «Даре» — горькая пародия на «дружбу народов». А в сборнике «Терпкое благо» — трагическое ощущение постепенного ухода и цепкая привязанность к скорбному миру, где всё-таки «было чудное мгновенье, и свеча горела на столе»…

* * *

«Подлинным сюрпризом для меня и моих друзей оказалась кассета с музыкой Игоря Левина. Первая отреагировала Наталья Михайловна, моя жена, станцевав на кухне фокстрот под авторское пение. Ну, а я бесконечно рад, что моя фонотека обогатилась блестящей музыкой — экспрессивной, праздничной, лирико-драматической, которая прекрасно слушается как в присутствии гостей, так и в одиночестве. Мне кажется, что по утончённому сплаву разнородных интонаций и ритмов у Игоря Левина почти нет соперников. Правда, в чём-то я не разобрался. Мне кажется, что „Романтическая поэма“ должна быть одночастной, а следующая за ней оркестровая танцевальная фантазия с отзвуком латиноамериканских интонаций — это самостоятельное произведение. Между тем в приложенном списке это никак не отражено, и невольно настраиваешься на двухчастность. Есть и другие накладки. Песня „Зелёные цветы“ неожиданно обрывается на полуфразе, и далее идут песни, тоже не обозначенные в списке: „Музыка“ и „В те дни…“. Но это всё мелочи. Прошу передать Игорю Марковичу мою величайшую благодарность и пластинку „Дунаевский в гостях у Булгакова“.»

12 ноября 1995 года

«Какое поразительное стечение обстоятельств! Захожу я вечером к супругам Плинерам, родителям юного Миши, чью скрипку Вы слушали в «Кирпичиках». Лариса Иосифовна, держа в руках книгу Ю. Нагибина «Тьма в конце туннеля», стала жаловаться, что в Павлодаре невозможно найти «Дневник» этого писателя, а ей очень хотелось бы его прочитать после «Тьмы»… Я ей посочувствовал, пересказал фрагменты, которые были опубликованы в «Литературной газете». А больше ничем помочь не смог… И буквально на следующий день, утром, нахожу в почтовом ящике Ваше извещение… Вы представляете, сколько было потом восклицаний, восторгов и… мистических разговоров? Ведь в переписке мы, по-моему, вообще ни разу не упомянули Нагибина.

Очередь на чтение я уступил дамам. Начала Наталья Михайловна (в этот же день), а Лариса Иосифовна терпеливо дожидалась. Я — третий на очереди. За мной — молодой журналист Саша Васильев, чей голос Вы услышите на кассете Андрея Корчевского. За ним — Едыге Решатович Ниязов, директор фотошколы, друг нашего дома (именно он помог мне найти спонсоров для обеих пластинок).

Отзыв Натальи Михайловны: чтение — травмирующее, порой неприятное, но очень-очень необходимое…

Ну, а я пока погрузился в Бориса Рунина (книга «Моё окружение», М.1995 — Э.Б.). Вы оказались правы: книга меня очень заинтересовала, в ней много «уголков», куда следует заглянуть с помощью нового гида. Порой результаты ошеломляющие — сижу и заново раздумываю над предсмертным письмом Фадеева. Я-то всегда считал, что этим письмом писатель себя как бы реабилитировал… Но Рунин в своих выводах беспощаден, хотя и высказывается в мягкой форме… От всей души благодарен Вам за подарки!"

* * *

«Меня очень тронули авторские книги Г. М. Багдыкова, А.И. Гриценко, М.Р. Иткина. Книги эти лежат сейчас на моём письменном столе, и я их медленно читаю и перечитываю «малыми порциями», то есть именно так, как и следует читать волнующие стихи и мудрые афоризмы. Стихи Моисея Иткина я хорошо запомнил по журналу «Донская волна», который Вы мне прислали раньше. Рад был услышать полюбившиеся интонации и снова прочитать многие знакомые строки. Поскольку Моисей Рувимович сообщил свой адрес, я напишу ему отдельно — так же, как и Даниилу Марковичу, чьим новым стихам я несказанно обрадовался.

Не перестаю удивляться неисчерпаемости поэтических талантов в «Даре»: Гарри Лебедев, Леопольд Эпштейн, Наталья Апушкина, Юрий Ремесник… Может быть, Л. Эпштейн выделяется среди других «классической поступью», но и остальные необычайно притягательны свежестью, умом, глубокими чувствами и ярким профессионализмом.

В Павлодаре нет такого обилия истинных поэтов с философским настроем духа".

* * *

«Вы, Эдуард Григорьевич, побудили меня пересмотреть своё отношение к А.В. Калинину. Признаться, к его творчеству я не испытывал особого интереса, скептически наблюдал за повальным увлечением „Цыганом“ (в особенности после экранизации). На моей книжной полке стоят несколько его книг. Вероятно, придётся мне всё это перечитать сквозь призму Ваших поэтических „Пухляковских рассветов“. Должен Вам сказать, что меня очаровал стиль Вашего повествования, например, „На ясную синь неба наплывали лиловые тучи, сгрудившись, они сужали солнечный круг, и пучки лучей ложились серебристой полосой на водную гладь, на верхушки верб левобережья с кружащими над ними воронами“ — и этот стиль убеждает больше, чем прямая агитация. Так можно писать только о том, кто обогатил твою душу нежным отношением ко всему родному и близкому».

* * *

«Бесконечно счастлив, что Вам пригодилась кассета с записями песен на стихи С. Болотина и Т. Сикорской. А передача получилась у Вас, Эдуард Григорьевич, замечательная: ёмкая, компактная, эмоциональная. Очень хорошо читал текст Виктор Царьков. По-прежнему убеждён, что тема эта для Вас — не «проходная», что главное Ваше исследование — серьёзное и квалифицированное — впереди. Поэтому поставил перед собою цель — собрать все остальные записи этих двух изумительных поэтов-песенников.

А пока посылаю Вам кассету Андрея Корчевского. Вы так благожелательно и сердечно оценили его работу, что мне захотелось дополнить Ваше впечатление другими песнями. Вы один из немногих, кто обратил внимание на культуру пения Андрея. А ведь нашлись слушатели, которые мне посоветовали работать впредь с… Сукачёвым. Ничего не имею против Сукачёва, но это совершенно другой стиль. Мне нужен Андрей, и только Андрей".

* * *

«К выступлению Лидии Смирновой по телевидению хочу добавить, что, несмотря на откровенность, она очень этично говорила об Исааке Осиповиче, пожалуй, даже благоговейно. Фрагменты «сумасшедших» писем влюбчивого композитора знаю давно. Также давно у меня запланирована встреча с актрисой, но пока не даётся её осуществить. Кстати, это была единственная скороходовская передача, где автор держался в тени — экраном целиком завладела Лидия Николаевна.

Недавно была повторена передача Г. А. Скороходова о Любови Орловой. Я очень ценю всё то, что делает Глеб Анатольевич, но не выношу вранья из «конъюнктурных соображений». Через всю передачу назойливо звучит мысль, что Александрова и Орлову постоянно преследовали и что Орловой даже запрещали петь «Широка страна моя родная». Это чушь! Скороходов говорит, что Александров, не выдержав преследований, перестал снимать комедии. На самом деле он перестал снимать комедии из-за разрыва с Дунаевским. Всё, что он делал без Дунаевского — это сплошная халтура. Далее Скороходов говорит, что «Весёлые ребята» были переозвучены без ведома Александрова. Это неправда. Александров, наоборот, был инициатором переозвучивания фильма. В 1966 году в беседе со мной

Любовь Петровна проговорилась: «Григорий Васильевич считал, что Утёсов поёт, как дедушка. Ему хотелось, чтобы у пастуха Кости был молодой и свежий голос». Владимир Константинович Трошин в 1990 году мне рассказывал: «Я вначале наотрез отказался переозвучивать Утёсова. Но Александров стал меня уверять, что мою кандидатуру одобрил сам Утёсов. Только тогда я согласился. Меня обманули!»

И, наконец, сам Леонид Утёсов, рассказывая моему брату и мне (в 1965 году, в Рязани) всю эту историю, назвал Александрова негодяем и подлецом… Конечно, Леонид Осипович чересчур уж хватил, но понять его можно — ему было нанесено оскорбление. Не сомневаюсь, что все эти факты Скороходову хорошо известны. Но он упрямо создаёт миф. И о Леокадии Масленниковой он тоже сказал неправду. Она переозвучила лишь несколько музыкальных фраз, которые плохо прослушивались у Орловой в старой фонограмме. А остальное оказалось нетронутым — уж Александров постарался, чтобы голос Орловой сохранился. Лично меня глубоко возмутило, что Скороходов ни разу не назвал имя Дунаевского, хотя его музыка звучала на протяжении всей передачи — от начала до конца. А имя Кара Караева, чья случайная песня заняла не более полутора минут, назвал… Для полной гармонии и в титрах передачи была сделана подтасовка: вместо 1994 года поставили 1996-ой. Врать, так уж врать до конца!..

Давно хотел Вас спросить: помнят ли ростовчане своего выдающегося земляка — Евгения Григорьевича Брусиловского? Это мой учитель, которому я многим обязан… Музыка его теперь звучит редко, но одна из улиц в Алма-Ате носит его имя".

Петербург, 7 марта 1997 года

«…пришлось срочно выехать в Петербург в связи с подготовкой выхода в свет третьего тома академического «Театрального наследия» М.А. Булгакова (я подготовил раздел оперных либретто вместе с научным комментарием).

Перед отъездом провёл со студентами занятие по творчеству Короленко и, дойдя до миниатюры «Огоньки», присовокупил к ней стихотворение Георгия Буравчука «А в королевстве датском всё спокойно» (дабы студенты не всегда обольщались «огоньками», помня, что среди них — много светящихся гнилушек). А какая ёмкая мысль у Ю. Фадеева о том, что к Храму нельзя идти «гуртом», а только по одному. Немного искусственной мне показалась философская концепция А. Каневского: ты подобен Богу не тогда, когда творишь добро, а тогда, когда изрекаешь новое слово или творишь мир из ничего. Понимаю, что это метафоры, что автор не враг добра. И всё же… По замечательным стихам В. Бетаки чувствую, что он не нашёл счастья в Париже.

«Крестную ношу» В. Сидорова читал с чувством сердечной боли. Огромное впечатление произвели комментарии — проведена колоссальная работа по сбору материала. При всей публицистичности — это подлинно научный комментарий. Именно в этом его достоинство (соединение публицистичности с научной достоверностью делает этот труд в равной степени интересным как для специалиста, так и для рядового читателя). Признаться, прежде я с опасением приступал к чтению статей и исследований о трагической судьбе казачества — от многих опусов исходил националистический душок. А тут — не только мужественная объективность, но и неприкрытая ирония над антисемитскими вылазками. Так может писать человек, который глубоко и сильно любит Россию и который не приемлет показного биения в грудь.

Превосходна (в «Даре») статья В. Белопольского «Достоевский и Пушкин». Несколько сложней у меня отношение к материалу об Андрее Тарковском. То, что он гениальный режиссёр, — это несомненно. Но рассуждения о его гуманизме и сострадании, о том, что он оберегал от всех невзгод сосенку, показались мне слащавыми и фальшивыми. О каком гуманизме и сострадании может идти речь, если он облил живую корову бензином и поджёг, чтобы некоторые кадры в «Андрее Рублёве» выглядели более эффектно? Какой бы его фильм я ни смотрел, всегда вспоминал эту пылающую бурёнушку — и не мог сосредоточиться. В конце концов, перестал смотреть его фильмы. Как ни печально, но гений и злодейство иногда совместимы. Попутно хочу сознаться, что меня до слёз тронуло сочинение десятилетней Галочки Шашкиной о несчастных белочках и грачах в ростовском парке. Каким прекрасным человеком она вырастет! Хотя ей будет очень трудно в нашем безумном мире".

* * *

«Нет слова, чтобы выразить Вам свою признательность за пропаганду „Кирпичиков“. Вашу радиопередачу тут же переписал Славянский культурный центр. Прибежал Олег Петухов взял у меня интервью для газеты „Звезда Прииртышья“. Драматическую ситуацию вокруг пластинки он отразил довольно точно. Пластинка есть, и в то же время её как бы нет. Спонсорам, конечно, спасибо, но весь тираж у них, и пластинку, в сущности, плохо знают даже в Павлодаре. Так что российская премьера — это великая радость и для исполнителей, и для меня. Очень тронут отзывом В. Сидорова».

* * *

«Дорогой Эдуард Григорьевич, поверьте, что я от всей души разделяю горе, постигшее Вас. Ваше состояние мне очень понятно — я похоронил и отца и мать, причём мать не дожила даже до 52-х лет и надорвала своё здоровье в одном из ссыльных посёлков Акмолинской области, спасая детей (брата и меня) от голодной смерти. Да, Вы правы: сыновний крест не легче родительского…»

15 марта 1997 года, Москва.

«Вчера провёл вечер у Евгения Исааковича Дунаевского и узнал, что Вы, оказывается, в Москве! Ориентиров Вы не оставили, но я на всякий случай оставил номер моего московского телефона. Вдруг Вы позвоните… Неужели мы разминёмся? Вот уж действительно будет классический образец Иронии судьбы без лёгкого пара! Ведь другой случай вряд ли представится. 21-го я уезжаю в Павлодар»

25 июля 1997 года.

«У меня сохранились очень хорошие чувства после нашей встречи в Москве. Единственное, о чём я жалею — что встреча была одноразовой и что я не смог Вас проводить. Из газеты „Новое время“, которую я посылаю, Вы узнаете, что в тот момент, когда Вы уезжали, я разыскивал дом Окуджавы, а потом опоздал на „Белую акацию“, которую мне необходимо было увидеть».

29 октября 1997 года

«С захватывающим интересом прочитал ксерокопию письма Вадима Сикорского. А фотографии Самуила Борисовича и Татьяны Сергеевны вот уже три недели бессменно находятся на моём письменном столе. Кстати, В. Сикорский очень точно сказал, что их песни — не переводные в прямом смысле, а «фантазии на темы песен», которые расцвечивают и углубляют оригинал, придавая ему особое очарование. Благодаря чему становятся образцами русской песенной поэзии. И не следует удивляться, что эти песни побуждают к «обратному» переводу.

Наш дом посетил Евгений Александрович Евтушенко (прилагаю фотографию).

В интервью Галины Щербаковой, данном Владиславу Смирнову (газета «Приазовский край») меня поразил простой и глубокий вывод о читателях «глянцевой» литературы: «Читая её, они не чувствуют себя идиотами. Читая Льва Толстого…, они комплексуют». А мы невинно твердим об испорченности вкуса. Интервью Сергея Чупринина, где идёт речь о гибели литературного процесса, побудило меня расчленить по пунктам некоторые собственные мысли о причинах этой гибели:

1.) Дискредитация прежних идеалов, писателей, имён.

2.) Назойливое обнажение деградации общества взамен ориентации на путь его совершенства.

3.) Извращённое богоискательство, спекуляция на имени Христа.

4.) Натурализм вместо реализма.

5.) Убийство изящной словесности путём внедрения в литературную речь мата (в этом отношении считаю Аксёнова и Лимонова литературными преступниками).

6.) Выпады против патриотизма, здорового коллективизма, пропаганда индивидуализма и эгоизма под прикрытием тезиса о «раскрепощении личности».

7.) Культ сильной личности, которой всё позволено (неоницшеанство), культ насилия и жестокости.

8.) Для отдушины — пропаганда слащавой сентиментальности (телевизионные сериалы).

9.) Культ «золотого тельца». Превосходство материального над духовным.

10.) Заумь, стремление элитизировать искусство…

11.) И опять для отдушины — пропаганда примитивного пошлейшего попа (Орбакайте, Буланова, Пресняков и прочая бездарность) взамен высокохудожественной советской песни.

Еще 7 лет тому назад А. Битов сказал: «Гласность есть, журналы есть, а литературного процесса нет, ибо свобода слова и свобода печати — совершенно разные вещи» (ЛГ, 2 апреля 1990 года)".

* * *

«Я глубоко тронут подарками Г. М. и М.Г. Багдыковых, Л.В. Усенко, Георгия Буравчука, Эдуарда Холодного, Елены Монаховой.

Елене Монаховой передайте, что в 1994 год Е. Камбурова (её подруга — Э.Б.) гастролировала в Павлодаре и была у нас в гостях. Я с удовольствием переписал для неё на кассету то, что она не сумела сохранить в шестидесятые годы. Среди этих записей оказался её уникальный дуэт с… Иосифом Кобзоном. Каково? Кстати, на основе вальса эпохи февральской революции, найденного в нашей домашней фонотеке, Елена Антоновна выступила на ОРТ с остроумным пародийным номером, приспособив текст уже к Октябрьской революции. Новую аранжировку сделал её постоянный аккомпаниатор Олег Синкин".

* * *

«Недавно разговаривал по телефону с Евгением Исааковичем. Ему сделали третью операцию (меланома, купаясь, сорвал родинку, что привело к онкологическому заболеванию. — Э.Б.) Он говорил упавшим голосом, почти прощаясь со мной. Ужасно! Однако продолжает что-то делать по фонду Дунаевского, просит, чтобы я не откладывал свой приезд в Москву».

1 февраля 2000 года

«Я так надеялся на встречу в Москве! Мне так хотелось с Вами встретиться в день 100-летия Исаака Осиповича! Я захватил с собой два номера «Нивы» с письмами И.О. к Вытчиковой и другие материалы, надеясь всё это вручить Вам лично в руки, но… Если Вы не приехали, значит, были важные причины.

