ДВОЙНОЕ РАЗРУШЕНИЕ ГРАДА

ПЕРВОЕ РАЗРУШЕНИЕ ГРАДА

(Повести и рассказы)

СЧАСТЛИВЧИК

Оставить комментарий

СЧАСТЛИВЧИК

Мы познакомились осенью 88-го года. Володе Венину нужна была консультация о том, как самому сделать дымоходы под газовые приборы. Он среднего роста, худ, черноглаз, бородка с сединой, вид измученный. Его недостроенный дом — причудливейшее строение. Нижняя Гниловская и вообще-то удивительное поселение. Бывшая станица, слившаяся с городом, она тянется на несколько километров под высоким правым берегом Дона у самой воды. Нависавшая над ней земля была изрезана оврагами и пуста. Чистые эти овраги, заросшие вереском и душистыми травами, скоро после войны сделались местом свалки. Потом, во времена Хрущева, когда рабочему люду было разрешено строиться, где только возможно, на склонах, на дне оврагов, кто и что только не лепил. И дом Володи Бенина, как здесь говорят, самый чудной. Задуман он как жилище художника — двухэтажный, из белого и красного кирпича, с широкими балконами, цветными стеклами в окнах, замысловатой башней над крышей. Лишь непонятно, когда же на балконах, в самом доме начнется настоящая жизнь. Потому что Володя, служащий общества Красного Креста, все делает сам. Одной левой рукой. Так как правая без пальцев, с безобразным остатком ладони. Эта изуродованная правая и стала поводом наших бесед.

— Где? — спросил я, предчувствуя ответ.

— В Германии. В 42-м, пятнадцатилетним, вторым эшелоном попал туда…

— Рассказ можно? Специально занимаюсь. Мечтаю о большой книге «Дети войны». Я в сорок втором, пятилетним, тоже чего только не насмотрелся и натерпелся. Со своей стороны помогу с дымоходами. Вернее, ты поможешь, а я сделаю. От помощи Володя отказался категорически, рассказчиком же оказался замечательным.

Весь ужас войны я понял за два года до ее начала. Около нашей общественной уборной был муравейник. Иду по дорожке и вижу: на хозяев муравейника, черных муравьев, напали другие, красноватые. Красные разбойники были не крупнее черных муравьев-трудяг, но до чего же они быстро двигались. Красные рвались в муравейник за личинками. Черные пытались их остановить. Иногда нескольким черным удавалось облепить красного. Однако красный, выкрутившись, скоро появлялся над черными. Одни были совсем перекушены, другие кружились на месте или как бы в беспамятстве неуправляемо расползались, а красный, абсолютно невредимый, бросался в муравейник. И черные, и красные муравьи в великой спешке тащили из муравейника белые личинки — одни, чтобы прятать от разбойников, вторые — куда-то на пир.

Я присел над муравейником, щепкой раздавил нескольких красных. И понял, что лишь увеличиваю количество трупов. Невыносимо сделалось. Подумал, принесу сейчас керосин, спички, плесну и подожгу, чтоб этого вообще не было… Ушел так.

Не только в войну, но уже задолго до нее никто не знал, что может случиться завтра. Тяжелое было время. Серый дом на Энгельса тридцать три люди обходили стороной. Мало ли что. Знаменит дом был настолько, что в лото играешь и выпадет «33», кричат: «НКВД!» Как-то мужик в телеге едет и луковицу ест. «Что, вкусная?» — «А как же? — отвечает мужик. — Цэ сталинско сало». Вокруг него вмиг пусто стало. В наших новых восемнадцати домах на Ростов-горе по утрам шепотом друг другу передают, где кого ночью взяли.

Отец мой фактически жертва тех времен. Он был шофер и в гражданскую Ворошилова возил. Однажды за ними на конях погнались белоказаки. Ворошилов с наганом в руке кричал отцу, чтобы ехал быстрее. Отец на него ноль внимания: мотор мог перегреться, поршни в цилиндрах заклинить. Не спеша, накатом ушли от погони. Ворошилов все равно был злой, вызвал механика: «Ну-ка проверь машину. Сейчас мы этого шлепнем». Механик сел за руль, дал большую скорость и чуть не перевернулся. Тогда Ворошилов понял, что отец спас его от смерти, и говорит: «Проси чего хочешь!» Ну отец форму шоферскую попросил из трофеев. Тогда ведь шофер был, что теперь космонавт. На фотографии он так и остался весь в коже от сапог до фуражки. Но кончил он плохо. В двадцать девятом году за былые заслуги сделали отца городским топливным начальником — дрова, уголь, керосин под его властью. Ничего он в этом деле не понимал, а место-то хлебное, вокруг одно жулье. Скоро отца посадили за растрату. Потом оказалось, что он не виноват, и выпустили. Однако в тюрьме отец тихо помешался. Все вроде нормально, где-то даже работал. А в свободное время пишет и пишет письма. В Цека, правительству, лично товарищам Сталину, Ворошилову, Калинину… Мать эти письма уничтожала. Возьмет отнести на почту и уничтожит. В тридцать девятом, когда у отца началось одно из обострений, и его положили в психбольницу в станице Ольгинской, на левом, низком берегу Дона, им там показали фильм «Чапаев». Фильм потряс отца. Сначала он рыдал, потом выскочил за ворота, заблудился в камышовых займищах. Был октябрь месяц. Нашли его через два дня по горло в ледяной воде, в бреду. Скоро он умер.

