Написать автору
Оставить комментарий

avatar

Сегодня день памяти Леонида Григорьяна

В третьем номере журнала «Prosodia» — статья Владимира Козлова.

Какое доброе утро! Доброе утро, утро!

Золотой двадцатый век Леонида Григорьяна

Владимир Козлов

1

По любым литературным меркам ростовский поэт Леонид Григорьян написал много — 17 книг. Но он и прожил долго — родился в 1929-м, ушел — пять лет назад, в 2010 году.

И тем не менее это имя в сегодняшней литературной среде малоизвестно, несмотря на то, что еще двадцать лет назад его знали и помнили многие известные представители «цеха» — в личной библиотеке поэта находим автографы от Арсения Тарковского, Инны Лиснянской, Александра Кушнера, Давида Самойлова, Татьяны Бек, Бориса Чичибабина и других. Для Григорьяна было важно принадлежать к этому кругу: автографы помещены на форзацы последней прижизненной книги поэта — «Лягу в два, а встану в три…»: Стихи разных лет (Ростов-на-Дону: Старые русские, 2009). Открывший эту книгу сразу должен был понять, с кем он имеет дело. И здесь необходимо добавить, что это был тот случай, когда автор из глубинки вовсе не выдавал желаемое за действительное. Впрочем, для того, чтобы в этом убедиться, нужно заглянуть в его стихи, что-то понимая в стихах вообще. Но и переоценивать известность Григорьяна не стоит, и у этого довольно простое объяснение: из 17 книг лишь одна («Друг») вышла в Москве, да и то — в далеком 1973 году.

Григорьян 5

Григорьян немного, но регулярно публиковался в толстых литературных журналах. Первая публикация — в 1966 году, в «Новом мире». Он сам рассказывал о том, что публикация состоялась почти случайно. Он послал свои стихи другу, отдыхавшему в Крыму, а друг показал стихи Евгению Евтушенко, который отнес их Твардовскому, тогда еще руководившему «Новым миром». С журналом сотрудничество шло еще долгие годы, а вот Евтушенко позже забыл включить ростовского поэта в свою антологию «Стихи века», в которой место нашлось и для менее достойных.

Еще в 90-е его помнили. Александр Агеев, публикуя в 1996 году в «Знамени» (№ 7) рецензию на девятую книгу Григорьяна «Терпкое благо», говорит о нем как об «известном ростовском поэте». И в девяностые годы в «Новом мире» — несколько подборок, а затем обрыв. Григорьян сам говорил в интервью: мол, забыли — больше не просят стихов, а он не посылает. То есть он привык, чтобы просили. Позже, в 2005-м появляется заметная подборка в «Дружбе народов», в 2009-м две больших в неожиданном месте — в авангардных «Детях Ра». И в 2009 году выходит развернутая рецензия на последнюю прижизненную книгу Григорьяна в «Знамени»; здесь его помнили всегда — Сергей Чупринин, главред журнала, хорошо знал старшего земляка-ростовчанина, состоял с ним в переписке. И тем не менее, основные публикации «нулевых» (всего не менее девяти) — в ростовском литературном журнале «Ковчег», издании для своего круга.

Последняя прижизненная книга Леонида Григорьяна «Лягу в два, а встану в три…» составлена им самим. Это авторское избранное из 17 книг, в нем 230 страниц, каждый текст на отдельной полосе. После смерти поэта, пришедшейся на 2010 год, вышел том стихотворений, которые были опубликованы в книгах, но в финальное избранное не вошли — «Веселый шарик на печальном шаре» (Ростов-на-Дону: Старые русские, 2012). В этом волюме уже 440 страниц — и тексты набраны в подбор. Она вышла тиражом 350 экземпляров, и рецензий на нее уже не было.

Не оставляет ощущение, что финал творческого пути оказался смазан, смазан не столько содержательно — скорее, условия для восприятии поэта изменились в худшую сторону. Тот литературный мир, в который на сломе эпох был как-никак вписан поэт, преобразился и частично разрушился. Это ощущение проникает и в поэзию:

Шестьдесят лихих годин

Домогался одного:

Все хотел побыть один —

И добился своего.

Ни собратьев, ни внучат,

Ни застолий перед сном.

Не звонят и не стучат

Ни не кличут под окном.

