Написать автору
Оставить комментарий

avatar

пережить конец света

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ.

На большом снарядном заводе, в бараке на шестьсот человек, разделенном на мужскую и женскую половину, я был уже не на первых ролях. Когда начальство спросило, что умею делать, кем был на заводе фрау Шнитке, я прикинулся дурачком, назвался землекопом, и меня назначили в бригаду строителей рыть траншеи для водопровода и канализации. Это, конечно, было намного лучше, чем попасть в цех к конвейеру. Главная заповедь раба: где бы ни работать, лишь бы не работать. В качестве землекопа я на глазах у охранников, очень не любивших шуток, умудрялся не выполнять и половины того, что требовалось. Словом, на втором своем заводе, умудренный опытом, работал я меньше, зато с едой стало хуже — не было здесь французов, не было шмида с двумя бутербродами в неделю, не было Генриха. Но присмотревшись, кое-какие возможности нашел. Во-первых, карты. Получив рабскую зарплату, я тут же ее и проигрывал. Впрочем, и выигрывал, это не имело особого значения. Важно, что ты игрок, что ты в кругу своих. Где карты, там обязательно курево, иногда пиво, а то и что покрепче. И даже не это самое главное. Игра возбуждает, не дает остаться наедине с одними и теми же мыслями. Только и здесь надо было соблюдать меру, уметь во-время остановиться и не проиграть самое дорогое — хлебную пайку. Кто проигрывает хлеб, человек конченный… Потом нас, рабочих стройбригады, нередко посылали обслужить какого-нибудь инвалида или вдову — крышу перекрыть, угольные брикеты с улицы в сарай перенести. Хозяева могли потом отблагодарить бутербродом, пачкой сигарет… В развалинах во время воздушных тревог лазил… Еще совершенно самостоятельно, держа промысел в тайне, придумал воровать талончики в продовольственных магазинах. У немцев все держится на честности, у прилавков никаких очередей. Хозяева обычно живут при своих магазинах. Возится хозяйка-продавщица в жилых комнатах — дзинь! — вошел покупатель, и она спешит к нему. Дзинь! — покупатель ушел, и она возвращается к домашним занятиям. На прощальное «дзинь» войду одновременно с уходящим, задержусь в коридорчике, пока хозяйка удалится из-за прилавка, бросаюсь к ящичкам с отоваренными талонами (там полный порядок, здесь на масло, здесь на хлеб и так далее…) схвачу несколько штук, чтоб пропажа не обнаружилась, возвращаюсь в коридор, чтобы на уже входное «дзинь» вылететь наружу. После этого надо было найти на заводе немца, который бы взялся реализовать талончики. Это было не так уж и трудно: одни немцы продавали рабам свои лишние талончики, другие, а часто те же самые, брались осуществить покупку… Трюк с талончиком был очень опасный. Надо было неоднократно попробовать найти еду более легким путем, наголодаться, натерпеться унижений — только после этого решался воровать талончики. Однажды выскользнул со свежими талончиками в узенькую улочку и увидел, что в конце ее сидит на мотоцикле и поджидает полицейский. Он, конечно, мог и не меня поджидать, но чутье-то выработалось у меня звериное. Развернулся и пошел в противоположную сторону — на тяжелом «БМВ» с люлькой ему в улочку не въехать. Однако он рванул по каким-то параллельным проспектам, мне шагов пятьдесят до перекрестка — а он опять передо мной. Сомнений, что по мою душу, уже нет, надо разворачиваться и… ноги мои ноги, уносите меня! Помертвел. Если попадусь, штрафлагеря не миновать. В тысячу первый раз проклял Германию. На этот раз за то, что дома в этих старинных городках стоят вплотную, и никаких проездов, проходных дворов. Тише, тише иду… Вдруг окликает молодой офицер. «Алексей! Алеша…» От неожиданности остановился. Лейтенант в коричневой форме оккупационных войск в Северной Африке обращался именно ко мне. «Я не Алеша. Я — Леня», — говорю. Он улыбается. «А, Леня. Ну хорошо. Я тебя немножко знаю. Пойдем, пойдем… Я Володя из Ленинграда. Ты откуда? О, из Ростова! Знаю, знаю. Ростов — папа, Одесса — мама, а Саратов брат родной. Ленинград далеко от Ростова, но все равно мы земляки». Офицер был родом из Ленинграда, учился там на инженера-кораблестроителя, накануне войны поехал к тетке в Дортмунд, оказался отрезанным от своих, был призван на службу рейха, окончил артиллерийское училище, служит в Африке. В Ленинграде, он это точно знает, страшный голод, от родных никаких вестей нет. Говоря об этом, высокий розовощекий немец опечалился. Прошли мимо полицейского, не посмевшего остановить подозрительного русского, с которым разговаривает офицер. Немцу Володе очень хотелось жаловаться. Кажется, он считал, что у нас с ним общая судьба — оба поневоле оторваны от родных, обоим приходится делать противное собственной натуре. Мне вникать в его речи было просто некогда. Меня занимал полицейский позади. Что он там? Смотрит вслед? Завел мотоцикл и потихоньку сопровождает?.. Война — это страшно плохо, но мы, простые люди, должны подчиняться, долго насилие длиться не может, все равно наступит мир, говорил удивительный немец. Я поддакивал. Плечо в плечо прошли несколько кварталов. Прощаясь, немец не подал руки, не предложил какую-либо помощь — не положено — но глядел растроганно и честно. Наверное, он был хороший парень. Полицейский отстал. Бог знает, от чего я был спасен.