В социализм верить хотелось. Так понятно: один за всех, все за одного. Если дружно взяться, чтобы никто не отлынивал, любое дело по плечу. В газетах и книгах о таком писали, в кино показывали, а в жизни никто не видал. Читаешь газеты, слушаешь радио — одно, выйдешь на улицу — нет, на улице совсем другое. Никто не хочет быть одним за всех. Ну, а раз хотя бы один (разве что товарищ Сталин) не может быть за всех, то не может быть и всех за одного. Впрочем, когда в одиннадцать лет я решил, что буду художником, вопросы коллективного счастья меня перестали волновать. Мне очень нравилось рисовать, и все говорили, что получается. А раз так, то о чем волноваться. Ученые, писатели и художники были самыми почетными людьми в государстве. Максим Горький считался вторым после Сталина. Писатели и художники хорошо зарабатывали, жили на дачах, ездили в мягких вагонах, лечились в санаториях.

До тридцать девятого моя жизнь была грезы и попытки что-то придумать важное. Влюбился я в одну девочку. Потом показалось мне, что она надо мной смеется. И такую я тогда нарисовал картину. Грозовое небо, багровые постройки, эшафот, прекрасного юношу ведут на казнь, люди вокруг в великом горе, особенно велико горе и раскаяние одной легкомысленной девочки. Картина получилась настолько плохая, что я сам это понял.

Пробовал я воспроизвести муравьиную войну. Но сами по себе муравьи оказались материалом, не способным передавать ужасное, а лишь карикатурное. Я же помнил неподдельный ужас.

* * *

До пятого класса я учился сносно. А в пятом застрял. Сначала было забавно. Разные учителя, на один урок можно пойти, на другой нет. И никто тебя не уличит. Пока было тепло, по оврагам за городом лазили. Вдруг не стало отца. Мать, сильно натерпевшаяся, сходилась с другим, а я беспризорным сделался. Началась слякотная осень, и главным в моей жизни сделалось кино. «Чапаева», «Волгу-Волгу», «Праздник святого Иоргена»" и еще многие я смотрел раз по шестнадцать. Я стал просто фанатиком кино, виртуозом-безбилетником. Способов проникнуть в кинотеатр было множество. Рвануться и пробежать. Лучше всего было иметь товарища. Размахивая какими-нибудь билетами, он пропускает тебя вперед, потом роняет их, ищет, контролерша в конце концов выпрет его назад, но ты-то прошел, потом во время сеанса открываешь выпускную дверь, в которую хлынут сразу куча балбесов во главе с моим товарищем. Однако рисовать я не совсем забыл. Когда началась финская кампания, больницы нашего города, расположенного в двух тысячах километрах от финской границы, наполнились ранеными. Слухи о войне в глубоких снегах ходили разные. Особенно зловещими были рассказы о «кукушках» — финских снайперах, прячущихся на деревьях. В одной части «кукушка» убил и ранил тридцать человек. «„Кукушку“ в конце концов выследили, взяли в плен, и командир части разрешил самосуд: „кукушку“ посадили на острый пень, оставшийся от дерева после взрыва снаряда. Опять захотелось мне рисовать „Казнь“. Только уже не прекрасного юноши, а злого „кукушки“. Однако сидящий на остром замороженном пне „кукушка“ у меня почему-то безмятежно глядел на своих палачей. И вдруг вспомнилось нападение муравьев-воинов на муравьев-работяг. И тогда я сделал плакат, на котором '"кукушка» был в виде красноватого муравья, с каской на голове, со снайперской винтовкой в руках, тупой и свирепый. Плакат моим товарищам по двору очень понравился, мы прибили его к стене уборной и стали кидать в него камни, палки, комья грязи.

В мире начиналась война. Немцы присоединяли области, страны. С другой стороны, мы спешили подать руку помощи порабощённым капиталистами народам и тоже кое-что присоединяли. Все понимали, что это опасно, что это не пройдет без последствий. Но толком никто ничего не знал, никто ничего объяснить не мог. Лишь глухие злые намеки: два медведя в одной берлоге не уживутся… Ну и пусть одна гадина сожрет другую… Я подрастал, я обязан был думать о своем будущем. А я все забросил. Даже кино к сорок первому надоело. Единственно правильного в моей жизни было только то, что избегал темных дружков и компаний. Здесь я был тверд. Если двадцатые годы были временем бездомных беспризорных, то тридцатые можно назвать временем беспризорных, имеющих какой-нибудь угол. Иначе сразу в колонию. В наших восемнадцати домах было две враждовавших компании. Я старался дружить с ребятами, которые хотя бы в драку первые не лезут.




Комментарии — 0

Добавить комментарий


Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.