В Москву я прибыл по вызову Т.Н. Хренникова и целых три недели выполнял функции консультанта в Оргкомитете по проведению фестиваля музыки Дунаевского. Ни один день не обошёлся без концерта, нередко их было 2 в один и тот же день, иногда и 3. Ясно, что не мог успеть во все места, поэтому раздавал свои пригласительные билеты кому попало — лишь бы не пропали. А мои друзья, которые приходили со мной, были счастливы. Концерты шли в самых престижных местах: в консерватории, в Колонном зале Дома Союзов, в Доме радиовещания на улице Качалова, в концертном зале им. Чайковского (на Триумфальной площади", в Доме кино, в концертном зале гостиницы «Россия»… И каждый раз залы были переполнены, — в основном, молодёжью. Выступали симфонические оркестры, джазовые коллективы, различные хоры (в том числе — детские), огромное количество солистов. Не всё было равноценно, но московский воздух был буквально пропитан музыкой Дунаевского, хотя к юбилею не выпустили, ни одну кассету, ни один лазерный диск. В феврале, в издательстве «Композитор», выйдет лишь мой нотный сборник «Дунаевский в гостях у Булгакова».

Эти торжественные дни были омрачены страшным событием (оно от всех скрывалось): после третьего инсульта умирал в бессознательном состоянии Женя Дунаевский. 30 января Рима весь день молилась Богу: она просила продления его жизни хотя бы на один день. И Бог услышал. Он не допустил, чтобы Женя умер в день 100-летия своего отца.

31-го января, то есть вчера, в день моего отъезда из Москвы, я пришёл к нему в больницу — проститься навсегда. Первые несколько минут стоял в оцепенении — не узнавал Жени. Худое, жёлтое лицо без бороды (её сбрила Римма), остались лишь усы. На протяжении часа, что я сидел возле койки, лицо конвульсировало, порой чуть-чуть приоткрывались веки, из-под которых виднелись мёртвые зрачки глаз, время от времени Женя издавал хрипящие звуки, а иногда слышался тяжёлый вздох. Это был не человек в бессознательном состоянии, это был живой труп, в котором искусственно поддерживались какие-то жизненные функции. К телу были подведены тонкие резиновые шланги… Увидев моё лицо (я-то не видел себя со стороны), Римма сказала: «Успокойтесь, Наум Григорьевич. Женя ничего не чувствует. Меланома захватила почти весь мозг. Просто врачи решили поддерживать жизнь в организме до конца…»

Она села рядом со мной, стала гладить его голову и целовать в щёки… Больше не могу, дорогой Эдуард Григорьевич, уж простите".

Никогда не уезжал из Москвы в таком смятении. С одной стороны — величайший подъём духа от сознания, что Дунаевский наконец-то приобщён к величайшим классикам всех времён и народов. С другой — умирающий Женя, хулиганская выходка Б. в Доме кино (не буду описывать — отзвуки можете найти в газете «Советская Россия» за 29 января, где «патриоты» облили грязью и меня, и Минчёнка (автор книги о Дунаевском — Э.Б.), и даже больного Женю). Но самое неожиданное — это то, что Дунаевским сейчас овладели профессиональные коммерсанты, которые извлекают материальную выгоду из фестиваля. Об этом писать противно, поэтому, как говорил Дунаевский, «меняю перо».

* * *

«Какое безыскусное, но точное и ёмкое название Вы нашли для своей будущей поэмы — «Как песня, молодость прошла!» Вы здесь обозначили истинную цену песенной молодости — её бесценность. Лучшие песни всегда возвращаются, а с ними и молодость (пусть не физическая, а душевная). Каким счастливым должен чувствовать себя человек в зрелом возрасте, если у него за плечами не попсовая, а песенная молодость!

А теперь покаюсь перед Вами, дорогой Эдуард Григорьевич: я не успел прослушать кассету с музыкой Г. М. Балаева, так горячо рекомендованную Вами. Но всё время нахожусь в радостном предвкушении… Приеду домой, послушаю и обязательно поделюсь впечатлениями. А пока мне удалось «открыть» нового молодого певца — лирического тенора Виктора Соломенцева, который пытается возродить эстрадное бельканто (в манере Георгия Виноградова). Моя статья о нём вот-вот должна появиться в «Литературной газете».

С глубоким интересом прочитал книжечку Елены Георгиевны Джичоевой. Слияние духовного порыва с неприкрашенной жизненной правдой очаровывает с первых же страниц. Я хорошо ощущаю высокий лирический и эстетический накал, который автор иногда пытается приглушить. Вообще вся книжка лучится добротой — видно, что автор очень чуткий, сердечный человек.

Прошу передать мою благодарность В. Воронову — за его «стихотворения в прозе», которые так родственны стилю нашего Ю. Поминова. До чего же надо любить природу, чтобы соловьиное пение ассоциировалось не только с любовными переживаниями (как обычно об этом пишут), но и с детством, родными звуками и запахами и, главное, с «лучшими порывами души». В этом — новый поворот древней, как мир, темы. Никогда не забуду глаза плачущей собаки, старушку в палисаднике, анонимные любовные письма, молодую журналистку в обморочном состоянии и многое другое. Во всём идеальное соотношение: автор — образ — читатель… Да что мне говорить об этом Вам — вам, Эдуард Григорьевич, написавшему такую прекрасную рецензию в «Приазовском крае»? Я и раньше что-то слышал о Леониде Шемшелевиче, но только после Вашего очерка увидел его живым, неповторимым и очень близким.

Дима Минчёнок весьма оригинально воспользовался моими замечаниями по поводу его книги. Факты, сообщённые ему, он обнародовал в «Известиях» от своего имени, а во второе издание книги, похоже, не собирается вносить изменения.

30 января, на открытии памятника Дунаевскому в школе его имени, я, наконец, познакомился с Максимом. Все мои предубеждения рассеялись: он очень-очень-очень мне понравился, и мы довольно легко общались за праздничным столом в течение почти двух часов. А вечером, в концертном зале «Россия» он сделал трогательную надпись на моём буклете".

21 мая 2001 г.

«Как ни примитивен был соцреализм, но он не покушался на классику. А постмодернисты постоянно покушаются на вековые культурные традиции. Надоели эти мнимые новации, за которыми скрывается праведная пустота».

21 октября 2005 г.

«Что я могу сказать о повести Николая Егорова «Поезд будет в полночь», которая пролежала в столе автора сорок лет? Очень грустная и лирически светлая повесть. В ней хороши диалоги в виде «игры», когда вроде бы случайное и несущественное становится важным в определении характеров двух действующих лиц. Пришла в голову мысль, что повесть можно было инсценировать для двух актёров в виде психологического «малогабаритного спектакля».

* * *

«Об авторе «Рио-Рита» Э. Сантегини у меня нет конкретных сведений. Долгое время автором этого бесподобного пасодобля я считал Г. Тьерни. Но поиски привели к тому, что Тьерни оказался автором слов (существуют зарубежные записи и со словами, и одна из них у меня есть на «бьющейся» пластинке). А вот о Яромире Вейводе, авторе «Розамунды» (в оригинале «Шкода ласки», то есть «Нежная любовь») могу сказать несколько конкретных слов. Это — талантливый дилетант, руководитель в конце 20-х — начале 30-х годов прошлого века маленьким оркестриком в местечке под Прагой. Пражское нотное издательство, без его ведома, издало прелестную полечку со словами, которые сочинил один из оркестрантов. Вот и пошла она гулять по свету с различными названиями и текстами. Более всего её полюбили немцы. А у нас в конце 30-х годов её записал на пластинку под названием «Первый снег» джаз-оркестр А. Цфасмана. Редкая судьба у этой польки! В годы войны она звучала и в наших окопах, где был патефон, и в немецких. Вот такая сногсшибательная музыкальная «перекличка»… В 60-е годы у нас выходила серия пластинок «Вокруг света». Творения Вейводы я обнаружил в 7-ой серии под названием «Люблю тебя» (в исполнении безымянного оркестра). Бедный Яромир! Он сочинил массу других вещей, но остался автором единственной польки — «Шкода ласки»…Схожа судьба В. Агапкина, сочинившего сто маршей, но оставшегося автором единственного и гениального — «Прощания славянки».

Все эти сантегини, вейводы, агапкины, кюссы, шатровы, арманды и прочие были гениями одной мелодии (помните, у Стефана Цвейга: «Гений одной ночи» — о Руже де Лилле?). Но, как говорится, дай Бог каждому из нас остаться в памяти человечества хотя бы одной мелодией или одной строкой".

28 августа 2008 г.

«За это время я успел прочитать книгу Елены Георгиевны Джичоевой «Серебряная дорога». Прочитал её за два дня — с трепетом, болью и каким-то просветлённым чувством. Должен сказать, что с тех пор, когда я впервые прочитал повесть Константина Воробьёва «Убиты под Москвой» (это было много-много лет назад), моей главной заботой стал поиск всего того, что им написано. Это было, по выражению Елены Георгиевны, время «страшного безлюдья», когда я вернулся из заключения и со мной боялись общаться знакомые, кроме двух-трёх близких друзей. Константин Воробьёв помог мне преодолеть одиночество не оптимизмом, а мужественной скорбью, за которой угадывалась сильная воля и понимание читателя, который раскрыл его книгу. Вы поняли моё состояние? Не я его, а он меня понимал. Вот так преодолевалось «безлюдье»… Конечно, о Воробьёве со временем, возможно, появятся и академические исследования. Но так, как написала Джичоева, наверное, больше никто не напишет. Впрочем, где-то в середине книги она сама определила её замысел: «Литературоведческую писать не хотелось, уж слишком живым человеком он был для меня, слишком близким, чтобы препарировать его текст. Хотелось, чтобы и в возможной будущей книге он оставался живым, «Мой Воробьёв».

В свободном повествовании Елены Георгиевны проявляются характерные признаки её творческой личности. Талантливый монтаж личных наблюдений, фрагментов, художественного текста ассоциативных явлений в жизни и искусстве, постоянное стремление осмыслить любой факт, чтобы найти в нём отражение какой-то закономерности — всё это настолько гармонично сливается в книге, что напрочь отгоняет мысли об эклектике. Возможно, цементирующая роль здесь принадлежит замечательным письмам, которые буквально пронизывают всю книгу"

21июня 2010 г.

«…Теперь о Вашем отклике на статью „Максим Горький и Павел Васильев“ (напечатана в казахстанском журнале „Нива“, где Н. Г .Шафер встал на защиту честного имени А.М. Горького, которого местные недоброжелатели пытались сделать виновным в аресте и убийстве поэта Павла Васильева — Э.Б.). Дорогой Эдуард Григорьевич, Вы поддержали мой слабеющий дух, и теперь я снова, как говорится, „на коне“. Дело в том, что со мной приключилась история, похожая на ту, которая произошла более двух десятилетий назад, когда я опубликовал в „Огоньке“ статью „Парадокс Дунаевского“. Помните эту историю? Короткое слово „смерть“ переправили на „самоубийство“, а потом никак не хотели извиниться и признать свою вину. Спасибо газете „Советская культура“, которая встала на мою защиту и опубликовала мой протест. Но Ю.Е. Бирюков не унимался. Кроме „самоубийства“, он ничего в статье не заметил. А между тем Тихон Николаевич Хренников расценил статью иначе. В дни столетия Дунаевского, после заседания организационного комитета, он подошёл ко мне, крепко пожал руку и в присутствии Саульского, Реброва, Корина и др. произнёс (прошу прощение за нескромное цитирование): „Спасибо за парадокс Дунаевского. Вы оказались первым, кто оторвал великого композитора от тоталитарного режима. Теперь писать о Дунаевском по-другому уже невозможно“. Снова прошу прощения за нескромное цитирование, но Хренников увидел в ней то, чего не хотел видеть Бирюков».

Письма эти — часть обширной переписки, которая ведётся на протяжении многих лет. Но даже то, что приведено здесь, свидетельствует об огромном интеллекте, разносторонности интересов, подвижничестве этого незаурядного человека, преданного своему призванию, честному в поисках истины. Он отзывчив на любое талантливое проявление в искусстве, никогда не оставит без внимания прочитанную книгу или прослушанный концерт. Ростовчане это почувствовали и чутко прислушиваются к голосу своего павлодарского друга. О чём бы ни писал Шафер — о повести Николая Егорова «Поезд будет ночью», о книге Елены Джичоевой «Серебряная дорога», о прозе Василия Воронова, Владимира Сидорова, Натальи Атлановой, Инны Калабуховой, журналистике Владислава Смирнова, стихах Николая Скрёбова, Моисея Иткина, Натальи Апушкиной, Валерия Рыльцова, о постановке оперетты И.О. Дунаевского «Белая акация» и оперы Леонида Клиничева «Цыган» (по роману А. Калинина) в Ростовском музыкальном театре — во всём прослеживается его бережное отношение к авторскому замыслу, к манере исполнения, к творческой индивидуальности создателей художественных произведений. Благодаря далёкому и близкому другу, налажен «Литературный мост Дон-Иртыш». Наши книги знают в Павлодаре, павлодарских авторов — в Ростове, а книги Наума Шафера во многих странах мира.

ОТ СЕРДЦА К СЕРДЦУ

«ЯСНАЯ ПОЛЯНА» ЕЁ ЖИЗНИ

Она входила в аудиторию, становилась за кафедру и ровным, почти бесстрастным голосом начинала читать лекции. Читала академично, ровно, без пафоса и риторики, театральной нарочитости, всецело сосредотачиваясь на содержании излагаемого студентам материала. Буркина лишь недавно переехала из «первопрестольной» после окончания аспирантуры и успешной защиты диссертации в Московском педагогическом институте и осваивала новые студенческие аудитории.

В её внешности не было ничего такого, что сразу бы привлекло к себе внимание: простое продолговатое лицо, светлые умные глаза, неторопливые движения. Портрет дополняли густые дуги бровей, крупноватые ноздри, складки щёк, не толстые, но и не тонкие губы, гладко зачёсанные тёмные волосы, прикрывающие небольшие мочки ушей. Одевалась Магдалина Михайловна скромно: серое шерстяное платье свободно облегало её стройную хрупкую фигуру: никакой бижутерии, никаких колец, украшений, косметики. Она и в жизни не терпела никакой показухи.

Наш скромный и малоприметный, на первый взгляд, педагог выделялся среди многих своих коллег, прежде всего, глубокой внутренней культурой. Магдалина Михайловна не могла себе позволить обратиться к студенту, к преподавателю или уборщице «на ты» — только уважительное «вы» слышали от неё. Мы никогда не видели её в раздражённом состоянии, находящейся, как иные, «не в духе». Она умела скрыть от постороннего взгляда болезни, житейские неприятности, невзгоды. Оживала только тогда, когда брала в руки книгу.

Мы знали ярких педагогов — ораторов, умеющих превращать свои лекции в яркий запоминающийся спектакль. «Театром одного актера» можно было назвать курс «Введение в литературоведение», который вёл Григорий Фёдорович. Лозовик. Вдохновенно читал он наизусть целые куски из произведений Льва Толстого, Чехова, Горького, форсируя речь героев, изображая в лицах их психологическое состояние. Самозабвенно и поистине с энциклопедическим блеском вела курс античной литературы старый преподаватель академической закалки Мария Николаевна Германова. Отличный знаток русского народного творчества Григорий Александрович Червяченко, писавший предисловия к выпускаемым Ростиздатом сборникам казачьего фольклора, руководил институтским литобъединением.

Что же заставляло нас с особым вниманием прислушиваться к негромкому голосу Магдалины Михайловны Буркиной, как можно полнее конспектировать её лекции?

Курс русской литературы ХIХ века, который вела она, был настолько содержательным, что вбирал себя историзм эпохи, эстетические искания авторов, стилистику их произведений, композиционный и образный строй. Литература, преподносимая в учебниках как сумма наукообразных концепций, представала перед будущими педагогами и как «учебник жизни», и как вид искусства с образным постижением действительности.

Магдалина Михайловна была человеком дисциплинированным, не пропустила ни одной лекции, ни одного заседания кафедры. Её коллеги рассказывали, как, будучи не совсем здоровой, она не отменила своего доклада об особенностях художественного метода Н.А. Некрасова в создании лирико-эпических произведений. Излагая концепцию исследовательской работы, Буркина на глазах у всех оживала, щёки её покрывались румянцем, глаза княжны Марьи из «Войны и мира» разгорались, светлело лицо, становясь одухотворённым и красивым.

Она радовалась, когда её взгляды разделяли коллеги по кафедре, сама старалась понять мысли и взгляды других. Она внимательно читала работы аспирантов, делала замечания на полях рукописей их рефератов и диссертаций, писала рецензии. Помнится, с каким вниманием слушала она лекцию дебютанта — филолога Леонарда Лавлинского, будущего заместителя главного редактора журнала «Дружба народов», ставшего известным поэтом и критиком. При разборе «полётов» старалась обратить внимание молодого ученого на сильные стороны изложенного им фактического материала и предостеречь от ошибок, которые не ускользнули от неё. С благодарностью вспоминал Леонард Илларионович свою наставницу.

