(Повести и рассказы)
Когда с ней случился инсульт, Валентин Алексеевич ухаживал за женой с пронзительной жалостью и нежностью. Он снова видел в этой женщине, уже ставшей почти чужой, свою любимую Галю; узнавал её молодую улыбку, глаза, на которые когда-то не мог насмотреться. Поднимая её, ставшую совсем лёгкой, ему хотелось сказать ей, как ребёнку: «Ничего, маленькая, скоро всё пройдёт». И он молча целовал её в прикрытые глаза, в щёку, в висок…
Постепенно Галина оживала, выздоравливала и словно отогревалась. Однажды она сказала:
— Валенька, какой ты хороший! Почему мы с тобой жили так плохо?
Ему сдавило горло, и он тихо ответил:
— Наверное, я виноват. Не знаю, в чём и когда, но я, а не ты. Теперь всё будет хорошо.
Галина уже начала вставать и ходить по комнате. Как-то она сидела у окна. Шёл мокрый снег, и она долго смотрела на крупные хлопья. Он читал, но часто отрывался от книги и взглядывал на неё — на её узкую прямую спину, бледное лицо, повёрнутое в профиль, и слабую руку, лежащую на коленях.
Вдруг она спела нежным девичьим голосом:
Сронила колечко со правой руки…
И такая отрешённость, такой печальный свет были в этом голосе, что Валентин Алексеевич беззвучно заплакал. Она не стала продолжать; должно быть, потому, что все остальные слова в песне были обыкновенные. Да и эти слова — что в них? А вот что-то было — или в них, или в мелодии, или в голосе, или в Гале…
Он тихо вышел и, умываясь, вспомнил, как летом Галя пела в саду. Эту песню она пела одна, а другие — вместе с Аней, Алёшиной женой. Удивительный вечер тогда был — счастливый. И соловей, и чай из самовара, и восторженно-сонная Митькина физиономия…
Через несколько дней произошёл второй инсульт, которого она не перенесла.
Вот он — сад. Деревенский зелёный штакетник, калитка, кривоватая цементная дорожка, дом. Маленький, любимый. Кирпичный, с деревянной открытой верандой. Больше двадцати лет прошло, а Валентин Алексеевич помнил все мелкие подробности: как добывал кирпич, доски, цемент, как договаривался со строителями, как вместе с ними работал.
Особенно ярко помнился первый год жизни этого дома, ещё недостроенного. Были крыша, стены и чердак, а внутри ещё ничего не было. Спали на чердаке вповалку. А как смотрел Алёшка, когда спрашивал: «Мы будем спать на чердаке?!» Как будто речь шла о чём-то невероятном, почти сказочном: «Мы поплывём на настоящем паруснике?!» А глаза у него Галины, такие же большие и тогда уже загадочные. Это у семилетнего-то пацана! И у Мити такие же по выражению и косоватому разрезу, только карие — в Аню. Для самого Валентина Алексеевича эти ночёвки на чердаке были приобщением к своему и Алёшкиному детству. Он чувствовал сразу и за себя, и за сына, когда утром Алёшка стоял на лестнице, как на мачте, держась одной рукой и покачиваясь, и смотрел с высоты во все стороны.
Валентин Алексеевич не спеша обошёл сад, остановился у каждого дерева, каждое погладил или похлопал по стволу. Он был уверен, что деревья знают его, что они чувствуют к нему привязанность, как он к ним. С каждым деревом его связывали особые воспоминания и особые чувства. И он верил, что сад — не просто отдельные деревья, а определённая общность, семья и, если срубить какое-то дерево, другие будут его оплакивать. За всё время он срубил только одно дерево — неудачную грушу. Тогда ему показалось, что все деревья отшатнулись от него, и он решил больше ничего не рубить: какие есть, такие пусть и живут. Из-за этого отношения к саду ему было тяжело думать о том, что через год его сад перейдёт к кому-то другому, кто не будет знать ни того, что сад — единое целое, ни того, что деревья приучены к общению с человеком — с ним, Валентином Алексеевичем, и они, может быть, любят его и будут тосковать о нём.