х х х

А вообще-то все они к лету сорок четвертого были против войны. Еще бы! Ночи в Германии стали светлыми от пожарищ. И одним было стыдно. Другие перед рабами готовы чуть ли не шапку снимать. Третьи злились. Однажды вечером, когда нас вели в лагерь, навстречу вышел старик с винтовкой и начал стрелять. А какие сценки пришлось увидеть, лазая в поисках еды и одежды в развалинах! В одной полуразрушенной квартире я нашел убитую мать, около которой ползали две малышки. Я содрогнулся, увидев их, живых, около мертвой матери в разоренной, с огромной дырой в стене, квартире, где все скрылось под толстым слоем пыли. И мгновенно вспомнил живую кошку и мертвых котят и мышку на чердаке своего дома в Ростове. Жертвы войны там и здесь. Мать лежала на спине, раскинув руки, две ее девочки, примерно одного и двух лет, сначала дружно плакали, потом младшая вытащила из-за борта халата материну грудь и принялась сосать, старшая, из того же халата достала платочек и монетки и заигралась, катая и накрывая платком белые кружочки. Младшая скосила глаза на старшую, оставила материн сосок, некоторое время с любопытством смотрела, потом, заверещав, быстро поползла к монеткам, стала накрывать их пухлыми ладошками и разбрасывать. Монетки закатывались туда, где все было вверх дном. Старшая, увидев это, и видимо, вспомнив ужас случившегося, бросилась матери на грудь и заплакала. Младшая тоже испугалась, тоже бросилась обнимать мать и громко заплакала. В этом случае обязанный обнаружить себя, я со второго этажа спустился на улицу, принялся стучать в двери не пострадавшего дома. Вышла старуха. По немецки я давно хорошо понимал, а разговаривать не решался. Размахивая руками, выкрикивая отдельные слова — тод, мутер, медхен, киндер! — я объяснил старухе, куда она должна пойти и забрать детей. Вторая сценка была любовная. И тоже это напомнило Ростов перед оккупацией, пыльную дорогу над Доном, вечер и ночь под станицей Аксайской. Похоже, война действовала так, что тысячи и тысячи людей воспроизводили одно и тоже. Это происходило ночью, в полной тьме. В уцелевшей квартире разбитого дома страстный шепот, восклицания. Потом мирный разговор. Они были жених и невеста. Он приехал в отпуск с Восточного фронта, и так они встретились в ее разоренном доме. Потом они начали шелестеть одеждой — одевались. Вдруг раздался мощный взрыв, под ногами задрожало, воздух стал пыльным. И с невестой началась истерика. «Я боюсь! Я не хочу умирать из-за этих поганых наци», — кричала она. Он успокаивал, но когда ухнул еще один взрыв, тоже завизжал: «Всё эти русские! И под Москвой, и под Сталинградом победить должны были мы. Ты, дорогая, не представляешь, какие они жалкие. Комиссары надели на них смешные штаны и рубашки и голодных, с одной винтовкой и пятью патронами на троих погнали в бой. Мы их били как хотели. Мы даже не знали, что с ними делать, такое большое количество русских сдавалось в плен. Нет, дорогая, теперь, когда они оказались не такими уж податливыми, даже нанесли нам несколько поражений, мы просто обязаны их победить. Я буду уничтожать их до тех пор, пока они не поймут, что нам нельзя сопротивляться…» «Но тебя могут убить, вот в чем все дело, — возражала она. — И меня здесь могут убить. Зачем тогда мне и тебе победа? Любить друг друга — ничего больше нам с тобой не надо…» «Ах, дорогая, я тоже только этого и хочу. Но война зашла так далеко, что остановить невозможно. Одна победа спасет и нас с тобой и наш народ», — говорил немец.

х х х

Осенью сорок четвертого снарядный завод был разбит. Уцелевшие рабы, я в том числе, попали в Голландию на строительство северо-западных оборонительных рубежей. Здесь я опять стал авторитетной фигурой среди товарищей. Началось на третий день. Рабочее время (на снарядном и в Голландии оно было десятичасовым) кончалось, когда меня выдернули из траншеи, повели на вахту и, ни слова не говоря, избили палками. «Даб!», то есть вор — с этим вышвырнули. Пришел в барак, сел на койку, смотрю на свои руки, плечи. Все побито, кровь, синяки. Заплакал. Потом думаю: а за что все-таки? Сидел, сидел, потом вернулся на вахту и ору: «За что вы меня избили? Ну так бейте еще! Бейте, бейте…» И они озверели. Окружили — рраз! — кулаком в живот. Я в дугу. Рраз! — ребром ладони по шее. Я спешу выпрямиться и хотя бы одного из карателей стукнуть по роже. Но — рраз! — удар в живот… Ддва! — ребром по шее с одновременным пинком сапога в зад. Били, пока не рухнул на пол, потом топтали. Три дня лежал в горячке. Слух о том, как меня избили, прошел по всей линии будущих укреплений, и очнувшись, я увидел над собой дорогие лица нескольких ростовчан, с которыми в 42-м ехал в одном вагоне, потом работал на прессовом. Это была большая, оживляющая радость. А ухаживал за мной парень двадцати двух лет, военнопленный, родом из-под Орла. Он даже врача мне нашел. Избит я был до такой степени, что сделался разноцветным — черно-сине- желто-красным. И всюду подтеки, сукровица. Особенно болел живот. «Разбиты по всему телу кровеносные сосуды. Кровоизлияние! Со временем должно рассосаться. А вот что у тебя внутри, с животом, мы не знаем. Берегись! Тяжести поднимать нельзя». «Что же будет, если не рассосется? — спросил я. И сам догадался: Да заражение крови будет!» Несколько дней дали мне полежать. Потом выгнали работать. Пока водили на рытье траншей, берегся вполне успешно. Но вот послали разгружать железнодорожный вагон с мешками чечевицы. В каждом мешке — 80 килограммов. От одного их вида мне дурно сделалось: смерть пришла! Два мешка перенес в кузов грузовика, на третьем зашатался, упал. И тогда продолжавший опекать орловец Дмитрий потребовал у охранника, чтобы разрешил больному отдыхать, сам же он с мешками бегом бегать будет. Охранник возразил: если русская свинья хочет, чтобы его друг бездельничал, пусть носит по два мешка сразу, а лентяй не сидит, а шаг в шаг ходит за благодетелем. Дмитрий согласился. Под тяжестью в сто шестьдесят килограмм орловец гнулся и дрожал, как былинка, казалось, позвоночник его вот-вот сломается — человек, он же из множества частей состоит и вполне может рассыпаться, если надавить на него сверх меры. Пытка вполне была одна на двоих. «Мне лучше, я уже могу поднять!» — кричал я немцу. «Найн! — смеялся тот. Русские свиньи не должны хитрить…» И все-таки вагон был разгружен. Я к тому времени знал, за что избили меня на вахте. Кто-то украл у десятника Меера обеденные бутерброды и кофе, и пострадавший почему-то показал на меня. И вот вечером в бараке Дмитрий сказал то, о чем я догадывался:

А теперь, Ленчик, бери лом или кирку. Можешь хоть убить. Мейеровы бутерброды сожрал я!

-Да ладно, — сказал я. — Спасибо, что сегодня не бросил. Рассосется…

Долго я еще ходил весь желтый, еле таская ноги. В феврале победного 45-го, наработавшись на тысячу лет вперед, в день своего восемнадцатилетия, я решил устроить себе праздник — рано утром забрался на чердак барака, залег между потолком и черным полом. Я лежал на камышовой подстилке, накрывшись курткой, подложив под голову кепку, и уже задремал, но внизу началась проверка, охранники обнаружили недостачу одной рабочей единицы, бросились прямо на чердак, и извлекли меня из убежища с такой скоростью, что даже не успел схватиться за куртку и кепку, в одной рубашечке втолкнули в колонну и погнали работать, то есть на погибель. Потому что хоть зима 45-го и была теплая, слякотная, воспаление легких почти голому мне было обеспечено. Однако известен я был на линии до такой степени, что в тот день за помощью ко мне обратился сам начальник охраны, эсэсовец. Иду в колонне, вдруг передают пачку сигарет. «Тебе — от самого большого начальника». Удивился очень. (О том, что день рождения, подарки положены, что хотя бы вот какое удивительное совпадение, есть наверное боженька на небесах! — мне подумать и в голову не пришло). Несколько сигарет оставил себе, остальные вернул братве. Ладно, курим, довольны. Потихоньку оглядываюсь и встречаюсь глазами с начальником. Точно, сигареты от него. Но почему очень уж невеселое лицо у начальника. Потом, уже во время работы, передают мне старенькую, но вполне приличную суконную куртку. «Тоже от начальника?» — спрашиваю. «У него дуру стащили. Он думает, ты ему поможешь», — отвечают мне. Здесь-то я все и понял и ахнул, ноги подкосились, руки задрожали, лоб испариной покрылся. До конца войны оставались какие-то месяцы, а может, недели. Бежать, спасаться — это было у всех на уме. Собственно, еще в Ростове я задумал побег, от бесконечных мыслей вскочил фурункул. И потом не было такого дня, когда бы не думал о побеге. Но я видел, как бегут. Еще из первого лагеря под Львовом был побег одного моего ровесика. Часа через два его вернули к нам, страшно избитого. Можно было перебежать в другой лагерь, мол, старый разбомбило, остался не у дел. Перебежать и попасть на более легкую работу, к более мягкому хозяину. Но мы совершенно не знали, что делается за оградой нашего лагеря, куда все-таки бежать, чтобы не стало хуже прежнего. И вот приближался полный разгром Германии, в лагере у рабов оружия было больше, чем у охраны. Всевозможные ножи, тесаки, так же огнестрельное оружие. Наконец у самого большого своего начальника кто-то решился спереть пистолет… За потерю личного оружия в немецкой армии полагалось то же самое, что и в Красной, — расстрел. Я здесь же, на работе, созвал лучших своих товарищей. «Ребя, выручай! Если еще раз на вахту потащат, не выдержу. Это он сначала добром хочет, а потом ведь убьют. А как я докажу, что не я? Разве им можно доказать?..» — «А если свой ему подкинем?» У нас, компании из шести человек, имелось два пистолета. «Наш нельзя. Номер и марка не та». — «Тебе, Ленчик, надо сегодня ночью бежать». Я уныло согласился. Однако против обыкновения барак в эту ночь заперли. И не в этом дело. Не хотелось мне бежать не по собственной воле. И потом, очень уж странно повел себя начальник охраны… Чтобы эсэсовец подарил презренному русскому пацану сигареты и куртку — во всей Германии вряд ли такое случалось еще с кем-то. Да ему проще лагерь вверх дном перевернуть!.. Странным, очень уж опечаленным был его взгляд…

И такое случилось утром следующего дня. Когда нас, человек шестьсот, построили во дворе лагеря, начальник, дюжий дядька с крупным, обыкновенным лицом, явно взволнованный, поднял руку, требуя тишины, и крикнул радостно: «Гутен морген, мэншен!» Долго мы, впервые названные людьми (мэншен — люди), изумленно молчали. Потом грянуло: «Гутен морген, герр начальник! Гутен морген…" — Начальник слушал наши вопли и улыбался. На рассвете ему подбросили пистолет, он был счастлив. И… с того утра никто его больше не видел. Скоро после этого начался мой бег, когда я ничего не боялся и все время ждал смерти.