Конспектируя лекции Магдалины Михайловны, мы не знали, что эта хрупкая женщина в сентябре 1943 года с IV курса факультета русского языка и литературы Московского пединститута ушла добровольцем на фронт. В то время ей едва исполнилось 20 лет. Она хорошо выучила немецкий язык и почти три года выполняла обязанности военного переводчика в оперативной группе 1-го и 2-го Белорусских фронтов. Корпус, в котором она служила, не раз попадал в окружение — ему приходилось участвовать в прорыве линий вражеской обороны.

Магдалина Михайловна прошла со своей боевой частью всю Белоруссию, Польшу, Восточную Пруссию, Северную Германию. Она допрашивала пленных немцев, участвовала в боях, выполняла различные поручения командования, была награждена орденом Отечественной войны 2-й степени и многими боевыми медалями.

Когда мы подружились, и я стал бывать в студенческом общежитии, где ей выделили небольшую комнату, моя наставница показала мне фотографию, где она была снята в военной форме, в шапке-ушанке со звёздочкой. Вот тогда-то я и узнал о её фронтовом прошлом.

В блокадном Ленинграде погибли её родители, здоровье подорвано войной, семьи не было. Демобилизовавшись, она решила продолжить учёбу в институте, откуда ушла на фронт. Окончив его, успешно защитила кандидатскую диссертацию и прибыла по распределению в Ростовский педагогический институт.

Она целиком отдалась преподавательской и научно-исследовательской работе. Проводила свободное от занятий со студентами время в библиотеках и архивах. Книги стали частью её личной жизни. Да ещё музыка. В довоенное время училась в музыкальной школе и довольно-таки прилично играла на фортепиано, аккомпанируя солистам нашей институтской художественной самодеятельности.

Когда я смотрел кинофильм «Весна на Заречной улице», то поражался тому, как похожа героиня ленты, учительница вечерней школы, на Магдалину Михайловну. И та и другая слушали музыку, целиком отдаваясь ей… Как-то пришёл к моему славному педагогу в гости, а она говорит:

— Сейчас будут по радио транслировать третий концерт для фортепиано с оркестром Рахманинова. Давайте послушаем…

Она слушала, растворяясь в половодье звуков, всецело уйдя в мир рахманиновской мелодии с её широтой и распевностью. Всем своим существом отзывалась на звучание инструментов, на каждое сближение партий солиста и оркестра, внимала виртуозности исполнителей.

Магдалина Михайловна всячески поощряла мои занятия поэзией, любила, когда я читал что-либо из вновь написанного. Заходил разговор о прочитанных книгах, и она обращала моё внимание на то, что могло незамеченным пройти мимо меня.

Любимым её писателем оставался Толстой. В его произведениях она черпала нравственную силу, смысл и мудрость жизни. Со временем, когда Магдалина Михайловна переедет на постоянное место в Тулу и будет работать на кафедре литературы местного педагогического института в должности доцента, она станет постоянным паломником в «Ясную поляну». Ко мне в Ростов станут приходить «Яснополянские сборники», издаваемые музеем-усадьбой, государственным музеем Л.Н. Толстого, в которых Магдалина Михайловна принимала самое активное участие. Вот они, эти сборники, выпущенные приокским книжным издательством и присланные мне моим внимательным педагогом. Темы её исследований: «Война и мир» и эстетические искания Толстого", «Проблемы вины в романе «Анна Каренина»… А вот институтские выпуски «Толстовских сборников» со статьями- исследованиями Буркиной: «Эстетические искания Толстого в 70-е годы и роман «Анна Каренина», «Проблемы художественного метода в эстетических исканиях Л.Н. Толстого 70-х годов», «Изучение произведений крупной эпической формы на практических занятиях по русской литературе ХIХ века».

За всем этим — скрупулёзная работа с архивными источниками, с текстами произведений, с методическими материалами".

Вместе с бандеролями пришла и новогодняя открытка. Вот её текст:

«С новым годом, милый поэт! Счастья Вам и новых стихов!

Поверьте, что я всегда помню Вас, хотя и пишу Вам через два года после получения Ваших стихов. Я стыжусь и каюсь. Стихи мне понравились; читая, я слышала Вашу интонацию, голос. Особенно удались «Рассветные дожди». Хорошо. Я рада, что Вы не бросили и работаете серьёзно.

Не сердитесь, напишите о своих делах, мне всё интересно — где работаете, как живёте, какие новые стихи написали…

Если видите наших общих знакомых, Ваших однокашников, передайте привет.

Всего Вам доброго!

М. Буркина"

Эту открытку я храню как самую дорогую реликвию.

Доходили вести из Тулы: Магдалина Михайловна награждена значком «Отличник народного просвещения» и медалью «Ветеран труда». И ещё, что она часто болеет, что больные почки дают о себе знать.

Я скучал по Магдалине Михайловне и, находясь в Москве, бросил всё и поехал в Тулу, чтобы навестить её.

Мне открыла дверь незнакомая женщина и провела в комнату, где в кресле сидела похудевшая, измождённая болезнями Магдалина Михайловна. Она обрадовалась мне, но то состояние, в котором она находилась, не позволило мне долго оставаться у неё. Узнав, что я собираюсь побывать в «Ясной поляне», она написала записку работникам музея, чтобы мне оказали соответствующий приём. Побыв какое-то время у неё, я распрощался и уехал с тяжёлым сердцем.

У входа в толстовский заповедник стоял полный с лоснящимися щеками милиционер и объяснял прибывающим гражданам, что билеты на экскурсии проданы, и самое большее, что он может сделать — это пропустить нас на территорию музея-усадьбы. Оставалось сказать любезному стражу порядка спасибо и за это. Вместе с группой таких же неудачников, как я, проследовал мимо двух белых башенок, как я узнал, построенных дедом писателя Н.С. Волконским, мимо школы для крестьянских детей, где вёл уроки сам Лев Николаевич, постоял у заросшего зеленью Большого пруда — одного из трёх усадебных прудов; миновал одноэтажное здание с мезонином, где при жизни его строителя, всё того же Н.С. Волконского, размещались ковровые и ткацкие мастерские, а при Льве Николаевиче были здесь прачечная и людская кухня, поселены дворовые. Сейчас в этом здании — дирекция заповедника, научная библиотека, фонд музея. Видел я ясеневую аллею, яблоневый сад, дубово-липовый лес Чепыж, излюбленное место прогулок семьи Толстых.

Дорога привела меня к самому краю оврага «Старого Заказа», где у подножия трёх древесных стволов виднелся аккуратно подровненный по краям четырёхгранник могилы гения русской литературы без памятника, крестов и оград, с букетом тюльпанов, положенных чьей-то заботливой рукой. Одна из прихожанок припала к земле в неизбывном горе. Она пришла к Толстому, чтобы оплакать его.

Осмотрев заповедную территорию, я подошёл к двухэтажному дому-усадьбе, куда меня не пустили, и остановился у входа, где две женщины, сотрудницы музея, о чём-то разговаривали друг с другом. Увидев меня, одна из них поинтересовалась:

— Вы кого-то ищете?

— Нет, я здесь в первый раз.

— А Вы откуда?

— Из Ростова-на-Дону. Приехал за тридевять земель, а меня никуда и не пускают.

Попутно известил, что в Туле живёт мой педагог, Магдалина Михайловна Буркина, она написала записку, сказала, что меня здесь примут. — И я протянул женщине-экскурсоводу своё заветное послание.

— Магдалину Михайловну мы знаем хорошо, — ответила хозяйка, прочитав записку — это замечательный, добрый и талантливый человек — мы все её любим. Она достала из кармана ключ открыла им входную дверь дома и пригласила следовать за ней.

Я попал в мир, о котором мог только мечтать. То, что увидел я здесь, запомнилось надолго.

Меня провели в комнату с большим итальянским окном и дверью на балкон — в кабинет писателя, подвели к небольшому письменному столу из персидского ореха, на котором стояла чернильница с ручкой, лежали листы неоконченной рукописи, книги, подсвечники со свечами, погашенными рукой хозяина, когда в ночь на 28 октября 1910 года он ушёл из дома. За этим столом написано много произведений Льва Николаевича, в том числе «Война и мир» и «Анна Каренина». Двухъярусные полки. На верхней — длинный ряд книг в переплётах золотого тиснения, на нижней — книг поменьше.

Рассматриваю фотографии на стене, эскизы к картине Рафаэля «Сикстинская мадонна». Мне дают в руки какие-то предметы домашнего обихода, чтобы я лучше рассмотрел их. Побывали мы в знаменитой комнате «под сводами». За двойными дверями и толстыми стенами под сводчатым потолком всегда царила тишина. Здесь также работал Л.Н. Толстой, сапожничал, здесь зародился план и написано начало «Войны и мира».

Мой внимательный и милый экскурсовод, стараясь показать мне как можно больше, водила меня из комнаты в комнату, из зала в залу. Вот комната Софьи Андреевны, вот — тётушки Т.А. Ергольской, вот, где останавливались приезжие, а вот зала с фамильными портретами на стене, с двумя роялями — малым и концертным фирмы Беккер. Здесь звучали любимые Львом Николаевичем произведения Шопена, Бетховена, Чайковского. А вот и само деревянное кресло с кожаной обивкой красного цвета. Здесь сидел сам хозяин дома и слушал музыку. Как вспоминал И.Е. Репин, любивший и хорошо знавший музыку Толстой нередко бывал растроган до слёз, когда исполнитель играл какую-нибудь близкую его сердцу сонату или прелюдию.

Мне показали зал, где родные и друзья собирались за обеденным столом, подвели к старому дедовскому ломберному столику, где вместо карточной колоды была развёрнута шахматная доска с деревянными резными фигурками шахмат. На другом столе блестел раструбом граммофон с альбомом пластинок, висел на стене старинный барометр, стоял на окне вазон с цветами.

Луг, лесная просека, пруды, фруктовый сад и пасека, поле, которое вспахивал идущий за плугом гений русской словесности — все это я смог увидеть благодаря чудотворной записке Магдалины Михайловны.

На какое-то время связь с Тулой прервалась — у Магдалины Михайловны не было телефона, и мы, её бывшие ученики и коллеги по работе, написали коллективное письмо Первому секретарю Тульского обкома партии с просьбой установить на квартире ветерана войны телефон. И через некоторое время я услышал в телефонной трубке голос Магдалины Михайловны:

— Здравствуйте, дорогой поэт! Как хорошо слышу я Вас, кажется, что Вы рядом со мною в одной комнате…

А вскоре её не стало. Она умерла в 1977 году 55-ти лет от роду.

СОТВОРЕНИЕ ХУДОЖЕСТВЕННОГО

Мне повезло: я нашёл себе редактора — умного, тонкого, волевого. Ещё до начала работы над первой книгой стихов в Ростиздате я показал сотруднице областной газеты «Молот» Джичоевой, с которым был знаком, только что написанную поэму о детстве, войне. Называлась поэма «Рассветные дожди», и та, внимательно прочитав её, предложила снять первую главу. «Начинать, — сказала она, — надо сразу со следующей».

Я даже растерялся — мне казалось, что именно эта глава служит развёрнутой экспозицией поэмы. Когда после долгих раздумий посмотрел на дело рук своих как бы со стороны, убедился, что Елена Георгиевна права. Мои «Рассветные дожди» без излишней описательности вступления приобретали и большую энергию, и динамизм.

«Не растекайся мыслями по древу» — эту истину мне напомнили не навязчиво, но твёрдо, без резонёрства и дипломатии. Я много раз удивлялся умению Джичоевой говорить авторам без обиняков всё, что она думает об их работе, не подыгрывая при виде неумелости, не обходя явные огрехи. И странно: никто из пишущих не обижался, потому что за её взыскательной требовательностью стоял редакторский опыт, литературоведческий анализ, чувство композиции и слова.

Опыт аналитического исследования, знания русской и зарубежной классики помогли литературно-критической практике самой Джичоевой. В своей творческой деятельности она руководствуется определением, данным Виталием Сёминым: «Если литература не исследование жизни, то ею просто не стоит заниматься». Взявшийся за перо должен быть максимально правдивым, говорить с читателем только о том, что сам хорошо знает. Писатель, говоря словами В.Г. Белинского, обязан быть сыном своего времени, не бояться жизни, не обходить её конфликтов. Джичоева ценила в творчестве Виталия Сёмина, Константина Воробьёва, Василия Быкова, Василия Шукшина, Павла Шестакова и других близких её сердцу писателей умение самостоятельно дойти до истины, выстрадать её, соотнося слово с реальной действительностью.

Писателю недостаточно объявить источником познания собственное видение. Надо ещё, чтобы это видение было объективным, соответствовало реальности, было подкреплено определённой концепцией, убеждением. В очерке о жизни и творчестве Виталия Сёмина, получившем высокую оценку читателей, Елена Джичоева выступает против пафоса бодрого благополучия, каким в недавние годы были проникнуты многие произведения современных авторов, в том числе критиков и литературоведов. «Они заранее знали, каким должен быть герой, чем следует завершить конфликт, в каких пропорциях должны находиться светлые и тёмные краски и т. д. Это противоположно законам, которое признаёт искусство. Главный из них заключается в том, что к произведениям надо подходить как к отражению живой, противоречивой, непрестанно меняющейся жизни, и, исходя из свидетельств художника, судить и о нём самом, и о жизни, им изображённой» — читаем мы на страницах книги Джичоевой «Преодоление».

Знакомясь с этой книгой, вы почувствуете масштаб личности писателя, жизненный опыт которого стал материалом для его произведений. И окружавших его людей, и повседневные нормы бытия, и всё то, что выпало ему на долю в нелёгкой жизни, писатель сумел сделать предметом исследования важнейших проблем современности. А вот другой взгляд на природу творчества. Любя светлый талант Бориса Изюмского, посвящая ему глубокие аналитические статьи, Джичоева не замалчивает и неудачи автора, когда тот становится на путь облегчённого изображения жизни и вместо правды преподносит читателю некое беллетризованное правдоподобие.

Её взгляды на предназначение литературы, нашедшие отражения в книгах «Преодоление», «Два лика времени», «Серебряная дорога», «Притяжение», «Сотворение художественного», «Два портрета», в статьях и рецензиях опубликованных в литературных сборниках и периодике, в журналах Москвы, Воронежа, Ростова, разделяли писатели Анатолий Калинин, Виталий Сёмин, Владимир Фоменко, Вениамин Жак. С ней переписывались критик С.Э. Бабёнышева, писатель К.Д. Воробьев, критик А.М. Турков. Елена Джичоева платила всем им верной дружбой и благодарной памятью. Она всегда готова отдать последний рубль, чтобы рукописи ушедших из жизни дорогих её сердцу писателей увидели свет. Мало кто знает, что книги Виталия Сёмина «Что истинно в литературе», Павла Шестакова «Между днём и ночью» (размышления о Гоголе) изданы за её счёт.

Нелёгкий характер у Джичоевой. Она человек принципов. Максималистка. Не пойдёт ни на какие уступки, если это противоречит её убеждениям. Её ничто не остановит, если почувствует несправедливость. И в этих случаях она меньше всего думает о том, какие последствия будут для неё самой. Помнится, как во время работы в «Молоте» она вошла в кабинет к главному редактору А.М. Суичмезову и прямо в глаза высказала ему всё, что думала относительно несправедливой и откровенно заказной заметке о поэте Л. Григорьяне. И сколько таких «взрывных» моментов было в её жизни, сколько было нажито врагов и приобретено друзей! Редактируя журнал «Дон литературный», она открыла в своих передачах талантливых поэтов Анатолия Ларионова, Татьяну Фоминову, Викторию Можаеву, Анну Ковалеву, Юрия Ремесника, Валерию Салтанову, прозаиков Сергея Тютюнника, Геннадия Селигенина, Галину Лободину и многих других.

Из многих СМИ Ростова и области «Дон литературный» был и остаётся на протяжении ряда последних лет чуть ли не единственной программой, которая регулярно следит за литературным процессом, активно воздействуя на него, поддерживая всё талантливое, отвергая конъюнктурное, претенциозное, художественно неполноценное. Автора передач отличают безупречный вкус, бескомпромиссность в оценках и отборе материала, умение донести до слушателей главную мысль, сделать её доступной для большинства людей, находящихся у радиоприёмников.

Елена Георгиевна вошла в радиожурналистику во всеоружии писательского и редакторского опыта. После окончания в 1961 году историко-филологического факультета ростовского университета работала в Вёшенской районной газете, в ростовском книжном издательстве, в редакции областной газеты «Молот».

Приняв эстафету из рук коллег-радийщиков В.А. Козловой и Н.М. Скрёбова, новый редактор сумела сохранить в радиожурнале всё ценное, наработанное её предшественниками, и в то же время привнести в подготовку программ свою принципиальность, неуступчивость, чётко обозначенную позицию: неприятие облегчённого подхода к отображению жизни, стремление авторов обойти «болевые точки», подменить трагедию слезливой мелодрамой.

В выпусках «Дона литературного» прозвучали проникновенные передачи, посвящённые памяти Виталия Закруткина, Анатолия Калинина, Владимира Фоменко, Даниила Долинского, Вениамина Жака, Павла Шестакова, Владимира Фролова, Сергея Королёва. Не было ни одного более или менее заметного явления в донской литературе, на которое не откликнулся бы журнал Джичоевой, Обстоятельный разговор состоялся о книгах Василия Воронова, Николая Егорова, Николая Скрёбова, Евгения Комиссарова, Виктора Петрова и других ныне здравствующих литераторов.

