(Повести и рассказы)
Мое самое первое воспоминание.
Воскресное зимнее утро. Я забрался в постель к родителям и резвлюсь. Мама голая снизу, папа — сверху. Папа жесткий, волосатый; мама белая, чистая, гладкая и мягкая. Мама все время одергивает свою рубашку как можно ниже, зажимает подол между ног. У папы из ширинки кальсон вылезает нечто сухое и горячее, сначала небольшое, но вдруг увеличивающееся, твердо в сторону мамы направленное. Я безудержен. Саданув ножкой по непонятной живой слепой папиной штуке, которая сейчас же исчезает в кальсонах, я вдоль маминого бедра ползу к родительским ногам, выбираюсь на свет, карабкаюсь на спинку кровати, выравниваюсь под потолок, сам себе командую: «Пли!» — и бросаюсь прямо на головы на подушках. Какое-то время я кувыркаюсь по родителям поверх одеяла, потом вновь забираюсь внутрь постели и вновь обнаруживаю, что странная слепая штука опять вылезла из ширинки и раздулась и затвердела пуще прежнего…
С тех пор много кой-чего случилось. Война прежде всего. Мы, пацаны послевоенные, были очень бедны и обыкновенно хвастались друг перед другом не тем, чем владеем или будем владеть, — ничего у нас не было, и надежды не было на какое бы то ни было имение, — а нашим прошлым. Как воют, свистят, ревут бомбы, мины, самолеты, какими были наступающие и отступающие немцы и наши, как могло убить, но кончилось благополучно или чужой смертью. Сравнительно с моими товарищами я в войну испытал в десять раз больше любого из них. Одно крушение на мосту через Кубань чего стоило. И сколько до того и после еще было. В пять лет я временами был взрослее, чем сейчас. Страх, ужас от бомбежек и других прямых угроз моей жизни, когда наступали тихие времена обыкновенного умирания от голода, холода или жары, уступал место жалости ко всему живому — ведь всего этого, что делается, не должно было бы быть! — а затем и высокой, можно сказать, неземной печали. То были скорее чувства, чем мысли. И выразить их, наверное, можно было бы только с помощью музыки. Но к сочинению музыки, несмотря на верный слух, я не способен.
А вообще окончательно меня, какой я есть, сделало горе матери. В сорок четвертом за то, что под немцами были, мать арестовали и увезли на Урал. Там она работала в лесу и наверняка умерла бы от тоски и голода, если б день и ночь не думала о своих детях — обо мне и сестре. Помню черные дни, когда мать исчезла. Никто ничего не мог мне объяснить (Да никто ничего и не знал. Срок в три года ей после долгих мытарств по тюрьмам и этапам объявили уже на Урале…) Тетка, у которой мы тогда жили, пыталась меня развлечь. «Вадик, посмотри, травка зазеленела, почки на деревьях распускаются… Вадик, послушай, гуси кричат, вон они под месяцем пролетели… Вадик, а ведь тебе в этом году в школу идти. Книжки читать научишься. Слышал про сказки Пушкина? О, сказки очень интересно читать! .» Я и сам иногда видел, что утро нового дня замечательное, и день хорош, и вечер красивый, и положено бы радоваться, но ничего не мог с собой поделать. Мамы-то нет. Чернота сорок четвертого была даже хуже безнадежности сорок второго. Тогда был великий страх, но и великая печаль. Теперь только чернота. Мне говорили, что по ночам я подымаюсь и хожу по дому с закрытыми глазами. Так вот в то время, когда я впал в прострацию, наш папаша, замполит батальона, воюя на фронтах Великой Отечественной, от нас, своего семейства, отрекся: партийный человек, он с матерью, врагом народа, ничего общего иметь не может. Он вообще-то думал, что ей дали десятку, и настроился на совсем иную жизнь без нас. А мать осенью сорок пятого, через полтора года, взяли и освободили (получить всего каких-то три года, а потом быть помилованной по указу Сталина через полтора — это не просто доказательство невиновности, а свидетельство о святости!). Но все равно он так хорошо настроился на другую жизнь, что не дрогнул и, демобилизовавшись летом сорок шестого, кроме Германии успев побывать в Маньчжурии; с направлением на партийную работу в Винницкую область завернул в Ростов… уговаривать мать не подавать на развод. Мудрая партия под страхом исключения из своих рядов и жить с бывшей заключенной запрещала, но и развод, хотя бы и с судимой, считала непростительным. Уговаривание матери, помню, тянулось несколько дней. Ах, как жаль, никогда мне не узнать, что он ей тогда внушал. А впрочем, что они еще могут, кроме вранья и запугивания! Врал, что это все временно, что-нибудь изменится и еще они воссоединятся. И запугивал… Мать после сорок второго и сорок четвертого была сломленный человек. Наверняка отец запугивал новым сроком, а то и гибелью детей. Господи! Это теперь даже нельзя представить. Жили мы на самой окраине, в лачуге. Страшно голодали. Помню, еще одна моя тетка, как и