х х х

Сначала неуверенно поползло, что кто-то где-то слышал звуки не обыкновенной бомбежки, а артиллерийской канонады. Потом слух стал явью: на северо-западе работала артиллерия. «250 километров», — сказал мне тот самый Меер, чех по национальности. Славянский Немец, как все его называли. «Ага. Шестьдесят-семьдесят не хотел? — возразил я .- Через два дня они могут быть здесь». — «Двести пятьдесят», — упрямо сказал Славянский Немец. — «Тебя так научили, а я не первый раз слышу», — сказал я. И на этом разговор прекратил. Обстановка в лагере стала жуткая. Все смотрели друг на друга вопросительно: освобождение идет к нам или смерть? И все понимали, что для одних да — освобождение, для других нет, не выйдет. Начались побеги. У одного картежника не выдержали нервы, во время игры он зарезал лучшего своего друга, и тут же, буквально через минуту, был расстрелян охраной. Причем, трупы в углу барака запретили убирать. Скоро пешком нас погнали назад в Германию. Оружие, тесаки и пистолеты, зарыли в землю. Мы двигались со скоростью четыре километра в час, не больше и не меньше, хоть стреляй, хоть палкой бей, и артиллерийская канонада, не приближаясь и не удаляясь, как бы шла следом. Мы, шесть человек пацанов, решивших держаться друг друга, постановили так. Голландия — низменная, безлесная страна, спрятаться можно разве что в разбитых городах, но повсюду в развалинах живут люди, вероятность того, что выдадут отступающим немцам, очень велика. Вернемся в Германию, а там посмотрим. В конце концов Голландия нам совсем чужая, а Германия хоть и не родная, но более-менее знакомая, самое главное, при нужде любой из нас по-немецки объясниться сможет. Но ни в чем абсолютно уверены не были! Вдруг догадались:

-Пацаны! Таких, как наша, сейчас со всех сторон сотни колонн гонят в Германию. По законам геометрии мы в конце концов соберемся в центре в один большой лагерь. Разве такое допустимо? Нет!.. Неминуемо надо будет нас ликвидировать. Да! Крути не верти, хоть так, хоть эдак… как только перейдем границу, как только начнутся леса и горы, так и бежим.

Едва вступили в Германию, в первую же ночь без труда ушли из лагеря. Вполне прилично одетые, внешне мы могли сойти за кого угодно. План был такой — найти хороший лес или совсем разбитый городок, чтоб основать базу, из которой можно было бы делать вылазки за водой и едой, а когда подойдет фронт, совсем затаиться, голодать хоть неделю и дождаться свободы. Однако в Германии все вверх дном перевернулось, через города, поля, леса и горы во всех направлениях шли войска, беженцы и многие непонятно кто. Чуть более суток побродили мы свободно, потом в очередном городке попали в облаву — и снова со скоростью четыре километра в час шагали в колонне. Ярость, с которой нас хватали, густая цепь конвоиров, окружавших колонну, ничего хорошего не обещали. Не дамся, решил я. Вошли в следующий городок. В центре было людно и даже весело. Если нырнуть в толпу, не будут они стрелять. Но тянул, тянул… Уже по сторонам не толпа, а отдельные группы людей. Наконец сделал шаг в сторону и почти сейчас же услышал: «Ленчик, засекли!» Было скорее не страшно, а любопытно. Сейчас стеганет в спину — услышу я звук? Неужели можно умереть быстрее звука?.. Почему-то не стреляли. Пристроился в ряд к троим своим ровесницам. Одна была совершенная Дуня, несла тяжелую сумку. «Слышь! Дай понести… Мне надо… Ты же русская. Выручи». В ответ была матерная брань: еще чего?.. отвали, пока трамваи ходят!.. «Сучка», — сказал я ей. Они не стреляли. Бысто-быстро пошел в сторону. Дальше, дальше… На окраине не выдержал, изо всех сил помчался в гору, в лес. Бежал, конечно, сколько хватило мочи. Упал. Отдышался. Слышу, топот. Уже как заяц схватился и дальше собрался нестись. Но лес голый. Вижу, вроде фигуры не вражьи, голоса как-будто знакомые, а главное, пятеро. То были мои товарищи! Взахлеб они мне рассказывают. Да, один из конвоиров уже собирался курок спустить. Другой не дал. Тогда первый как взбесился, как трахнул винтовкой о мостовую. И пошел прочь. И все! И кончился наш плен — и конвой и рабы за минуту разбежались… Здесь случилось еще одно событие. Над лесом пролетел самолет, сыпя листовками. Подобрали несколько штук. В листовках с одной стороны была карта с положением военных действий на северо-западном фронте, а с другой на русском, польском и французском слова ободрения: братья, держитесь, победа близка. Нам, пацанам, показалось, что победа уже состоялась.

— Ура!!! Братцы, живем, конец… — плачем, обнимаемся, прыгаем.