Право, жребий твой тяжел,

Заводила заводил —

Кто покамест не пришел,

Кто совсем не приходил. («Веселый шарик…», с.296)

«Удивительная вещь: я, живя при Сталине, чувствовал, нет, был уверен, что могу изменить многое, — говорит Леонид Григорьян в интервью 2005 года[1]. — Сейчас же твердо знаю, что от меня ничего не зависит. Хотя в те времена, в войну, послевоенные годы, и предательство видел, и подлость всякую. Но был какой-то всепоглощающий романтизм — даже умереть хотелось красиво, на миру, как, скажем, Овод. А сейчас ничего не получается. Нет массового террора, знаю, что не посадят за инакомыслие… а какая-то безнадежность. Вот, в общем, и получилось, что стихи тоже прошли „творческий путь“ от щенячьего визга до мафусаиловой хандры».

Кардинальная смена исторического контекста — всегда испытание для поэтики. Григорьян его выдержал благодаря не столько отзывчивости к новому, сколько в силу того, что с занятой им с самого начала точки зрения и советская духота, и постсоветское убожество одинаково не располагали к иллюзиям. К ним располагала только поэзия, в понимании которой у Григорьяна нет никакого эстетизма. Она скорее оказывается служением — служением упускаемой реальности.

Вот отрывок из небезызвестного стихотворения из первой книги поэта:

О самом тайном, самом явном —

Забывшим о неправде ртом.

Сначала о другом, о главном,

А о себе самом — потом.

Так, чтобы горькое столетье,

Насквозь прошитое огнем,

Вместить хотя бы в междометье,

Но чтобы все сказалось в нем:

Все, что ушло ни за копейку,

Все, что осталось на века —

Жест полководца, слезы швейки,

Храп скакуна, хрип седока.

Ночной покой Земли тревожен,

Непрочно теплое жилье.

И ты судьбой рукоположен

Быть малым голосом ее. («Лягу в два…», С.11)

В этом кредо нужно суметь рассмотреть прямую связь с Золотым веком русской поэзии. Как ту не узнать ситуации знаменитого «Сельского кладбища» Грея-Жуковского — первого текста поэтической эпохи, которую позже назовут пушкинской. Там, напомню, поэт приходит на кладбище, где похоронены неизвестные ни ему, ни миру люди — и поэт пытается представить их судьбы, сказать за них. Это то, что потом станет пушкинской «милостью к падшим». И здесь «малыми сими» оказываются детали, за которыми угадываются те же судьбы живых людей — ушедшие «ни за копейку». Леонид Григорьян — изначально классический русский поэт. В этом стихотворении нет того, что принято называть литературностью, но при этом любой человек, что-либо понимающий о русской поэзии, прочитав эти стихи, тут же узнает посвященного и приобщенного к ее великой традиции.

«Для него поэзия — не какая-то новая среда обитания, а просто земля, на которой он родился и рос, видя все окружающее таким, каково оно есть, и слыша мир в его естественном, ничем не искаженном звучании. Как ему удалось пронести в себе это первородство сквозь трудное время, выпавшее на долю его поколения, — может быть, дело счастливого случая»[2], — это из предисловия к первой книге Григорьяна «Перо», вышедшей в Ростовском издательстве в 1968 году. Вступление к книге написал Николай Скребов, более молодой (на четыре года), но успешный поэт — к этому времени он уже несколько лет был членом редколлегии литературного журнала «Дон» и членом Союза писателей СССР. Леонид Григорьян в союз советского образца так и не попадет, он был «внесистемной единицей» — так будет названа его таганрогская книга 2003 года. Однако это была единица, вокруг которой сама собой образовывалась среда.

2

Социальный статус поэта был двойственным, он, скорее, подчеркивал его заброшенность в чужую среду. Окончив в 1953 году романо-германское отделение историко-филологического отделения Ростовского госунивеситета, Григорьян пошел преподавать латынь в мединститут, где много лет проработал, постепенно дослужившись до заведующего кафедрой латинского языка медучреждения.