отец, воевавшая, но демобилизованная раньше, пришла нас навестить, повела меня в недавно открывшийся кинотеатр в центре города. Показывали пушкинские сказки — мультфильмы. Был в одной сказке такой момент. Нищий старикан присаживается посреди пустой сказочной местности перекусить. Достает из котомки кусок черного хлеба, солит и только подносит ко рту, как из-за его спины возникает убогая старуха и жалобно просит поделиться краюхой. Я точно знал, что последним куском не делятся. Но нищий опустил руку с хлебом, разломил его пополам и одну половину отдал волшебнице-искусительнице. Великодушие нищего, без раздумий поделившегося хлебом со старухой, поразило меня. Я бы ничего подобного никогда не сделал. Но какой все-таки я жадный, гадкий сравнительно с нищим стариком!. И вот он, папаша, нас таких приехал уговаривать не портить ему карьеру. Затаиться и жить, будто нас и нет, а он от зарплаты будет ежемесячно высылать то, что по закону положено. Сам высылать. Задабривая конфетами и печеньем, он и меня очень пространно уговаривал о чем-то. Ничего я не понял. Я тогда мечтал о самодельном пробочном пугаче, какими на Старом базаре торговали инвалиды. Стоил пугач двадцать пять рублей, и, покидая нас навсегда, отец дал мне эти деньги. Мать у меня их сейчас же на кукурузу для мамалыги отобрала. Я бунтовал, ревел, но… на следующий же день квартирная хозяйка тетка Галя выбросила наши пожитки из жалкой летней кухоньки на улицу: как же, уж если родной отец бросил, значит, опасные, значит, нельзя таких держать у себя… Несколько дней мы спали под открытым небом, и тогда до меня дошло: как же мог он нас бросить под открытым небом?
Мать тоже немного бунтовала.
Если я был от несчастий сомнамбулой, то сестра моя сделалась придурковатой. Да, маленькой она была как будто нормальная. В тридцать восьмом пошла в школу и хоть училась плохо, но о том, чтобы перевести ее в группу умственно отсталых, речи не было, дурных наклонностей за ней не замечалось. От войны же она сделалась скотоподобной. Чуть зазевался — твоя еда уже у нее во рту. Мать, несмотря ни на что, сохранила от довоенной жизни кое-какие вещи. В один прекрасный день моя сестра поняла, что их можно продавать или менять, и взялась регулярно нас обворовывать. То чайную ложку красивую унесет, то мое кашне. Однажды что-то украла и взяла меня с собой. Мы на толчке ели пышки с медом, ходили потом в кино. Мне было плохо, я все время помнил о голодной матери, в то время прачке роддома. Наконец она в конце сорок седьмого додумалась украсть самое дорогое, ручную швейную машинку, и сбежала к отцу, адрес которого узнала по почтовым переводам. И буквально через несколько дней нас дограбила тетка Тамара, новая квартирная хозяйка. Так уж предательство самых близких действует на окружающих. А может, отец тоже от войны сделался скотоподобным, думаю я вот только сейчас. Ну да, несомненно. Но какое он имел право быть слабее жены и детей? Скот, скот! — говорю я теперь. Скот! — постоянно твердила мать тогда.
В ту зиму мы с матерью чуть не померли от голода.
Весной сорок восьмого сестренка вернулась, грязная, плохо одетая. Мы тогда переселились к Жене. Мать с Женей ее сначала не пускали. Но сестра все время кружила поблизости, а ночевала, как скоро выяснилось, над нашими головами, на чердаке Жениного дома. Мать не выдержала. Сестра все время твердила, что отец прислал ее за мной и денег дал, только сестру в Киеве во время пересадки обокрали. Мне ее слова о поездке к отцу крепко вошли в голову. Я вдруг вообразил, что хочу стать офицером и отец, работавший вторым секретарем в сельском райкоме Винницкой области, как-нибудь через своих знакомых устроит меня в суворовское, а лучше — в нахимовское училище. В конце концов я поверил в новое будущее, вдвоем с сестрой мы не давали матери покоя ни днем, ни ночью. И мать тоже решила, что мы должны поехать к отцу. Отец еще в войну, рассказывала сестра, снюхался с зубной врачихой своей части. Теперь они вместе живут; она на двенадцать лет моложе отца, маленькая, худая, один нос торчит… Мать решила детьми разбить отцову новую жизнь, надеялась вернуть к себе.
Тогда было продано что-то последнее, мать купила нам билеты на поезд и отправила. Я еще прихватил с собой довоенную фотографию матери, где она стояла в полный рост, молодая и красивая. Я хотел показать ее отцу, чтобы напомнить, а также молодой зубной врачихе — пристыдить ее, унизить материной красотой.
Для отправки комментария вам необходимо авторизоваться.
© 2011 Ростовское региональное отделение Союза российских писателей
Все права защищены. Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.
Создание сайта: А. Смирнов, М. Шестакова, рисунки Е. Терещенко
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.
Комментарии — 0