х х х

Преждевременной была наша радость, дня через три мы попали в новый лагерь, на этот раз штрафной, с узниками в полосатой форме. Впрочем, нас переодеть не успели. Лагерь ликвидировался, всех посадили в железнодорожные вагоны и повезли. Немцы придумали немало способов умерщвления людей сразу массами. Был и такой. Поезд останавливается в тоннеле, команда паровоза и охранники надевают противогазы — остальные задыхаются от дыма. Я слышал об этом, и предложил друзьям выброситься из состава на ходу. Они отказались. Честно говоря, я давно понял, что толпой в шесть человек затеряться в Германии невозможно. Но один надежнейший товарищ мне не помешал бы. Однако все отказались, и я сейчас же прыгнул в холмистой и лесистой местности. Восемь дней прожил я в лесу. Заяц видит вокруг на 280 градусов, я сначала видел на 360. Лежки менял каждую ночь. Но постепенно мной овладела апатия, зарывшись в сухие листья, очень много спал. Раз забрался в крестьянский курятник, свернул двум птицам головы, съел сырыми. В другой раз унес из овощехранилища много морковки и капусты. Леса у немцев ухожены, сучья подрезаны, каждое дерево на учете. В конце концов меня заметили, доложили куда следует, на девятый день пришел жандарм, отвел на биржу труда в город. Биржей труда заведовали две хорошенькие, годов по пятнадцати девчушки. Я был страшно грязный. Но они ко мне отнеслись очень хорошо. Где хочу работать, спросили они меня. Посылайте в лагерь, ответил я. Нихт, возразили они. Большой лагерь — смерть! И отправили к помещику. У помещика работали в основном поляки, и уже на следующий день я вернулся на биржу. «Лагерь!» — говорю. «Нихт», — решили девчушки, и послали к крестьянину. У крестьянина хозяйство было немалое — лошади, коровы, овцы, птица и работало восемнадцать русских военнопленных. Мне положили чистить коровник и вывозить навоз на указанные места. Русские военнопленные тоже не очень мне обрадовались. Я принял это как должное. Кончалась война, каждый хотел выжить, у каждого был план, как спастись в решающий момент. Новичок мог помешать. Да я и не стремился к общению. Две недели у крестьянина оказались, может быть, самыми чистыми из всего моего германского периода жизни. Работал не спеша, никто меня не подгонял. Жил на чердаке того же коровника, в сене. Кроме сена на чердаке к брусьям крыши были подвешены пучки сладкой и ароматной вяленой брюквы. Отдыхая от работы, медленно жевал брюкву и думал. В лесу я тоже много думал. Тогда мне хотелось проникнуть в будущее, узнать, спасусь или нет, а если спасусь, что все-таки ждет. Теперь же я думал о жизни вообще. Бестолковая довоенная жизнь, война — это все виноваты люди. О, сколько подлых, хитрых, глупых, наглых людей пришлось повстречать. Самые неудобные те, кто ни о чем не думает, никого не слушает, кому лишь бы приказ сверху — он готов бить, гнать на смерть. Но и те, кого гонят, кем помыкают, тоже виноваты. Они-то, может быть, больше всего и виноваты. Человек должен быть гордым. Я вспоминал свою жизнь: я был гордым? И честно признавался, что лишь временами. Больше того, не могу быть всегда. Сбежал в лес, но не долго чувствовал себя гордым, а потом впал в сонливость, апатию. Потому что без человеческого окружения все теряет смысл… И все-таки я лучше многих. Потому что со мной всегда можно договориться, я умею понимать других, если б все были такими, как я, война ни за что не случилась. Обессиленный, но и умудренный опытом трех побегов, я жалел себя и человечество — странную кашу, где ни один отдельно взятый не хочет того, что творит.

х х х

Однажды тихим апрельским вечером я со своего чердака увидел, как в усадьбу въехали два закопченных танка, за ними легковой автомобиль и взвод грязных крикливых вояк на велосипедах, все немцы. Они сразу же принялись что-то готовить во дворе, мыться. «Ага», — сказал я себе. Едва стемнело, захватил пучок брюквы, бутылку воды, прокрался огородом к двухэтажному хозяйскому дому, по пожарной лестнице влез на чердак. На высоком чистом чердаке в одном углу была составлена старинная мебель — комод, столики, деревянная кровать с узлами ношеной одежды на ней. Расстелив под кроватью одежду одного узла, я залег и проспал беспробудно до утра. Проснувшись и выглянув в чердачное окно, увидел новые войска. Кто только не воевал за Германию. Соединения поляков, французов, русских, чехов, сербов, даже негров… И у всех особая форма, значки, погоны. Этих новых я еще никогда не видел. У них тоже было два танка, две небольших открытых и приземистых тупорылых машины. Машины, танки и каски солдат были в белых звездах. «Новые какие-то фашисты», — подумал я. Только странно, что во дворе не суетились хозяин с женой да и военнопленных что-то не видно… Вдруг с сеновала, где я еще прошлым вечером наблюдал настоящих немцев, раздался выстрел и один из прибывших солдат в каске с белыми звездами схватился за живот. Остальные, человек десять, не попадали на землю. Танки навели орудия, солдаты лишь слегка согнувшись, держа наготове оружие, как и все у них, невиданной конструкции, вдоль дворовых строений приблизились к коровнику, вбежали в ворота и скоро вытащили барахтающегося подростка в клетчатых штанах. И тогда я понял: да это же американцы! «Рус! Рус!» — кричал я, спускаясь по лестнице. Очень молодые, они обрадовались мне почти так же, как я им. Через каких-нибудь пять минут я пил их вино, закусывая шоколадом. Один из американцев знал немецкий. Меня спросили, где хозяин усадьбы, есть ли еще фашисты в округе. Да, сначала угостили, а потом за дело, такие люди. С американцем я перестал стесняться и заговорил по-немецки быстро, складно, самому себе на удивление. Я сказал, что этого пацана гитлерюгенда в первый раз вижу, а хозяин с хозяйкой скорее всего в овчарне на краю леса, в трех километрах от усадьбы. И конечно же хозяин фашист, все они такие. Сказав это, я бросился к пацану гитлерюгенду и схватил его за горло. «У, гад, тебе все мало, да? Все вы гады!» Меня оттащили. «Да почему? — кричал я, — Его надо убить. Почему вы его не убьете?» Меня правда удивляло спокойствие американцев. Их товарища ранил в живот какой-то сопляк, а они лишь вначале, когда тот выкручивался да выкрикивал свои дурацкие лозунги, ткнули ему под ребра своим оружием. Момент освобождения был для меня моментом торжества, когда только жертвы и не хватало. Я бы точно мог тогда убить, хотел этого. Но американцы не дали, вместо этого посадили на один из своих автомобилей, чтобы я показал дорогу в овчарню. Через несколько минут мы были на месте. Хозяин с хозяйкой и все восемнадцать военнопленных были там. Нас встретили как-то кисло. Больше того, военнопленные по очереди во время опроса подтвердили, что крестьянин, на которого они работали, никогда их не обижал. Я был посрамлен. Но будучи под винными парами, легко соврал: «Я здесь недавно. Они лучше знают». Вернулись в усадьбу. Раненого и гитлерюгенда не было, их забрала вызванная по рации специальная машина, объяснили мне американцы, так как я все еще не мог успокоиться насчет гитлерюгенда. Мне дали еще вина и шоколада, расселись по машинам. Это меня страшно поразило: «А меня?.. И меня возьмите!» В последней машине, смеясь, что-то друг другу сказали и разрешили занять место между собой. Я ввалился между ними на заднее сиденье, и тут же мне подали хлебнуть из бутылки уже не вина, а чего-то совсем крепкого. Я ошалел. В лицо упруго бил ветер, впереди пылили два танка и автомобиль, из которого на меня оглядывались и хохотали. Рядом тоже хохотали. Восторг переполнял мою душу. «Тьфу, падлы, гады, суки! — плевал я на немецкую землю. — Отвоевались, гады ненасытные. Так вам и надо. Тьфу! Тьфу! Тьфу!» Я даже попытался снять у соседа с шеи оружие и палить в эту землю. Промчались через несколько городков, и к вечеру на перекрестке двух шоссейных дорог съехались с другими американцами на танках и автомобилях. И когда остановились, то начальник, командовавший встречными, увидев меня в машине, принялся отчитывать командира знакомых американцев. После этого мне велено было выйти на дорогу. Никто не смотрел мне в глаза. Так они и умчались. Я долго, обливаясь слезами, бежал следом. Они уже исчезли с глаз, а я бежал и бежал, выкрикивая: «Куда же вы? Я хочу с вами. Вернитесь!..»

