Даниил Долинский
НЕЗАБВЕННЫЙ КАЙСЫН
Общаться с ним всегда было радостью. При встрече, еще издали он широко улыбался. Поднимал и разводил руки, словом, вы еще не дошедши до него, были уже в его крепком объятьи. «Брат, — говорил, он и восторженно восклицал, — как я тебе рад! Здравствуй!.. «И это звучало не только приветствием, но и «благопожеланием» — да простят меня наши общие друзья-калмыки за то, что я употребляю их исконное выражение приязни и пожелания долгой-долгой жизни, ныне по отношению к балкарскому поэту. Это его «Здравствуй!» было не столько выражение вежливости, сколько искреннее пожелание тебе жить долго в радости, в успеянии, в любви всем, что может продлить другу жизнь. Однажды, хваля при мне стихи молодого поэта, он произнес: «Его поцеловал Бог!» Думаю, что если уж целовал Всевышний талантливых на земле, то первого из тех, кого я в Балкарии знаю, он осенил собой когда-то маленького Кайсынчика, подгонявшего высоко в горах нагруженного хворостом для очага ослика, осенил мальчика, который потом стал Кайсыном Шуваевичем Кулиевым, великим балкарским слагателем стихов.
Он окружал всех добротой, он наделял ее взглядом, улыбкой, убеждал решительностью бросать всего себя на помощь. Его участливость шла впереди него — везде, всегда до последней секунды его жизни…
За день до печального известия о его кончине позвонил я в Чегем: «Как он?.. «Измученный голос Элизат был тих. Я догадался: он спит. Но тут она вдруг заговорила по-балкарски. Неужели она перепутала меня с кем-то из говорящих на их языке?.. Нет. Говоря с кем-то вполголоса, она произнесла мое имя… «Он очнулся, — сказала она и, помолчав, добавила. — Он спрашивает: «как там Наташенька?.. »
Он подробно знал о нашей семейной беде — больной девочке. Расспрашивал о ней повседневно по телефону, в письмах. Любил с ней разговаривать у нас дома, приносил подарки. Ему нравилось, как она не выговаривала букву «р» и уверял нас, что это со временем пройдет. Они смешно объяснялись: она — не придерживаясь ударений в слове, он — произнося его с кавказской интонацией. Однажды в Дубултах, где мы работали с ним над моим новым переводом, он, идя с пляжа, увидел трехгодовалую Наташеньку у клумбы: «Что, делаешь? — спросил он». «Чепичку ищу…» Кайсын раздвинул цветы и совершенно серьезно произнес: «Это не чепичка, это пытычка!.. »
Он вообще некоторые слова произносил с непривычным для нас звучанием: не «птичка», а «пытычка», не «здравствуй», а — «зыдыравствуй». Это типично кайсыновское произношение делало его участливость более веселой, более дружеской, я бы сказал, интимной, и заметно выделяло среди кавказцев.
Полгода пробыла Галя с Наташенькой в Москве. Дочка — в больнице, Галя — в гостинице, каждый месяц выписываясь, и через день-два вновь оформляя жилье. Такое было правило пребывания в гостиницах. Как-то позвонила и сказала: «Связалась с Кайсыном Шуваевичем по телефону…».
Он был в Москве на сессии Верховного Совета. Позвонила поздно — в телефоне были слышны голоса. Он записал ее номер в гостинице и позвонил рано утром. Узнав в чем дело, успокоил Галю: мол, непременно поможет. Связался с самыми высокими медицинскими чинами — лекарство уже через день было у него. Я прилетел в Москву. У входа в «Россию» мы дождались его. Он шел с красивым коричневым портфелем. Обрадовался. В номере вынул сверток с лекарствами: «Это, Галя, тебе для Наташеньки, а это — тебе». Портфель прослужил мне добрый десяток лет.
Зная, что у меня старая пишущая машинка, он как-то позвонил и спросил у Гали, где я. Я был в Доме творчества. Он отложил возвращение домой самолетом, приобрел билет на поезд с таким расчетом, чтобы я уже был в Ростове. Вышел на платформу и заговорщицки сказал: «Если бы ты согласился посетить мое купе, то тогда…» Я согласился. В двухместном купе на верхней полке лежали два футляра с машинками «Де люкс». «Выбирай любую!» — сказал он, — кажется, ты рассказывал, как вы в Югославии угощали пацанов сахаром: ешьте, мол, кусайте, с любого конца сахар сладок!.. Любая машинка хороша! Какую?.. Правую". Он рассмеялся: «Теперь будешь с любой стороны прав!»
Он был мастер своего дела и воспевал людей умелых, пытливых: каменотесов, чабанов, скалолазов. Он уважал умеющих и восхищался ими.
Потерялся ключ от его дипломата. Пробовали открыть многие. Только поэт Виктор Стрелков сказал: «Достань женскую приколку и отвернись». И сам повернулся к дипломату спиной, заложив руку за спину, пошевелил приколкой — щелк! Один замок открылся. Щелк — второй!