Положение Григорьяна в литературных кругах было, в общем-то, заданным. Он был принципиально внесистемен. Он не просто не пытался дружить с функционерами — для него человек системы, скорее, изначально был лжецом, существом, не имеющим права судить о таких вещах, как поэзия. Проблемы начались в 1975 году, когда уже напечатанная тиражом 10 тысяч экземпляров и даже поступившая в продажу третья книга поэта «Дневник» была все-таки пущена под нож — в античном стихотворении представители местного союза писателей разглядели возмутительные строки о том, что «государственность стоит / На лучевых и на берцовых». Нападок поэт не спускал — в архиве поэта мне пришлось прочесть письма, которые Григорьян писал тогда чиновникам местного союза: он даже не пытался сделать вид, что их уважает, не говоря уже об отсутствии попыток оправдаться. В дальнейшем ситуация развивалась нестандартно для тех, кто привык к советскому сюжету о прозябании творческой личности в душной провинции. Уцелевшая тысяча экземпляров книги собрала несколько положительных рецензий в «толстых» журналах — и это не давало задушить одиночку. Более того, в качестве компенсации Григорьяну вновь было предложено издать книгу. «Пенаты» (1978) — самая вычитанная цензурой книга поэта. Но после нее десять лет книг не было, а публикаций в «толстых» журналах за все восьмидесятые — штуки четыре. Только в 1988 — в Ереване (!) — выйдет, наконец, «Вечернее чудо». Начнутся девяностые — книги посыпятся: восемь за девять лет, но на дворе уже другая эпоха, в которой поэзия стремительно теряет читателя.

И тем не менее, у Леонида Григорьяна репутация центральной фигуры роствоской неофициальной культуры 1950−80-х годов. Можно было бы добавить и последующее двадцатилетие, если бы разделение культуры на официальную и неофициальную еще сохраняло смысл. Вокруг дома поэта на улице Горького, куда он заселился еще до войны и где прожил всю дальнейшую жизнь, сложился круг писателей, филологов, библиофилов, искусствоведов разных поколений. Прозаик Виталий Семин, искусствовед Марк Копшицер, критик Сергей Чупринин, переводчики Олег Тарасенков и Диана Вальяно, филолог Сергей Николаев, поэты Юрий Фадеев и Эдуард Холодный — и еще очень многие. В дом Григорьяна специально вводили, старшее поколение приобщало младшее, именно здесь была вдохновлена группа поэтов-товарищей, которые в восьмидесятые стали «Заозерной школой» поэзии. Это место, по воспоминаниям, было проникнуто атмосферой хмельного веселья, культуроцентризма, поэзии и легкого диссидентства, смешанного с адюльтером — гремучая смесь для любого становящегося ума. Но канал связи с великой литературой, тем не менее, находился именно здесь.

Культурную роль Григорьяна дополняло и то, что он был переводчиком с французского высокого уровня, который к тому же довольно много переводил «в стол». Еще в 1957−58 годах он вместе с другом Олегом Тарасенковым, долго жившим в Париже, перевел сатирический роман Габриэля Шевалье «Клошмерль» (1934) — о прелестях провинциальной жизни на примере вымышленного города. Произведение было опубликовано «Художественной литературой», но — в 1988 году. А в конце шестидесятых самим Твардовским был подписан в печать григорьяновский перевод «Падения» А.Камю. Классическими стали затем и ряд его переводов из Ж.-П. Сартра.

Во французском экзистенциализме он находил трагический стоицизм, который помогал бороться с нетерпеливостью, с желанием упрощать реальность. «…Когда я думаю, какие умы и души, какие сердца и таланты погибли, какие замыслы не воплотились, какая радость не осуществилась, то невольно закрадывается мысль: да можно ли продолжать дальше? Но напомню вам слова Ницше: „Страдающие не имеют права на пессимизм“» (из интервью газете «Первое сентября», 5 октября 1995).

Человек, не знающий о врожденных физических недостатках Леонида Григорьяна, никогда не узнает о них из его творчества. Поэт фактически был инвалидом, которому временами было очень сложно передвигаться. Но тема болезни не пристутствовала ни в творчестве, ни в салонных разговорах — современников он часто поражал как раз тем, что сам не делал никаких скидок на свою болезнь. Более того, вокруг Григорьяна сформировался миф, который очень трудно примерить на инвалида. Одна из статей об уже старом поэте называлась «Поэт-сердцеед и его музы». «…Первая красавица Ростова приехала к нему ночью в одной только шубе на голое тело», — честно сообщает журналист о том, что именно он впервые услышал об этом человеке. Таких баек вокруг поэта действительно масса.