А потом я долго-долго шел точно по осевой линии гладкой и ровной как стрела дороги. Надо мной светилось звездное голубоватое небо, по сторонам темнел лес, мерцали поляны. Два раза с воем обогнали автомобили. Какое-то время впереди катил тачку человек. Я шел, чтобы наконец уйти от самого себя. Исчезнуть, как исчезли за горизонтом американцы, как исчезало все, что когда-либо было вокруг меня. Ведь это обман — небо и звезды, лес. Будущее, сделавшись Настоящим, приносит одни страдания, тут же превращаясь в рухлядь — бесполезное Прошлое. Я шел и возможно бы добился своей цели — смерти от измождения, а скорее всего был сбит автомобилем или подстрелен из леса дезертиром, если б мог равномерно распределить физическую нагрузку на все части тела. Но в одиночку ноги не могли выполнить задачу тела. Сначала они опухли, я чувствовал, как оседаю и делаюсь ниже ростом, потом сделались чугунными. Наконец совсем отказали, я упал и сполз за обочину, вниз головой в кювет, чтобы тяжесть из ног могла перелиться в туловище, руки, голову…

Ч, а с т ь п я т, а я

Так рассказал мне Леня Крылев на берегу Дона. Собственно, ко всему услышанному я был вполне готов — не хватало живых деталей, а главное, личности, которую можно поставить в центр повести. Но теперь всё есть, повесть, считал я, у меня уже готова. Что-то вроде «Судьбы человека». Весь под впечатлением, на следующее утро я позвонил Лене. «Нормальный?» — «Вполне». — «Ты здорово рассказал. Ничего не надо ни убавлять, ни прибавлять». — «Да? Ну и хорошо…» — «А правда, что расставшись с американцами, когда конец войне, не хотел жить?» — «Может быть, и не совсем. Но обидно было страшно. Слезы ручьем лились — это точно. Молодой был. Дитя, если разобраться». — «А дальше? Радость дано было испытать?» Хмыкнув, он долго молчал. «Дальше, Олег, был второй фашизм, в десять раз хуже первого». Теперь я долго молчал. «Я, конечно, все знаю. Но хоть что-то светлое…» Он как бы спохватился: «Да. Было. О, при американцах-освободителях два месяца славно погулял. И за прошлое и за будущее. «Стоп! — закричал. — Ты ведь мне это расскажешь? Когда еще пойдем за Дон?» — «Сейчас не могу. Да ты не беспокойся. Мне таить нечего. Убивать не приходилось. Дуру вытаскиваю: «Ложись, падлы!» — и на этом все. Боженька от греха берег… Позвони недели через две».

х х х

Потом, однако, разговор опять долго не получался. Началась зима. Я приходил к Лене домой, мы пили.

— Я сейчас. Ты не волнуйся, — пьянея, успокаивал меня Леня. И рассказывал о… своей работе — воровском производстве внутри производства. — Лидка, главбухша, сучка, донос написала. Четвертый месяц ОБХС работает. Веришь, нет, Ням-Ням в два раза уменьшился. Раньше в обед ко всему прочему трехлитровый баллон молока, или два чайника чая, или пару бутылок водки прикончит и хоть бы ему что — ходит красный, веселый. Теперь оно ему не идет, на сердце жалуется… — А кто такой Ням-Ням? — Директор мой. Ох и любит пожрать. Вернее, любил… Слышь, Олег, вот чудеса…

— Леня! — перебивал я. — Знаю про это все. У нас точно такой любитель. И кличка тоже продуктовая: Требуха. Откупится, вывернется твой Ням-Ням. В нашей шараге комиссии каждый месяц. Всем страшно. Потому что не только приписки десятикратные и выше, а самым натуральным образом люди по нашей вине на кладбище отправляются — и все нормально, ничего комиссии не находят. Вернемся к тебе.