Почки на деревьях так разбухли, что в любой момент, кажется, готовы распуститься — только пригрей их солнце чуть-чуть. А на абрикосах уже бордовые, огромные; как только удерживаются, чтобы не лопнуть. На сирени почки уже треснули, яркая зелень полезла. И тюльпаны вышли, и резной чистотел у стены пробился. В тени ещё холодно, а как достанет солнце — сразу согревает. Валентин Алексеевич чувствовал солнце щекой и ухом и радовался за себя, за сад — и просто так радовался: что живёт, что в саду, что сердце не беспокоит, что солнце греет… Вот так же, наверное, и сад радуется, подумал он, — просто потому, что живёт, пробуждается, что хозяин пришёл.
Алексей проснулся и сразу увидел сквозь занавеску голубое и оранжевое — день выдался солнечный. Ани рядом не было; наверное, завтрак готовит. Хорошо, что выходной: можно полежать и даже ещё поспать. Сегодня отец в сад собирался. Конечно, давно уже там. Правильно он решил продать сад. Ещё год — и больше не придётся думать о том, что надо съездить, помочь отцу, а ехать не хочется. И это возникающее иногда чувство вины… Хотя какая тут вина — не садовод он по своей природе. Сказал же, что не будет он заниматься садом, пусть продаёт. Да отец и сам это знал. А всё-таки посмотрел на него этим взглядом… Каким-то обиженным, укоряющим, отчаянным. Посмотрел, а потом сам, видно, спохватился, что не надо на него вину взваливать. Нет здесь никакой его вины. Нет.
А ещё был разговор.
— Кто-то умный говорил, что надо возделывать свой сад, — сказал Алексей. — Кажется, Руссо?
— Нет, Вольтер. А вообще это от Библии идёт.
— Без разницы. Главное не в этом. Я не помню: объяснил он, для чего там нужно горбатиться?
— И я не помню. Считай, что он сказал это не тебе. И, может быть, не мне. И не в прямом смысле, а в более высоком; наверное, мы с тобой до этого смысла не доросли.
— Тогда зачем ты его это… возделываешь?
Отец невесело усмехнулся:
— Без всяких «зачем». — Встал, отошёл к окну и, не глядя на Алексея, резко проговорил: — Он живой, понимаешь?
— Понимаю! Но почему я должен… — Алексей замолчал, подыскивая слова.
— Ничего ты не должен, — устало произнёс отец. — Не надо себя насиловать. Должен я, а не ты.
Но надо съездить в сад, пока он ещё есть. Хотя бы два-три раза в разное время. Запомнить его, попрощаться. Вину Алексей чувствовал не только перед отцом, но и перед садом. В детстве он очень любил сад. Без него и детство было бы другое, да и сам он был бы другим. От сада в него вошло что-то глубокое, тенистое. Тогда слова «тенистый» и «таинственный» казались ему близкими; наверное, потому, что сад с его тенями, просветами, игрой листьев, созреванием плодов был отдельным миром, который жил по своим таинственным законам. Этот садовый мир, и то, что происходило с садом, и то, что происходило в саду с ним, вернее, в нём, — всё это дало многомерность, многозначность его восприятию жизни. Он и сейчас любит сад — тот, который был в его детстве, и теперешний, постепенно меняющийся, но тот же самый, живущий уже без него, оставленный им. Только он не садовод. «Ты дачник», — сказал как-то отец.
А теперь он даже не дачник. То есть он был бы дачником, если бы появился другой какой-нибудь сад, незнакомый, не требующий заботы. Лучше действительно дача — с берёзами и клёнами. Вот тогда он бы ездил туда постоянно со спокойной и радостной душой. А этот сад, отцом возделанный, любимый сад его детства, он не может оскорблять ни своим дачным лодырничеством, ни принудительным трудом. Да он и не усвоил всего, что полагается уметь садоводу. И почему, в конце концов, он должен себя к чему-то принуждать?
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.
© 2011 Ростовское региональное отделение Союза российских писателей
Все права защищены. Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.
Создание сайта: А. Смирнов, М. Шестакова, рисунки Е. Терещенко
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.
Комментарии — 0