Не остаются в стороне и пограничные с литературой виды искусства — театр, музыка, кино, живопись. Яркие запоминающиеся передачи были подготовлены о самобытных художниках из станицы Вёшенской — Надежде и Александре Щебуняевых, о фильмах режиссёров Ростовской студии кинохроники Сергея Стародубцева, Романа Розенблита, Юрия Щербакова, о творчестве звукооператора Нелли Седякиной, о спектаклях ростовских театров.

А какие замечательные репортажи прозвучали с шолоховских, закруткинских, примеровских праздников, которые проходили на вёшенской, кочетовской и мечётинской землях с выступлением фольклорных коллективов — истинных хранителей казачьей песни, с рассказами о местных умельцах, вышивальщицах, мастерах художественной чеканки, гончарах, плотниках, виноделах! «Дон литературный» шаг за шагом раскрывает нам культурное богатство донской глубинки.

Репортаж из Пухляковского Дома культуры смог убедить слушателей в том, как учат педагоги Усть-Донецкого района школьников бережному обращению с певучим русским словом, как взволнованно читают ребята стихи русских поэтов-классиков и современников, как проникновенно исполняют песни своих хуторян и станичников.

Такие же репортажи с «культурных фронтов» велись из Волгодонска и Цимлянска, из Азова и Таганрога…

Подлинным богатством Ростовского радио являются фондовые записи, в которых запечатлена вся история донской писательской организации. Они создавались не одним поколением ростовских радийщиков и служат на радость слушателям по сей день. Ими дорожит журналист и писатель Елена Джичоева, постоянно пополняя фонотеку и заботясь о её сохранности.

Когда из-за финансовых трудностей авторская программа Елены Джичоевой временно исчезла из сетки вещания, встревоженные письма и телефонные звонки полетели в редакцию из самых разных уголков области. Слушатели задавали один и тот же вопрос: когда их любимая радиопередача вернётся в эфир? Радиожурнал «Дон литературный» оказался нужным и сельскому учителю, и библиотекарю, и клубному работнику, и городскому интеллектуалу. Выпусков ждут и начинающий литератор, и опытный писатель.

…По радио «Дон-ТР» звучат аккорды второго концерта для фортепиано с оркестром Фредерика Шопена, и голос человека, неравнодушного к судьбам людей и книг, снова зовёт нас оторваться от мелочной житейской суеты и обратиться к прекрасному и вечному, к высотам духа. Идёт очередной выпуск радиожурнала «Дон литературный». Жизнь продолжается…

МАСТЕР

Есть у меня подарок, которым я особенно дорожу, — авторская литография Петра Петровича Садкова с изображением Александра Сергеевича Пушкина в мемориальном зале «Военной галереи» петербургского Зимнего дворца. Более трехсот портретов генералов — участников войны 1812 года — это благодарная память потомков о ратном подвиге во славу России.

А.С. Пушкин любил этот зал, часто посещал его, и художник запечатлел этот момент, избрав галерею как фон для воссоздания образа поэта-государственника, гражданина, патриота. Он поставил перед собой задачу — показать неразрывную связь творческой судьбы национального гения с историей Отечества, проследить напряжённую работу его ума и сердца, богатство духовного мира.

Когда мы подружились, и я стал часто бывать в мастерской художника, посещать выставки, где экспонировались графические листы и живописные полотна моего друга, — я мог разглядеть то общее, что было характерно для его работ — Пётр Садков стремился к подлинной достоверности изображаемой натуры. Документальность — вот что являлось отличительной чертой его творчества. И в данной литографии, чтобы восстановить первоначальный облик галереи, каким тот был до декабрьского пожара 1837 года, художник изучил горы иконографического материала по архитектуре Петербурга первой половины XIX века, сделал массу зарисовок и эскизов; он и облик поэта воссоздавал по его прижизненным изображениям.

Но содержание литографии не исчерпывается одним лишь сюжетом. Имеется ещё и второй план, вносящий в основной мотив драматическое звучание. Торжественный строй полотен неожиданно прерывается пустыми квадратами — следами портретов, который убрали из общей экспозиции. Это — впавшие в немилость военачальники, — освободители Европы, выдающиеся представители дворянских родов, высоко поднявшие перед миром авторитет России и не пожелавшие смириться с крепостничеством, в коем пребывала страна и народ-победитель. Их, связавших свои судьбы с движением декабристов, в назидание и на страх другим разжаловали в званиях, судили, сослали в Сибирь, старались предать забвению.

Николаевский режим расправлялся с инакомыслием. О, сколько славных сынов, томившихся «во глубине сибирских руд», заточённых в крепости, сосланных под пули горцев, соприкоснулись с судьбой опального поэта, одиноко стоящего в Зале воинской славы.

Искусство П. Садкова многозначно. Оно всегда шире того, что изображено на поверхности холста или в карандашном рисунке. Его взволнованные размышления о жизни становились для зрителя откровением, вызывали определённые ассоциации, делали соучастниками творческого процесса автора.

Среднего роста, светлоглазый, худощавый, с ниспадающей чуть не до плеч густой шапкой тёмных волос, резко обозначивших треугольник высокого лба, с напряжённым, увенчанным бородкой лицом, в сером пиджаке, надетом на свитер, или в рубашке с не застёгнутым воротом, он являл собой облик свободного художника из плеяды старых мастеров. Увлечённость искусством была настолько велика, что он мог часами перелистывать фолианты книг и альбомов, копировать полотна Рубенса, осваивая колорит и расположение фигур в композиционном построении полотен великих мастеров Возрождения, совершенствовал технику гравюр.

Ученик народного художника СССР, классика российской графики А.Д. Гончарова, участник областных, зональных и республиканских выставок, Садков известен широкому читателю и зрителю, прежде всего, как мастер книжной графики. Он прекрасно чувствовал замысел автора, стиль литературного произведения, внутренний мир героев. Книги с его рисунками — это праздник, пришедший в дом. Многие из них, изданные Ростовским книжным издательством, мгновенно становились библиографической редкостью во многом благодаря Садкову.

Помню, с каким восхищением рассматривал я красочно иллюстрированную Петром Петровичем известную книгу Р. Киплинга «Маугли». Вот где сказочность, яркость, декоративность вкладышей, заставок, разворотов! А какая изобразительная сила иллюстраций: горящие глаза волков, вкрадчивый шаг большой чёрной кошки — пантеры Багиры, косолапость кряжистого увальня-медведя Балу, злобный оскал тигра Шер-хана, стремительный бег массивных буйволов, точно сошедших с древних индийских или египетских фресок, раскручивающееся туловище питона Каа. У каждого изображённого Садковым зверя своя характерность, свои повадки, своя неповторимость. Художник прекрасно изучил анатомические пропорции каждого вида. Для каждого листа он продумывал свою композицию, находил свой неповторимый колорит, увязанный с общим решением книги. Текст и изображение слиты воедино, графические приёмы соединяются с живописными. Идёт необходимый отбор материала. Так, иллюстрируя книгу Хоггарда «Дочь Монтесумы», он использовал изобразительный материал искусства ацтеков, точно так же, как в процессе работы над живописным полотном «Эллада» обратился к изобразительному искусству Древней Греции.

Соединение графических приёмов с живописными станет особенностью творческого метода художника и будет прослеживаться в других его работах и прежде всего — в иллюстрациях к рассказу М.А. Шолохова «Жеребёнок», отмеченных премией на республиканской выставке, посвящённой юбилею писателя.

Иллюстрируя поэму В.В. Маяковского «Владимир Ильич Ленин», Пётр Садков продумывал каждый лист, где текст и изображение слиты воедино. Для шрифта он использовал всего два цвета — красный и чёрный, которые придали напряжённость графическим листам, усилили внутреннюю динамику поэмы.

Верный своему творческому методу — всегда и во всём следовать жизненной правде, художник едет в Ульяновск, и в доме В.И. Ленина создаёт серию графических листов, где с особой тщательностью переносит на ватман каждую деталь скромной обстановки комнат, передаёт ощущение атмосферы дома.

С яркой выразительностью и мягким юмором иллюстрирует Пётр Петрович книги ростовского писателя-сказочника Петрония Гая Аматуни: «Тайна Пито-Као», «Чао- победитель волшебников», «Требуется король».

Ещё одна тема проходит через многие графические листы и живописные полотна П.П. Садкова: человек и природа. Здесь с наибольшей полнотой раскрылся лирический склад дарования художника. Как трогательно звучит тема связи человека со всем живым на земле в картинах «Анна», «Девочка с собакой». Художник создаёт серию картин о космосе: «Вечер на Марсе», «Космические разведчики», «Стремление к Марсу», где старается предугадать завтрашний день человечества. Далёкие планеты становятся близкими. Что принесут они людям? Счастье постижения далёких миров или новые катастрофы и беды?

Я люблю его портреты, яркие и неповторимые, доносящие до нас черты и характеры изображённых героев. Художник улавливает то, что скрыто от постороннего глаза, но является сутью человека. Вот написанный маслом портрет профессора Г. Н. Калмыковой: красивое умное лицо, разлёт бровей, высокая причёска, гордая осанка. Художнику удалось передать «грацию души» этой замечательной женщины, её духовность и обаяние. В картине «Всегда в строю» Садков сближает автора с героями его творения. Он пишет портрет заслуженного художника РСФСР В.Ф. Щебланова на фоне персонажей его монументального полотна — участников знаменитого Таманского похода. По мысли Петра Петровича, настоящий художник всегда должен быть рядом со своими героями.

Разносторонним дарованием обладал Садков. Им выполнена диорама (размер холста 3×7 м) для Музея ростовской школы № 60 имени 5-го Донского казачьего корпуса, он вёл курс графики на художественно графическом факультете Ростовского педагогического университета. Кроме подготовленных для нового издания «Маугли» красочных иллюстраций и серий пушкинских литографий, была близка к воплощению давнишняя мечта Петра Садкова — художественное оформление поэмы-сказки А.С. Пушкина «Руслан и Людмила». Рождались новые замыслы — время уплотнялось до предела.

Нелегко ему приходилось: был он человеком скромным, не пробивным. И хотя его награждали за активную шефскую работу на селе, за плодотворную педагогическую деятельность, за художественное оформление детских книг, за участие во Всероссийских выставках Почётными грамотами, значками и дипломами, его имя не было включено в справочное издание «Культура Дона в лицах», где были помещены краткие биографические очерки о наиболее популярных, известных деятелях культуры и искусства Донского края. Мало того, ему и Николаю Яковлевичу Пивневу, талантливому донскому пейзажисту, участнику и инвалиду Великой Отечественной войны, предложили в короткий срок покинуть мастерские. Дело в том, что эти мастерские, предоставленные художникам более 20 лет назад, решением № 278 горисполкома за 1973 год, расположены на 1-м этаже дома по улице Батуринской, 15/1. А дом ведомственный, принадлежит часовому заводу. В условиях рынка, когда творческие союзы, по сути дела, оказались предоставленными сами себе, диктат ведомств по отношению к ним нередко носит бесцеремонный характер. С художниками сегодня никто не считается, им устанавливают плату за аренду помещений для мастерских и коммунальные услуги, намного превышающие установленные тарифы, а то и выгоняют на улицу.

Задумав организовать на месте творческих мастерских магазин для продажи мелкооптовых товаров, администрация часового завода для начала повысила плату за аренду мастерских до 1 миллиона в год (по 80 тысяч в месяц — курс 1994 года), прекрасно понимая, что художникам, не имеющим постоянных заработков, такая плата не по карману.

Потеряв мастерскую, Пётр Петрович начал работать дома. Теснота — повернуться негде: везде подрамники, холсты, папки с графикой. Спал на кухне у газовой плиты. Когда внезапно остановилось сердце, хоронить его пришли человек пять соседей и кое-кто из знакомых. Помогал организовывать похороны и поминальный обед его товарищ по дому, Валерий Анатольевич Александровский, главный специалист Южного окружного филиала Государственного комитета РФ по строительству и жилищно-коммунальному комплексу, а также Федерального лицензионного центра. Из друзей-художников — никого, хотя членов Союза — 300 человек. Может быть, не уважали? — Нет, говорят, — уважали. А что не пришли проводить в последний путь — у каждого свои причины!

Есть у меня написанная Петром Петровичем картина, изображающая библейского пророка. Над ним раскалывается небо в молниях, за спиной — зловещий отблеск костров инквизиции, а он идёт, пересекая страны и границы, и правды свет в глазах его всегда. Таким мне видится и сам Пётр Петрович Садков, художник удивительной силы, правды и верности своему призванию. Его полотнам и графическим листам суждена долгая жизнь.

СТРАНИЦЫ ИЗ ДНЕВНИКА

ПОЕЗД ИДЁТ К МОРЮ

I

Колёса стучат по шпалам, за окном вагона редкое многоточие уплывающих в ночь огоньков. Позади «политмассовая работа» в фабричном комитете комсомола, беготня по цехам в поисках материала для прожорливой многотиражки, впереди — Чёрное море, с которым не виделся восемь лет. Мамины заботы увенчались успехом: медслужба областного УВД выделила ей путёвки по льготной цене, со мной едут Долинские.

Мне не спится. Я то и дело покидаю купе и выхожу в тамбур, прижимаясь лбом к чёрному стеклу. За окном ночь. В голову лезут строчки:

Влетает в полночь паровоз,

Тревожит сон полей.

Цепочка тонкая огней

Сползает под откос.

Или:

Проходят не воспоминанья,

А заросли лесополос.

Всё это безнадёжно плохо, и я возвращаюсь в купе. Пятилетняя Ирка, показывая на возникшее перед окном здание батайского вокзала, бесцеремонно опровергает родителей:

— Нет, не Батайск, а Париж!

«Космополитические устремления» у неё настолько велики, что она в каждом освещённом городе видит Париж (стоит ли удивляться тому, что сегодня, будучи взрослой женщиной, она с двумя сыновьями и мужем живёт в той самой столице Франции, о которой грезила с детства).

К 11 часам вечера весь вагон затихает, и даже в туалет попасть «не проблема».

Сквозь полудрёму вглядываюсь в название станции: «Кавказская». Мы проезжаем Кубань.

Утром в посёлке кричат петухи, у какой-то птицефермы рассыпаны цыплята — пушистые комочки, выделяющиеся в траве. Некоторые из них подкатываются к лесополосе. Проезжают на велосипедах колхозники. Возле бензоколонки шофера латают шины. Старая дворняга остановилась возле насыпи и добродушно поглядывает на вагоны. Поникшими богатырями (как поётся в народных песнях) лежат в поле стога свежей соломы. Урожай убран, лишь сморщенные шляпки подсолнуха и пожухлая кукуруза — свидетельство того, что дождей в этих краях было недостаточно. Подражая нашему поезду, темно-красный диск солнца скользит по телеграфным проводам, как по рельсам.

Выходили на перрон в Армавире, прогуливались по станции, которую обступили поросшие лесами горы. Недовольная пассажирами проводница (единственно, кого она терпеть не может — это пассажиры: они мусорят, загромождают проход в тамбуре, курят, бросая окурки на пол) неожиданно светлеет и признаётся, что ей здесь нравится.

Из школы раздаётся крикливый женский голос — по-видимому, принадлежит он учителю, отчитывающему ученика:

— Придётся отвести тебя к директору!

— И это в первый день учебного года! — удивляется наш сосед по купе, немолодой мужчина в белом парусиновом костюме и туфлях на босу ногу. Поблескивая стеклами очков в тонкой металлической оправе, он оборачивается ко мне, ища у меня поддержки. — Что же будет дальше?!

Данька способен спать 28 часов в сутки. Позавтракав, он застывает на полке. Женя тоже отправляется в «объятия к Морфею». Одна общительная Ирка заводит знакомства. Мы с ней разучиваем стишок про «лестницу-чудесницу», она меня просит:

— Дядя Эдик, расскажите страшную сказку, чтоб была престрашная.

Я выдумываю про кровопийцу, который пожирал детей. Это у меня выходит совсем не страшно. Ирка требует, чтобы рассказал совсем страшную.

— Ты будешь бояться, — выкручиваюсь я.

— Нет, — не соглашается она, — не буду!

В тамбуре со мной заговаривает немолодой смуглый человек, лицо которого отличается от печёного яблока только тем, что на нём много рябин. Азербайджанец, он едет из Магадана в Тбилиси к жене и трём детям. Жена у него русская, а раньше была армянка. От неё у него четверо детей. Плодовитый папаша глядел в окно и восторгался:

— Ах, какая природа! Как можно здесь жить бедно?

Армянин из Грузии, влезший в вагон на остановке вместе с древним старичком, рассказывал, как однажды он с женой, тоже русской, не смог жить на Кубани, потому что, как ему показалось, там глушь. Живёт он в горах, нашёл выгодную работу и прикипел сердцем к горным отрогам, к снежным вершинам, к узким и глубоким, с обрывистыми склонам, и долинам.

— Вы бываете на море? — кокетливо спрашивает облачённая в японский халат полная дама, попыхивая папироской, — у вас так красиво.

— Нет, не бываем…

Море, как нам объяснили, начнётся за Туапсе.

— Не забудьте, — давал наставление мне и Жене Даниил, — посмотреть в киосках книгу Евтушенко «Лук и лира».

На вокзале Туапсе не было не только «Лука и лиры», но вообще ни одного книжного ларька. Зато был ресторан, кипяток, мороженое, конфеты, восточные сладости. Был туалет, из которого грациозно выходили курортницы. Щуря с достоинством глаза из-под чёрных очков, дамы в декольтированных сарафанах, на которые детям до шестнадцати лет смотреть воспрещается, плавно дефилировали к автобусам. У многих сарафаны сменялись капроновыми кофточками, и представительницы лучшей части человечества, изнемогая от духоты, всё-таки победно озирали проходящих мужчин и небрежно поигрывали ручками китайских зонтиков.