— Ну хорошо. Слушай.

Но здесь вдруг с запоздалым удивлением вмешивалась его жена: — О, Олег, он столько знает. Я двадцать лет с ним прожила, и он молчал. Потом слышу, рассказывает по пьяному делу другим. А со мной почему молчишь, спрашиваю. А тебе это, говорит, неинтересно. Такой у меня муж. Правда, в последнее время иногда как разговорится…

Или появляется пьяненький сосед с бутылкой. — Вы про войну?.. Я из Воронежской области, маленький тогда был. В сорок втором в наше село прифронтовое немцы с позиций отводились отдыхать. Воняли они страшно! Понимаешь, он в окопе в восьми штанах сидит, и за две недели ни разу их не снимет. Все туда валили, потому что морозы стояли страшные. Ох, как же они воняли…

Или товарищ по прежней работе, тоже с бутылкой. Товарищ этот оказался не больше и не меньше, как кавалером трех орденов Славы, что приравнивается к званию Героя Советского Союза. Этот Кавалер заявил, что если надо, может наговорить про войну хоть на роман. Но мне-то нужен был в данный момент один Леня. Наконец Леня начинал говорить. Но что это было? Герой как бы вышел из подчинения. Он хвалился. Подвиги… Подвиги… Исчезает непосредственность. Леня путается, сочиняет, в памяти у него лишь яркие эпизоды, в основном драки, бунт, между которыми многие пустые месяцы и годы. За все первые двадцать лет его жизни самыми счастливыми были два месяца при американских освободителях. И связный рассказ только об этом времени.