Не все поэтическое наследие Леонида Григорьяна на сегодняшний день опубликовано. Как рассказала последняя жена поэта Жанна Радул, под диваном у Леонида Григорьевича имелся поддон, в который он по укрепившейся за много лет привычке отправлял стихи, которые по тем или иным причинам не претендовали на место в каноне. В последние годы Григорьян был буквально прикован к постели, сиделки возле него регулярно сменялись — и Жанна Радул однажды забрала все, что было в этом тайном хранилище, опасаясь, что бумаги могут быть по недомыслию сиделок отправлены в мусорное ведро. До этой части архива руки дошли лишь спустя пять лет.

У меня была возможность с нею ознакомиться. Все эти стихи — около 200 стихотворений — набраны на пишущей машинке, поверх которой иногда вносилась правка от руки. Часть этого архива была систематизирована самим поэтом — около 60 текстов были отданы переплетчику, станицы пронумерованы. Но часть текстов остались лежать россыпью. Очень редкие стихотворения имеют дату, самая ранняя на этих листах — 1956 год, этим датированным стихотворением мы и открыли подборку.

Даже краткое знакомство со всеми частями архива позволяет сделать вывод о том, что Леонид Григорьян и сейчас нуждается в редакторском взгляде со стороны. Стихи, отобранные его собственной рукой не вполне выигрывают у оставшихся. А те, что не публиковались вообще, порой показывают нам дар поэта в его более свободном, раскрепощенном виде — смею сказать, что поэтика смирения, которая все усиливалась к концу жизни, отфильтровывала вещи откровенно страстные — и напрасно. Поначалу мы планировали сделать подборку, представляющую собой смесь того, что было опубликовано, и того, что было нами обнаружено. Но плотность текстов, забракованных поэтом, оказалось такой, что быстро стало ясно: у нас хватает неопубликованного материала для того, чтобы дать полноценное представление об уровне этого поэта.

Поскольку я сам уже 18 лет живу в Ростове-на-Дону, должен сказать о том, что Леонида Григорьяна я никогда не видел. Наверное, я был уж совсем из молодого поколения. Хотя в мае 2010 года мы принимали в Ростове Сергея Чупринина и Олега Чухонцева — и они, в какой-то момент расставшись с нами, навещали уже больного Григорьяна. Он умрет через три месяца — 30 августа. А буквально через год случилось совпадение, которое можно посчитать и символичным. Мы взяли квартиру в ипотеку, а еще через полгода узнали, что поэт жил с нами на этаже — буквально за стенкой. Еще через некоторое время на подъезде появилась мемориальная табличка. Читая стихи Григорьяна о доме, в котором он прожил всю жизнь, я теперь неизменно узнаю дом, в котором живет моя семья:

Я с трех лет живу в этом доме —

многолюдной сталинской шестиэтажке,

в детстве казавшейся небоскребом

среди низкорослых саманных халуп… («Веселый шарик…», с.354)

3

Крупный поэт отличается собственной сюжетикой, которая, как правило, существенно стирает границы между стихами сильными и слабыми, удавшимися и не совсем — эта граница очень резка в творчестве поэтов третьего ряда, для которых между удачами и неудачами порой — пропасть. Если судить хотя бы по этому критерию, Леонид Григорьян — крупный поэт: читатель, понимающий его оригинальную сюжетику, видит ее даже в стихах, которые могут, на первый взгляд, показаться бледными. Попробую показать несколько ключевых для этой сюжетики «узлов».

Вот, например, исходный парадокс — два взаимоисключающих мотива, которые в поэзии с самого начала идут рядом — с одной стороны, страстное желание «жить», с другой — откровенно антиромантический пафос.

Пора, пора чего-то стоить,

Чему-то до конца служить,

Чтоб заработать непростое

И радостное право ЖИТЬ.

И по логике этого стихотворения, «жить» означает — сделать выбор: кто ты? — грешник? добряк? скупец? Эта торжественная поза вопрошания в
стихах двадцатишестилетнего поэта может показаться вполне советской, «оттепельной», но вопрос на скорее экзистенциальный — жизнь начинается с выбора, который заставляет делать ощущение небытия: «Стишки, романчики и сплетни — / Так и пройдет твой тихий век…» В этой системе ценностей грешник более полноценен, чем «Не работяга и не трутень, / Не вечный друг, не злобный враг», хотя его удел — «забыть людские бредни», «сжигать мосты» — вполне байронический, казалось бы, типаж намечается. Но тут же:

Есть мужество пиратское, но кроме

Есть мужество прожить в том самом доме,

В том самом прозаическом квартале,

Где сверстники о подвигах мечтали.