Мы ко всему привыкли, и к тому, что прохлада сменяется жарой, а жара проливным ливнем, но когда неожиданно за поворотом распахнулось море — все бросились к окну.

Море заполняло всё пространство, уходило далеко за горизонт. Наплывая на волнорезы, приобретало красноватый оттенок — его создавали пурпурно-коралловые камни, дальше оно было тёмно-серым, тёмно-серое переходило в мутно-зелёное, зелень в синеву («Самое синее в мире»), синее перерезали белые полосы. В порту стояли пришвартованные к берегу, словно пятизвёздные отели, суда, избороздившие моря-океаны: побольше — «Винница», поменьше — «Белгород». На берегу — загорающие. Они лежали на досках, демонстрируя свой загар всему человечеству. Некоторые заплывали за красные флажки, отмечающие глубину, некоторые катались на водных велосипедах. Они божественно восседали на сиденьях катамаранов и нажимали ногами на педали, приводящие в движение лопасти гребных колёс. Лопасти шлёпали по воде, четыре колеса скользили медленно, расплёскивая брызги и оставляя мутные дорожки.

Проехали Лазаревку, Салоники, Якорную щель и, наконец, — Лоо.

Нас обступают местные жители — они предлагают квартиры. Комната — 250 рублей, если только койка — 150. Зато море в четырёх минутах ходьбы, не то что в санатории.

Автобус ходит через час. Отдыхающие сидят на чемоданах. Из радиорупора на станции надтреснуто-дребезжащими голосами пробиваются к нам Трошин, Бернес, Александрович. Один из очередников проявляет инициативу, и через десять-пятнадцать минут «Икарус», стоявший невдалеке, прервал стоянку и подъехал к нам. Шофёр объявил, что готов за определённую плату отвести всех в Дом отдыха «Вардане». Подождав, когда скроется из глаз автоинспекция на милицейской машине, водитель вскочил в кабину, хлопнул дверцей и, нажав на скорость, покатил по петляющей дороге.

— Только никому не говорите, кто вас вёз! — Взял собранные деньги (билет стоит 1 рубль, платили по 3), небрежно кинул их у смотрового стекла рядом с учебником «Зоология» (видать, учится в вечерней школе) и укатил.

В общем, Лоо, хэллоу!

Взбираемся по длинной крутой дороге, впереди вытянулись строения под стеклянной крышей. Парники или Дом отдыха «Вардане»?

Фантазируем:

— Вон стойло! — говорит чуткий на игру слов Долинский.

Добавляю, указывая на колонку:

— И пойло!

Увидев женщин с влажными от купанья волосами, Даниил догадывается:

— И мойло имеется.

Но Дом отдыха оказался всё-таки дальше. Организован он на базе пионерского лагеря. Домики с цветными стёклами (в китайской манере) — вероятно, для эстетического воспитания, мачта с приспущенным флагом, детский уголок с качелями, качалками, бумом, который напоминает пушку, высовывающуюся из башни танка — все это свидетельства отшумевшего не так давно лагерного сезона.

Оформляем путёвки, занимаем койки в домике. Теперь мы отдыхающие. Нам, как старым знакомым, кивают головами «ветераны» в пижамах. Они слезли с поезда в Якорной щели и теперь уже возвращаются с моря. Покровительственно посмеиваясь, они всем видом показывают нам, насколько они оказались прозорливее нас.

Мы ужинаем и, хотя совсем стемнело, спускаемся к морю. Идём на ощупь, минуем ворота насыпи, по верху которой проложено железнодорожное полотно, справа — впадина, заполненная водой.

— Берегитесь оврагов, — кричит Данила двум Женям — своей и Рогачёвой (супруга ростовского поэта Александра Рогачёва тоже здесь), и мы выходим к берегу.

Ночь. В двух шагах ничего не видно — ни звёздочки, ни огонька, только луч прожектора беспокойно щупает горизонт, стремительно разрезает пространство, задевая облако, спускается к воде. У берега тени — это опередившие нас отдыхающие.

Ощущаешь эпическую мощь моря: вот набравшие силу волны обрушиваются на берег, перекатывают гальку, покрывая её кружевной пеной, откатываются, чтобы с ещё большей яростью устремиться на сушу.

— Купаться нельзя, — говорят отдыхающие, — волны поднимаются…

Парень в плавках только что вышел из воды и обсыхает на ветру. Погружаю руки в пену — ладони становятся едкими от соли. Девушка смело вошла в волны, окунулась и, плавно выбрасывая руки, поплыла. Не удержался и, сунув одежду Долинским, бросился вслед за ней. После тяжеловесных донских волн вода моря удивляет своей невесомостью. Она, как капрон, мягко обволакивает тело.

Девушка вышла на берег, протягивает мне мыло:

— Возьмите…

Она была последний раз на море в 1951 году, училась в 7 классе. Значит ей 22 года.

Удержаться у берега было нелегко: волны сбивали с ног, больно царапала галька. Когда я вышел к своим, Даниил стоял один и звал меня. Только что подошли пограничники и велели удалиться. Вечером выход на море запрещён — пограничная зона.

В полночь все проснулись. За окном раскалывалось небо. Не гроза, а грозище. Шум дождя перемежался с тяжёлым грохотом моря.

II

Кругом зелень. Стоит выйти из домика, как сразу же наткнёшься на декоративные пальмочки, кипарисики, сосенки. Они напоминают детский сад. А дальше возмужалые кипарисы, сосны, высокие акации раскачиваются в полудремоте. За Домом отдыха — косогор, ночью там мигают и гаснут звёзды — это на поворотах появляются и исчезают машины. Свинцовые тучи собираются над горами, солнце сквозь них проглядывает ненадолго. По шпалам проносятся электровозы. Мы сидим и ждём от моря погоды не в переносном, а в самом что ни на есть прямом смысле. А оно взъярилось не на шутку. Озверевшие волны встают на дыбы, со свирепым рёвом идут к берегу и обрушиваются на него водопадом брызг, кипящим потоком. Кажется, будто грохают куски жести. Храбрый офицер, побывавший не в одном сражении, удирал от моря, подвернув пижамные штаны.

Чайка летела над чёрной пучиной, даже не делая попыток опуститься пониже.

— Чайка, — объясняет Даня Ирке, — это такая курица…

Мы лежим на деревянных настилах. На моём раньше лежал какой-то Витя, о чём свидетельствует выжженное папиросой имя. Даня пробует схватить фотоаппаратом шторм и, кажется, на его фоне схватил кусочек меня. По диагонали. Шторм лучше выходит, если объектив скользит по диагонали.

— Столько в море брому, а оно волнуется, — сокрушается Даниил.

Что поделаешь — южный темперамент!

Старик в пижаме задумчиво глядит вдаль. Даниил бросает:

— Старик и море.

…Два дня — ничем не прикрытое безделье. Все бока пролёжаны. Ходим под «мухой» — везде полчища мух. Отоспавшись и отлежавшись, некоторые чрезмерно темпераментные южане почувствовали любовное томление. Они, разбившись на пары, обнимаются на освещённых аллеях, забираются на тёмные дорожки. Двое уединились на качелях, у них такая любовь — закачаешься! Вечерами танцы под хриплую радиолу или баян. Есть ещё «козёл». Он начинается с первыми лучами солнца и заканчивается с небольшими перерывами поздней ночью. Однажды с Долинским подсмотрели закат солнца. Ярко-вишнёвый диск медленно, но заметно погружался в море. Он становился похожим на юрту, на дольку дыни и, наконец, исчез совсем.

Живём как дикари: ни газет, ни радио, ни кино. Вечерами анекдоты, от которых попахивает лёгким запахом армейских казарм. Выручают книги. Читаю «Детство» Горького. Женя и Данька смеются:

— Впал в детство!

III

Вчера уехал в Сочи. Случилось это в то время, когда прояснилось небо, и все собрались идти на море. Алла Остапенко, с которой мы плавали в первый день приезда, крикнула:

— Эдик, поехали, я сегодня решила!

Когда в прошлый раз уезжали Жени, я звал её последовать их примеру. Алла отказалась.

— Почему ты не зовёшь своего знакомого? (Симпатичный мужчина средних лет увлекался рыбной ловлей и ею).

— Для меня одинаково: что он, что ты!

В вагоне электрички выяснилось: Алла Остапенко — первая любовь Игоря Фоменко, сына жены писателя Владимира Дмитриевича Фоменко, и последняя (последняя ли?) Алёши (фамилию она скромно умолчала), её мужа. Он учится в Академии (окончил военное училище), живут они в Казахстане, в закрытом городке. Где именно — она не имеет права говорить — дала подписку на 15 лет.

— А вообще-то квартира у нас в Ленинграде — две комнаты.

Впрочем, личная жизнь моей спутницы меня мало занимала. Меня интересовала девушка, сидевшая впереди. Красивая девчонка! Чем больше болтала Алка, тем напряжённее я вслушивался в то, о чём говорит незнакомка. Она запрокидывала голову, и в улыбке показывались ослепительные зубы, бархатистые карие глаза, отливающие желтизной, зелёный лёгкий сарафан оттенял смуглость кожи рук, шеи, выреза груди, тёмные, коротко остриженные волосы были аккуратно уложены на голове. Ровный загар делал её ещё смуглее.

Она напомнила мне Машу Савицкую, с которой мы расстались после её возвращения с казахстанской целины. Там она работала на копнителе комбайна и там же нашла свою настоящую любовь. Было жаль времени, которое летело навстречу приближающемуся сочинскому вокзалу, и расставания с прекрасной незнакомкой, с которой мы вряд ли когда-нибудь встретимся…

Сочинский вокзал — грандиозное сооружение. Пройдя лестницу, которая выводит на первую платформу, мы вышли на просторную площадь, где стояли автобусы в различные санатории, на озеро Рица, в Хосту, Адлер и в другие места Кавказа… Вокзальные часы рассыпают мелодичный звон, рядом с нумерацией циферблата — знаки Зодиака: изображения быков, лебедя и других рисунков по древнему названию месяцев.

Моя спутница сейчас же захотела пить. Желания у неё варьировались в зависимости от того, подходили мы к лотку с мороженым или к ювелирному магазину. Как самое интимное, она поведала мне, что у неё желудок испортился — запор.

Город искрился на солнце, пёстрая масса народа превращалась в мозаику. Спросишь встречного-поперечного, как пройти куда-нибудь, в ответ вежливая улыбка:

— Мы с парохода!

Или:

— Первый раз в Сочи…

Договорились с Аллой: она идёт на базар (очень хотелось ей фруктов или солёненького — плоды замужества), а я — в парикмахерскую.

Несколько парикмахеров обслуживали одного грузина. Вернее, работал один, а другие консультировали — в надежде на чаевые, вот и сыпались со всех сторон советы, как лучше выбривать усы, каким кремом следует смягчать кожу.

— Мастер, — обращаюсь к одному, — место не занято?

— Садитесь, пожалуйста, — улыбается парикмахер. Добродушием веет от него.

Сидел, разглядывал бутылочку зелёного «Шипра», оклеенную разноцветными камешками и лирой. Сюда бы ещё слоников для полноты мещанской атрибутики. Привалившись к спинке кресла, ждал, когда на меня обратят внимание. Минут через пять мне повязали салфетку и снова отошли к группе советников и консультантов. Когда я наконец вышел из парикмахерской, то увидел Аллу. Изнывая от скуки, она всё-таки ждала меня.

Мы выбрались к центру города. В ларьке сувениров рассматривали открытки с черноморским пейзажем, открывали какие-то коробочки — Алла выбирала клипсы с зелёным камешком.

Аккуратно распланированный чистый город оставлял приятное впечатление. Отсюда, где мы стояли, просматривалась эмблема морского вокзала, белоснежные корпуса санаториев, половодье зелени. Громадные, чётко очерченные на фоне неба кипарисы, дубы, лавры, сосны, акации, бананы, пальмы и много других мне неизвестных видов черноморской растительности. На переходах улиц — зеркала. Отражают пёструю жизнь улиц, витрины многочисленных магазинов, пышечных, пельменных, рыбных ресторанов, кулинарных заведений, кафе, где можно попробовать фруктовый суп и другие деликатесы. На тумбах и стендах — афиши театральных премьер и концертов. На одной из них прочитал: «Осторожно… любовь». Авторы Г. Дудник и О. Левицкий. Значит, Олег, или как мы его звали Алик, с которым учился в вечерней школе и институте, не затерялся в московских лабиринтах, блистает по-прежнему. Дай-то Бог!

Моей спутнице захотелось на промышленную выставку, мне — в книжный магазин. Нервно передёрнув плечами, она пошла на выставку. Договорились, что я тоже приду туда. Но, выйдя из магазина, заблудился, зашёл далеко и не туда. Выручила землячка Людмила (попросил девчонку с журналом «Дошкольная педагогика» показать дорогу к Выставке и проговорил с ней в течение сорока минут). Люда из Егорлыка, учится в Ростовском пединституте, недавно переехала с семьёй на постоянное место жительство в Сочи. Попрощались.

В магазине ничего подходящего для себя не нашёл, купил «Бурю» Эренбурга и — всё! На свидание со своей спутницей опоздал. Алла сидела на углу Курортной улицы и злилась, что меня где-то носит. Я даже не посмел оправдываться. Виноват — значит виноват.

Опускаю приключения, которые случались с нами по дороге: и встречу с работниками ГАИ, которые с любопытством наблюдали, как мы, перебегая проезжую часть дороги, нарушали правила уличного движения, и посещение кафе, где кроме сыра нам ничего не смогли предложить, и дороги «не туда», и поиски плавок для меня. Но вот, наконец, и цель, к которой мы стремились — мы пришли в Дом-музей Николая Островского.

Музей выстроен два года назад рядом с домом писателя. Заведует им сестра Николая Алексеевича. Здесь собрано немало интереснейших экспонатов — документов, фотографий, личных вещей автора романов «Как закалялась сталь» и «Рождённые бурей», рукописи, черновики, по которым можно проследить работу писателя над словом. Экспозиция содержит обширную переписку Островского с писателями Л.Н. Сейфуллиной, М.А. Шолоховым, А.А. Караваевой, С.А. Трегубом, А.А. Фадеевым, В.П. Ставским, А.С. Серафимовичем, А. Лахути, с общественными и партийными деятелями. Здесь же зарубежные издания романов писателя. К французскому — написал предисловие Ромен Роллан.

Внизу мемориальная часть — сам дом. Во второй половине живут родственники.

В комнате писателя — кровать, накрытая белым, в набивку, одеялом, машинка марки «Мерседес», точь-в-точь, как в московской квартире писателя, в которой я побывал летом 1955 года. Рукоятка с кнопками, нажимая на которые, вызывал он кого-либо из родных. Телефон, приёмники, патефон, искусственные розы, ружьё на стене, карта Испании, книги, подарки. В другой комнате библиотека, где собраны сочинения Гейне, Конан Дойля, арабские сказки «Тысяча и одна ночь» и др. За стеклянным шкафом — шинель, гимнастёрка, буденовка… Из комнаты, где шла работа над романом «Как закалялась сталь», Островского на коляске вывозили на веранду — головою к морю. Два платана прикрывали его от палящих лучей солнца, вдобавок ставили два вентилятора. Здесь его навещали Фадеев, Кольцов, Герасимова, Серафимович, Светлов, Уткин, Голодный, певец Павел Лисициан и другие собратья по перу, деятели искусства, зарубежные гости.

Моя спутница, галопом облетевшая залы, признавалась, что музей оставил у неё неизгладимое впечатление.

Посетили дендрарий, познакомились с богатейшей коллекцией растений субтропических зон. Всё удивляло: и кипарисы высотою более 20 метров, и громадные сковородки листов Виктории, и олеандры, и магнолии, и всевозможные виды дубов, бамбуков. Вместе с нами эту красоту осматривало множество посетителей. Подъезжали автобусы с иностранными делегациями, экскурсии с которыми проводились на их родном языке. Как всегда в таких случаях, мелькали вездесущие фото- и кинорепортёры. Фотографы установили целый лес треножников, их объективы нацелены то на бронзовую статуэтку петуха, то в хищную декоративную пасть льва… На фоне этого антуража обнимались парочки, улыбались мама с сыном, их места занимали очередные фотомодели.

Иностранцы держались обособленно, каждый со своей колонией. Из обрывков английских фраз можно было догадаться, что им здесь хорошо. У полной и очень высокой старухи была громадная, с картиной из пастушьей жизни, сумка и небрежно заправленная за пояс зелёная юбка. Вид явно нечистоплотный. Её соседка помоложе, в тёмном костюме, казалась более приветливой — держалась просто, улыбаясь, кивала головой в такт старушечьим словам.

Вечерело, когда мы подошли к вокзалу. Устроив смертельно усталую спутницу на скамейке, я успел без очереди достать ей банку огурцов в рассоле, и пока позволяло время, отправился за газетами. Спрашиваю у высокого блондина, где газетный киоск.

— О, газет, карашо. Нэ знай! — иностранец.

Навстречу симпатичная черноволосая девушка с изящной дамской сумочкой. Улыбается.

— Не скажете, где можно купить газету?

Всё так же мило улыбаясь:

— Нэ понымаю…

Возвратился ни с чем, только и сумел отправить домой открытку.