х х х

Проснулся тогда в канаве. Поднялся. Пошел. Пить хочется, есть хочется. Увидел в лесу, метров за двести от дороги дом. Свернул. Подошел. Стучу. Открывает пожилая немка. «Фройлин, — требую, — я голоден. Есен!» Немка ничего, пропускает в дом. Первый раз был у них внутри. Чистота всюду сверкающая. В доме, ощущаю, еще кто-то есть, но виду не подал. Хозяйка на кухне посадила, наложила в тарелку хлеба, мяса, варенной картошки, еще чего-то. Не много и не мало, нормальному человеку как раз, а я мог бы в пять раз больше. Ладно. «Вина. Шнапс!» — говорю. Она, ни слова не говоря, поставила передо мной бокал фруктовой воды. Это тоже хорошо. Попил, поел, поблагодарил и дальше потопал — настроение поднялось, вчерашнее забыто. В середине дня набрел на французский лагерь. Гульба там шла во всю. Здесь меня тоже и накормили, и напоили, причем, уже спиртным. Оставайся, говорят. Но посмотрел я на них, хорошие люди, да свои лучше — русских очень захотелось найти. Дальше пошел. К вечеру притопал к городу. Название на транспаранте перед ним сохранилось: Кассель. А остальное… В 47-м видел разрушенный Сталинград — этот Кассель был тогда точно таким. Иду по тропинкам в красных кирпичных развалинах. Смотрю, стоит фигура — небрежно к стенке плечом привалился, курит и вокруг поплевывает. Русский конечно же! «Братишка, слушай, где бы здесь переночевать?» — спрашиваю. Тот даже не смотрит, продолжает курить и слюной цвиркать. «Ты! Ну в натуре. Если по-человечески… Мне деваться некуда». Покурил, от стенки отвалился: «Ладно. Пошли». Приводит в какую-то бетонную коробку при железнодорожном вокзале — бывшем, конечно. Там еще трое: русский, хохол и поляк. Опять хорошо напоили, накормили. «Что я, братишки, обязан для вас сделать?» — говорю. Да ничего не обязан, ложись вон спи, отвечают. По углам тряпье, и мне не привыкать, ложусь, засыпаю… Два дня ем, пью. Они вооружены, куда-то уходят, возвращаются. Потом слышу такой разговор: «Ну что, так и будем его кормить?» Ну тогда я беру слово: «Нет, больше кормить меня не надо. Я тоже кое-что могу». Засветло ушел по железной дороге за город, присмотрел ферму. Брать у них проще простого — коровники, овчарни не запираются, лишь снаружи задвижка или щеколда, чтоб животное из помещения не вышло. Залег в кустах и даже вздремнул. В полночь, когда на ферме ни одного огонька не осталось, вывел из сарая овечку. У нее, видно, маленький в сарае остался, километра два упиралась и блеяла, и на ферме тоже блеяли, хозяева, конечно, слышали, но погони не было. Привел к своим, утром зарезали, наварили, напекли мяса, у ребят ящик вина… И здесь как раз сообщение о капитуляции. О! Давай гулять. Пили-пили, потом разлеглись по углам и ну палить из всех калибров в потолок. Пули от бетона рикошетом, а мы палим… Вдруг сирена и перед нами патруль — пятеро американцев. «Что здесь происходит?..» Стушевались маленько: да вот три года на фрицев мантулили, хоть вина ихнего попробовать. Не желаете и вы причаститься?.. А вино у нас было не какое- нибудь — столетнее. Американцы ничего ребята, не отказались. Один, правда, в первый день ни грамма не выпил — на всякий случай, еще не доверяли нам. Зато остальные четверо накачались вдребезги. На следующий день, смотрим, опять приезжают. Консервов, пиво, кока-колу привезли, мы опять вино, мясо выставили. И давай гулять, они уже все пятеро пили. Два месяца пролетели в дыму. Американцы отвезут нас к дому побогаче, а то и к замку. Сами с машиной в стороне ждут, а мы шустрим. Брали только самое дорогое, особенно вина, коньяк, шнапс. Потом возвращаемся в коробку и веселимся. Баб завели из немок. О, немки уступали без разговоров. Им эта война тоже осточертела, мужья, женихи у всех или погибли или пропали без вести. Чего ждать? У меня была хорошая, сильная, гибкая двадцатичетырехлетняя немка. Как раз именно такого возраста женщины тогда нравились. Чувствовал, только они могут мне, паршивому пацану, дать все. Фактически то была первая и самая сильная любовь. Жалко, нет об этом фильма. Так и врезалось: красное солнце садится в красную пыль над разрушенным красным городом, и она, еще далеко-далеко, идет ко мне по тропинкам, то исчезнет с глаз, то появится; сначала я только догадываюсь, что это она, а потом уже точно вижу… Больно как-то и в то же время очень красиво это было. Всё против человека! Человек, разрушивший дотла собственный дом — ничтожество. Но мы, двое, встречаемся, и мы — всё, остальное — ничто. Два месяца взлетал я над землей и плавно на нее опускался. За Эссеном был большой русский лагерь, мы там числились. И пришло время делать выбор — или возвращаться в СССР, или остаться и уехать хотя бы в Америку, вообще куда хочешь. Самые пожившие из нашей банды, поляк и один русский, решили остаться, мы, двое русских и украинец, молодежь, хотели домой. Мы давным-давно знали, что коммунизм — бред собачий, что Сталин и все, кто лижет ему зад, такие же негодяи, как Гитлер и фашисты. Но как расстались мы с домом, так эта минута и длилась три года. Вернуться, увидеть и обнять родных, пройтись по городу, спуститься к реке — ничего другого мы себе не представляли. А если ничего и никого там, на родине, нет, то хотя бы убедиться в этом, и только потом продолжать жить. Дитя был, совсем-совсем дитя. Ремесленное училище еще мечты имел закончить… Да, все мы еще раз взлетели. Погрузились на студебеккеры. Ехали не очень долго. Подъезжаем. Трепещем, во все глаза смотрим. И мы ж чуткие стали. Еще шлагбаум за нами не закрылся, как всё поняли. Вместо родных лиц, увидели мы наглые кирпичные рожи. Смотрят с ненавистью. А вообще-то не на нас, а на наши чемоданы и вещмешки смотрят. Тут же построили, давай шмонать, то есть грабить. Ну, конечно, у многих сидора да чемоданы были стокилограммовые. «Три года ишачили, имеем право». — «А мы четыре воевали. Вы марки получали и не гибли, а мы пачками под пулями да снарядами валились…» Такой расклад. У меня были часы, запасные брючата да джемперок. Когда подошла эта самая комиссия ко мне, я брючата пополам, джемперок тоже, часы — об булыжник, только винтики зазвенели… А оставшиеся по ту сторону шлагбаума американцы дела эти снимают на пленку. Возможно, где-то за океаном по сей день лежит фильм про нас… И снова под охраной, в той же колонне, со скоростью четыре километра в час шагал я назад, в СССР. Жарко, пыльно, пить хочется, есть хочется. А над бедными нашими головами развеваются красные фашисткие флаги — до пятидесятого года, говорят, они на кирхах, на стометровой высоте развевались, руки не доходили снять… И опустились на Урале. Сначала было хуже, чем в Германии. И работа тяжелей, и голодней, а главное, страшная обида. Потом, уже на шахтах Караганды, полегче, немножко нас раскрепостили… Есть такой анекдот. Попадает грешник в ад. Ну идет в отдел распределений… Просит, чтоб, значит, долю бы ему не самую страшную. Чорт говорит, ладно, почитаю твое «дело», видно будет. Посмотрел. Да, говорит, ты такой, что можешь сам себе наказание выбрать. Ведут грешника по аду. Смотрит он налево, смотрит направо. Там огнем жгут, там железными крючьями кишки выдирают. Вдруг озеро говна, из него головы грешников торчат и папиросками попыхивают. «Это мне подойдет», говорит грешник. И только он залез по горло, получил папироску и затянулся, как слышит команду: «Кончай перекур! Погружение». Такой анекдот. Была раз в жизни возможность сделаться свободным. Но взлетел вместе с компанией и раз навсегда опустился в наше жуткое вонючее советское дерьмо. Впрочем, у других выбора вообще никогда не было.

— Конец какой-то очень уж шаблонный получается, — признался я герою.

х х х

Все это уж было написано, я пытался напечатать где-нибудь повествование, когда Леня по пьянке в гололед упал, сломал ребра, я пришел его проведать и услышал:

— Вспомнил! В пятьдесят втором заболел туберкулезом. В шахте жарко, работаешь по пояс голым, а на гора подымешься — ледяной ветер. Организм не выдержал. Со многими так было. В феврале пятьдесят третьего положили в больницу. В начале марта перевели в палату, из которой уже ногами вперед выносят. Лежу в полном сознании, все отлично понимаю. И вдруг известие, что Кобе плохо, что он, пожалуй, тоже вот-вот тапочки откинет. И появилось у меня великое желание услышать о его смерти. Чтобы сначала он подох, а потом я. И вот передают, что он совсем скоро будет готов, но и мне час от часу хуже, я тоже вот-вот буду готов. И время тянется, и я сам себя заставляю: поживи еще, скоро случится, скоро… И наконец нянечка сообщает — всё, кончился!!! Я вздохнул тогда так облегченно, что вместе с воздухом вылетела из меня и вся зараза, и стал я с той минуты поправляться и жив до сих пор.

Комментарии — 0

Добавить комментарий

Реклама на сайте

Система Orphus
Все тексты сайта опубликованы в авторской редакции.
В случае обнаружения каких-либо опечаток, ошибок или неточностей, просьба написать автору текста или обратиться к администратору сайта.