Есть отвращенье к косности, но кроме —

Естественное отвращенье к крови.

Оно одно и в сорок и в двенадцать,

Но только в детстве в этом не сознаться.

Лирический субъект Григорьяна, в отличие от байронического героя, живет внутри культуры, неотторжимо принадлежит ей, и довольно рано это осознает — именно поэтому «отвращение к крови» «естественно». И экзистенциальный выбор, необходимый для осуществления «права жить», — это не выбор сметающего культуру варвара-сверхчеловека — скорее, это прежде всего самоопределение в культуре. Причем цель самоопределения — зафиксировать свое «я». Человек, пытающийся играть сразу несколько ролей, внутри культуры — неприличен. Поэтому для Григорьяна нет более негативного определения человека, чем «протей»: «протей» — это почти «холуй», человек, не имеющий лица по слабости и недомыслию, либо вследствие особенного цинизма.

Вследствие этой ранней укорененности поэтического сознания в культуре, столь значимым лирическим событием часто оказывается внезапная ценностная встреча книжника со стихийным «миром».

Мир за стеною властно топнет,

И вот, наперекор судьбе,

Я снова замечусь, как столпник,

Не усидевший на столпе. <…>

И суесловья тлен и частность

Я уясню глубинным дном,

Всей кровью чувствуя причастность

К промокшей ветке за окном.

И трудно понять, кто тут победитель: человек ли сдается логике природы, либо он и для нее находит слова, включая ее в круг культуры? Григорьян черпает из той мощной традиции, в которой чем более открыто миру сознание, чем меньше ему сопротивляется, тем оно самоочевиднее, я бы даже сказал — фундаментальнее. Традиция эта, повторюсь, — из Золотого века. Это только школьнику может показаться, что названная традиция — самая распространенная. В XX веке, по большому счету, мятущимся между символизмом и авангардом, — точно нет. Наследие позднего Пушкина, для которого мир прозаичен, но тем не менее — внутренне связен, живет и развивается буквально через несколько фигур, среди которых можно назвать И. Бунина, А. Ахматову, А. Тарковского, О. Чухонцева — и Л. Григорьян, безусловно, принадлежит этому ряду.

У Григорьяна много трогательных стихов, посвященных своему маленькому обжитому мирку. Вот одно из них — «Уход»:

Пора, пора… Но, у дверей помедлив,

Ты оглядишь все то, чем обрастал,

И удивишься: до чего же стал

Твой взгляд ревнив, дотошен, привередлив.

Как ни гони себя — опять фальстарт.

Душа не принимает понуканья.

Ей нужно знать: все на своих местах —

Стол, на столе стакан, вода в стакане,

На правой стенке старые часы,

Под лампой черновик на полуслове,

На кухне сковородки и тазы —

Все как всегда и ничего не внове.

Диван, где ты отлеживал бока,

В углу иголки от недавней елки.

Нет, твой возврат не исключен, пока

Ахматова стоит на той же полке.

Ты медлишь суеверно у дверей,

Ты хочешь и не хочешь оглянуться.

И заклинаешь: «Уходи скорей»…

В глухой надежде через миг вернуться. («Веселый шарик…», с.322)

Это — самая сложная для любого пишущего поэтика, поскольку в силу кажущейся доступности и простоты она допускает только попадания в «десятку». Основной художественный прием здесь — точность: зрения, выражения, конструкции, композиции. Никакой новой лексики, никаких оригинальных технических заданий, вычурной рифмы, ни одной цветастой метафоры. Пишущему так не в чем черпать уверенность в замысле, кроме как в точно схваченной картине, в ее деталях, проработанной драматургии. В этом стихотворении уход невозможен, покуда не будут найдены все доказательства того, что в дом можно будет возвратиться. Для человека культуры не может быть ничего страшнее, чем покинуть культуру — и не суметь в нее вернуться. Григорьян — поэт-охранитель, и это качество работает как на площади квартиры, так и в пространстве истории.