Кайсын потом долго восхищался: «Знаете поэта Стрелкова? Да, прекрасный поэт!.. Но — какой взломщик!.. Великий взломщик!.. «И это была не только похвала. Это было искреннее восхищение!
Никогда нельзя было определить: шутит он или говорит всерьез — все было всерьез, все было убедительно.
Я всегда восхищался его уважением к труду переводчика.
Как-то, переводя его стихи, использовал строки его же оригинала: «Жизнь всегда права». Он позвонил: «Знаешь, я подумал, что лучше будет „жизнь всегда нова“. Можно это исправить в твоем переводе?» Или, когда в стихотворении «Мой Кавказ» я вместо строки, «Кавказ, твои орлиные крылья поднимали меня над землей» допустил отсебятину и, вспомнив увиденные на стене столовки в Верхнем Чегеме крылья орла, как переливалось всеми цветами радуги каждое перо, написал: «Кавказ, я — перо твоих крыльев орлиных», он поругал меня по телефону. Я долго убеждал его, что это он толкнул меня на этот образ. Сам бы я до такого не додумался. Он согласился подумать. Через несколько дней пришла телеграмма: «Твои переводы не бумажные плоды, а живые цветы. Спасибо. Твой должник.»
Он присылал подстрочники и наставлял: «Переводи не спеша. Спокойно. Без вычурностей и красивостей, соединяй с моим видением твое виденье. Тогда получится.» Я убежден — я не придумал ему строку. Я просто действовал по определению: переводчик прозы — раб, поэзии — соперник. Телеграммой он утвердил меня в этом.
Когда мы в Дубултах редактировали мой перевод поэмки «Свет матери», посвященной грузинскому поэту Ревазу Маргиани, он, как говорится, зацепился за строку в одном четверостишии.
Я перевел, как было в оригинале, подстрочнике: «Обросшие порой, как лесом склон, в пробитой и продымленной одежде, мы к матерям входили в каждый сон, и солнце улыбалось их надежде…» Вот это «солнце улыбалось» ему не понравилось. Но так у него, во всяком случае — в прозаическом переводе строфы.
— Давай поищем эту строку вместе, — сказал он.
На следующее утро он уже шел с пляжа мне навстречу с Владимиром Жуковым, прекрасным поэтом из Иваново, фронтовиком, членом редколлегии издательства «Современник», которому послали «на заруб» мою книгу «И небо, и земля», и который отбил все атаки главного редактора издательства и добился ее выхода со своим предисловием. С Кайсыном был и главный редактор «Дружбы народов» Сергей Баруздин, с которым я когда-то сдавал экзамены в Литинститут, присутствовал при нашей встрече и Зиновий Паперный, известный критик, эссеист хохмач…
«Ну, как, брат?..»
Не помню какой уж очередной вариант я предлагал. Все внимательно слушали. По выражению лиц догадывался, что предложенное — не то. Так продолжалось несколько дней. Галя уже зароптала: «Они, наверное, тебя разыгрывают? Или игру затеяли, чтоб потешиться над тобой?..» Но я-то чувствовал, что нет, что он сам мучительно ищет строку.
И вот увидев его в том же окружении возле корпуса, через несколько дней, я, неожиданно для себя самого, выпалил:
Обросшие порой, как лесом склон, в пробитой и продымленной одежде. мы к матери входили в каждый сон, и их мольба — светила их надежде…
«Вот!» — воскликнул Кайсын. «Да!» — воскликнул Жуков. «Хорошо!» — сказал Баруздин. «Согласен!» — сказал Паперный.
Кайсын обнял меня: «Прости, брат, ты нашел то, что я не смог выразить в оригинале… Здравствуй долго!.. »
В те же дни он пересказывал мне свою поэму «Бетховен», которую недавно закончил.
Мы шли пешком по взморью от Майори к Дубулты. Кайсын снял белый чесучовый пиджак, сначала положил на руку, затем перекинул через плечо… В номере обнаружил пропажу — нет бумажника. Документы целы, в том числе и удостоверение депутата Верховного Совета СССР. Нашел меня на пляже: «Сколько у тебя осталось денег?..». «У меня только на обратный путь… Займи у кого-то, хотя могу и поделиться.» — Сказал я уныло, зная, что денег у нас в обрез.
Кайсын сказал:
— Во-первых, никто не должен знать, что у Кулиева нет денег… Во-вторых, мне нужно рублей пятьсот (по тому времени деньги большие).
— Дай телеграмму Бадмаеву, — сказала дома Галя, — он пришлет.
Договорились, что я займу у директора Калмыцкого издательства деньги, якобы для себя.