Было прохладно, даже в вагоне долго не могли согреться.

— Я вам скажу, когда будет Вардане, — сообщила приветливая проводница.

На станции вышли. Что такое? Место незнакомое… Мы — к своему вагону. Навстречу женщины с детьми:

— Или заходите или выходите — дайте нам дорогу!

Проехали ещё одну станцию. Из темени вырос освещённый дом. Здесь или не здесь?

К окнам ринулись курортники:

— Где мы? — вопрошают. И — радостно:

— Тут наши!

Вскоре замелькали разноцветные стёкла знакомых домиков.

IV

На следующий день все загорали на берегу. Море почти успокоилось. Оно плело узоры на песчаной отмели, лениво двигало гальку, перемещая с места на место. Иногда отблески не до конца исчезнувшей ярости ослепляли волны? И они в закипающей пене ударялись о прибрежную твердь. Плавать было легко, волны относили к берегу. Синева двух стихий — неба и воды слепила глаза. Но вот высь нахмурилась, над морем нависли тучи. Они всё тяжелели и тяжелели, пока от края одной не отделился кусок, он начал заостряться и кинжально навис над водой. Все устремили свои взгляды на небо. От поверхности моря поднимался столб, он соединился с концом тучи, и было видно, как по этому столбу всасывается вода.

— Смерч!!! — закричали вокруг.

Это зрелище я видел впервые в жизни, и оно оставило у меня незабываемое впечатление. Но как хорошо, что всё это происходило вдали от нас. В газете писали: в одном совхозе смерч поднял в воздух комбайн. Что же было бы с Домом отдыха СКВО?

Утром погода испортилась. Снова подул ветер, накрапывал дождь. Невезенье — да и только. Жени объявили, что едут в Лоо — Ирке нужны фрукты. Даниилу захотелось в Сочи. Он агитировал меня, но перед самым приходом электрички, заколебался.

— Может быть, в Сочи поедем среди недели?

Его пристыдили за то, что у него «семь пятниц на неделе», и только после этого он ухватился за поручни вагона.

Опять выхожу на залитые солнцем многолюдные улицы города-курорта, вместе с Даниилом осматриваем киоски и прилавки с сувенирами. То, что ускользнуло от взгляда в первый раз, теперь навязчиво бросается в глаза. Проходим мимо каменной фигуры быка на молкомбинате, ресторанов «Вегетарианский», «Молочный». Пиджак у меня переброшен через руку, иду по городу, чувствуя себя старожилом. Даниил «проморгал» хорошую импортную рубашку за 11 рублей. Потом переживает. Пробуем обменять купленные соседом плавки, которые ему оказались не по размеру — это удаётся лишь в промтоварном магазине, что недалеко от музея Островского. Молоденькая продавщица улыбнулась и выложила на прилавок целый ассортимент плавок. Покушали в кафе с Пльзенским пивом, лезу в карман — нет паспорта!

Настроение испорчено. Одно желание: тут же сесть на поезд, вернуться в Дом отдыха и рыться в чемодане, в тумбочке, в кровати. Почему-то казалось, что паспорт я переложил в карман серых брюк.

— Ну как бы он мог выпасть? — удивлённо спрашивал меня наш сосед по комнате Володя, оказавшийся в Сочи.

В самом деле, как?

— Найдётся! — утешил Даниил.

Снова осматриваю музей Николая Островского, уже вместе со своими попутчиками. В поле зрения попадают предметы, которые не заметил в первый раз, как, к примеру, личный бинокль писателя. Очень тепло поговорили с работницей музея. Она рассказала, что в последние годы жизни у Николая Алексеевича окончательно отнялись руки, двигались только кончики пальцев. Чтобы не утруждать лишний раз родных, пальцами он перемещал палку. Ею можно было смахнуть с лица пот, согнать муху. Эта палочка, поначалу вызывавшая у нас недоумение, находится на постели Островского в Москве, с ней он изображён на ряде портретов. Просмотрел автографы Дмитрия Медведева, Михаила Кольцова, Эммануила Казакевича, прочитал подлинники писем Михаила Шолохова, Александра Фадеева. Долго стояли на веранде, покрытой густой зеленой листвой растений, фотографировались у домика. В Доме отдыха паспорта не обнаружилось. Решил на следующий день ехать в сочинскую милицию. Меня успокаивала вся палата. Даня изъявил желание сопровождать меня. Я был благодарен ему.

…Первым делом, поднимаюсь по лестнице, ведущей на знакомый первый путь. Здесь на перроне железнодорожная милиция.

— Вчера у меня пропал паспорт, возможно в электричке. К вам он не поступал?

Приветливый дежурный предлагает мне кресло.

— Нет, не поступал, но давайте я запишу вашу фамилию. Имя, отчество.

Видя моё растерянное лицо, успокаивает:

— Не волнуйтесь, в Сочи ничего не пропадает.

Рассказывает:

— Нам знакомы подобные случаи. Приезжает человек на курорт, расслабится после привычного напряжения — тот, кто занимается спортом, тому знакомо это чувство — и теряет контроль над собой. Зачем вы только брали с собой паспорт!

Советует:

— Вы пройдите в городское отделение милиции.

Мне дают адрес, и мы с Даниилом мчим на Мингрелевскую, 4. Пока Даня рассматривает сувениры, я влетаю к дежурному. Порывшись в журнале учёта, он направляет меня в комнату № 13. Несчастливое число. Меня встретила женщина:

— Барсуков? Как же, есть паспорт! Я вам даже могу сказать, где вы его потеряли: в сквере!

Написала на бумаге адрес отдыхающего Петра Григорьевича Рябухи, который принёс находку. И так же, как в линейном отделе милиции вокзала, добавила.

— У нас ничего не пропадает. Видите? — и показала кучу документов, которые лежали в ожидании незадачливых хозяев.

— Деньги приносят, а уж документы и подавно!

Меня удивляла сочинская милиция. В первый свой приезд, в поисках музея Островского я несколько раз нарушал правила перехода улицы — не замечая красного цвета светофора, перебегал проезжую часть дороги, рискуя оказаться под колёсами машины. Регулировщик, внимательно следивший за мной и моей спутницей, тихо, но насмешливо сказал:

— Я думал, вы сами всё поймёте… Не поймёте — в следующий раз оштрафую.

В Ростове оштрафовали бы мгновенно и не стали бы нянькаться с ротозеями, теряющими документы. Да к тому же и мораль бы соответствующую прочитали. Здесь же, понимая состояние попавшего в беду человека, всячески старались успокоить и приободрить его — ведь пострадавший, как-никак, отдыхающий, может и расслабиться, и попасть в неприятное положение.

Написал благодарность сочинской милиции, отправил открытку Рябухе.

Даня позвонил Николаю Егорову в Ростов, узнал о готовящемся партийном собрании по заявлению Владимира Понедельника. Какую-то неблаговидную роль в каком-то там деле играл Гарнакерьян. Вникать во внутрипартийные склоки ростовских литераторов мне было ни к чему. Радость, что утерянный паспорт снова у меня, вернула все краски этого чудодейственного черноморского города.

Домой возвращались на катере. Сколько бы ни говорил себе, что знаком с морем, всё равно оно каждый раз явится тебе неожиданным в своей переменчивой красе. Каждый раз оно будет приобретать новые оттенки: то станет зелёно-бутылочного цвета, то цвета ультрамарина, то серым, то синим, то голубым. В этот раз море было густо-синим с зелёными разводьями. Мягко укачивая катер, оно пело вечную колыбельную песню. Множество чаек, как маленькие лодочки, покачивались на волнах, а одна из птиц, то припадая к воде, то отлетая в сторону, сопровождала нас до Лоо.

Медленно отодвигался в сторону город с его теле- и радиомачтами, игрушечными беспорядочными строениями, между которыми ракетами устремлялись в небо кипарисы. Город медленно погружался в зелень, словно гигантский корабль. Вдалеке, на зелёном склоне горы, виднелась башенка. Маяк на берегу уменьшился до размеров спичечного коробка.

Фонтаны брызг согнали пассажиров с кормы. Ругая на чём свет стоит волны, ветер, они одновременно смеялись, радуясь приключению, о котором можно будет рассказать родным, знакомым. В радиорупоре клокотали ультрасовременные какофонические извержения, их сменяла эстрадная музыка и песни на слова Николая Доризо. Беспредельность моря заставляла вспоминать стихи Пушкина, Тютчева, Пастернака, Маяковского. Бормоча их, мы и причалили к Лоо.

Поздравляла меня вся палата. А Вартан из Тбилиси крепко пожал мне руку и от души произнёс:

— Рад за вас!

V

С утра погода испортилась, и тогда все решили совершить поход в Вардане. Нас обогнали ребята из нашей палаты:

— Не отставайте!

Мы и не думали включаться в навязываемый нам кросс. Половину пути мы любовались красотами природы, позировали перед объективом «Зенита» на фоне дубка с молодыми желудями и какой-то диковинной растительности. Ирка требовала фотографироваться со всеми поочерёдно. Вторую половину пути ехали на автобусе…

— Газет купим, — мечтали Даниил и я.

— Там литературы сколько угодно, — укрепил нашу веру Володя.

Первое, что бросилось в глаза, — вывеска «Починка обуви». Мастерская заявляла о себе красочной рекламой: великолепная девица с русалочьими волосами и взглядом с поволокой, обещающим многое, нежно прижимала к себе босоножек. Мы немедленно захотели сфотографироваться у этой рекламы. Перед нами простирался центр посёлка — сельмаг, почта, столовая.

— Здесь книги, — кивнул Володя в сторону почты.

Нас встретила хмурая женщина, перебирающая бланки. На витрине лежало несколько книжек, путеводитель по Лазаревскому побережью. И только!

— Это всё, — буркнула женщина.

Даня хмыкнул.

— Такой обширный выбор литературы, — рассказывал он позже всем, — такой обширный, что у меня глаза разбежались.

Купили Тавлая с дрянными переводами. Потом пили пиво. Ирка хватала стаканы.

— Вот напьёшься пьяной, — предупреждал неугомонный Даниил, — тебя отвезут в медвытрезвитель и сообщат по месту работы — в детский сад!

* * *

Недалеко от Дома отдыха маячило строение под красной крышей — магазин, куда собирались любители выпить и закусить. Возвращаясь оттуда, ребята доставали из карманов продолговатые бутылки со «Столичной» и прятали в тумбочку. Соседи по палате, когда случалась нужда, бесцеремонно доставали эти бутылки и обещали, что на другой день возвратят. Это приводило к конфликтам.

— На… мне всё это упало! — злился всегда спокойный Пётр.

Вартан уговорил Даниила отдать в долг «этому человеку» водку:

— Понимаешь, нервничает товарищ!

Вечером после Вардане возвращённый долг решили реализовать. Повод был серьёзный — Женины именины.

Компания оказалась весёлой. Полная Маечка разыгрывала интермедии. В одной из них человек кавказского происхождения передавал содержание оперы «Евгений Онегин». Татьяна, оказывается, писала своему возлюбленному: «Онегин, я была моложе, я лучше качеством была». Майя пела песню про то, «Как под солнцем тропическим на Сангвиньевых островах жил туземец в бамбуковой хижине с бородавкой на левой ноздре». Припев был поистине папуасский: «Тир-тир-ям, тир-тир-ям, Окинау, сули-тулии сальвау ау, тики-дрики, Сальватики-дротики эки-веки альмау ха-ха».

Это особенно нравилось. Вечером половина Дома отдыха вымурлыкивала этот «высокоинтеллектуальнейший» припев. Володя танцевал, то и дело меняя своих партнёрш. Отдыхающие, прогуливающиеся по аллее — местному Бродвею, останавливались и примыкали к поющим и танцующим. Сам собою образовался большой ансамбль. Орали частушки, пели «Подмосковные вечера» на мотив «Ангары», а потом разошлись кто куда.

* * *

Встаём около восьми, спешим в столовую на завтрак, потом — на море. Там, на пляже, — до обеда, потом мёртвый час, а после… после и делать нечего. Если погода испортилась вконец — безделье на целый день. Плавать в море сплошное удовольствие. Заберёшься подальше от берега и плаваешь, лениво раздвигая воду. Лизнёшь свои руки — они оказываются солёными. Волны мягко подбрасывают тебя. А если море спокойное, можно видеть хорошо под водой.

— Давай поныряем с открытыми глазами, — предлагает Сеня Аксёнов, которого и Майя, и Алла — скромная блондиночка, работница магазина стран народной демократии — зовут папашей. Из зелёной прозрачности возникают растопыренные глаза и надутые щёки Семёна. Проплываю сквозь широко расставленные ноги своего напарника, как сквозь ворота, поднимаем друг друга и крутим сальто. У меня это оканчивается тем, что, неловко взмахнув ногами, я плюхаюсь в воду, у него получается чуть лучше. Потом он предлагает:

— А ну-ка, нырни!

Характерный треск волос и потом оглушительный стук в висках. Выныриваю. Сеня опустил в море руки и колотит двумя камнями. В воде звук имеет великолепную проходимость — он бьёт в голову, стучит в висках.

Вечером неожиданно приехал Аркадий Агафонов. Мы прогуливались с Даниилом, он рассказывал о своих встречах с писателями. Подходит отставник, который пишет роман даже здесь, где на ум ничего не идёт. Рядом с ним Женя Долинская. Аркадий вместе с фотокорром Василием Турбинным по заданию редакции Ростовской областной молодёжной газеты совершили путешествие по черноморскому побережью и теперь они отправляются в Гагры. Дав слово Даниилу заехать в Дом отдыха Вардане, он это слово сдержал… Писатель — пенсионер из Ростова — суетился больше всех. Он организовал гостю постель, позаботился о еде. Но достать хлеба не смог. Вместе с Володей стучали сестре-хозяйке, кричали какой-то Шуре, но кроме курицы в столовой, раздобыть ничего не удалось.

Когда на следующий день Даниил поехал с женой и Аркадием в Сочи — он потерял там 50 рублей. Видно уж Сочи такой город, где «кто-то теряет, а кто-то находит». Но деньги — не паспорт.

Партийное собрание в Союзе писателей, как выяснилось, отложили — болен Илларион Николаевич Стальский, да к тому же Соколов собрался в Париж.

VI

Ребята в палате подобрались отличные — весельчаки, балагуры, да, к тому же, хорошие товарищи. Когда мы приехали в Дом отдыха и поставили чемоданы возле корпуса на землю, их тотчас же подхватили те, кто прибыл сюда чуточку раньше нас.

— Давайте к нам в комнату. Главное, чтоб молодёжи было больше.

Молодёжь, за исключением Володи, — средних лет. Два Петра, Иван, Василий — шофёры автохозяйства СКВО, Гриша — работник военкомата, Виталий — картограф. Митя — в гражданском автохозяйстве. Саша, Александр Петрович и его сосед Михаил Петрович — люди пожилые, но возраст их не ощущается: слишком они (особенно Александр Петрович) молоды душой. Да и Михаил Петрович не отставал от него. В нашей кают-компании любили шутку, анекдот, «крепкое» словцо. Случалось — спорили, но беззлобно, безобидно. А тут, на тебе! — казус. Разговорились как-то о Пастернаке. Пётр слушал, раскрыв рот, потом подошёл поближе. А через некоторое время из-за этого Пастернака чуть скандал не получился.

Прибыл к нам в палату из Тбилиси товарищ. На белом чесучовом кителе — колодки наград. На глазах изумлённых ребят он достал бутылку «Столичной» и попросил ножичек — открыть.

— Кто вам позволит здесь распивать спиртное! — сострил один из присутствующих.

У меня есть на это специальное разрешение, — говорит с характерным грузинским акцентом.

Вечером некоторые из прильнувших к «живительному источнику», составили круг собеседников.

— Мне тут один товарищ рассказывал, — кивнул представительный товарищ на Петра, — что будто вы ему сказали: мол, Пастернак не знал о издании своей книги за рубежом. (Он имел в виду Долинского, которого ему представили как ростовского поэта). — Я думаю, элементарная логика опровергает этот домысел. Некоторые руководящие товарищи недвусмысленно заявили…

Он был явно из компетентных органов и считал своим долгом, где бы ни находился, проводить линию партии, бороться с оппортунизмом, какие бы формы он ни принимал. Даниил начал горячо объяснять суть дела.

— Пастернак — большой писатель, кстати, один из лучших переводчиков на русский выдающихся грузинских поэтов. Не знаю, кто бы сумел так перевести Бараташвили, как это сделал Борис Леонидович. В чём его преступление? В том, что роман «Доктор Живаго» издан в Италии и за него ему присудили Нобелевскую премию?

— Но он ведь льёт воду на мельницу тех, кто развязал «холодную войну»!

— Может быть, следовало издать роман у себя на родине, тогда был бы повод для разговора. А так — никто ведь не читал «Доктора Живаго». Почему же я должен верить на слово, что роман антисоветский?

— Вот видите, — торжественно произнёс собеседник, — как важны личные контакты. Мне передавали из десятых уст. — И тут же обобщил:

— Я думаю, как и мы с вами, Никита Сергеевич также легко договорится с Эйзенхауэром.

Он был ироничен и давал понять, что не такой он простак, чтобы не понять подтекст данного суждения, расходившегося с официальными документами, опубликованными в газете «Правда».

— Мы очень хорошо поговорили, и мне стало ясно. Конечно, если вы искренни в своих суждениях…

— А вот это нам совсем не нравится, — вскипел Долинский. — Ставить под сомнение обыкновенный разговор — к чему это? Причём здесь искренность?