В поэзии Григорьяна часто встретишь уже непривычное современному уху лирическое «мы»:

Мы так мельчали за раздорами,

Любя всего наполовину

Простых, униженных, которые

Штыком подталкивают в спину.

Мы слишком рано обессилели,

Не до конца испили муки…

Такими будут ваши сироты.

Такими станут ваши внуки.

Этот коллективный субъект, с одной стороны, нужен для того, чтобы вполне в тютчевской традиции вдуматься в сущность человеческой природы, обнажить ее парадоксы. С другой стороны, у Григорьяна обострено ощущение общей судьбы в человеке, понимание его значимости внутри классического сюжета об исторической преемственности. Поэт Леонид Григорьян по целому ряду стихотворений может показаться явлением по своей природе позднесоветским. В приведенном отрывке перед нами — стиль поэта-семидесятника: запущена разъедающая историческая рефлексия, разъедающая не столько противника, сколько собственную самоуверенность — и наказание за историческую слабость тут тоже придумано. В этом парадокс Леонида Григорьяна — по возрасту он старше шестидесятников, не говоря о следующем поколении.

Однако кажется, что потому поэт и не боится погрязать в советских кущах — поскольку его преображающий магический кристалл будет постарше и посильнее. Реализованная возможность поэзии разрушает правила мира, ее существования не предполагающего.

В краю, где угрожают и велят,

А небеса отложены на завтра,

Поэзия — всего лишь недогляд

Свирепого сатрапа-бронтозавра.

Душа уже не стоит ни гроша,

Поскольку от рождения влекома

На опознанье — в кабинет райкома,

На переплавку — в зданье ВПШ.

И все же не получат ни шиша

Все эти управдомы-мажордомы,

Понеже высшим промыслом ведома

Подонкам не подвластная душа.

И вот стоит растеряно шпана

И тянет сокрушенно: вот-те на!

И, головы задрав, следит за нею,

И рушится их липовый редут…

Она же летит туда, куда не ждут —

Все выше, все спокойней, все вольнее. («Лягу в два…», С.81)

«Душа» — героиня истинной культуры. Культура только тогда состоятельна, когда оставляет ей возможность «лететь, куда не ждут». А культура без этой возможности — «липовый редут», основные роли в котором — «сатрапа-бронтозавра», «управдомов-мажордомов» и «шпаны». Судьба души в этом мире связана с судьбой поэзии. Золотой век не знал такого сюжетного противостояния мира внутреннего и внешнего. Это — сюжетика уже двадцатого века, но она бы не могла быть схвачена без живой памяти о первоначальной гармонии. В таком виде, нужно заметить, сюжет не устаревает и за пределами советской эпохи.

В видеозаписи, сделанной ростовским музыкантом Виталием Федоровым за два года до смерти поэта, тот рассказывает, что в конце 1930-х в Ростове, в промежутке проспектов Семашко и Соборного по улице Горького, жили большие общины поляков и греков — в страшном 37-м они исчезли после того, как там нашли сначала тысячу польских «националистов», затем — тысячу греческих. Это — типовая история для Григорьяна. Он — человек, в деталях помнивший даже довоенный мир Ростова-на-Дону, — и в стихах говорил отчасти за тех, сгинувших в неизвестности. «Всё, их нет», — эта простая фраза, завершившая в том интервью рассказ, весьма красноречива — потому что он-то остался с ними, был с ними с самого начала. Лирическую ситуацию «кладбищенской» элегии, в которой о почивших и за них некому сказать, кроме поэта, Григорьян пронес через все творчество.

И вот мы вымерли. Вчистую.

Как камни, канули в пруды.

В кавардаке мансард и студий

Пылятся чахлые труды.

Эти стихи — от лица провинциальных поэтов, чье кажущееся бессмысленным служение и существование в финале обретает глубокий и смиренный смысл.

Всех наших дел несовершенство,

Всех наших планов маета

Под торжеством грядущих шествий

Лежат грунтовкою холста.

Это роль в культуре нужно увидеть не зрением — тут нужен ум сформированного зрелой культурой человека. В том числе для того, чтобы удовлетвориться обозначенной скромной, но совершенно необходимой самой культуре ролью. Тут Григорьян, конечно, сказал не только и даже не столько о себе. О большей части людей, которые грелись у культурного огня в его доме, мы, возможно, никогда не узнаем. Безымянные для потомков поэты, для которых искусство по неведомым причинам стало судьбой, которые не оставили собраний сочинений, а только разрозненные строки и галерею баек, играют важнейшую роль в культуре — они создают среду, культурный слой, который питает любого, кто способен из него что-то взять. Леонид Григорьян мог взять — и был готов смириться с той же судьбой безымянного служителя. Ведь никто не знает имен тех, кто грунтует холст. И конечно, это не только про Ростов.