Все то же окружение вместе с Кайсыном не могло себе представить того, что, прося в долг такую сумму не за принятые переводы, а так, в счет будущей работы, он, то есть я — еще уверен, что ему непременно пришлют. Кайсын был потрясен моей уверенностью: «Мне, Кайсыну Кулиеву, директор нашего „Эльбруса“ никогда бы не выслал денег за несделанную работу, вперед». А я был уверен, что перевод придет. Дал фору на это действо — два дня. Я выигрываю — каждый ставит мне по бутылке коньяка, проигрываю, — ставлю в свою очередь бутылку каждому. Гуртом пошли на почту… Стали ждать. Почтальон приносил корреспонденцию в Дом творчества два раза в день — в десять и шестнадцать часов.
В десять часов предположительного дня мы уже стояли у стопки дежурного. Перевода не оказалось. В шестнадцать тоже… Галя, вздыхая, дала мне на пару бутылок коньяка. Решили выпить только одну и пойти в кино, остальную — завтра. Фильм окончился поздно. Дежурная, увидев меня, сказала: «Я вас запомнила… Есть, есть перевод. Он еще утром упал под стойку».
Мои траты были спасены, до конца срока я угощался за счет Кайсына и его любопытного окружения.
Этот мудрый, радостный горец был не только большим поэтом. Он любил называть себя стихотворцем: «Это Пушкин поэт навсегда, а мы, — стихотворцы, и только!" — говаривал он. На мой взгляд, он больше смахивал на большого седого ребенка. Помню, в Зернограде, во время Дней культуры Кабардино-Балкарии на Дону, после встречи с читателями он купил в киоске триста граммов конфет-подушечек и угощал не только меня, но и девушек, с кем мы познакомились на вечере. Он любил яблоки, и в Дубултах мы втроем — приглашен был и поэт Виктор Стрелков — трясли чью-то яблоню, небольшими кислицами набив туго подвязанные рубахи, и угощали ими всех встречных в Доме творчества. А в дни юбилея адыгейского поэта Исхака Машбаша он повел меня и супругу Элизат посмотреть что-нибудь в Майкопском универмаге. Ходили-ходили. Остановились в галантерейном отделе. Кайсын оглядел внимательно мои ноги.
— Жаль, носишь туфли без шнурков, смотри, какие они тут красивые, хотел бы тебе подарить, чтоб, когда завязывал, вспоминал меня!.. — сказал он вполне серьезно.
Взгляд его поблуждал по витрине:
— А бреешься чем? Не электрической?.. Хорошо — выбери себе помазок, тут они красивые… Будешь бриться — меня вспомнишь…
До сих пор намыливаю щеки «кайсыновским» помазком, помня его наставления: «Подарок должен быть небольшим, недорогим, чтоб всегда был тебе нужен, как надежный друг, подаривший его!»
Когда я думаю о нем, мои думы светлы, как его душа, ярки, как солнце, к которому он сызмала был ближе в горах, чем я в долине. Он любил солнце, воспевал его в стихах, даже одну из книг назвал «Благодарю солнце». И оно ему ответило на эту благодарность в день прощания с ним.
Шестого июня в восемь утра мне позвонили. В одиннадцать с лишним я уже был в Нальчике. Моросил мелкий холодный дождь. Площадь перед театром, где проходило прощание, покрылась большими черными булыжинами раскрывшихся зонтов. От этого над головами собравшихся образовалась легкая мгла. Прилетев раньше, секретарь Союза писателей РСФСР Михаил Шевченко, друзья Кайсына Давид Кугультинов и Чингиз Айтматов уехали в Дом правительства, которое постановило хоронить Кайсына Кулиева в Нальчике на аллее Почета. Но Элизат показала завещание, где Кайсын просил оставить его навечно в своем нижнечегемском дворе, указав место недалеко от любимой орешины, между тремя молодыми вишнями.
Площадь волновалась: начальство не давало согласия. Молодые балкарские поэты негодовали: «Мы все равно унесем его на руках, как он хотел, в Нижний Чегем!.. »
Час, два, три часа прошло. Небо плакало. Ткани натянутых зонтов от громко падающих капель тикали, как часы, отсчитывая медленно влекущиеся минуты.
И тут из огромной глыбы хмури взыграл и опустился, разрастаясь книзу, ослепительный багор солнечного луча. И, то ли в Нальчике с его помощью оттолкнулось от темноты ненастье, то ли само ненастье от Нальчика, но над площадью — запело солнце, именно запело. В его ликующем свете защелкала, закричала листва, весело зашуршали шины, потянувшихся в Нижний Чегем машин. Процессия растянулась на все километры до Кайсынова дома. В беседке из белого теса, где поэт любил читать и работать, если в кабинете было жарко, мы просидели еще пару часов, пока готовили ему последнее пристанище.
Люди плакали. А солнце — смеялось, солнце радовалось жизни, словно этим своим ликованием благодарило поэта за годы, проведенные им на земле, где пока остаемся мы, но где навсегда — его творения!