— Нет, ради бога, не обижайтесь, я вам потом объясню, почему я это сказал.

Разговор в палате принял оживлённый характер. В стену начали стучать, чтоб говорили потише. В ответ понеслось возмущённое:

— Ещё рано спать…

— А как сами целую ночь говорили…

— У товарища склероз, — иронично произнёс тбилисец, указывая на стенку. Все засмеялись, а он предложил:

— Постучите обратно им!

— Зачем повторять глупости, — отозвался Даня. Его поддержали Виталий и другие обитатели палаты.

— Есть люди, у которых кость слаба, — обиделся уравновешенный собеседник. Он произнёс это по адресу Долинского.

— Нет, — парировал Даня, — они постучали вам, чтобы мы не стучали им.

На другой день, когда все шли в столовую, Пётр подошёл ко мне:

— Правильный парень, — сказал он о тбилисце, — полковник, контрразведчик!

Контрразведчик нам решительно не понравился. При нём и шутки звучали реже, и анекдоты рассказывали вполголоса. Он был предупредительно вежлив с ребятами-шоферами, говорил с ними заговорщицки: «Ради бога, Васечка», «Гриша, ты не забыл?», «Петя, что-то ты осунулся»… Иногда он умолкал, словно бы отрешаясь от всего, что происходило вокруг.

— Хорош контрразведчик! — не мог успокоиться я. — Что же это за конспиратор, если каждый знает кто он таков!

Как-то во время одного разговора (мы стояли возле палаты) наш контрразведчик подошёл к окну и начал прислушиваться к тому, о чём говорят на улице.

— Ох, и сцеплюсь я с ним, — злился Даниил. Эта мысль не покидала его долгое время. Но неожиданно они разговорились. Оказалось, что в Тбилиси у них много общих знакомых. Данька вспоминал свою службу в послевоенном городе Ахалкалаки, контрразведчик поддакивал, многозначительность постепенно оставляла его, хотя он еще продолжал держаться, соблюдая некую дистанцию.

Как-то Володя — (так ребята звали тбилисца) увёл Петра, Григория, Владимира, Ивана, Васю в колхоз «Черноморец». Володя и Василий вернулись быстро, остальные задерживались. Мы поднимались к стоявшему на возвышении магазину под красной крышей и стали свидетелями удивительного зрелища: четыре человека, обнимая друг друга, кружились на одном месте, тщетно пытаясь ступить на путь истинный. Тропинка то и дело ускользала у них из-под ног. Друзей подталкивал ещё трезво оценивающий обстановку Григорий. Когда мы поравнялись с ними, вся ватага кинулась целоваться.

— Данька, друг! — кричал Пётр.

— Хороший человек! — лобызал его тбилисец и крутил пальцем перед носом. — Ты не думай… я тебе друг!

— Если б ты знал, — бессвязно лепетал Иван. Я с шутками отстранялся от него.

— Значит, ты такой! — кричал Пётр, ну и…

Возвращаясь в Дом отдыха, мы чуть не покатились со смеху, став свидетелями забавной картины: на волейбольной площадке с мячом в руках стоял наш Петя, в зубах у него торчал свисток. Он силился перекинуть через сетку мяч, но тот всё время выскальзывал у него из рук. Пётр бил руками по воздуху и свистел. Подавала ему мячи мужеподобная женщина, которую все за глаза называли «тётя лошадь».

Концерт продолжился в палате:

— Ты думаешь, я Фрей Петрович? — кричал Петька на Даниила. — Вы умные, а мы того… — он крутил у виска пальцами.

— Никто о тебе, Петя, так не думает. Ложись, спи!

— Да пошли вы…

И тут же:

— Да я за тебя жизнь отдам!

И следом новая порция ругательств.

За всеми пьянками, превращающими некогда молчаливых и дружелюбных ребят в задиристых сумасбродов, стоял всё тот же человек в белом чесучовом кителе. Он, как «пахан» в зоне, руководил всеми заглядывающими ему в глаза «лохами» и «мужиками». Один Данька сбивал с него спесь, ставил в тупик. Потом подарил ему книгу стихов «Рукопожатие», и натянутое перемирие вновь сменилось миром.

На следующий день шёл дождь. Разбрызгивая грязь, на территорию Дома отдыха въехал «Виллис». В палату влетел шофёр-армянин:

— Вартан здесь имеется?

— Я — Вартан, — отозвался тбилисец.

— Вас вызывают.

Вартан оделся мгновенно. Через несколько минут он вернулся в палату, стряхивая капли дождя.

— Одевайтесь! — предложил он Грише, Петру, Ивану. — Поскорее!

Ребята начали отказываться.

— Ради бога, не будем устраивать пресс-конференцию. Нас всех зовут в колхоз. Обижать хозяина неудобно!

Дождь давно кончился, а экскурсанты не возвращались. Опираясь на палку, волоча неправильно сросшуюся после перелома ногу, жена Петра метала громы и молнии:

— Завтра же уедем домой. Хватит, наотдыхались! Морду побью и армяшке тоже, чтобы не спаивал.

Я успокаивал её как мог, но подружи по палате, жадные до сплетен и острых ощущений, нашёптывали: не прощать! И она не простила. Едва повеселевшие друзья вернулись из колхоза, где им был оказан торжественный приём, жена Петра подковыляла к мужу и вкатила ему здоровенную пощёчину. Это событие обитатели Дома отдыха обсуждали долго.

VII.

Вскоре героем дня стал директор Дома отдыха Леонид Павлович. Ещё в недавнем прошлом студент института сельхозмашиностроения, он, получив «высокий пост» начальника пионерского лагеря, а затем директора Дома отдыха, прежде всего, усвоил широкие и размеренные жесты, неторопливую походку и умение писать приказы, распоряжения. Больше всего Леонид Павлович боялся панибратства с отдыхающими. Часами он не высовывал носа из своей каморки, если во вверенном ему учреждении что-нибудь не ладилось, и победно шествовал у всех на виду, если дела шли в гору.

Пионерский лагерь не был оборудован под Дом отдыха, но на первом общем собрании Леонид Павлович уверял отдыхающих, что всё образуется, а товарищ Анохин от профсоюзов в своей исторической речи пообещал, что ко всем благам он предусмотрел даже бачки с горячей водой, «мухоморы», а также другие препараты и утварь. Для этих целей привёз из Ростова чемодан денег. На деле не только бачков с горячей водой не оказалось, но и самого необходимого — скатертей, салфеток, дорожек, графинов с водой. Негде было купить газету. О запуске ракеты на луну мы узнали от людей, приехавших из Вардане и слышавших сообщение ТАСС по радио. Радио же Дома отдыха молчало по целым дням. Вместо него по утрам и вечерам крутили пластинки, потом их стали крутить и днём.

— Почему радио молчит?

— Нужен монтёр, — оправдывался Леонид Павлович. — Если среди вас есть такой — пусть займётся этим.

Люди томились. Спасало море. Как только набегали тучи, начинались разговоры о том, что пора собираться домой. Те, кто помоложе, танцевали в Красном уголке под баян, постарше — крутили любовь или забивали «козла». Леонид Павлович следил, чтобы к одиннадцати часам все ложились спать.

Председатель колхоза, население которого составляли, в основном, армяне, приветствовал Вартана — армянина, а с ним и тех, кого он привёл с собой. Хозяин накормил всех арбузами, напоил водкой, показал, как высевается чай и табак, идущие на экспорт, а потом отдал распоряжение отвезти дорогих гостей домой. Вечером «Виллис» подкатил к нашей палате, высадил людей, развернулся и собрался, было, в обратный путь, но тут подлетел Леонид Павлович. Он был взбешён.

— Кто вам позволил въезжать сюда? — набросился он на водителя. — Вы нарушили порядок, испортили дорогу. Я оштрафую вас…

— Поздороваться не мешало бы для начала, — заметил ему гость.

— Я с вами не хочу здороваться.

— Ах, не хотите?! — шофёр, отбросив руль, спрыгнул на землю. — Не хочешь здороваться?

Леонид Павлович струхнул. Глядя в сторону, он протянул водителю руку.

Подошёл Вартан. Спросил спокойно и ласково:

— Что за шум?

Леонид Павлович с угрозой к нему:

— Я с вами после поговорю.

— Почему после — можно и сейчас! Вы бы хоть поинтересовались, зачем приехали товарищи. Они газеты привезли, которых нет в Доме отдыха. Здесь, кстати, и парторг колхоза…

— Я не намерен выслушивать нотации!

Собравшиеся удивлены: каждый раз по этой дороге прокатываются грузовики, взбираются машины с бочками воды.

— Прикажите своим товарищам уезжать, и как можно быстрее, — Леонид Павлович повернулся на носках.

Едва гости уехали, директор вернулся и буркнул сквозь зубы Вартану:

— Зайдите ко мне!

— Я сейчас возьму сигареты.

Ребята заволновались, пробежал ветерок возмущения.

— Не волнуйтесь, — успокоил всех Григорий, — Володя найдёт, что сказать этому придурку.

— Кишка слаба у начальника, — ухмыльнулся Иван, — не на того напал. Как-никак, подполковник в отставке, контрразведчик… Да он таких, как это чмо, враз уделает.

Леонид Павлович стал объектом шуток, насмешек, анекдотов. Его вспоминали к месту и не к месту, пародировали, изображая походку, округлые жесты. А через несколько дней директор сам подошёл к Вартану с нижайшей просьбой:

— Вы не могли бы написать своим друзьям из колхоза, чтобы они привезли в Дом отдыха кинокартину. Будьте добры!

Вартан воспользовался случаем и выложил начальнику всё, что о нём думают в народе. Отдыхающие приободрились: теперь Леонид Павлович образумится. Ан нет, через несколько дней — гроза! Собрались мы вечерком на скамеечке и решили попеть.

— Знаете что, — предложила Женя Долинская, — скоро отбой! Айда, уйдём подальше и попоём.

Так и сделали — спустились к сцене за палаты и запели. К нам присоединились прогуливавшие парочки. Но в разгар веселья примчал Леонид Павлович.

— Давайте, живо, по палатам!

— А если мы не хотим спать, — отозвалась Женя.

— Всё равно, уже одиннадцать часов.

— Поэтому мы и ушли за территорию Дома отдыха.

— Всё равно…

— Знаете что, товарищ, — я даже обозлился, — вы перепутали пионерский лагерь с Домом отдыха. Здесь же взрослые люди!

— Мы выявляем таланты — вы же сами говорили, что нужно выявлять таланты — посыпалось отовсюду.

— Таланты нужно выявлять в другом месте…

— Что ни говори, — объяснил я собравшимся, — директор человек серьёзный. Сам шутить не любит и другим не позволит.

Все засмеялись — Леонид Павлович, в самом деле, был в этот момент похож на Огурцова из «Карнавальной ночи».

— А что вы будете делать с парочками, которые разбрелись по разным местам, нарушая распорядок дня? — спросила Женя.

— Это их личное дело. Уж лучше бы вы разбрелись по кустам.

Мы поблагодарили директора за совет, обещали больше не петь, но идти в палаты наотрез отказались.

— Сегодня ракета достигнет Луны и мы должны это увидеть своими глазами.

— Это ваше дело, — хмыкнул на прощание прототип Огурцова, — но вы увидите, как завтра я буду кое-кого домой отправлять.

Долго в эту ночь не ложились спать. По предложению Маечки, Юра, Сеня, Алла и я ушли поближе к горам. Луна пряталась в облаках, а мы говорили о ней, о том, что до неё теперь рукой подать, что ракета уже, наверное, прилунилась.

А наутро всех потряс приказ. Он был вывешен перед входом в столовую. В нём крупными буквами значилось, что М. Кулишевский за организацию группового пения в неположенное время отчисляется из Дома отдыха. О возмутительном поведении Кулишевского сообщить по месту работы.

Мы знали ряд «групповых преступлений»: групповая пьянка, групповая кража, групповое изнасилование, но «групповое пение» как вид преступного деяния или административного правонарушения — это было что-то новое. Кулишевский был замечательным гитаристом, в его руках гитара вздыхала нежной грустью, плыла в томном блюзе, гремела в джазовых ритмах. Михаил небрежно клал инструмент на колени, не глядя, ударял по струнам и, аккомпанируя себе, пел: «Как в Стамбуле, в Константинополе»… Бывший солист цыганского ансамбля, он часто рассказывал в узком кругу новых слушателей различные хохмочки из жизни этого коллектива. А однажды, когда мы ожидали электричку в Сочи, и подошедшая группа цыган стала клянчить рублики и копеечки («Красавец, позолоти ручку!»), Михаил заговорил с ними по-цыгански, чем поверг всех нас в изумление. Потом с ним стал ходить высокий Юра с рыбьими глазами. Он вьюном вертелся перед Михаилом, пел под гитару блатные песни, танцевал «рок», бегал за водкой. Миша и Юра-стиляга собирали вокруг себя много народу. Все отдыхающие наперебой звали их к себе в палату. Вот и вчера Мишу попросили аккомпанировать Юриному пению. Он согласился, а в результате — родился идиотский приказ.

Стихийно начало собираться собрание:

— Человек сам себя развлекал, а они…

Папа Аллы (так называли 52-летнего ухажёра моей сочинской спутницы) и другие разгневанные товарищи вошли в кабинет начальника учреждения. У Леонида Павловича дрожали руки, когда он вышел на сцену. Вышел не один, а с сынишкой, положа руку на его головку. На лице директора — подобие улыбки.

— Объясните собранию, почему приняли такое решение?

— Мы неоднократно предупреждали, что после одиннадцати часов… — у директора теперь дрожал и голос, — Кулишевский, может быть, и не виноват так уж слишком, но я вчера приехал из Ростова, и начальник военного Совета мне сказал, чтобы не было никаких нарушений…

— Вы говорите неправду, — крикнули из толпы, — начальник военсовета в отпуске.

Леонид Павлович совсем потерялся.

— Он передал мне через товарищей…

Взрыв хохота.

— А вам не стыдно высылать человека с такой формулировкой: «групповое пение»? — крикнула Женя.

Тут и я подал голос:

— Есть предложение: написать не на работу, а родителям.

— Или отмените приказ, или мы на вас напишем другой, — потребовали Аллин папа и Валентин.

Собравшиеся ещё раз потребовали, чтобы починили радио и регулярно доставлялись в Дом отдыха газеты. А через несколько дней Леонид Павлович сам подошёл к Кулишевскому:

— Будьте добры, помогите нашему массовику.

И Кулишевский вечерами аккомпанировал гармонисту.

— А что! — подшучивали друзья, — вот пошлёт он бумагу твоему начальству — будет тебе…

— Пусть шлёт в городскую баню! — отмахивался Михаил.

Через несколько дней сам уехал домой — вызвали телеграммой.

Теперь Леонид Павлович уже не проходил мимо задрав нос: он играл с отдыхающими в волейбол, загорал с ними на берегу. А однажды вышел из моря с карпом, которого лично подстрелил во время подводного плавания, и показал всем. Расставаться с ним было, не жаль.

VIII

Зоя Федоровна — врач. В наброшенном на плечи жёлтом летнем пальто, она появлялась на танцах. Гордо вскидывая голову, оглядывала присутствующих, проходила с подружками круг или два и возвращалась в свой домик. В этом домике Зоя Фёдоровна принимала больных. Была она женственной, лёгкой в движенье, собранной, немногословной. У неё были мягкие вьющиеся волосы, которые золотились на солнце, подчёркивая голубизну глаз.

Первый раз я заметил её, когда она зашла в столовую и певучим голосом коренной ленинградки протянула сестре-хозяйке и шеф-повару:

— Если вы хотите, чтобы я пила чай — налейте его.

Зоя Фёдоровна взвешивала отдыхающих, измеряла их рост, принимала срочные меры по излечению недугов, которые давали знать о себе приезжим. И всегда нежданно-негаданно.

Была она для всех открытым и доступным человеком, но иногда в её глазах проступал холодок, невесть откуда появлялся гонор, и надменный невидящий взгляд был обращён не на посетителя, а мимо него, если тот в чём-то провинился перед ней. Мне казалось, что Зое Фёдоровне скучно в Доме отдыха, где у неё ни друзей, ни подруг.

В день приезда Аркадия Агафонова Аллочка испуганно выбежала в поисках врача:

— Не хватало, чтобы у меня здесь начался приступ аппендицита.

В руках у меня была курица, которую я нес гостю. По дороге встретил Зою Фёдоровну. Она шла мне навстречу и попросила проводить её к больной. Я показал свою ношу и попросил Володю, который был рядом, отвести доктора к Алле. Взгляд Зои Фёдоровны стал отчуждённым.

На другой день, когда я прогуливался по двору, рассматривая ромашки, воронцы, петунью, лютики и ещё какие-то цветы, совсем незаметно подошла Зоя и тихо поздоровалась.

— Как больная?

— Вы очень внимательный кавалер…

Посмотрела на меня:

— Спать не идёте?

— Нет.

— Ну так проводите меня.

Мы пошли к морю, сели на гальку. Зоя загребала в ладонь полные пригоршни мелких камешков и бросала их в воду. Я задавал «бестактные вопросы», нумеруя их: «Бестактный вопрос № 1», «Бестактный вопрос № 2»…

— Вы замужем?

— Я не буду отвечать на этот вопрос. Зачем это знать? Вам ведь неинтересно.