В то же время нужно сказать: легко писать стихи в Москве и Санкт-Петербурге — это подробно проработанные культурой пространства. Заходи — и пиши, продолжая с любого места: уточняй, развивай, пристраивай. Потому и рвется туда литературная молодежь. Григорьян же — принципальный поэт обочины, во всех ее смыслах. Приведу его стихотворение «Захолустье»:

Когда забросит на пустырь окраин,

Мы даже там с бедою поиграем:

Слезу-паскуду к вечеру утрем,

Своих отыщем и свое возьмем.

Гляди прямее! Чем тебе не любы

Бухие переметные халупы,

Над крышами медлительный дымок

И свадебка хмельная под шумок?

Краюха деревенского замеса,

Гармоники беспутной звукоряд,

Изделия победного ликбеза

Беззлобно инородцев костерят.

И этакие чахлые затеи

К участию назойливо зовут.

Есть в мире пустыри и попустее,

Но приглядишься — и на них живут. («Лягу в два…», С.85)

Вот: Григорьян — поэт, принципиально приглядывающийся там и тогда, когда культура массовая обходится стереотипами. И отсюда ощущение, что этот поэт — как-то ближе к реальности, несмотря на весь свой культурный багаж. Напротив, багаж его в том и состоит, чтобы говорить за тех, кто почиет в неизвестности. И эта роль представителя просматривается в самых неожиданных местах. Вот как заканчивается посвященное Е. Евтушенко стихотворение о нелюбви к театру:

Курчавятся победно парики…

И оттого правдивее и горше

Под веками усталой билетерши

Не тронутые пудрой синяки.

Одна реальная деталь перевешивает весь самодостаточный театральный мир. А реальный мир как раз несамодостаточен. Но в нормальной культуре должно быть кому сказать о малых сих — хотя бы об этой билетерше. Таковы незабвенные принципы Золотого века. И они неожиданно проступают даже в хаосе частной жизни:

И вот — однажды загорчит вино,

И ты поймешь хотя бы на мгновенье,

Что ты — звено, непрочное звено,

Продетое в доверчивые звенья.

Ты можешь оскользаться и гадать,

Бродить по свету и не видеть света.

Но главное — принять и передать,

Не потеряв ни унции при этом.

«Принять и передать» — вот сердцевина поэзии Леонида Григорьяна, как бы он не острил по своему поводу. Выжившее на развалинах двадцатого века великодушие века Золотого — лучшее, что есть в этом поэте. Эта черта была в нем не сама собой — обладавший невообразимым запасом сатирической желчи, он за ее сохранение боролся. Потому что первый поэт захолустья по определению должен быть классиком — иначе он просто не удержится в неописанном пространстве. Григорьян — классик.

О многом в этой поэзии еще можно было бы сказать подробнее. Например, о блестящей и острой сатире, о глубоком бытописательстве, о гражданских стихах, о постсоветском этапе творчества, у которого — собственный драматизм. Конечно, к каждой поэтике прилагаются и недостатки — как продолжение ее достоинств. Если не понимать нюансов, слова Григорьяна покажутся общими, стертыми. Да и разнообразие тем в позиции его лирического субъекта не столь велико. А еще есть в его поэзии склонность к риторическому витиеватому жесту — условность, которого уже почти не знает наше время. Иногда кажется, что это автор более сложной эпохи, чем наша, — и, наверное, в существенной степени это так и есть, — это грозит непониманием. Много угроз можно найти, но сейчас важнее сказать, что несмотря ни на что, — перед нами крупный поэт. Имя Леонида Григорьяна надо знать.

[1] Человек отсебятин. Леониду Григорьяну — 75 лет // Молот, №№ 1−2, 13 января 2015 г.

[2] Скребов Н. О лирике Леонида Григорьяна // Григорьян Л. Перо. Ростов-на-Дону: Ростиздат, 1968. С. 4.

Комментарии — 0

Добавить комментарий

Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.