— Бестактный вопрос № 2. Вы ростовчанка?

— Из Киева я, но у меня в Ростове хорошая комната.

— И вы живёте одна?

— А вы хотите всё-таки узнать, замужем ли я!

И вдруг:

— Вы верите в любовь с первого взгляда?

— Всякое бывает.

— Вообще-то любви не существует, существует скучная привычка.

— Вы не оригинальны — об этом я уже слышал. У вас несчастное увлечение?

Ветер перебирал её волосы. Зоя поправила их:

— С вами интересно разговаривать.

— Мне уйти?

— Нет, не надо.

Постепенно она рассказала: родилась и выросла в Киеве, окончила мединститут. В Ростов попала по распределению. Работает в окружном госпитале. После Киева Ростов ей не по душе.

— Зоя, какие у вас глаза?

— Серые.

— Нет, голубые.

— Нет, серые.

— Посмотрите, пожалуйста…

Зоя ниже наклонила голову.

— Зоя, вам нравятся эти очки?

Зоя поднимает голову. Глаза у неё тёмно-голубые.

— Всё-таки я вас обманул.

Смеёмся.

Два часа лежим на берегу, слушаем переплеск волн, наблюдаем за проплывающими пароходами и кажется, что мы знакомы давным-давно.

— Вам нравится она, — Зоя кивнула в сторону темноволосой девушки в коричневом платьице.

— Очень.

— Правда, милая? — и тут же:

— Катенька, идите к нам.

Катенька остановилась и объяснила, что спешит.

— Почему вы не оказываете этой девушке внимания?

Я промолчал. Катенька давно нравилась мне, но подойти к ней я не решался. Мне нужно было видеть её, хотя бы издали. Девушки задумчивые, собранные, словно бы светящиеся внутренним светом, всегда оставляли во мне чувство благодарности за их женское, материнское начало.

Катенька не сразу бросалась в глаза, как Таечка, ямочками на щеках и кокетливым наклоном милого личика, которого невозможно было не заметить. Не удивительно, что эта Таечка и стала вскоре главной леди Дома отдыха Вардане.

Катенька была нетороплива, собрана, — «грация души», говоря словами поэта, прослеживалась в любом её движении. Уложенные ровно волосы она забирала за уши.

— Гордая девчонка! — говорили вокруг.

— Цену себе знает! — подтвердил Сеня.

Володя удручённо махнул рукой:

— Пригласил танцевать — отказала!

Зазнайка? Гордячка?

Танцевала Катя больше с подружками, с подружками каталась на качелях. Вместе с девчонками шла к морю. Однажды появилась на танцах в клипсах.

— Ну, Катенька, не ожидал — пожурил её Сеня.

Девушка, не говоря ни слова, стянула с ушей клипсы, и больше я не видел на ней эти украшения.

Мне нравился её задумчивый взгляд, неторопливая походка, детскость в разговоре, грациозность движений в танцах. Подойти к ней недоставало мужества, а встречаясь по дороге в столовую или к морю, делал безразличный вид. Но это так казалось, что безразличный. На самом деле мы стали обмениваться взглядами. Вхожу в столовую и вижу её мгновенный настороженный взгляд. Разговариваю с Даниилом, Иркой, а вижу её склонённую головку.

— Ты что теряешься! — журила меня Женя. — Ну и молодёжь пошла современная!..

В столовой демонстрировалась кинокартина «Судьба женщины», досмотреть которую было трудно. Мелькали стандартные морды полицейских, революционеры декламировали напыщенные слова, либералы каждым жестом подчёркивали своё предательство. На этом ходульном фоне разыгрывалась сентиментальная история красивой женщины. Художественную беспомощность выпячивали попытки психологизирования. Развязка была известна заранее.

Я убежал из кино и увидел Катеньку. С нею была её подружка и высоконький девятнадцатилетний Юрочка, которому хотелось казаться намного старше, чем он был на самом деле. Стряхивая пепел папироски, Юра уверял девушек, что многое чего умеет — пилить, строгать, но не умеет танцевать. Катенька разуверяла, что это не так, что и танцует он не хуже других. Мне хотелось сказать черноглазой девчонке что-нибудь такое, чтобы она поверила мне, но слов не находилось, и я молчал.

Катенька всё понимала без слов и, чувствуя мою растерянность, старалась всячески выразить мне свою участливость. Она пообещала мне дать почитать книгу Ивана Лазуткина «Сержант милиции», за которой все гонялись.

С этого дня мы начали здороваться. Ежедневно, как бы невзначай, я прогуливался под окнами её палаты. Видел, как она зачёсывает волосы, подкрашивает губы.

Говорят, влюблённые смотрят на мир, полузакрыв глаза. Я же смотрел на неё, стараясь запомнить каждый её жест, каждое движение. Всякий раз внутренне готовился к встрече с ней, а когда встречи не получалось, возникало чувство одиночества и обиды. Бродя по горам, мне хотелось найти что-то редкое, необычное — какой-нибудь камешек или цветок и подарить ей. Перед отъездом из Дома отдыха я нарвал букетик горных цветов, но, не найдя Екатерины, отдал цветы Алле.

Однажды мы встретились и неожиданно остановились. Я взял её за руку, она внимательно посмотрела на меня и, покраснев, опустила голову.

Сидели как-то с Даниилом на лавочке под раскидистым деревом. Из Красного уголка выходили отдыхающие и местные жители — только что закончился танцевальный вечер. Катенька подбежала ко мне:

— Идёмте, я дам вам книгу…

Через несколько дней, когда я возвратил «Сержанта», не дочитав, Катенька сокрушалась:

— Я бы дала вам книгу в Ростов, только она библиотечная…

Узнав, что я уезжаю, Катюша пожелала мне счастья. Было очень грустно.

На следующий день я последний раз прошёл по территории Дома отдыха. Катенька ещё не очнулась ото сна. Она сладко жмурилась на свету. Я взял её за руки — руки были теплы, от них пахло парным молоком.

— У тебя есть маленькие братья и сёстры?

Кивнула головой. Я положил на её ладонь улитку. Катенька потупилась, потом благодарно улыбнулась.

Последний раз я видел её в электричке. Мы выходили в Лоо, она ехала в Сочи. Катя Сербионова, работает в картчасти СКВО учётчицей. Ей 20 лет. Я надеялся, что в Ростове мы встретимся. Не встретились.

IX

Дорога за пределы Дома отдыха проходила мимо столика, на котором была натянута сетка для игры в «пинг-понг». Чернявая нахалюга Тамарка, пожилые мужи и ловкие, увёртливые мальчики точным ударом перебрасывали через сетку целлулоидный шарик. Там можно было встретить стройную, очень милую девушку, которую звали Таечкой. Завитки золотистых волос сплетались во множество колечек, обрамляли шейку. Когда она улыбалась, на щеках обозначались ямочки. Чаще её видели в простеньком синем платье, но по вечерам, когда гармонист сзывал танцоров на круг, Тая появлялась великолепно одетой. Платья, блузки, юбки — все это было пошито со вкусом, прилажено к ней так, что мужчины останавливались и долго смотрели ей вслед.

Таечка знала, что нравится. Она наклоняла кокетливо голову в кудряшках и на вопросы отвечала с улыбкой, несколько нараспев. Поздороваешься, и в ответ:

— Здра-а-вствуй-те…

Слышал от неё часто:

— Вы знаете, на работе из-за этого тенниса чуть выговор не схлопотала. Ну, мы и сказали начальнику: лучше останемся после работы, только дайте нам возможность поиграть. Душу отвести! — Таечка хохотала, ямочки отчётливо обозначились на щеках, делая её особенно привлекательной.

Первое время партнёром Таечки по теннису был Володя, потом его сменил проворный чернявый юноша, которого все единодушно прозвали почему-то д’Артаньяном. Может быть, что-то гасконское узрели в его самоуверенном облике.

— Ну, какое он имел на неё право? — злился Володя. — Что она нашла в нём? Всезнайка. Он и трактор умеет водить и в вертолётах разбирается. Только что офицерское училище кончил Ему ещё пахать и пахать на службе в армии…

Как бы то ни было, а Таечка и д’Артаньян стали неразлучными: вместе танцевали, вместе ездили в Сочи.

— Нравится тебе эта девчонка? — спрашивал я у Даниила.

Данька пожимал плечами:

— Ничего особенного…

Но однажды он остановился и проследил за Таей, не отрывая глаз. Она шла в белом лёгком платье, в туфлях на высоких каблуках, стройная, слегка раскрасневшаяся с блестящими глазами. Под руку её держал кавалер.

— Да-а! — многозначительно протянула Женя (уж если Женя говорит «да-а» — это, в самом деле, что-то стоит!).

— Не волнуйся! — успокоил жену Даниил, — Эдька её раньше тебя разглядел.

Эдька заметил — и только, а люди мучились:

— Эх, — грыз подушку Володька, — не могу спокойно смотреть на неё. — И тут же пускался в рассуждения о женских нравах.

Мужчины из соседней комнаты считали своим долгом перекинуться со «звездой» словами:

— Опять, Таечка, твой д’Артаньян ушёл ночью!

— Смотрите за ним получше! — щебетала та в ответ. — Спрошу я с вас…

— Мы будем смотреть за ним, когда он уедет.

Д’Артаньян прогуливался по аллейке, останавливаясь около мужских компаний, пока не появлялась Тая. Она неслышно вырастала у него за спиной и, лукаво улыбаясь, ждала, когда её заметят.

В Доме отдыха было немало семейных пар и взаимоотношения супругов было, как правило, буднично-привычным. Сказывалась инертность отношений, привычка, охлаждённость чувств. Мужья, прячась от жён, опрокидывали в себя лишних сто граммов, женщины втайне от мужей, заводили флирт на стороне. Только одна пара, Валентин и его жена, могли, обнявшись, бродить часами. Вартан, завидев их, вздыхал:

— Вы заметили, как он её любит, а ведь ему лет сорок пять. Она очень хорошая — я всегда любуюсь ими.

Хотя свобода и раскованность порой толкали к необузданным поступкам, в душе у многих жила вера, что их тоже ждёт верность любви и чистота отношений. Несмотря на злословия в адрес Таи и д’Артаняна, население Дома отдыха любовалось их молодостью, непосредственностью, всё более крепнущей привязанностью друг к другу.

Однажды «на кругу» заиграли «русскую». Одна из женщин притоптывала каблучками, вызывая мужчин поддержать её. Танцевать вышел д’Артаньян. Под аплодисменты он выделывал различные колена, приседал, шёл по кругу на согнутых ногах. Он разом вырос в глазах всех, бурные аплодисменты сопровождали его огненный танец. И надо было видеть как гордилась им Таечка, лицо её пылало, вся она светилась внутренним светом. Стараясь скрыть смущение, девушка только улыбалась.

Получив заслуженный приз — флакон духов, д’Артаньян собрался было вручить его своей подруге, но сделать это на глазах у всех не решился.

Таечка из милой щебетуньи превратилась в значительную девушку, целиком ушедшую в свои чувства. Великая вещь — любовь! Несколько дней до отъезда д’Артаньяна — он должен был выехать по назначению к месту прохождения службы — влюблённые не разлучались ни на минуту. Они не скрывали своих чувств. Можно было видеть, как, проходя по аллейке, молодой офицер целовал свою возлюбленную.

Проводив его, Таечка замкнулась. В платочке и сером свитере, стараясь быть незаметной, она сидела на уголочке скамейки во время танцев и кино.

Вспоминая эту девушку, я вижу русскую Алёнушку на камне у реки, грустящую о своём возлюбленном.

* * *

Алла, разгорячившись, заявила, что д’Артаньян — подлец!

— Почему?

— Ты знаешь, как он поступил с одной девушкой?

Видя моё изумление, рассказала, что два года подряд он дружил с девчонкой из воинской части.

— Она ничем не уступала Тайке: ни в весёлости, ни в красоте. Так вот, они договорились провести лето здесь. Девчонка задержалась на два дня, приехала, а он с ней разговаривать не стал. Девчонка одна уехала в Сочи. Вот он какой!

* * *

За речкой и за полотном железной дороги — колючие заросли ежевики. Мы рвали ягоды для Ирки, и однажды решили с Даниилом и Женей уйти в горы. Долинские меня опередили, они уже запаслись бутылкой для наливки. В этот день решили идти снова.

— Ну ладно, — махнул рукой Даня, — ты иди сам, мы тебя догоним, я Жеку подожду.

Говорили, что в горах много змей. Две дохлые гадюки, валявшиеся на автомобильной дороге, красноречиво свидетельствовали о том, что здесь ухо надо держать востро. Вооружился палкой и спустился от асфальтовой дороги вниз. Шёл, прислушиваясь к каждому шороху. Ежевики было мало, и я начал взбираться по тропинке. Молодые дубки шелестели в полусне, траурный кипарис, колючие заросли шиповника. Вскоре, забыв обо всём, я рвал ягоды. Забрёл в густую чащу, огляделся. Солнце спускалось к горизонту, оно то пряталось в облачка, то озаряла синеву канареечной желтизной. Тишина, которую нарушал лишь трубный глаз электрички. Своей ощетинистостью ежевика не уступала шиповнику. Те же вонзающиеся в кожу колючки, те же исцарапанные до крови руки. А рядом — звёздные россыпи волчьих ягод. Бери сколько хочешь, задаром и без боли. Мягкие стебли, узорчатые листья…

Целые фонтаны кузнечиков. Они расплёскиваются разноцветными брызгами. Чуть покачиваются головки кашек, полыни, костерки ромашек. Высвеченное солнцем разнотравье Черноморья. А дальше на дороге сваленное дерево, как напоминание, что вечного в этом мире нет ничего.

Мысль работает отчётливо, и весь ушедший в себя, ты каждым нервом чувствуешь неповторимость окружающего тебя мира. Шелест деревьев, дуновение ветерка, запах сырой земли.

Неподалёку — треск выстрела. Перекатываясь, он отдаётся где-то спиной и глохнет. Оборвалась чья-то жизнь. Видать, местный охотник вышел на промысел. Всё это несовместимо с торжественной тишиной, с неподвижной прозрачностью воздуха.

Брожу по зарослям часа три, а набрал только половину бутылки ягод. Выбираюсь на профиль и первое, что вижу, — знакомые фигуры Долинских. Запрокинутая голова в белой шляпе принадлежит Даниилу. Он отправился в вояж в пижаме. У Жени тоже вид туристический — модные штаны и Данькина клетчатая рубаха. В руках у главы семейства прутик — им он надумал притягивать к себе колючие ветви кустарника ежевики. Взбираюсь на стенку, где возвышаются целые заросли кустов, и лезу напролом сквозь колючки. Ягод здесь много. Две — в Иркино ведёрочко, две — себе в бутылку. Долинские нашли тропку невдалеке. По ней мы и приходим в лагерь — усталые, пахнущие ягодами и травами.

Через день в лес отправляемся втроём: Митя, Александр Петрович и я. Ходить с Митей в лес — удовольствие. Сельский житель, он ориентируется в незнакомой местности по деревьям, знает множество видов растений, умеет, лишь по ему ведомым приметам, отыскать инжирное дерево, ежевику или родник.

Мы собирали ягоды, отдыхали на траве. Один Александр Петрович выражал недоверие насчёт того, что здесь можно что-нибудь собрать. Ходил с бутылкой, лишь на четверть наполненной ежевикой, ел ягоды прямо с куста и, махнув на всё рукой, эти четверть бутылки отдал мне.

Деревья с севера были облеплены мохом. Митя указал на яблочки-дички, тщательно просматривал орешники, надеясь найти хоть один орех. Тщетно. До него здесь прошли другие. Урожай убрали на совесть. Встретились ребята из соседнего селения — пришли за инжиром. Разговорились. Русские слова ребята мешали с армянскими, и все уверяли нас, что мы не нарвём таких спелых инжирин, как у них. Один — блондин с чёрными глазами, другой — чернявый, с хитринкой. Всем он говорит «ты», в руках алюминиевый бидончик. Оба мальчика чистенькие, но бывалые лесничие. Когда мы забираемся на деревья с широкими лапчатыми листьями на ветках и срываем инжир, чернявый критикует:

— Зелёные…

Самые спелые плоды только у него.

Фрукты сбрасываем сидящему на земле Александру Петровичу. В лесу обнаружили гранатовое дерево, гранаты бледно-розовые.

— Дайте нам, — просят ребята. Отдаём. Митя отыскивает весёлые зонтики хвоща:

— Повезу к отцу в село… сыну на могилку (у него в доме сгорел мальчик).

А сколько здесь папоротника!..

Подходим к стенке, в которой торчит деревянная затычка, совсем как в бочке. Дмитрий вытягивает её — и весело брызжет поток. Струи родника сверкают на солнце, шумят. Мы зачерпываем ладонями прохладную влагу, пьём, умываемся. Здорово!

В оранжевых сумерках возвращаемся домой. Когда прокладывали асфальтное шоссе, часть горы строители срезали, и видны слоистые напластования. Бросаем камни, образуются маленькие обвальчики, а пластинки, когда падают на асфальт, разлетаются на мельчайшие осколки. Это от времени. На высокой сосне сетка высохших лиан. Как ни старались эти «змеи» тянуть из неё соки, деревья выжили, а хищники погибли. Митя палкой с трудом сбивает мёртвые сети. Александр Петрович поднимает с земли деревяшки и подбивает их клюшкой. Старый городошник!

Вардане, сентябрь 1959 года.



Тексты автора


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.